Мы молчим. В очаге потрескивает огонь. Перл доел пирог и теперь гоняет крошку по тарелке.
— Я обдумаю твои слова, Перл.
— Это насчет старухи?
— Да. Ты прав, все случилось слишком быстро. Если девочка умерла, то пусть укажет ее могилу. У него сил на это не хватит, а я желаю знать подробности.
Затем встаю из-за стола.
— Поднимусь наверх, посмотрю, как он.
Шут и лекарь смотрят на меня с каким-то туманным одобрением.
— Разумно, — говорит Перл – Спать крепче будет.
Липпо согласно кивает.
— При других обстоятельствах я бы, пожалуй, возразил, но сегодня…
Мне не сразу приходит в голову, что кроется за этим напутствием.
— Да идите вы к черту, cretino!
По лестнице иду крадучись, ступаю только на носки, каблуки висят в воздухе. Геро, конечно, спит. Он так настрадался за сегодняшний день, что совершенно обессилел. А эти болваны…
Вот болваны. Ну Перл, понятно. Что с дурака возьмешь? Но Липпо! И этот туда же! «При других обстоятельствах я бы возразил, но сегодня…» Что сегодня?
Геро узнал о смерти своей дочери, пытался убить себя. Он в совершенном отчаянии. Счастье, если ему удалось уснуть. А если дверь скрипнет, и я потревожу его? Вырву из спасительного небытия? Тогда вернуться…
С ним Лючия, она за ним присмотрит. На мгновение мне кажется, что решение правильное, квинтэссенция благоразумия. Точно так же на цыпочках повернуться и отправиться вниз. Не тревожить его, не изгонять сладкого успокоительного дурмана.
Но дверь уже передо мной. Тонкая полоска света, теплого, мягкого. Это мой фонарь – детеныш дракон.
Лючия тоже прячет его за расписную ширму, и в алькове клубятся тени. Я вдыхаю и толкаю дверь.
Лючия сидит на моем месте, тоже с рукоделием. И глядит на меня без малейшего удивления, будто только меня и ждала.
Я прикладываю палец к губам. Она понимающе кивает. Все еще на цыпочках я делаю пару шагов и, вытянув шею, пытаюсь разглядеть очертания спящего.
Геро лежит на левом боку, спиной к двери, скорчившись, как испуганный ребенок. Я пытаюсь услышать его дыхание. Дышит ли он коротко, прерывисто, с усилием, как дышал сегодня днем, в опиумном забытьи, оглушенный, или он наконец спокоен, дышит размеренно и беззвучно. Я ничего не слышу.
Решаюсь подойти ближе. Черные, неровно остриженные волосы на подушке. У меня рука тянется погладить их, но я себя одергиваю. Воздержись, сон ему гораздо нужнее. Я отступаю и уже поворачиваю к двери.
— Жанет, — слышу я тихий голос – Жанет, не уходи…
Геро уже смотрит на меня. Ко мне обращено его лицо, печальное, худое. Он чуть приподнимается на локте.
— Не уходи, — повторяет он.
Я бросаю в сторону Лючии взгляд. Она удивлена не меньше. Я его разбудила или он не смог уснуть? Похоже, что второе. Взгляд его ясен. Я осторожно сажусь на самый край постели.
— Почему ты не спишь?
— Не знаю, не могу… Я пытался…
И снова смотрит. В глазах у него не то тревога, не то мольба. Я протягиваю руку, чтобы коснуться его виска. Возможно, у него снова жар, но он перехватывает мою руку, держит и тут же, будто спохватившись, отпускает.
Я в некоторой растерянности. Оглядываюсь и, к своему великому удивлению, замечаю, что Лючии нет!
— Хочешь, чтобы я осталась?
— Да, — поспешно отвечает Геро, но тут же пугается собственной дерзости, — то есть, нет…
— Так да или нет?
Он не отвечает, в глазах смятение и мольба. Одиночество замкнулось в сверкающий, идеальный круг, который смерть, как педантичный геометр, очертила невидимым циркулем. И ему страшно в этом кругу.
Он один посреди непроглядной ночи, под бездонными небесами, которые когда-то были населены ангелами, сияли огнями, а теперь нависают, как купол сгоревшего, разграбленного храма. Он заперт в этом храме, оставлен коротать ночь на тлеющих досках, в обрывках алтарной ткани.
И звуки, что он слышит, только призрачные вздохи умерших, стоны блуждающих душ. В этой пустыне, среди оголенных стен, он грезит, что кто-то живой, кто-то дышащий, переступив порог, разделит с ним этот погасший час.
Но правильно ли я его поняла? Возможно, он хочет, чтобы я просто сидела рядом и держала его руку, или он хочет поговорить со мной, наполнить пустоту звуками живого человеческого голоса, или мне рассказать ему еще одну сказку?
Как понять? Как не ошибиться? Мне вдруг приходит на память тот наш единственный вечер, когда он сказал: «Она всегда приходит, когда мне особенно больно».
Это о моей сестре, об изощренной забаве, которую она себе выдумала – прикасаться к нему, когда он изранен. А сейчас он и вовсе лишен защитных покровов, будто освежеван заживо, каждый нерв, каждая жилка выступают наружу, трепещут живой нитью. Ему нужна только забота, сострадание и ничего больше.
Жизнь, жадная, грубая, ему ненавистна. Ибо несколько часов назад он пытался избавиться от нее. Заглушить, залить кровью из собственных жил.
Геро приподнимается, опираясь на локоть, затем уже на кисть, и лицо его совсем близко. Я решаюсь. Если он отстранится, даже если подумает об этом, я немедленно отступлю.
Я буду прислушиваться, ловить изменившийся вздох, чуть заметную дрожь, движение. Он не посмеет действовать открыто, не оттолкнет и даже не отстраниться, но в душе почувствует разочарование.
Возможно, только горестно усмехнется. Ничего не изменилось, все осталось по-прежнему. Его горе – приправа к забаве. Господи, только бы не ошибиться.
Я целую его в уголок рта, очень бережно, с настороженностью. И тут же спрашиваю.
— Мне уйти?
Он отрицательно качает головой.
— Нет, пожалуйста, не уходи…
Я снова целую его в уголок рта, а затем в ямочку под нижней губой.
— Только не обманывай меня. Обещаешь?
— Обещаю.
Уже не остерегаясь, глажу остриженные волосы, хочу согнать тени с заострившихся скул, с запавших глаз, смахнуть, как налетевший пепел. Его совершенная беззащитность в этот миг пронзительна и почти осязаема, отражаясь на моей собственной коже морозной щекоткой.
Истощенный своей виной и болью, он полностью в моей власти, он взывает о помощи и предает себя в мои руки. Со страхом или с любовью? Не происходит ли это от безысходности, от тоски и одиночества?
У него больше никого нет, он всех потерял. И понимает ли он сам, что с ним происходит? Или боль так сильна, что он готов принять избавление от кого угодно? Позвал бы он другую женщину, будь эта женщина на моем месте?
Нет, сейчас не время думать об этом. При других обстоятельствах я бы, пожалуй, позволила этим тщеславным сомнениям увлечь себя, обосновать его порыв не значимостью собственной персоны, а природой мужчины, ждущего утешения, но я сделаю это позже.
Мой поцелуй все еще вкрадчив. Нет, он не борется с собой, не отводит глаз. Напротив, его губы отвечают, несмело, как будто нарушают данный обет. И тут же, устыдившись, он прячет лицо в моих волосах.
Вина, как надсмотрщик, стоит за его спиной со связкой пылающих анафем.
— Господи, — шепчет он, — моя дочь умерла, а я… я посмел…
— Ты жив, — отвечаю я – Смерть сопутствует жизни, но не отменяет ее. И пока ты жив, ты вправе принять ее дары. Дары жизни.
Геро вновь обращает ко мне свое измученное сомнением и тревогой лицо. Это напоминает мне тот миг, когда на него набросились страхи и стыд, что я стану свидетельницей его позора.
Он тогда едва не бросился бежать, ибо уверил себя, что оскорбляет меня одним своим присутствием. Мне удалось его успокоить, уверить в неважности, эфемерности страхов. Сейчас происходит нечто подобное.
Вина преследует его, громко кричит о невозможности счастья, о недопустимости столь греховной слабости, хлещет бичом непререкаемых аргументов, сулит вериги и власяницу. Все во имя искупления грехов. Все во имя покаяния.
А он цепляется за меня в немой мольбе, ибо готов уже уступить той, обвинительнице, готов сдаться. Я целую его, уже не сдерживаясь, без ложных отступлений, целую, как давно мечтала, со всем любовным томлением и горькой нерастраченной тоской.
Я воображала этот поцелуй неисчислимое количество раз. Вкус его губ, их сухая прохлада в ноябрьское утро мешали мне порой сосредоточиться и вести беседу.
Однажды, замечтавшись во время верховой прогулки, я получила довольно чувствительный шлепок сосновой веткой в лицо. Даже искры из глаз посыпались.
При дворе я позволяла себе быть невежливой, грубой или рассеянной, нарушала правила этикета, пока усилием воли не изгоняла из мыслей изгиб нежного мальчишеского рта. Ловила себя на этих недозволенных мыслях даже тогда, когда в ночи его беспамятства гладила пылающий лоб.
От жара его губы потрескались, но это не спасало их от моего вожделения и моих непристойных, пылающих надежд. И вот я свободна, я даже уполномочена осуществить свою фантазию. Сейчас это мое оружие, действенное, жизнеутверждающее.
И все же это его выбор. Оторвавшись от его губ, я спрашиваю снова:
— Ты в самом деле хочешь, чтобы я осталась? Я сделаю только то, что ты хочешь.
Я должна быть уверена, что не злоупотребляю его отчаянием.
— Да, хочу, — тихо отвечает он.
— Тогда дай мне одну минуту. Мне нужно избавиться от платья, от шпилек в волосах, ведь еще днем я играла в привычные, костюмированные игры.
На мне все еще пудра великосветского салона принцессы Конти, невидимая слизь любопытных, завистливых взглядов.
Выбравшись из вороха юбок, уже совершенно обнаженная, я смачиваю полотенце разбавленным настоем вербены и протираю кожу.
Я не хочу, чтобы она хранила даже эфемерную память о моих дневных эскападах, чтобы несла на себе запах чужого мира, паутину лжи и скрытую за вежливостью похоть.
Рядом с Геро я бы хотела быть заново сотворенной, очищенной, чтобы его присутствие хранилось в священной единичности. Но, увы, все, что я могу сделать, так это украсить себя слабым цветочным ароматом.
Я веду влажным полотенцем от плеча к груди и представляю – вот здесь будет его рука, а здесь губы. Это алтарь, предназначенный для причащения любовью.
Выходя из-за ширмы, я не спешу. Я хочу, чтобы он увидел меня. Это вовсе не кокетство, не игра опытной сирены, а легкий отвлекающий маневр, приманка для угнетенной чувственности.
На меня падает свет мерцающего светильника, и кожа моя, золотистая в полумраке, становится матовой и теплой. И тени, как изысканный портной, ткут мне узорчатый покров.
Труд не напрасен. Геро смотрит на меня. Я замедляю шаг, будто вспоминаю о чем-то, и глаза его блестят.
Он отворачивается, застыдившись неуместного любопытства. Но природа сильнее, он судорожно вздыхает и жмурится. Он все еще закрывает глаза, когда я проскальзываю под одеяло.
Эх, будь это при других обстоятельствах, я бы устроила какую-нибудь нежную шалость, потомила бы его своей неуступчивостью, сыграла бы в стыдливую нимфу, или напротив, привела бы в полное смущение дерзостью вакханки.
Но я вынуждена соблюдать осторожность. Возможно, ему ничего не нужно, кроме моего согревающего присутствия, а мое тело, в матовом полусвете и золотых пятнах, будет служить своеобразным светильником.
Поэтому я прикасаюсь к нему очень осторожно. Моя голова всего лишь рядом с его на подушке, а лица обращены друг к другу в смущении. Я провожу ладонью по его щеке, без любовного пыла, вопрошающе.
Он мог передумать за те пару минут, что я выбиралась из платья. Вина и стыд могли передавить жилу страсти, прекратить доступ крови.
Но Геро подается вперед, и наши губы встречаются. Поцелуй его робок, застенчив. Он как подросток, терзаемый страхом возмездия, все еще колеблется. Я играю в ту же подростковую робость, только приправленную нежностью.
«Он должен сам сделать выбор, — твержу я мысленно. – Сам».
Конечно, я могу принудить его и оправдать насилие утешением. Мне достаточно всем телом прильнуть к нему. Он молод и очень чувствителен, и тело его будто трепетная струна, готовая зазвучать. Чувственная волна накроет его с головой, он лишится разума и забудется в плотском угаре. Будет пытаться спастись от горя.
Но к утру хмель рассеется. Он осознает случившееся и присвоит себе еще один грех, и мне не простит.
Нет, пусть уж решает сам. Даже если оттолкнет. Что-то похожее уже происходило между нами.
Когда я с помощью Анастази проникла в замок, мы с Геро резвились, как дети, играли в марионеток, ели пирог, любили друг друга прямо на ковре.
Взять его было легко, ибо он не знал ласки, а был только орудием.
У меня был неодолимый соблазн воспользоваться той же привилегией, насладиться им, как покорным упоительным даром. Но я удержалась.
Я позволила ему сделать выбор, позволила чувствовать себя победителем. Преодолеть страх подневольного, страх раба.
Дать волю собственным, незамутненным чувствам, своим истинным страстям, непритворным, не вымученным, испить желание до конца.
А сейчас я снова позволю ему выбрать. Мы все еще целуемся, как влюбленные дети, едва касаясь губами. Я чувствую его тело, отделенное полотном сорочки. Кому она служит преградой? Ему или мне?
Он привлекает меня к себе, но не обнимает, а скорее охватывает руками. Будто я не женщина, а мягкий, согревающий клубок. Решившись на ответ, глажу его затылок, запускаю пальцы в неровные, спутанные пряди.
Одна его рука лежит поверх моей лопатки, и натянувшейся кожей спины я ощущаю его потяжелевшую ладонь. Она уже не безвольно пребывает, а вкрадчиво льнет.
Затаив дыхание, я прислушиваюсь. Другой рукой он охватывает мой стан и тянет меня к себе с нарастающей напряженностью.
Выбрать меня означает выбрать жизнь. Вдохнуть мой запах, распробовать мое тело означает отринуть угрозы, смахнуть черную паутину с глаз. Вот она я, совсем рядом, горячая, живая. Переполненный источник нежности и обещание рая. Обо мне не нужно грезить, достаточно протянуть руку.
Мои волосы будут перетекать сквозь пальцы, мои губы, разомкнувшись, одарят пылающей влагой, моя грудь будет дразнить теплой, мягкой упругостью. Только позволь мне, только услышь.
Его дыхание становится более порывистым, нетерпеливым, губы пересыхают и горят. Он как искушаемый отрок в пустыни, судорожно сглатывающий горечь греха. Он хочет жить, хочет чувствовать, упиваться, дышать, но за плечом все еще распростерта когтистая лапа возмездия.
Когти его вонзаются в истерзанную душу и тянут за собой в преисподнюю, в мир неизбывной печали.
— Люблю тебя, — говорю я ласково – Я очень тебя люблю. Нежный мой, единственный, я не могу тебя потерять. Не хочу. Останься со мной. Останься тем, кем пожелаешь. Другом. Возлюбленным. Гостем. Кем угодно. Только останься. Только будь. Позволь мне видеть тебя. Позволь знать, что ты есть. Позволь слышать твой голос. Только живи. Живи, хороший мой.
Геро вдруг коротко вздыхает и крепко прижимает меня к себе. Прячет лицо в мои волосы и жадно, как родниковую воду, пьет их запах.