Антон сжимает зубы и морщит лицо.
— Кто, кроме вас и Сенко, знал об этой встрече? — повторяю я вопрос.
— Я не знаю! Может, они прослушивали телефон!
— И что бы они услышали? «Встретимся в пивной»? Кто, кроме вас и Сенко, знал, где эта пивная? Их десять тысяч в городе!
— Нетрудно предположить, что это где-то недалеко от университета!
— Возле университета два десятка пивных. Перестаньте! Скажите, зачем вы это сделали? Просто объясните мне, зачем? — я сам не замечаю, как перехожу на крик. И он не уходит. Он считает, что я имею право на него кричать.
— Меня просил Кошев, — неожиданно сдается Антон. — Я не знал, зачем! Я не знал! Я думал, это их прежние разборки! Если бы я знал, я бы не стал звонить!
— Вы нарочно подслушали их разговор?
— Нет. Сенко снял трубку в кухне, и я услышал голос Громина. У Сенко же телефоны были беспроводные, он их сам делал. Так вот, он встал и ушел в комнату вместе с трубкой. И я услышал, как он сказал: «Встретимся в пивной». Сенко после этого разговора тут же собрался и сказал, что скоро вернется. Такое часто бывало, чтобы он уходил, а гости у него оставались. Я позвонил Кошеву и сказал… Ну, я знаю, в какую пивную они обычно ходили…
Он замолкает и зыркает по сторонам, а потом кричит в полный голос:
— Я не знал, зачем это надо Кошеву! Я не знал! Я предположить не мог, что Громин хоть какое-то отношение может иметь к Сопротивлению! Что им может интересоваться военная полиция! Я не знал! Я его не любил, но сдавать миротворцам я бы его не стал!
Макс пришел к нам на следующий день в обед. Мы, конечно, удивились, когда Моргот не вернулся утром, но мы привыкли, что он может уйти на два дня или даже на три. Он никогда нас ни о чем не предупреждал и ни о чем нам не докладывал.
Мы играли в железную дорогу, и на улицу нас не тянуло. Макс прижал палец к губам, когда мы хотели поприветствовать его криком, а потом долго вполголоса говорил с Салехом. Салех стучал в грудь кулаком, сопровождая это криками:
— Да я!.. Да мне!.. Что я, дурак?
После ухода Макса он ушел из подвала и появился только через три дня.
Я лишь теперь понимаю, как Макс рисковал, когда пришел к нам в подвал. Он рассадил нас на кроватях и сказал, что скоро к нам придет военная полиция, расспрашивать о Морготе. Он говорил с нами, как со взрослыми. Он понимал, что мы слышали и знали гораздо больше, чем это было позволительно в такой ситуации. Он сказал, что от нас зависит, вернется Моргот к нам или нет.
Но все получилось совсем не так, как он думал. Впрочем, он, наверное, исходил из самого худшего, когда давал нам четкие инструкции.
Миротворцы явились к нам на следующее утро, часов в шесть, как только стало светло. Они не ожидали увидеть здесь четверых детей, они начали операцию быстро и слаженно, распахивая двери и распределяясь по всему подвалу: в масках, камуфляже и с автоматами.
Я однажды видел такую операцию. Если бы я мог передать словами охвативший меня ужас! Да, наверное, со стороны это было смешно. Я вскочил с кровати с коротким воплем, прикрываясь одеялом, а потом попробовал бежать. Не к двери, конечно, я не очень-то выбирал направление. Я бежал и ничего перед собой не видел, и, наверное, убился бы о бетонную стенку, если бы кто-то из миротворцев не перехватил меня до этого. Я кричал и отбивался, меня держали чьи-то руки, много рук, кутали в одеяло, пытались уложить. Я чувствовал стекло стакана на зубах и воду на подбородке, чью-то твердую ладонь на щеке. Но я ничего не видел и не слышал. Мне казалось, что вокруг стреляют, мне мерещился запах пороха и крови. Я ни о чем не думал в ту минуту и не знаю, сколько прошло времени, прежде чем ко мне вернулось осознание происходящего. И первое, что я услышал, был голос Бублика. Он пробился через ропот множества мужских голосов, смешки, возгласы удивления и горький плач Первуни.
— Два года назад миротворцы у него на глазах расстреляли родителей.
Бублик сказал это с ненавистью. Я в тот миг не был способен даже на злость и до сих пор благодарен ему за эту ненависть в голосе. И после этого я заплакал.
Я почти не помню того человека в штатском, помню только, что он говорил с акцентом. Они ожидали найти в подвале штаб вооруженного восстания, или воровской притон, или склад наркотиков — я не знаю. Но только не рыдающих детей. Силя не мог связать двух слов — он не испугался, он разволновался и даже начал заикаться, а потом тоже расплакался. Только Бублик был способен отвечать на вопросы, и это, наверное, спасло всех нас и Моргота.
Солдат убрали из подвала наверх, а к нам спустилось человек десять в штатском, которые методично переворачивали подвал вверх дном. Мы втроем сидели на одной кровати, сцепив руки и прижавшись друг к другу, а Бублик за столом разговаривал с миротворцем. Его допрашивали не меньше четырех часов, если не больше. Я в первый раз в жизни видел настоящий допрос и не совсем понимал его смысл: почему Бублика по десять раз спрашивают об одном и том же, почему задают какие-то дурацкие вопросы, которые к Морготу и не относятся вовсе? Это потом я понял, что поймать ребенка на лжи очень легко, да не только ребенка. Вот поэтому Макс накануне и не велел нам врать, лишь скрывать то, что можно скрыть. Бублик был очень серьезен, сосредоточен, отвечал коротко — как учил Макс. Я бы так не смог. И Силя тоже.
— Если тебя начнут спрашивать, — зашептал Силя мне в ухо, — реви громче, понял?
— А то я сам не догадался, — ответил я.
Первуня дрожал, и в том, что он в случае чего разревется, никто не сомневался.
Кто-то из солдат принес нам мороженого. Бублик его съел, а никто из нас троих так и не смог впихнуть в себя ни кусочка. Я почему-то боялся, что оно отравлено, хотя это было глупо: они хотели успокоить нас и расположить к себе.
Только однажды Бублику изменило хладнокровие, когда миротворец спросил его, как часто Моргот вступал с ним в интимную связь. Я не понял этого вопроса — честно, не понял. Я слышал о гомосексуализме и знал в общих чертах, что такое «интимная связь»: в кино это часто показывали. Но объединить между собой Моргота, интимную связь и гомосексуализм мне в голову не приходило. Бублик же поднялся, у него дрогнул подбородок, и он громко ответил в лицо миротворцу:
— Моргот нам как брат. А ты — козел и извращенец, понял? Знаешь, что за такие слова на зоне бывает?
Миротворец рассмеялся и усадил Бублика на место.
Обыск внизу давно закончили, а Бублика спрашивали и спрашивали. Мне казалось, он спокоен, в то время как меня с каждой минутой все сильней и сильней охватывал озноб: я ждал и боялся, что сейчас на вопросы придется отвечать мне. И я не смогу сделать это так, как Бублик. А потом, выговорив ответ на какой-то глупый вопрос, вроде — откуда у нас в подвале телевизор, Бублик вдруг упал со стула. Взял и упал, даже не подставив руки́, прямо головой на пол. Мы с Силей вскрикнули хором, а Первуня прижался ко мне и спрятал лицо у меня на груди. Миротворцы засуетились вокруг Бублика, ругались между собой по-своему, брызгали ему в лицо водой, вызвали кого-то сверху, с аптечкой, и уложили Бублика на кровать. Мы с Силей разревелись одновременно, как только на нас посмотрели повнимательней. Не потому, что так было надо, а потому что испугались.
Тогда я не понял, почему Бублик потерял сознание, а сейчас это болью сжимает мне сердце: в каком колоссальном напряжении он пребывал все это время, как мучительно обдумывал каждое слово, как боялся сделать что-то не так! Ему было всего двенадцать лет, и он сумел все сделать правильно.
Они убрались ближе к полудню. Бублик потом сказал нам: они не имели права нас допрашивать, вообще не имели! Только с разрешения опекунов в присутствии адвокатов и каких-то там представителей. Может быть, поэтому миротворцы не стали сообщать о нас в милицию и никто не забрал нас в интернат. Да, они нарушали законы, но делали это осторожно, когда были уверены, что никто их в этом не уличит.
— Я проклинал себя, — Макс закрывает лицо руками, — я проклинал свою осторожность! Я никогда себе этого не прощу… Лучше бы я приехал за этими чертовыми фотографиями! Но прошло три дня, я не был уверен, что за подвалом не наблюдают. Сенко отпустили через сутки, он их не интересовал, им и в голову не могло прийти, что он имеет к этому хоть какое-то отношение. По поводу фотографий и документов, которые Сенко якобы делал для Моргота, все сработало идеально — майор из паспортного стола не сразу, но признался в том, что иногда за деньги мог выдать фальшивый паспорт. Они все это делали, никто не удивился. Сенко ничего не знал ни о Стасе, ни о Морготе. У нас было два осведомителя, один — «наш», а второму мы платили. «Наш» сутки через двое дежурил на проходной, а тот, которому мы платили, служил кем-то вроде делопроизводителя. Через него проходили ордера, внешние бумаги, отчеты. Не все, конечно, но нам и это было очень важно. Кроме того, парень был не в меру любопытен, что тоже нам очень помогало. От него я знал, что Стася ничего обо мне не сказала. Ордер на обыск подвала появился через сутки после задержания Моргота. Обычно о месте жительства спрашивают сразу. Или он соврал, или промолчал — не знаю. Я даже не поговорил с ним, даже не рассказал, как надо себя правильно вести! Я не сомневался, что он расскажет им все, рано или поздно. Я увез маму к моим знакомым и не появлялся дома.
— Почему? Почему он должен был все рассказать? Вы так уверенно говорили о Стасе…
— Потому что Стася любила меня, — его лицо искажается, он криво закусывает губу и сжимает кулаки. — Она не могла этого сделать. Я не могу о ней говорить…
— А Моргот?
— А Моргот не выдержал бы и одного удара по почкам… Он… Я не осуждал его, не подумайте. Никто бы из наших его не осудил, а я — тем более. Я всю жизнь смеялся над ним, а он на самом деле чувствовал острей. Не только боль. Для него это было… это было невозможно. Все это, понимаете? Там даже помочиться нельзя без того, чтобы этого никто не увидел. Моргот же каждую секунду думал о том, как он выглядит. Это смешно, конечно, для меня смешно. А для него это было важно, эти его позы, маски… Он мог неделю не выходить из дома, если, получив по носу, запросил пощады. Он переживал такие вещи очень тяжело, он считал себя слабаком, и был слабаком, но он очень не хотел им быть, и надеялся всех обмануть, и самого себя — в первую очередь. Мне это трудно объяснить. Это для любого человека было испытанием, и мало кто его выдерживал. Они у каждого находили уязвимые места, а у Моргота их и искать не пришлось. Я боялся, он убьет себя. Я не спал ни одной ночи, я не мог есть. Два самых близких мне человека… Ребята меня поддерживали, конечно, но что они могли? И все это случилось по моей вине!
— Вы ни в чем не виноваты. Не надо так думать.
— Да, мне повторяли это изо дня в день!
Сейчас, когда я знаю больше, чем все участники этой истории по отдельности, я могу представить себе происшедшее в некоторых подробностях и понять, что произошло на самом деле. Моргот наотрез отказался рассказывать о своем пребывании в военной полиции, и я не настаивал. Но я знаю, что он с самого начала выбрал единственно верную линию поведения, просчитал в деталях, что про него может быть известно, а чего о нем никогда не узнают. Это была самая убедительная роль в его жизни — роль незадачливого любовника Стаси Серпенки, того самого много о себе думающего слабака и пижона, в меру хитрого, чтобы обмануть девушку, но так и не сумевшего пробиться к ее шефу. Моргот спасал свою жизнь: если бы стало известно о том, сколько он знает о цехе и о сделке по его продаже, я думаю, он бы не вышел оттуда живым. Инстинкт самосохранения толкает людей и на более невероятные поступки, но меня до сих пор удивляет, почему Моргот не потерял голову, как сохранил рассудочность и хладнокровный расчет, полностью лишившись мужества и самоуважения? Да, он был актером, возможно, актером с выдающимся талантом, потому что жил в своих ролях и верил в них. И выбранная роль вписалась в ситуацию идеально, словно он задумывал ее заранее, с самого начала, когда в первый раз появился в «Оазисе». Но как он удержался в рамках этой роли? Он, как эквилибрист, прошел по тонкой, туго натянутой проволоке и ни разу не оступился.
Лео Кошев был поражен этим не меньше меня.
— Полиция в первый же день засомневалась в причастности Громина к пропаже документов. Во-первых, они не очень-то доверяли моему сыну. Во-вторых, подпольщик не будет кричать на каждом углу, что он подпольщик. Это смешно. А о причастности Громина к Сопротивлению говорил и мой сын, и некоторые его друзья, и девица, с которой он тоже состоял в связи. Но у полиции не было других версий и подозреваемых, поэтому они проверяли эту версию со всей тщательностью. На вторые сутки после его ареста их сомнения превратились в уверенность. И я бы думал так же, как они, если бы не его появление ночью у моего дома. Это были два разных человека. У меня даже мелькнула мысль о двойнике. Мне говорили, что на допросах Громин расклеился сразу, к тому же оказался истериком, а такому человеку никто бы не доверил серьезной информации. Сначала его показания были сбивчивыми и противоречивыми, как это обычно и бывает с обычным человеком после первого потрясения, но по мере того, как электрошок излечивал его от истерии, полиции становилось ясно, что Громин не лжет: он с радостью рассказывал и о том, о чем его не спрашивали. Я не мог этого понять: то ли передо мной был профессионал высшей квалификации, то ли мне приснилось его появление возле моего дома. Этот человек не мог передавать информацию по заданию: никто бы, повторяю, не доверил ему информации! Но о ночном приходе ко мне и о блокноте он не сказал ничего.
— Они пробовали разговорить его при помощи наркотиков?
— Да, но, во-первых, он оказался слишком чувствительным к интоксикации и едва не отдал концы, а во-вторых, современные исследования опровергают существование «сыворотки правды». Все эти препараты всего лишь развязывают язык, но правду ли человек начинает говорить — неизвестно. Равно как и детекторы лжи хороши только в определенных случаях, их чаще применяют для научных опытов, чем для допросов. Язык же Громину они развязали безо всяких наркотиков.