Мюзет все полнела. Увеличивался живот, а руки становились все тоньше. Запали глаза.
Когда одна из соседок поинтересовалась, не беременна ли она, Мюзет ответила, что у неё водянка, и что она сходит к помощнику аптекаря, чтобы тот выпустил воду.
Она не хотела верить в неудавшееся изгнание даже тогда, когда ребенок зашевелился. Она объяснила это несварением и попыталась туже зашнуровать корсет.
Приближался день святого Николая, на крышах после ночных заморозков блестел иней. Женщина носила широкую юбку из грубой шерсти, которая скрывала отвисшее чрево. Она отрицала зреющую в ней жизнь, но эта жизнь упорно прорастала в её плоть, черпая из нее силы, чтобы в конце концов покинуть враждебный приют.
Она почувствовала схватки на Сретенье, когда стояла у очага, помешивая густое варево, где плавали мясные обрезки и куриные потроха.
Девочки, сидевшие, поджав под себя озябшие, красные ноги, смотрели на мать и вдыхали пар, который заменял им обед. Большеголового мальчика с ними уже не было. Господь прибрал его перед Рождеством.
Похлебка, которую варила мать, предназначалась мужчине. Дети могли рассчитывать на размоченную в пустом бульоне корку и вываренный хрящ. За несколько часов на Новом мосту они набрали пять су.
Мать, хмыкнув, бросила деньги в карман передника. Она ждала мужа. Бочар давно уже бросил своё ремесло и теперь пропадал где-то на набережной, толкаясь не то среди рыбаков, не то контрабандистов. Мюзет не задавала вопросов.
В том мире, где она жила, мужчина был волен выбирать между виселицей и нищетой. Если он приносил своей женщине несколько су, то ему прощалось всё – пьянство, побои, ложь, и даже измена.
Для Мюзет он был вторым после «Всемогутного». Потребуй он, чтобы она сварила похлебку из собственных детей, она сделала бы это, ибо вызвать недовольство мужчины означало грех куда более тяжкий, чем тот, что искупается веками чистилища.
Поэтому она изо дня в день глушила тревогу, не желая признаться даже самой себе, что беременна.
А когда в забытьи, обливаясь холодным потом, обнаруживала под натянувшейся кожей живота что-то похожее на детскую ручку или головку, она обращалась не то к небу, не то к аду кощунственные молитвы: она молила, чтобы ребенок родился мёртвым.
И вот он родился. Резкая боль свалила её там, у очага. Она завопила, гнусаво и с яростью, но тут же зажала рот рукой.
Если опростается тихо и быстро, то успеет снести ублюдка к монастырю кармелиток и позвонить в колокол. Соседи не узнают. Она вытянулась, ощущая, как незваный, непрошенный, ненавидимый ребёнок, будто из мести раздирает её изнутри.
Она глухо стонала, а девочки все так же испуганно таращились из своего угла.
Но мальчик родился быстро. Он спешил из равнодушной утробы, как будто знал, что его медлительность может стоить ему жизни.
Он шевелился в окровавленных юбках матери, издавая кошачий писк. Мюзет с отвращением оглядела его, отыскивая уродства. Она желала, чтобы её большеголовый сын выжил. Через пару лет она могла бы продать его в цирк.
Может быть, этот ненужный ей младенец горбом или шестью пальцами искупит те хлопоты, что причинил своим рождением?
Но мальчик был здоров. Он был на удивление крепенький, со светлыми волосиками и ясными глазами. Перерезав пуповину и обтерев младенца тряпкой, Мюзет задумалась.
Если ребенок здоров, без изъяна, то продать его можно вербовщикам или цыганам. А если окажется сметливым да шустрым, то в ученики отдать, сапожнику или кожевеннику, или попрошайничать пойдет.
Мюзет решилась дождаться бывшего бочара. Жан был мрачен и трезв. Но рождение мальчика, да ещё крепкого и здорового, стало причиной его восторга. Он знал, что мальчик не его сын, но ему было на это наплевать.
Мальчишка мог стать помощником, маленьким, ловким вором, мог срезать кошельки, забираться в окна, протиснуться в трубу, вскочить на запятки кареты, да ещё много из того, что взрослому вору не с руки.
Мальчишка это не две хилые девки, которые только есть просят. Мальчик — это будущий мужчина, охотник, хищник. И достоин жить.
Так бывший бочар и распорядился судьбой младенца. Мюзет хотела назвать мальчика Томà, но бывший бочар назвал его пафосным именем Максимилиан, заявив, что у мальчишки будет славное будущее.
При крещении мальчик получил имя Анри, в честь великого Генриха.
Таким образом, рожденный на грязном полу в продуваемой сквозняком лачуге, обернутый в окровавленные тряпки, стал зваться Максимилианом-Анри. Мать звала его Максим.
Он выжил. Жадно тянул молоко из дряблых, с синими венами, грудей. Когда Мюзет о нем забывала, он терпеливо лежал в большой корзине.
Он был голоден, но не выдавал своих страданий криком. Он тихо хныкал. Иногда с ним нянчились сестры. Мать быстро отлучила его от груди. Ибо молоко иссякло.
Она кормила его козьим из рожка. Мальчик не жаловался. Он отчаянно, как клещ, цеплялся за жизнь. Он не знал, зачем ему эта жизнь, стоит ли он тех усилий, что он прилагает, преодолевая череду младенческих горестей, но он гнался за ней, полз, хватался слабыми ручонками.
Он рано научился ходить, и бывший бочар, ставший к тому времени, не то вором, не то контрабандистом, отпустил грубую похвалу в адрес упрямого бастарда.
— Смотри-ка, не помер! – захохотал он, наблюдая, как годовалый приемыш делает первые шаги.
Потешаясь, бочар подставил свою широченную ступню, и мальчик, споткнувшись, шлепнулся на грязные доски. Он не закричал, сморщился, покраснел от обиды. Но опершись ручонками, вдруг поднялся.
Бочар присвистнул.
— Упрямый малёк!
Мальчик подрастал. Он был любопытен, но жизнь уже научила его осторожности, как лесного звереныша, которого однажды спугнул охотничий рог.
Он и похож был на звереныша, ибо мир, породивший его, издавал вой, хрипел и гоготал лесными, животными голосами.
Мальчик не знал любви. Он даже не знал тех скудных волчьих ласк, какими волчица удостаивает своих щенков. В первые месяцы он, подобно всем новорожденным с их незамутненным, прозрачным разумом, узнавал руки своей матери по признакам недоступным рассудку.
Он первобытно, врожденно любил эти жесткие руки, ждал их тепла и ласки, он черпал это ожидание из бездонного запаса детской любви, которая дается в дорогу ангелами, как волшебная котомка с лакомствами.
Даже по прошествии нескольких лет, он еще находил крошки этих лакомств и все еще надеялся. Но мать не ответила на его призыв. Её запас ангельских драже давным-давно был исчерпан, она забыла их вкус еще в детстве, так же как забыла их ее мать.
Ей нечем было ответить, иссохшее сердце издавало дробный стук окаменевших горошин. Когда Максиму было четыре года, его мать родила еще одного ребёнка. Девочку. Это был уже плод союза с бочаром.
Вновь тягостное, брезгливое ожидание. Бочар-контрабандист, который к тому времени обзавелся еще одной любовницей, молоденькой швеей из предместья Сен-Жермен, и щеголял в плисовых штанах, презрительно фыркнул.
Девчонка! Какая польза от девчонки? Она родилась раньше времени, слабой, едва шевелила ручками и пищала, как мышонок.
Собутыльники бочара гремели кружками, бранились богохульно и грязно. Жирный пар поднимался над булькающим котелком. Мать скрипуче переругивалась с мужчинами. Мальчик, собиравший по её приказанию, обглоданные кости, осторожно подполз к колыбельке.
Сестра смотрела на него ясными глазами. Когда он приблизился и склонился над ней, она перестала плакать, загукала и вдруг улыбнулась.
Мальчик протянул палец, и девочка ухватилась на него всей ладошкой. Какими крошечными, почти ненастоящими были эти пальчики.
Было какое-то чувство, без названия, чужое, будто занесенное сквозняком, но щемящее и теплое. Мальчик не знал этого чувства. Не знал, как оно называется, откуда приходит, как проявляет себя, ибо никто никогда его не учил.
Он не знал, что в его одинокое сердце скатилась солнечной каплей любовь. Максим осторожно вытащил девочку из дырявой колыбели, в которой когда-то лежал сам, и стал разглядывать круглую неровную младенческую головку с темным пушком и беззубый рот, который продолжал улыбаться.
Девочка вновь радостно загукала. За её плечиками всё ещё висела котомка с нерастраченным запасом ангельских карамелек, и она вручила этот небесный дар мальчику.
Мюзет нарекла дочь Аделиной. Заметив однажды, как четырехлетний Максимилиан пытается играть с младенцем, она обратила мальчика в няньку.
Двух старших сестер в доме уже не было. Одну отдали в услужение кабатчице, а другая стала ученицей швеи. Обе девочки были некрасивы, и это, пожалуй, спасло их от притона мадам Бурже и лечебницы Сен-Лазар. Они время от времени навещали мать, но держались отчужденно.
Новорожденную сестру и вовсе не замечали. Обделенные и обворованные, лишенные своего небесного приданого еще во младенчестве они не обнаружили и крошки для сестры и сводного брата.
Впрочем, им в голову не приходило, что дети могут в этом нуждаться. Так же безмолвно они исчезали. Новорожденную девочку мать кормила из рожка, но слишком часто о ней забывала. Девочка плакала от голода.
Максимилиан к тому времени уже просил милостыню на углу улицы Суконщиков и св. Доминика. Он был еще очень мал, быстро уставал, мёрз, но за пару часов набирал до десяти су.
Мальчик, едва умеющий говорить, с огромными глазами и худеньким, сведенным в треугольник личиком, часто босой на подмерзшей улице, многих не оставлял безучастными, не позволял пройти мимо, оставив пустой грязную протянутую ладошку.
Он приносил горсть медяков матери, которая ссыпала их в карман передника, не произнося ни слова. Мальчик смутно ожидал чего-то. Он тихо стоял, обратив лицо со следами утертых кулачком слез, к высокой неприветливой женщине, с той же бессловесной мольбой, с какой смотрел на прохожих.
Их он умолял о куске хлеба, её – о небрежной ласке. Он некоторое время следовал за ней, не смея приблизиться и не осознавая, почему преследует ее.
Наконец она с бранью от него отмахивалась. Тогда он шел в свой уголок, где стояла колыбелька.
Девочка хныкала. Мальчик наполнял рожок козьим молоком и некоторое время грел молоко в ладонях.
Он видел, что именно так поступала жившая в доме напротив жена скорняка. Улица святых Паломников была такой узкой, что крыши доходных домов едва не соприкасались. И мальчик, цепляясь за некрашеный занозистый подоконник, иногда подглядывал за тем, что происходило по другую сторону.
Там на столе горела свеча, и молодая мать сидела за рукоделием. Время от времени она склонялась к спящему ребенку. Когда младенец плакал, женщина его укачивала.
Мальчик научился у неё. Напрягая тонкие ручки, он вытаскивал плачущую сестрёнку из плетеной корзинки и качался вместе с ней из стороны в сторону. Тогда девочка переставала плакать и вновь улыбалась.
И мальчик вновь узнавал то таинственное, неразгаданное чувство, что однажды его посетило, слышал шелест ангельских крыльев и вдыхал сладкий аромат небесного драже.
Но девочка улыбалась все реже. И всё чаще плакала, негромко и жалобно. Она не росла, а скорее наоборот, таяла. Лобик у неё был горячий, волосики слиплись.
Однажды, когда бочар заночевал у Мюзет, малышка плакала несколько часов. Максим пытался поить её из рожка, но она только жалобно морщилась и плевалась. Она не могла сделать и глотка. Тельце было горячим.
Взбешенный бочар вышвырнул колыбельку за дверь, на шаткую лестницу, и свалившись на серую постель, захрапел.
Мальчик выбрался следом. На лестнице сквозило. Был конец октября, на чердаке завывал ветер, тоскливо поигрывал расшатанной черепицей. Мальчик, как делал это и прежде, обхватил сестренку обеими руками. Он пытался ее качать, но в тот день он очень устал, простояв на улице до вечерни.
Мать велела идти и стать поближе к церкви Св. Екатерины, потому что туда приходят на мессу почтенные жены торговцев шерстью и кожей. Он должен был оставаться там до темноты.
Мальчик так устал, что несколько раз едва не упал, взбираясь по лестнице. Чтобы не скатится вниз, он садился на ступеньку и на несколько минут будто засыпал.
Его и тогда сморил сон, когда он сидел рядом с колыбелькой. Голова его опустилась, глаза закрылись. Девочка чуть слышно хныкала. Дыхание было хриплым, с кашлем.
Потом она затихла.
Мальчик проснулся до рассвета, сердце бешено забилось, как билось от страха, когда бочар хватал его за шиворот и с бранью швырял в угол, как котёнка, или мать, с визгливой руганью, выворачивала карманы курточки, если собранных им монет было слишком мало.
Его маленькая сестра всё ещё лежала у него на руках и коленях. Но она стала очень тяжелой и холодной.
Будто там в пеленках лежал не младенец, а кусок льда.
Мальчик торопливо встряхнул ее. Все та же тяжесть. И совершенная тишина. Он не слышал ни сопения, ни хныканья.