Тимур
Мы сидели в Пашкиной гостиной и неторопливо потягивали красное полусухое Каберне из больших пузатых бокалов Бургундия на длинных ножках, заедая сырными ломтиками и крупными ягодами «зимнего» тёмно-вишнёвого винограда. Сегодня было девять дней со дня смерти Миши Волокитина, и у нас был вечер воспоминаний о нём.
Я уже несколько дней жил временно у Пашки. Так уж случилось, что после Мишкиных похорон Пашка не мог оставаться в квартире один.
***
В деревню мы добрались к пяти часам вечера. Сразу проехали к их дому, где нас уже ждали. Погребение перенесли на следующий день. Так решила тётя Нюра, узнав от бабы Липы, что мы с Пашкой едем на похороны. Для нас с Пашкой это были первые похороны. И это было страшно. Страшно, когда ты видишь в гробу молодого парня, почти твоего ровесника, которого знал практически всю свою сознательную жизнь. Страшно смотреть в глаза его потерянным, сразу постаревшим родителям. Страшно видеть полуживую от горя Маринку, Мишкину жену, которую мы тоже знали с детских лет. Страшно, что их ещё неродившийся ребёнок никогда не увидит своего отца. Страшно рядом с этим чужим горем стоять живым упрёком: молодым, цветущим, здоровым.
На нас оглядывались сельчане, перешёптывались. Я беспокоился за Пашку, понимая, что ему это, должно быть, неприятно. Все знали, что с ним случилось, и были в курсе про потерю памяти. Правда, моя бабуля заранее предупредила своих сельчан, чтобы к нему с расспросами не лезли и не смотрели, как на заморскую диковинку. Но Пашка, казалось, ничего и никого не замечал. Он смотрел только на Мишку. А Мишка в своём свадебном костюме лежал спокойный и безучастный ко всему. И это тоже было страшно. В комнату зашла тётя Нюра с букетом ромашек в трёхлитровой банке. Она поставила её на стол, придвинутый к окну, и, вытащив несколько цветков, положила их в гроб в изголовье.
— Миша любил ромашки. Спасибо, Тёма, что вспомнил. И спасибо, что приехали. Вы такие красивые стали с Пашей, такие взрослые! Миша бы порадовался вам, да вот не успел.
Она посмотрела на покойного сына:
— Ничего мой сыночек не успел.
Мать присела и склонилась над мёртвым сыном, то поправляя краешек ажурного покрывала, то поглаживая сложенные на груди восковые руки с посиневшими пластинками ногтей, то прядку зачёсанных кверху смолянистых волос. Она больше не плакала, а только коротко, натужно вздыхала, вглядываясь застывшим, измученным лютым горем взглядом в дорогое лицо своей кровиночки.
— Мишенька, сынок, посмотри, кто к тебе приехал! Не забыли тебя твои друзья, пришли проводить в дальнюю дороженьку. Тёма… и Паша, твой дружок любимый. Ты его как братика младшего любил. Никому не давал обижать. Помнишь, как он с нами на сенокос мальчонкой ездил? Ты его со стожков вниз-то, как с горки, скатывал, а папка ругался на вас, что вы все стожки поразметали. А как тебе в ковшик с квасом лягушку подбросил? Помнишь? Ты за ним после по всему покосу с хворостиной гонялся.
Она обвела застывших сельчан потеплевшим взглядом, с улыбкой на обескровленных губах. Послышался чей-то громкий всхлип.
— Пашку-то поймал потом, как тот ни брыкался, а уж визжал-то как — ну, чисто поросёнок резанный визжал, да…
Тётя Нюра замолчала, горько улыбаясь своим мыслям, машинально поглаживая траурную канву гроба. В комнате тоже все молчали, лишь изредка кто-то тихонько всхлипывал.
— А Мишка-то наш схватил его за ноги и хотел бросить в крапиву. Да-аа…
Она замолчала, глядя на сына с отрешённой улыбкой. В комнате стояла звенящая тишина, никто из присутствующих не издавал ни звука, все, затаив дыхание, смотрели на застывшую у гроба мать. А она, поправив прядку на голове мёртвого сына, продолжила свой рассказ, обернувшись на сельчан:
— Я еле отняла мальчонку-то. Где же ему было с нашим увальнем справиться! Маленький да худой — в чём душа держится, а уж такая заноза! — всплеснула мать руками и прыснула в ладошку, поглядев на бледного с окаменевшим лицом Пашку. — Чего-нибудь да удумает. А этот дурень всегда на его уловки вёлся.
Она засмеялась тихим дробным смехом, смахивая пальцами со щёк редкие слезинки.
— Один раз, помнишь, Паш, — глянула на Пашку с улыбкой, — да ты же не помнишь… загадку ты ему загадал… подожди, дай вспомнить… загадка мудрёная такая, как стишок.
Она поднесла щепоткой пальцы к губам и задумалась.
— Кто сделал, тот… продал? Ну да! Кто сделал — тот продал. Ага! Кто купил — тому не надо. А кому надо — тот молчит! Да, точно… молчит.
Она опять посмотрела на сына и погладила по волосам.
— Молчит мой сынок.
Опять глянула на Пашку: — А Мишка-то ходил потом два дня, как малохольный, разгадать никак не мог. Приставал ко всем.
Опять склонилась над сыном, протяжно вздыхая:
— О-ох! Кабы знать!
По толпе прошёлся шепоток, кто-то ахнул, раздавались тихие всхлипы. К тёте Нюре подошла моя бабуля, что-то прошептала и увела, приобняв, в другую комнату. Я смотрел на Пашку, на его неподвижный взгляд расширенных глаз, на бледное, без единой кровинки лицо, на судорожно вцепившиеся в боковину гроба пальцы, и не представлял, как его вывести отсюда.
От духоты в висках стучали молоточки: в комнате стоял нежилой, спёртый воздух. Эта смесь запахов хвои, струганных досок, скопления людей, сладковатого дымка от потрескивающих восковых свечей навсегда теперь будет ассоциироваться у меня как запах смерти.
Наконец баба Липа подошла к Пашке и, осторожно подняв его, отрешённого ото всего, повела к выходу, что-то нашёптывая по дороге. Я прошёл к тёте Нюре попрощаться, поискал глазами Маринку, но её в комнате не было. Бабуля, увидев меня, махнула рукой, укладывая на кровать свою бывшую ученицу и укрывая одеялом. Сказала шёпотом, чтобы подождал её на улице, и я через расступившуюся толпу вышел следом за Пашкой.
На улице уже стемнело, тускло горели уличные фонари, выхватывая из темноты чёрные остовы деревьев, заборов, темнеющих домов с белыми от снега крышами. Во дворе группками стояли мужики, покуривая и негромко переговариваясь.
За руль я сел сам: Пашка был совершенно невменяемым — ни на кого не смотрел и ни с кем не разговаривал. Меня не замечал: будто меня рядом и вовсе не было. Даже не кивнул на прощанье. Я всё понимал и старался отогнать обидные мысли, которые, несмотря ни на что, крутились в моей голове. Понимал, что ему сейчас не до меня и не до кого, что это ничем не оправданный мой эгоизм собственника. И всё-таки будь моя воля — остался бы с ним. Но ещё были наши бабули.
Мы доехали до бабы Липы, подождали, пока они с Пашкой войдут в дом, и пошли пешком к своему.
Несмотря на то, что мы провели в дороге почти семь часов, нигде не останавливаясь для перекуса, причём большую часть пути я был за рулём и вымотался как чёрт, есть совершенно не хотелось. Я умылся, выпил стакан травяного, пахнущего летом чая, недолго поговорил с бабулей, выслушав её печальный рассказ о Мишкиной внезапной смерти, и, ограничившись общими словами о моей столичной жизни, рухнул на свою старенькую кушетку и тут же уснул.
Мишку похоронили на следующий день на местном кладбище за деревней. Народу было много: приехали даже из двух соседних сёл. Потом были поминки в кафе «Балхаш», которые оплатил Пашка. Майоров не хотел брать деньги, даже психовал, говоря, что поминальный обед за его счёт, так как Мишка, несмотря на его молодой возраст, был ему другом. К тому же на их с Маринкой свадьбе он был посажёным отцом. Но Пашка пёр буром и ничего не хотел слушать. Бросил на стол скрученную рулончиком пачку купюр и вышел из тесного кабинета. Я потом сказал Майорову, что если ему так уж влом эти деньги, пусть отдаст Маринке на рождение ребёнка. На что тот, повертев в пальцах рулончик, кивнул и сунул к себе в сейф.
На третий день утром мы уехали. Отец с Марио ждали нас в квартире: не хотели оставлять Пашку одного. Мне тоже предлагали остаться, но я отказался, чувствуя себя здесь лишним, к тому же устал безумно и хотел поскорее очутиться у себя дома. Марио довёз меня, не обращая внимания на мои слабые протесты: я и правда еле шевелил затёкшими от долгого сидения в одном положении конечностями.
Пашке я не звонил, решив, что позвонит сам, как надумает. Да и рядом с ним были его родные — он не один. Но оказалось, что отцов он выпроводил на следующий день, сказав, что его караулить нечего: с ним всё в порядке, и он не маленький. А ещё через день, уже поздно ночью, раздался звонок. Я подскочил полусонный, почему-то сразу понял, что это Пашка.
— Да?
— Алло, Тём? Разбудил тебя?
— Нет, конечно! Какой сон в три часа ночи?
— Я тут приболел маленько: простыл кажется.
— Паш, подержи кристалл, и всё пройдёт. Забыл про него?
— Ага, забыл. Да и нет его у меня сейчас.
— Как нет? А где он?
— Дома лежит.
— А ты где? У своих живёшь?
— Не… я дома. Ну, в смысле, дома живу. Один.
— И чё? Где ты, мать твою? Ты чё, больной по городу болтаешься? Откуда звонишь?
С меня мигом слетел весь сон:
«Он что там, пьяный, что ли?»
— Говори, где ты? Я сейчас приеду.
— Я возле твоего подъезда стою. Тём, поехали ко мне, а? Не могу один, не по себе мне. Спать не могу: кажется, кто-то в квартире есть. В общем, дурь всякая в башку лезет.
Я быстро покидал в сумку кое-какие вещи, планшет, ноут, схватил с вешалки пуховик и слетел вниз.
***
Мы сидели в полуосвещённой гостиной: на столе сбоку горели в деревянном невысоком подсвечнике три свечи. Пашка слушал, а я рассказывал всё, что только мог вспомнить о Мишке. А вспомнить я мог совсем немногое: нечастые случайные встречи на уровне: «Привет! Как дела?», совместные вечерние посиделки на поляне с местными, куда к вечеру стекалось всё подрастающее поколение Новожилова, начиная с двенадцати и до семнадцати-восемнадцати, а то и старше. Мишка был «первым парнем на деревне»: не одна поселковая девчонка была в него тайно влюблена. Он тоже был влюбчив и нередко менял «дам сердца», к несчастью одной и радости другой — следующей своей «любови». Да, однолюбом Мишка не был, пока не подросла Маринка. Она-то прочно поселилась в Мишкином сердце, махнув перед носом рыжими косичками и сверкнув голубыми озерками глаз из-под рыжих ресничек.
Для нас же с Пашкой он всегда был «взрослым». В детстве каждый год — это целая эпоха. А если разница в два, а то и в три года — это уже совсем разное поколение: разные интересы, разные разговоры. Но Мишка был прост в общении, никогда не задирал нос перед младшими да и вообще ни перед кем. Он мог войти в любой дом — все его знали и все любили, как славного парня. Он, что называется, был «свой» для всех.
А мы с Пашкой к тому же были не местные, а «городские», приезжавшие только на летние каникулы. Но наши бабули были «местными», поэтому и нас тоже принимали, как своих. Вот только так уж исторически сложилось, что наших одногодок в деревне не было. Были либо младше, либо старше, так что мы с Пашкой ни в какие компании не входили по причине «неподходящего» возраста — с младшими было неинтересно нам, а старшим было неинтересно с нами. Но мы сильно и не расстраивались: нам вдвоём с Пашкой никогда не было скучно, хотя вроде и чем-то таким особым мы не занимались.
Обычные летние каникулы в деревне: купание в реке, лазанье по деревьям, блуждание с полбулкой хлеба и мешочком соли по лесу. «Закуска» к хлебу росла в лесу. В июне это были корни ещё не зацветших, а только набирающих соки растений: луковицы саранки, мясистые сочные корни борщевика, в простонародье — пучки; дикий лук, черемша. В июле — ягода, грибные «шашлычки» из маслят и шампиньонов, приготовленные тут же, на небольшом костерке.
А ещё вкуснейшая, ни с чем не сравнимая лесная родниковая водичка. У нас с Пашкой был даже личный тайный родниковый источник, который мы тщательно укрывали от глаз посторонних сухими ветками. Откуда мы, городские, знали все эти лесные «премудрости»? Теперь уже трудно сказать. Мне так кажется, что мы родились уже с этими знаниями. Когда жили в деревне, от местной ребятни мало чем отличались: сбитые коленки, исцарапанные ноги и руки от постоянного лазанья бог знает где, грубые, с затвердевшими мозолями, ладошки.
Вот про всё это я и рассказывал Пашке. И как-то незаметно наш разговор плавно перетёк в другое русло, менее безопасное — на личную жизнь.
— Слушай, Тём, а ты дружишь с кем-нибудь, ну, в смысле, девушка у тебя есть? Ничего, что спросил?
Помнится, он уже задавал мне такой вопрос при первой нашей встрече. И вот опять! И что я должен ответить? Скажу «нет» — последует логичное «почему?». И всё-таки я ответил:
— Нет, нету у меня, Паша, девушки.
Я выжидательно смотрел на Пашку: «Ну, давай свой следующий — «почему?»
— Хм! Как-то непонятно. Ну не может быть у такого, как ты, и не быть девушки! Нереально!
— У меня была. Давно. Мы расстались.
— Почему? Слушай, ничё, что я спрашиваю? Ты никогда не рассказывал, а мне интересно.
— Спрашивай уж, раз начал.
Видимо, вино нам обоим ударило в голову, раз мы перешли на разговоры о девушках.
Вернее, перешёл-то Пашка. Это, в общем, понятно. Но вот то, что я его не оборвал, а сидел и отвечал на щекотливые вопросы… Это было странно. А может, три дня возле Пашки на меня так подействовали? Он действительно был немного не в себе. Про Мишку мы эти дни не говорили, но было видно, что он явно нервничал. В комнату ко мне он больше ночами не приходил, но двери своих спален мы оставляли открытыми. Тогда Пашка мог заснуть спокойно. Я посоветовал ему держать кристаллик под подушкой и сжимать его, если опять начнут в голову лезть разные мысли.
— Расскажи, почему расстались?
— Да всё просто! Я понял, что люблю другого человека — поэтому расстались.
— А где этот человек сейчас, ну девушка, в смысле?
— Паш, это была не девушка. Я понял, что люблю парня. Я, Паш… гей, как твои отцы, извини, что не сказал раньше.
Я в упор смотрел на Пашку, на то, как он меняется в лице. Услышанное дошло до него не сразу, а когда дошло, он посмотрел на меня нечитаемым взглядом, как будто разглядывая и узнавая меня нового — незнакомого ему человека.
— Нихера себе заявочки! Нет, ну, конечно, это ничего не значит.
Он явно стушевался, пытаясь переварить мой каминг-аут и при этом не показать, как эта охуенная новость его поразила. Я уже спрыгнул с обрыва, и поэтому бояться было поздно. Когда-то это должно было случиться, так почему не сейчас? Пусть лучше так — в спокойной беседе, чем сорваться и сделать что-то непоправимое. Я вынес своего скелета из шкафа, оставался ещё один скелет — последний, но его вытаскивать пока было не время. Пусть сначала привыкнет к этой мысли, я потерплю.
— Я тоже думаю, что это ничего не значит, это ведь не помешает нашей дружбе, а, Паш?
Он хохотнул:
— Нет конечно! Ии… и где твой тот парень? Вы с ним встречаетесь?
— Встречаемся… иногда. Но не в том смысле, в каком ты думаешь. Он, видишь ли, гей, считающий себя натуралом.
— Это как такое может быть? Чё за хрень?
— Вот такая, Паша, хрень.
Я отхлебнул из бокала, не переставая смотреть на Пашку. Он тоже отхлебнул, глядя куда-то в сторону. Мысли в Пашкиной голове скакали, меняя одна другую: он то хмурился, то озадаченно тёр нос, не переставая ёрзать по креслу, ища удобную позу.
— Не, ну так не может быть! Он же взрослый, не ребёнок. Обычно такое уже в подростковом возрасте начинают понимать. С чего ты вообще это решил, вы с ним разговаривали? Ну… ты ему признавался?
— Паш, давай поменяем тему. Я не готов это обсуждать. Тем более с тобой.
— А что со мной? Мы вроде друзья, или ты так не считаешь? Мне, допустим, не всё равно, что у тебя и как?
— Значит, друзья? Хорошо! Тогда я тоже могу тебя спросить?
— Конечно! Спрашивай о чём хочешь.
— Тогда скажи, ты Ксюшу любишь?
— Ксюху?
Кажется, Пашка ожидал чего угодно, только не про Ксюшу. Но я решил не отступать. Похоже, сегодня был вечер откровений, и я собирался получить ответы на все волнующие меня вопросы.
Пашка замялся:
— Люблю, конечно, а за что её не любить? Она хорошая, добрая, заботливая, — он усмехнулся. — Иногда даже слишком заботливая. Но это у неё характер такой — шебутной. Всё ей про меня знать хочется: где был, что делал? Но она хорошая. Так что да… люблю, конечно.
Он с удовлетворением посмотрел на меня, типа, вот видишь, я ответил на твой вопрос честно — ничего не скрыл.
— Паш, а за что, вообще, любят? За доброту или за то, что человек хороший?
Пашка в замешательстве посмотрел на меня:
— Что значит — за что? Просто… любят. Ты же вот любишь своего этого… гея-натурала за что-то?
— Люблю. Очень! Ты даже представить себе не можешь, как сильно я его люблю. Но не за то, что он хороший. Он у меня, на самом деле, хороший говнюк. Иногда так хочется долбануть по его черепушке, чтобы мозги на место встали. Я его просто люблю, потому что не могу не любить. Понимаешь?
— Э-эээ… ну, в общем, люби себе на здоровье!
Пашка опять поерзал в кресле, ошарашенно глядя на меня.
— Пиздец с тобой, Тёмка! Я и не думал, что ты у нас такой… такой Ромео, бля!
Он явно был смущён и пытался скрыть это за грубостью.
— Не важно. Мы сейчас о тебе говорим. Ты к Ксюше испытываешь что-нибудь подобное? Тебе хочется, чтобы она всегда была рядом… обнимать её, целовать, спать с ней, в конце концов, тебе хочется?
— Тём, а ты не прихуел, такие вопросы задавать?
— А что такого? Мы же с тобой друзья, сам сказал. Какие между нами могут быть тайны? Ты вот меня спросил — я ответил. Теперь я спрашиваю, а ты, как на духу. Мне тоже небезразлично, как у тебя и что.
Пашка, до сих пор сидевший в напряжённой позе, откинулся на спинку кресла.
— Ладно, прав, извини! Просто не ожидал от тебя, что про Ксюху заговоришь.
Он помолчал, пожевал губами, глядя опять в сторону:
— Если честно, я и сам не знаю. Просто она есть и есть, я уже привык, что она есть. Ну целовались мы с ней, но это как-то… Блять, да не умею я на такие темы говорить!
Пашка вдруг вскочил и запрыгал по комнате на одной ноге.
— Твою мать, отсидел. Чёт пальцы свело.
— Не любишь ты Ксюшу, Паша, и не любил никогда! Это я тебе точно говорю.
— Хорош пиздеть! Пошли спать. Любишь-не любишь! Вот на Новый год поеду в Ключ и выясню. Ты едешь?
— Нет. Мне там делать нечего, здесь останусь. Иди, я посижу ещё маленько.
— Как хочешь. Я — спать.
«Вот и приехали! Высказался? Легче стало? Паша к Ксюше поедет… выяснять. Пусть едет. Похер! Устал. Завтра домой вернусь!»
Пашка запрыгал наверх, поджимая правую ногу, споткнулся об лесенку и упал. Я подскочил и в один прыжок подлетел к нему.
— Паш, что? Ушибся? Покажи ногу.
Пашка, кривясь от боли, растирал ушибленную коленку.
— Да нет. Всё нормально. Щас пройдёт.
— Сайгак ты, бля! Держись за меня.
Пашка приподнялся, опираясь на мою руку. Я не стал ждать, молча подхватил его тушку и понёс наверх.
— Ты чё? Отпусти, я сам!
— Сиди, не дёргайся, а то уроню.
Занёс в спальню, ногой отодвинув пошире приоткрытую дверь, посадил на кровать.
— Дай посмотрю.
Пашка, молча морщась, смотрел на меня, не сопротивлялся. Я задрал штанину и стал осторожно прощупывать коленку, пытаясь понять, где ушиб. Пашка ойкнул и резко дёрнулся.
— Есть мазь какая-нибудь?
— В кухне посмотри, в шкафчике у окна.
— Сиди, я сейчас.
В шкафчике нашлась коробка с аптечкой. Из нескольких тюбиков выбрал то что нужно — мазь от ушибов и растяжений. Тут же, в упаковке, был эластичный бинт. Взял его тоже и вернулся к Пашке. Он уже успел снять штаны и сидел, откинувшись на подушки. Под ушибленной коленкой тоже лежала маленькая подушка.
Я усмехнулся, глядя на эту милую картинку — раненого суслика.
Присел рядом и, выдавив себе на руку немного прохладной мази, стал осторожно размазывать ее по повреждённой коленке. Пашка слегка поморщивался, но молчал. Я немного подождал, чтобы мазь впиталась, вытер пальцы салфеткой и надел на коленку бинт.
— Можешь ложиться, до утра пройдёт. Просто небольшой ушиб — походишь с синяком недельку. А вообще-то… бли-и-ин! Кристалл же есть! Вот мы олени! Где он у тебя?
— Точно!
Пашка пошарил под подушкой и достал лаковую коробочку.
— Ну всё, лечись, я к себе пошёл. Спокойной ночи!
— Тём, погоди! Может, побудешь немного, пока я усну?
— Нет, Паш, привыкай один, я завтра домой возвращаюсь.
— Как? Зачем? Тебе что — здесь плохо? Или на меня обиделся?
Он смотрел на меня детским удивлённым взглядом, хлопая белёсыми ресницами. На шее билась голубая тоненькая жилка. Приоткрытые мягкие губы в ожидании ответа.
«Прижать бы тебя к себе сейчас и не отпускать!»
Я отвернулся, сглотнул и ответил приглушённым голосом:
— Не могу остаться — домой надо. Понимаешь, здесь чувствую себя в гостях. Ты уже в порядке, так что я завтра к себе.
И, не оборачиваясь, торопливо вышел из Пашкиной спальни.
Паша
Тимур вышел, а я так и остался сидеть на поднятых подушках. Спать расхотелось.
«Он завтра уедет, и я опять останусь один. До Нового года ещё неделя. Как её одному протянуть? Я уже привык, что он всё время рядом. Почему он не хочет остаться? Бля-яя! Он же гей! Вот это номер! В жизни бы не подумал! Хотя какая разница, кто есть кто? Просто никогда про него так не думал, был уверен, что он нормальный, ну, то есть натурал.
Интересно, что там за парень у него, гей, бля, натуральный который? Ха! Чёт он, по-моему, гонит. Как такое может быть вообще? Люблю, говорит. Мне как-то неприятно было про это «люблю» слышать. Хрен знает, вроде мне-то должно быть всё равно. Мы же по-любому друзья. Но неприятно, что кто-то ему так сильно дорог. А я вроде как побоку — с боку припёка. А что? Вот наладится у них любовь их, и перестанет со мной общаться. Когда ему будет? Может, и будем изредка созваниваться. А я уже к нему привык. Обидно. Наверное, сидит сейчас, думает про того придурка, скучает. А я тут один с ногой маюсь. Ой, кристалл же, забыл опять. А вот не буду его брать, пусть болит. Скажу, что не помогло. Ушиб у меня сильный, может, даже дома придётся остаться. Пусть тогда попробует уехать. Сука, обидно-то как! Иди нахуй, люби, хоть залюбись там… в доску. Не помру без тебя. Просто так он его любит! «Я его просто люблю, потому что не могу не любить. Потому что он говнюк!» Ну и пиздец с вами… люби своего говнюка хитрожопого. Он, может, специально притворяется, помучить тебя хочет. Чё ему, раз говнюк!»
Сидел, бил кулаком по постели и вытирал злоебучие слёзы, которые никак не переставали течь. Я не хотел оставаться один в этой пустой квартире, я не хотел оставаться без Тёмки. Я первый раз в жизни, в моей новой жизни, понял, что не хочу, чтобы он исчезал. И ещё хотел убить его говнюка. Я его ненавидел! Ненавидел за то, что мой Тёмка любил его, а не меня. И не знал, что мне делать.
«Может, попробовать стать геем?»