Если говорить о легендах и жутковатых историях, то среди всех рас Аэрлэна их больше всего знали люди. Эльфы хранили их бережно и трепетно, рассказывая своим детям как часть многовековой жизни их мира, гномы по большей части не верили, а люди – те пересказывали их друг другу снова и снова.
Иные принято было рассказывать вечерком у костра, нагоняя таинственности и страху, другие – были исключительно для детей, и матери день за днем рассказывали любимые сказки вечером у свечи.
Но были и те, которые упоминались в каждом доме от силы пару раз – в один из тех вечеров, когда в воздухе висела тишина и грусть от потери. Когда нужно было рассказать младшим о смерти, предупреждая и напутствуя, или поддержать скорбящих, приукрасив суровую реальность горстью грустной романтики.
Эта история обычно рассказывалась полушепотом. Ее не нарушал смех и беготня детей, хруст печенья и запах травяного напитка, не прерывали вопросами и заканчивали долгим молчанием.
Этим вечером свет погас во всех домах деревушки, кроме одного.
В доме с самого утра поселилась грусть – умерла добрая, очень древняя старушка. Вырастила детей, воспитала внуков, успела увидать правнуков – но век людской короток, короче эльфиского, короче гномьего, и ему рано или поздно приходит конец.
В главной комнатке дома было светло – горели свечи, но вместо ужина семья собралась чтобы проститься с старушкой – та уже лежала в постели, улыбаясь, словно во сне. Каждый по очереди – от старших сыновей, до младших внучат подошел и положил вокруг умершей по цветку. Наконец все они уселись в круг на скамьях, стульях, и полу.
— Что теперь? – сдерживая слезы, которые, в прочем, лились с утра, спросил тонконогий мальчишка, стараясь не глядеть в сторону бабушки.
Он был одним из младших внучат, для них, большиглазых, с носами, как пуговки, с большими простодушными сердцами это была первая смерть.
— Скоро будем ждать Сеятеля, слышали про такого? – прокряхтел, устроившись поудобнее, старик, муж умершей старушки.
Его век тоже уже подходил к концу, и возможно, это была его последняя сказка перед своей собственной – от этого в комнате было еще грустнее.
— Нет, не слышали, — эхом, как один, повторили пять тонких голосов.
Взрослые, которым эта история была знакома, тихо принялись за дела – сидя, расшивали простыни, которые станут постелью умершей, плели венки, вырезали свечи.
Старик поманил детей к себе ближе, в кружок, и начал рассказ.
— История эта старая, грустная, но с хорошим концом. Конец то ведь, всех нас ждет – однако вслед за ним обязательно наступает другое начало. – старик улыбнулся, и морщины у его губ собрались гармошкой – Послушайте, и ты, Тин, послушай, — обратился он к мальчику, тому самому, что первым подал голос после возложения цветов.
Тин кивнул головой, и бросил беглый взгляд на постель бабушки. Все они, дети, догадывались о какой истории идет речь, но ни один из них еще не слышал ее полностью.
— Традиции гласят – не скорби по умершему, — начал старик — слез лишних не лей, умой, причеши и одень, уложи в постель перед тем, как в земле укрыть, и на ночь оставь. Не забудь дверь приоткрыть – через нее, крадучись, проберется в дом серый дух за душой.
Говорят, Создательница Аэрлэна так любила свое каждое творение, что хотела бы сделать их жизнь вечной, — голос рассказчика стал тише и таинственнее, дети, забывая о горести, напрягли слух и стали самим вниманием – Но конечно, даже она не могла. Однажды, она гуляла по своему дворцу в Вечном Лесу и грустила – слышало ее сердце, что скорбит где-то далеко кто-то любящий над своим старым отцом. Грустят дети и внуки, льют слезы невестки, грустит пожилая жена. Грустила и Создательница. Ходила меж деревьев, ронявших семена, и одно из них случайно упало прямо ей на ладонь. И пришла ей мысль, как даровать всем, всем живущим в Аэрлэне вечную жизнь.
В тот же вечер в ее лесу появился на свет уродливый, серый дух – горбун низкорослый, сморщенный, с острой мордой, ушами огромными и лысым хвостом. Проводник Смерти ведь и не должен быть красив. Был он грустным и молчаливым. Не злым и не добрым.
Дети переглянулись и немного вздрогнули, когда под ногой их матери скрипнула половица. Ветер снаружи дома шумел и гремел оставленными у колодца ведрами, и ночь была неспокойной.
— Не бойтесь, — усмехнулся старик – Для людей дух не опасен. Мы издавна зовем его Сеятель – мимо любого живого человека он пройдет, не задержится.
— Кто-нибудь его видел? – подал снова голос Тин, обнимая младшую сестренку, которой рассказ казался страшнее, чем прочим.
— Конечно, не раз. Сам я не видел, но придет и мое время, авось, познакомимся с ним. – он улыбнулся – В дома заходить он не любит, можно спугнуть, другое дело в дороге, в лесу ли. Иной раз слышать можно топот ножек маленьких и сопение – значит, смерть к кому-то пришла. Если костер разведен – то даже тень видеть можно, карлик низкорослый, большеухий, торопится всегда и бормочет под нос себе. Он не тронет, главное, не мешать – у Сеятеля дела свои, у людей, живых – свои.
Но если пробежал рядом – значит где-то дух чей-то от тела уходит. Каждую ночь выбирается он из своего логова, берет льняной мешочек с семенами и скачет по земле и ветвям. Если нет звезд на небе – то берет особый огонек с собой. Он ему путь освещает, а живые его в упор не видят. Хоть в глаза свети! Только тот свет огня того уловить может, кому скоро на покой предначертано.
Сеятель нюхом чует дух смерти – ищет всех, к кому она приходила. Будь человек то, эльф, гном, олень волками растерзанный, или птица. Подбежит, мешок свой раскроет, вынет семечко, и на грудь умершему.
— И ба нашей положит? – перебила маленькая Тереза.
— Не перебивай! – старик нахмурил брови – Положит. Как только семечко, стало быть, засияет светом неземным, чужому глазу кроме Сеятеля не видимым, значит – душа в него вошла, клубком свернулась, уснула. Тогда это семечко дух в землю-то и посадит. Рядом ли, на могиле, или неподалеку, а иные на другой конец света уносит, какие как. Чтобы всякое существо после смерти своей переродиться смогло. Травой ли стать, деревом, цветком – Сеятель сам не знает. А как пройдет время, пройдет двадцать дождей проливных, то потянутся к нему стволы да стебли. Цветы расцветут, колосья ли, плоды – удивительной красоты. Увидишь такие после смерти родного человека – значит переставай печалиться, душа его новую жизнь обрела и не бедствует.
Старик закашлялся, покачиваясь на стуле, и жестом показал, что рассказ окончен. Дети некоторое время переваривали в маленьких головах все сказанное, бросая взгляды на взрослых, которые слышали эту историю, и на мертвую бабушку, лежащую в постели.
Тин вытянул ноги и вдохнул аромат цветов, висевший в густом от свечей воздухе.
— Значит сегодня мы будем ждать Сеятеля? – уточнил он у уже поднявшегося дедушки.
— Да. Цветы приманят его на запах и послужат нашей благодарностью, а нам следует уже уйти спать – чтобы не мешать ему делать свое дело.
Родители детей и другие семейные убрали в комнатке, поправили волосы и одежду старушки, и задули свечи. Сегодня в гостиной, несмотря на то, что там были спальные места, никто не остался – все устроились на втором этаже. Кто на полу, кто по трое в постелях. Места хватило всем.
Дети заснули последними – каждый из них прислушивался к скрипу распахнутой на ночь двери, гадая, ветер ли снова стукнул ею, или Сеятель пробежал в комнату к бабушкиной постели.
Утро для этой семьи было поздним – но на улице все еще был туман.
Тин проснулся первым и побежал вниз – там, на простынях, в окружении увядших цветов лежала бабушка. На первый взгляд казалось, что ничего не поменялось – но внимательные глаза мальчика увидели, что кожа ее стала серее, без жизненнее, кожа суше, сквозь нее проступали сухожилия и кости. Словно оставшаяся сила ушла из ее тела ночью, пока все спали.
Следующие дни были погружены в суету.
Для бабушки уже был готов отличный дубовый гроб-ящик, расшиты простыни, готовы венки. Вся семья провожала ее в последний путь – каждый из них был воспитан ей и обласкан.
После того, как все закончилось, и семья возвратилась с кладбища, снова разошлась по своим домам, которые были оставлены на время похорон и подготовки к ним, старик отыскал грустного Тина на заднем дворе.
— Слушай, я хотел тебе кое-что показать, едва нашел тебя. – дедушка подошел, опираясь на клюку, и поманил внука с собой.
— Иду, — мальчик поднялся и помог дедушке идти. Мысль о том, что старик тоже скоро может покинуть их, не давала ему покоя и жужжала в его голове.
Они прошли вместе, медленно и нескладно, двор наискосок, и остановились возле забора.
— Смотри! – старик ткнул в землю клюкой.
Тин замер, глядя на участок их сада. Здесь, среди ровной, пышной травы был разрыт небольшой кусок земли, словно кто-то хорошо поработал лапами. Это был не крот и не другой подземный зверек – рыли снаружи, после чего загребли землю обратно и притоптали. Какое животное будет убирать за собой следы беспорядка?
— Деда? – в голове у Тина мелькнула догадка, но озвучить ее он не смог, в горле пересохло.
— Сейчас осень, внучок. Следи и считай дожди, как пройдет двадцать – беги смотреть. Да не давай никому сажать тут ничего.
Сказано – сделано. Тин ревностно приглядывал за семейством и всем уши прожужжал, что в саду у них Сеятель закопал семечко. Взрослые кивали и улыбались – кто-то верил в эту сказку, кто-то нет. И вот, наконец, осень быстро, по дням, отсчитала дожди.
Тин хотел смотреть сам – но побежал за дедушкой. Тот ходил все хуже и хуже, но с помощью внука кое-как добрался до сада.
Оба они замерли, молча глядя на крепкий яблоневый росток, пробившийся из-под земли и успевший вырасти довольно большим за последнюю ночь, как по волшебству. Росток покачивался на холодном ветру, листья тянулись к ослабшему, но все еще теплому солнцу, и поблескивали, как камешки драгоценные, капли росы.
Старик смахнул слезинку, прокашлявшись, и улыбнулся Тину, кивнув.
— Она любила яблоки. Очень любила.
Уже к следующему лету на этом месте стояло крепкое дерево. А пироги с яблок получались точно такими же, как бабушкины.
— Я должен вернуться во внутренний сад.
Она молчала. Комнатушка, которую им выделили, была очень маленькой и низкой, в ней можно было только сидеть на двух лежанках или стоять в узком проходе между ними – боком и пригибаясь. Они предпочли сидеть. Двери у комнаты не было, как и почти у всех комнат притона. Проходя по узкому коридору, они видели идущую во множестве подобных комнатёнок-камор жизнь. Кто-то спал, кто-то ел или пил, кто-то хвастался свежеукраденным или готовился к выходу на дело. В комнате напротив занимались любовью – лениво и основательно. Им было некуда торопиться.
В отличие от Конана.
Вообще-то Конан предпочёл бы не сидеть, а очень быстро идти, возможно даже – бежать, по направлению к этому самому купеческому саду. Он буквально физически ощущал, как утекает песком сквозь пальцы время короткой летней ночи. Если уж начал что-то делать – сделай это до конца и сделай хорошо. Он не привык бросать начатое дело на середине. Но иногда невозможно закончить два дела одновременно, и приходится выбирать, какому отдать временное предпочтение…
— Мне надо забрать там одну… вещь. Волшебную. Меня наняли, чтобы её забрать. Бывший хозяин. Ее у него тоже украли. Как и тебя. Постараюсь вернуться до рассвета. Если же… не успею – не страшно. Я поговорил с местным главой, он отправит письмо твоему мужу. Мне пора.
Она смотрела на него, широко открыв глаза. Личико её страдальчески кривилось. Ему показалось, что она по вечной женской привычке начнёт возражать, жаловаться или задавать глупые и отнимающее время вопросы. Она действительно спросила, но вопрос её был неожиданен.
— Больно? – спросила она, — Тебе снова больно, да?..
Вот те раз! А он-то полагал, что сумел сохранить невозмутимое выражение лица и ни разу не поморщиться. Боль действительно возвращалась, усиливаясь с каждым ударом сердца, и это было совсем некстати. Впрочем, он привык переносить боль стоически, так что вряд ли это неприятное обстоятельство так уж сильно отразится на его сегодняшней работоспособности.
Он попытался отмахнуться и встать, но девушка не дала, с неожиданной ловкостью и силой толкнув его обратно на лежанку.
— Подожди, я сейчас её уберу! Это несложно, должна же я хоть что-то… не бойся, это недолго, ты все успеешь…
Она, закусив нижнюю губку, начала было торопливо расстёгивать на груди свою короткую кофточку. Конан наблюдал за этими её действиями, оторопев. С одной стороны, он никогда не возражал, когда в его присутствии молодые красивые девушки снимали с себя не только кофточки, но сейчас было это несколько не ко времени. Да и сам Конан был, как бы это сказать, не совсем в подходящем для подобного состоянии, даже забудь он об этом – нарастающая боль быстренько бы напомнила. Но с другой стороны – как-то непохоже, чтобы она решила вдруг напоследок поиздеваться…
Девушка расстегнула уже все пуговки, но вдруг опомнилась. Мило покраснела и попросила:
— Закрой глаза!
Конан послушно прижмурил глаза, продолжая наблюдать за происходящим сквозь опущенные ресницы. Не то чтобы подозревал он эту девушку в каком-то изощрённом коварстве – просто было ему любопытно.
Подозрительно поглядывая ему в лицо, девушка распахнула кофточку. Похоже, Конану вполне удалось сохранить внешнюю невозмутимость, и она, уверившись, что он не подглядывает, перестала медлить и сомневаться. Сосредоточенно нахмурившись, она обхватила двумя ладонями свою левую грудь, наклонилась к Конану так, что маленький тёмный сосок почти коснулся его кожи на груди, и надавила – сильно, обеими ладонями одновременно.
Только собрав в кулак всё своё самообладание, Конану удалось не отшатнуться, когда тугая белая струйка ударила ему в грудь и тёплые капли потекли по коже, оставляя за собой белесые неровные полоски.
Девушка рисовала собственным молоком на груди у Конана затейливый узор, попеременно используя то левую, то правую грудь в непонятной Конану последовательности и что-то приговаривая. Потом осмотрела творение рук своих – и не только рук – и, похоже, осталась довольна. Впрочем, Конан и без её одобрения знал, что волшебство удалось – боль исчезла. Он даже не заметил, когда именно это произошло, настолько был поглощён её действиями, просто вдруг обнаружил, что у него опять ничего не болит – так, саднит только немного. Забавный способ колдовства. Интересно, а что будет с тем, кто этого молока глотнет? Вряд ли он просто не станет более болеть, тут наверняка много всего намешано, и молоко это не только боль устранить сумеет в опытных… хм… руках.
Конан открыл глаза. Встал, неловко поклонившись. Она могла подумать, что это он просто из-за низкого потолка, и потому Конан добавил:
— Спасибо.
Еще раз поклонился. Вышел в коридор, пятясь.
Девушка успела застегнуться и теперь сидела, улыбаясь, довольная проделанной работой и получившимся результатом.
— И тебе спасибо, наёмник! Персиковое Дерево будет молиться о тебе всем богам, которых знает, хоть и не знает твоего имени. Но ведь имя для богов не важно, правда? Кто-нибудь из них тебе обязательно сегодня поможет, ведь они уже один раз помогли мне, откликнулись, значит – и сегодня помогут!
Конан кивнул, снова поразившись про себя ее наивной вере. Сам-то он давно не ждал от богов ничего особо хорошего, вполне резонно предполагая, что помогают и вредят людям небожители не по доброте или злобе душевной, а исключительно для забавы, от скуки. Что-то в ее последних словах его царапнуло, но он не любил думать сразу о многом. А сейчас следовало думать о предстоящем деле.
Он успел сделать по коридорчику с полдюжины шагов и дойти до входа в крупную камору, в углу которой что-то обсуждали с сухоньким старичком два господина вполне почтенной наружности и один скользкий юноша с повадками сводника, и даже кивнуть тем из них, кто к нему обернулся, вполне успел.
Прежде, чем понял.
Обратно он вернулся в три прыжка.
— Что ты сказала?!!
Она испуганно шарахнулась к стенке, округлив рот в беззвучном крике. Конан зарычал – правда, мысленно. Потому что опомнился вовремя.
С детьми и испуганными женщинами так нельзя, нельзя на них рявкать, угрожающе нависая, от этого они только больше пугаются и замыкаются в себе. С ними лучше говорить негромко и спокойно, опустившись на их уровень. Если, конечно, не хочешь ты их окончательно запугать, а хочешь добиться чего-то быстро и с наименьшими трудностями. Конан заставил себя сесть – так его голова оказалась почти на уровне её. Спросил, стараясь, чтобы голос звучал как можно миролюбивее и спокойнее:
— Ты обещала, что обо мне кто-то будет молиться… А кто именно будет обо мне молиться?..
Она сглотнула, понемногу успокаиваясь. Села прямее:
— Я… я уже начала, когда ты…
— Нет, — он покачал головой, — Ты назвала какое-то имя…
— Персиковое Лерево? Ну да… Меня так зовут… Красивое имя, правда? Ты не сказал своего имени и не спрашивал, как зовут меня, а мне так хотелось, чтобы ты знал…
— Подожди, — попросил Конан, окончательно шалея и ещё не до конца убеждённый, — Но, если ты – то где же твои персики?
Она ничего не ответила, только смущённо прижала обе ладошки к груди. Она очень мило краснела, когда смущалась…
М-да…
Вот, значит.
Значит, вот…
А он ещё, помнится, по простоте душевной предлагал персики яблоки эти оторвать — для облегчения доставки — и притащить отдельно. От всего, стало быть, остального… Повезло, что у молодого шахиншаха хорошее чувство юмора. И Эрлих побери этого мерзкого старикашку-переводчика, со всеми его иносказаниями и недомолвками вместе!..
— Тогда нам обоим пора. Я отведу тебя… в другое место. Там тебе будет лучше.
— А как же твоё дело? Ты же хотел вернуться в сад за какой-то вещью…
— По пути объясню. Только сначала… сумеешь одеться?
Он размотал с пояса и протянул ей шёлковое полотнище. Не потому даже, что изначально нанявшим его шахиншахом именно для обертывания… скажем так, — ствола Персикового Дерева эта самая тряпка и была предназначена. Просто — так было правильно. В конце концов, в связи с вновь открывшимися обстоятельствами ему оно больше было не нужно, а ей теперь, что же, так и ходить по городу в легкомысленном внутригаремном наряде? За такое приличные горожане и камнями закидать могут.
***
— Как все это удивительно! – голосок Персикового Дерева был мечтательным, — Словно в стихах! Мне Сулико переводила, про рыцарей и прекрасных дам…
С точки зрения Конана гораздо удивительнее было то, что за какую-то четверть оборота клепсидры и при помощи всего-то пары верёвочек и нескольких выпрошенных у обитателей притона булавок она умудрилась смастерить из шёлкового полотнища вполне пристойный наряд. Теперь они выглядели приличной парой – идущая по какой-то своей надобности знатная госпожа и ее сопровождающий, то ли охранник, то ли надзиратель. Или – и то и другое сразу, как у них тут принято. Ткани хватило даже на головную накидку, которой местным жительницам предписывалось закрывать лицо в присутствии посторонних мужчин или просто на улице.
Пока что ночная улица была пустынна, и девушка легкомысленно откинула этот кусок материи на плечо. Но скоро он мог пригодиться – огромная луна потихоньку бледнела на розовеющем небе и уже кричали где-то первые петухи. Скоро, вторя им, зазвенят колокольчики первых утренних молочников и город начнет просыпаться… Впрочем, до нужного дома оставалось идти совсем чуть-чуть.
На этот раз он вышел к дому четко – прошло всего шесть дней, да и рассвет уже вступал в свои права. Он довёл её до самых дверей. Остановился.
— Дальше пойдёшь одна. Стучи. Мужу скажешь, что Конан-варвар за деньгами завтра придет.
И, видя, как округлились её глаза и рот в уже готовом сорваться вопросе, сам несколько раз грохнул дверным молотком. И быстрым шагом пошёл вдоль улицы, не оборачиваясь.
Он слышал за спиной неясные голоса, скрип открываемой двери, женские возгласы, оханья, чей-то торопливый топот, ещё какую-то суету. Но обернулся лишь, дойдя до угла.
Улица была пуста.
***
Не замеченный полусонной с утра пораньше стражей, Конан покинул город через закатные ворота. Он выбрал эти ворота не из каких-то особых соображений. Просто снятый шахиншахом скромный домишко находился на самой окраине Шадизара, в непаосредственной близости именно от закатных ворот. Этим и только этим обстоятельством и был обусловлен конановский выбор. А то, что в полуколоколе хотьбы от этих ворот обнаружилась уютная рощица с небольшим родниковым ручейком в тенистой своей глубине, оказалось приятным дополнением. Вообще-то он собирался дойти до ближайшего постоялого двора с колодцем и устроить всё там, но рощица подходила куда больше: на постоялом дворе всегда толкутся люди и было бы трудно избежать лишнего внимания и вопросов. Да и сама рощица была куда симпатичнее, поскольку не имела обыкновения совать нос в чужие дела, в отличие от хозяев постоялых дворов…
Конан напился – вода в подкоряжном бочажке была ледяная, от нее сразу же заломило зубы. Нагреб небольшую кучку сухостоя – много ему сегодня не требовалось, не обед варить собирался. Достал из пояса огниво и развёл крохотный костерок. Потом снял пояс и положил его на землю – с противоположной стороны костра. Зачерпывая воду ладонями, тщательно вымылся — целиком, аккуратно смывая с кожи дорожную пыль, а заодно и все следы волшебного молока. Хотел было отодрать присохшую к ране повязку, но не стал, решив, что с этим пусть лучше законный хозяин тела разбирается. Размочил только как следует – все же не звери мы.
Боль вернулась мгновенно, после смывания первой же липкой полоски – но он был готов и даже не поморщился, довершив умывание до конца. Разве что напряженная улыбочка стала немного более кривой, чем раньше. Боль не могла ему помешать. Подумаешь, боль? Ерунда. И не такое терпеть доводилось.
Встав на колени как раз между костром и родником, он зачерпнул немного воды сложенной ковшиком левой ладонью, положил туда же щепотку земли, а правой рукой достал из костра горящую веточку. Сказал негромко:
— У перекрёстка трёх дорог призываю четыре стихии в свидетели: я выполнил условия договора.
После чего затушил веточку прямо в грязевой кашице на ладони и дунул на зашипевший уголёк.
***
Зашелестели листья окружавших бочажок деревьев под резким порывом ветра, плеснула вода под корягой, крохотный костерок выстрелил в небо длинным языком пламени. Показалось даже, что земля под ногами слегка шевельнулась, подтверждая, что и она – услышала.
С другой стороны костра возник прямо из воздуха и неловко плюхнулся на землю человек. Взвыл – не столько от боли, сколько от неожиданности и обиды. Вслушиваясь в витиеватые ругательства, Конан восхищённо прицокнул языком – что-что, а сквернословить за свои триста зим мажонок научился преизрядно. Он бы присвистнул – но с выбитыми зубами оставалось только цокать.
— Что, не мог еще денёк потерпеть? – спросил маг сварливо, прекратив наконец ругаться. Судя по почти полному отсутствию одежды и остро-сладкому запаху женских притираний, которым от него буквально шибало, у него и впрямь были причины для недовольства. Впрочем, он даже и не подозревал, насколько веские причины для недовольства у него имеются на самом деле – иначе бы не прекратил ругаться так скоро.
— Ну, проиграл… бывает. Я что – возражаю? Я честно признаю! В чужом теле трудно колдовать, но я сегодня ещё ночью почувствовал – проиграл. Но мы же на неделю уговаривались! А неделя кончается только завтра! Что за варварская мелочность – даже напоследок не дать несчастному человеку как следует насладиться возможностями…
Странно, но собственный голос показался Конану довольно противным. Этот трёхсотзимний брюзга даже красивый и сочный низкий конановский рык сумел превратить в мерзковатое блеющее дребезжание. Внезапно лицо мага – такое знакомое лицо! – вытянулось.
— Что это? – спросил он севшим голосом.
Конан проследил направление его взгляда и обнаружил на влажной набедренной повязке проступающее розоватое пятно. Усмехнулся:
— А, это… Поздравляю. Теперь ты евнух.
Маг стал желтовато-серым. Похоже, именно так выглядит бледность, проступившая под бронзовым загаром. Зрелище было интересным и ранее не виданным – самому Конану как-то бледнеть не доводилось. Маг судорожно облизал губы. Спросил с безумной надеждой:
— Ты нарушил условия?
Конан с усмешкой покачал головой. Развернул ладонь с облепленным грязью угольком так, чтобы магу было видно – стихии никогда не подтвердили бы его право, нарушь он условия сделки. Но маг явно был не способен соображать, смотрел ничего не понимающим взглядом, тряс головой. Пришлось повторить уже вслух:
— Я выполнил условия. И теперь хочу обратно своё тело.
И слегка повернул ладонь над костром, намереваясь стряхнуть туда уголёк.
— Стой!!!
Маг буквально рухнул вперёд, обхватив конановскую ладонь обеими своими – пока ещё своими! – огромными ладонями и не давая угольку упасть.
— Подожди! Так нельзя!
Не отпуская руки, он быстро-быстро заелозил коленями и пополз вокруг костра – поближе к Конану, чтобы было удобнее заглядывать ему в лицо. Снизу вверх заглядывать, в молитвенном жесте поднося так и не отпущенную руку чуть ли не к губам – для этого магу пришлось согнуться в три погибели и до предела вывернуть шею.
— Я же не смогу колдовать! Понимаешь? Невозможно, если нарушена физическая цельность тела, понимаешь?! Особенно – если так серьёзно!
И, видя, что Конан не собирается проникаться всей трагичностью создавшегося положения, сорвался на визг:
— Я же буду тебе совершенно бесполезен, и-и-и..!!!
Кажется, он в последнюю секунду удержался, чтобы не назвать Конана идиотом. Конан пожал плечами.
— А ты мне и так не очень-то… пригодился.
— Ты не понимаешь! – забормотал маг, поглаживая конановский кулак, голос его был заискивающим и вкрадчивым, — ты не понимаешь… я же теперь твой раб, понимаешь? Я целый год буду делать всё, что ты захочешь! Всё-всё-всё! Я буду колдовать для тебя, понимаешь? Целый год! Тебе не надо будет работать! У тебя всегда будет еда! Сколько захочешь! И вино! И девушки! Хочешь стать правителем? Любого города! Да хотя бы вот этого, как его…
— Да на кой Эрлих сдался мне этот вонючий городишко?! – Конан вырвал свой кулак из цепких ручонок.
Маг согласился мгновенно, не споря:
— И не надо, и правильно – зачем тебе город? Я могу сделать тебя королём! Целый год!.. а если не надоест – будешь править и дальше… Хочешь?
Он с надеждой вгляделся Конану в лицо, но, похоже, не разглядел там ничего утешительного, обречённо вздохнул, закивал мелко и униженно:
— Понимаю… ты, конечно, варвар, но не дурак… Год – это очень мало… Хорошо! Десять лет?.. нет, пожалуй, десять лет тоже как-то… Хорошо! – он ещё раз вздохнул и решился: — Пятьдесят. Пятьдесят лет здоровой, богатой, интересной жизни. Мы заключим новую сделку. Я стану твоим рабом на пятьдесят лет. Даже для меня это – много, но альтернатива куда ужасней. Ты в своей варварской простоте даже понять не способен – насколько ужасней… я ведь стану совершенно беспомощным! Совершенно, понимаешь? Зачем тебе нужен беспомощный увечный раб? Тебе ведь просто нужно это тело, да? – он улыбнулся, жалко и заискивающе. – Нет проблем! Ты его получишь. Только… сначала найдём ещё одного человека. Сделаем тройной обмен. Ты получишь своё тело назад, а я – этого, постороннего. Бедолага, правда, какое-то время помучается, но это ведь ненадолго! В чужом теле трудно колдовать, но всё-таки можно, я быстро приведу своё бывшее тело в норму, если… если только не буду сам в нём находиться. И я буду полезен тебе. Целых пятьдесят лет! Это больше, чем ты вообще мог бы надеяться прожить, при твоём-то ремесле.., ты что, не понимаешь?!!
— Наверное, – Конан пожал плечами, вставая и отряхивая руки от всякой налипшей дряни. – я же варвар. ОБМЕН.
— НЕТ!!! – завизжал маг, тоже пытаясь вскочить, но оскальзываясь на влажной глинистой земле. — Пойми! Я могу быть полезен! Зачем тебе беспомощный раб?!!
Голос его сорвался на вой, но слово уже было произнесено, а позаимствованные на время стихии – возвращены самим себе. И в следующий миг уже Конан сидел, нелепо раскорячившись, у костра, царапая ногтями глинистую почву. Он тряхнул головой, прислушиваясь к себе с некоторой тревогой – мало ли чего мог за шесть дней учинить не слишком-то заботящийся о сохранности временного обиталища постоялец? Но никаких особых несообразностей не заметил. Правда, очень хотелось есть. Но есть ему всегда хотелось, это просто за шестидневное пребывание в чужом теле он слегка отвык от постоянности этого желания, вот и отметил с непривычки.
А ещё очень хотелось заткнуть чем-нибудь мага.
Потому что маг выл.
Монотонно, надсадно, с надрывом и судорожными всхлипами на вдохах. Он рухнул на землю сразу же после обмена, начав выть ещё в падении, и теперь катался по ней, скорчившись и прижимая обе руки к промежности. И – выл, выл, выл…
Конану стало противно. Ему всегда были отвратительны мужчины, настолько не умеющие переносить боль. Пусть даже и довольно сильную, но ведь не смертельную же, в конце-то концов? Если ты мужчина – стисни зубы и делай то, что должен делать мужчина, а выть и кататься по земле – не мужское это занятие.
— Заткнись, — бросил он вяло. В ушах уже свербило.
Маг замолчал – мгновенно, словно ему перерезали голосовые связки. Только крутиться и корчиться стал в два раза активнее, словно червяк на раскаленной сковородке – похоже, без воплей терпеть ему сделалось совсем уж невыносимо. Но Конану почему-то не было его жалко. Ну вот ни капельки!
Наклонившись, он поднял заранее положенный у костра пояс. Отряхнул его от налипших травинок, спрятал в потаённый кармашек огниво. Застегнул на талии – поверх нацепленного магом шитого золотом безобразия с пряжкой, украшенной чуть ли не дюжиной крупных драгоценных камней. Ничего, до первого перекупщика… в привешенном к этому золотому недоразумению кошеле тоже что-то позвякивало весьма увесисто, и это настроило Конана на философский лад.
— Ты так и не понял, — сказал он примирительно, глядя сверху вниз на беззвучно хватающего воздух ртом мага, — Мне вообще не нужны рабы. Вообще, понимаешь? А королём я и так стану. Мне предсказано.
И зашагал по дороге к западным городским воротам.
Конечно, обещался он быть у шахиншаха только завтра. И как-то даже невежливо прерывать долгожданную встречу двух исстрадавшихся в разлуке сердец и прочих частей тела, да и хороший он, вроде бы человек, не склонный нарушать данное слово… но…
Шахиншах был заказчиком.
А за долгие годы своего общения с разнообразными заказчиками Конан на собственном горьком опыте убедился, что большинство из них почему-то обладают очень короткой памятью. Сегодня он тебе благодарен по гроб жизни и счастлив, а завтра – кто его знает? Зачем лишний раз вводить людей в искушение?
Следовало поторопиться, пока благодарственные чувства шахиншаха ещё горячи, а в светлую голову его не пришла мудрая мысль о целесообразности поспешного отъезда на родину. А то ищи его потом, во дворец пробирайся, от стражников отмахивайся.
Конан ускорил шаг…
…Каменный полог оседал, тяжестью немыслимой на грудь давил, воздуха глоток сделать не давал. Плечи и руки немели, не слушались, будто чужие. Гортань раздирало, саднило нещадно. Вокруг то тишина плескалась густая, будто кисель, то наполнялась она вдруг голосами глухими, хрипами да стонами. Слышался чей-то издевательский смех, отдельные слова, бессмысленные и рваные. А затем где-то в груди запылал огонь, такой неистовый, что все тело жаром опалило, и в тот же миг накрыла его вода живительная, криничная, такая холодная, словно ее зачерпнули из самого глубокого подземного источника. И снова смех, далекие голоса, обжигающее пламя, протяжный крик боли, ледянящая кровь вода и приглушенный стон…
Лишь спустя какое-то время Дред понял, что этот тихий полустон-полувздох сорвался с его разбитых губ. Не было ни булыжной мостовой, ни молодого, но уже много повидавшего и пережившего наемника с седыми прядями, ни наступающей на пятки алчущей крови толпы. Был только мертвенный оскал каменного мешка, заполучившего очередного пленника. Был озноб от черного от пролитой крови пола, от давящего потолка, от пронизывающего насквозь и читающего в душе взгляда. Правда, у тех, от кого отреклись светлые боги, у тех, кто вынужден жить в подземном мире, нет даже души. У них есть только разум, нечеловеческая сила, светящиеся огнем глаза, для которых не существует тьмы, и право забирать одну человеческую душу в ночь умирания луны. Но что стоит жалкая душонка по сравнению с вечной темнотой, оглушающей тишиной и размерено бегущей водой подземных источников.
— Ты забыл все, чему нас учили. – Дарина говорила почти шепотом, но ее голос звенел, разбиваясь о камни, и эти осколки больно ранили распростертого на камнях пленника. – Ты предал не только самого себя, ты предал нас всех, наше право… — Дред с трудом приподнялся, открыл глаза. Высокая, блазно красивая Дарина в кожаной охотничьей свите черной волчицей носилась между двух стен и говорила, говорила как по писаному. Несколько шагов одесно, стена, резкий поворот, несколько шагов ошуйно, и все так быстро, что человеческому глазу не уследить. Как же он хорошо знал эту ее манеру: она быстро ходила, когда обдумывала важные дела, когда волновалась, и вот сейчас, когда от ее слова зависела его жизнь. Дарина внезапно рванулась вперед, склонилась над Дредом, рукоятью хлыста приподняла его подбородок и, глядя в глаза, медленно произнесла самое страшное обвинение: — Ты предал меня…
Горечь, обида, боль захлестнули Дреда удушающей петлей, каменный мир качнулся и провалился куда-то в непроходимую тьму, и он вместе с ним проваливался в эту смертельную темноту, выпивающую жизненные соки, темноту, у которой нет ни дна, ни времени. Падение продолжалось бесконечно долго, дни и ночи слились в серо-черное марево, что, словно живое, качалось, шевелилось, протягивало к нему осклизлые руки-щупальцы. Дред как мог отбивался, уворачивался, вывертывался, но прикосновения чего-то холодного и мокрого настигали его со всех сторон. Изловчившись в очередной раз оттолкнуть приближающийся щупалец, Дред услышал, как кто-то ласково уговаривает его чуть потерпеть, полежать не двигаясь. «Человек… женщина, нет… скорее, девка… откуда она тут взялась?..» — с удивлением подумал Дред, тщась открыть глаза.
…Полутемная комнатушка показалась ему необычайно ясной, с непривычки свет резанул по зрачкам, он на мгновение зажмурился, затем медленно размежил веки. Низкий потолок с закопченными брусьями, бледное, будто никогда не целованное солнцем лицо девушки с огромными небесного цвета глазами, перекинутая на грудь коса темнее гавранова крыла, с кулак толщиной.
— Опамятовался… — улыбнулась было девка, но, встретившись с золотисто-изумрудным огнем, полыхавшем в очах Дреда, ойкнула, испуганно отшатнулась, выпустив из рук глиняную плошку, и та, стукнувшись о пол, разлетелась на черепки. Спохватившись, Дред прищурился.
— Чего приключилось? – Рядом с девкой очутилась вторая, голосом и лицом на первую похожая, что и мать родная не различит.
— Он… он… из… из изгнанных… — девка боязливо пятилась, беспомощно озираясь по сторонам.
— А будто ты не ведала, кому приют давали, – сердито ответствовала ей сестра. Она посмелее оказалась, подошла, склонилась, немного рукой прикрывшись, пристально в зеницы посмотрела, чуткими пальцами коснулась чела, поправила повязку. – Чего стоишь, — обернулась к пугливой сестрице, — отвару налей да покорми его, голодный небось.
Глаза закрылись сами собой, не мог ни голову повернуть, ни рукой пошевелить. Сквозь тягучую полудрему услыхал Дред, как звякнул чугунок, скрипнула лавка – кто-то опасливо присел на краешек, холодным клинком разжал сведенные намертво зубы и осторожно влил в рот немного теплого живительного вара. Каждый глоток давался с неимоверным трудом и болью, но вместе с тем он приносил крупицу жизни. Дред все порывался открыть глаза, интересно было поглядеть, которая из девок ухаживает за ним: то ли первая страх переборола, то ли вторая сама кормить взялась, над сестрой сжалившись. Но силы не хватило, а через какое-то время Дреду стало чудиться, что и никаких похожих девиц не было, а просто привиделось чего-то. С этой мыслью он и уснул, просто опочил безо всяческих видений и сумрачных воспоминаний из далекой, другой жизни. Той жизни, когда он привык спать чутко, как дикий зверь, которого невозможно застать врасплох, когда некая часть разума и тела всегда бодрствует, готовая либо нападать, либо защищаться до последнего вздоха.
Вокруг все было спокойно, и это спокойствие как-то незаметно захватывало, подчиняло, убаюкивало. Появилось забытое, ставшее почти призрачным ощущение безопасности. И раненый изгнанник с наслаждением отдался этому странному чувству, он впитывал его всеми порами измученного болью тела, вбирал истерзанным от всегдашнего напряжения и ожидания козней разумом и даже, кажется, душой. Но ведь у изгнанных нет и не может быть никакой души – они целую вечность назад отдали эту зыбкую человечью сущность взамен знаний и жизни подземного мира.
Покойный сон грубо прервали – кто-то бесцеремонно и настырно тряс за рамена. Чутье дикого зверя поведало, что человек этот угрозы не представляет, но проучить наглеца надобно. Не подавая вида, что очнулся, Дред подобрался и враз рванулся вперед, желая схватить охальника, но тот борзо вывернулся из-под рук. Резкое движение разбудило приутихшую боль, и раненый со стоном опустился обратно на лаву, провел дланью по груди.
— А мне баяли, будто жители подземного мира Марене южики присные (близкий, родной). Блядословили, стало быть?!
— Буесть до добра не доведет… наемник, -— прохрипел Дред. Голос был чужой, осиплый, но он не мог ошибиться — так насмешливо и вызывающе глаголать о навье мог только один человек – случайный попутчик, наемник, еще не достигший возраста мужа, но с седыми прядями.
— Но и от лиха оградить может. — Орген поспешно склонился к раненому, зашептал быстро, сквозь зубы: — Позаутро остатний день Вариинова торжища, а как вечереть станет — заплечных дел мастер за свою службу примется. Смекаешь, что к чему?
Дред медленно, обвыкая к свету, открыл глаза, приподнялся на локте. Немочь после злой раны давала о себе знать: все расплывалось, словно зришь сквозь воду. Но даже через пляшущее полотно тумана Дред разглядел, каким утным стал наемник.
— Трошка?.. — Пронзительный взор золотисто-изумрудных вежд встретился с полыхающими безумным огнем серыми очами – все стало понятно без слов.
Стынь земляных, обмазанных толстым слоем глины, стен и дола пробирала до костей, тело бил озноб, но холод приносил облегчение, остужал боль. Боль вывороченных после дыбы плеч, боль содранных до мяса запястий, боль разорванной кнутом спины, боль опаленных пяток, боль разбитого до неузнаваемости лица.
Боль, холод и темнота — страшные вороги человека, неожиданно стали верными дружками. Боль отгоняла столь желанную смерть, холод усмирял боль, а непроглядная темнота скрывала слезы. Они катились сами по себе из плотно зажмуренных очей. Слезы бессилия, обжигающие своей горечью и выжигающие своим ядом все живые простые человеческие чувства. Все, кроме одного – беспомощность, бессилие…
Раньше была ненависть. Ненависть к лоснящемуся потом от усердия заплечных дел мастеру, ненависть к подручным истязателя, что натягивали веревку. Ненависть к седоусому вопрошающему, который зло поминал нечисть, когда капли крови попадали на шитый золотом кабатъ. Ненависть к небольшому темному покою с дымящейся жаровней и чадящими факелами, где каждая пядь пропиталась мукой и смертью. Ненависть к самому себе, по наитию которой выкрикивал слова бранные да сквернословные на все вопросы. А потом, перестали повиноваться руце и ненависть сгинула невесть куда, а немочь осталась.
Сколько себя помнил, Трошка плакал всего три, ну, может, четыре раза. Неровно сложенные березовые хлысты, погребальная крада без слова волхва, недвижный Далец, прежде такой ловкий да глумливый, Грида, бросающаяся следом в огонь, бьющиеся в завораживающей пляске язычки пламени, и совершенно недетское понимание того, что Далец больше никогда не заговорит с ним, умельство ладное не покажет, а никогда – это очень-очень долго… Лыковая веревица, натянутая над местом людным, бледная девка-плясунья, первые неуклюжие шаги меж небом и землею… Дикий хохот, опившиеся хмельным медом селищанцы, метко брошенные камни, бегство не разбирая дороги и не чуя ног, и одиночество, тяжелое, давящее, мучительное… И четвертый раз – забитый насмерть Крив, подсчитывающие свою выгоду торговые мужи, наемник, вступившийся за татя малого. Нет, тогда Трошка не плакал, опамятовшись, он просто долго молчал, вглядывался в даль, сжимая кулаки и безмолвно произнося страшную клятву мщения, а потом так же, слова не говоря, пошел за наемником и его странным приятелем…
О попутчиках-то и был спрос: кто таковые, откуда шли, куда путь держали, как вышло, что стражи прочих изловить не сдюжили. Вот на этот вопрос Трошка отвечал — весьма обстоятельно и красноречиво описав достоинства, а пуще того все мыслимые недостатки нерасторопных стражей. Выслушали мальчишку со вниманием, и уж тогда взялись спрашивать всерьез, и дыба, и кнут, и железо каленое в ход пошло. Поначалу кричал, мол, штукары, по градам да селищам бродим, людей добрых веселим. Да не дали ему веры – где ж это видано, дабы штукары такие штуки откидывали: одного стража насмерть положили, да еще четверых еле к Марене не спровадили. А после и изрекать чего-либо сил не было, одного желал – поскорей бы Девка белая к себе забрала. Вроде на спрос трижды водили, и по Правде, коль вины не признал, отпустить должны. Только явно не к тому все идет, придется, видно, под топор ложиться либо меж землей и небом в петельке поплясать.
Сверху громыхнули задвижкой, кто-то отбросил сбитую из толстых досок дверь, закрывающую влаз в поруб, тусклый свет скользнул в сырую темную яму.
— Эй там, лови! – поблизу шмякнулось что-то. Чуть голову повернув, разглядел Трошка окраец хлеба да бурдюк кожаный, и тут же дверь хлопнула, вновь темень стала, глухо скрежетнул засов.
— Видать, казнят скоро…
Долгие разбирательства не в почете были. Коль шиша мелкого ловили, что по торгам кошели промышлял, без промедления руку отсекали, благо все мужи при мечах ходили. Татя, что по трактам безобразия чинил, на суку у дороги на веревицу пеньковую определяли, иным в назидание, пока птицы хищные да зверье голодное до косточек не обгложет. Вот с убивцами по-иному поступали – ежели не из подтишка ножом в спину ткнул, а честь по чести все слажено, то могли только виру стребовать. Лишь за подлое душегубство главу снимали.
А тут который день в порубе держат, на спросах водой поили, ныне и снеди бросили. И на что он им сдался, лишь харчи переводить? С трудом перевернувшись на бок, нашарил подачку, отгрыз кусок хлеба, жадно стал жевать. Зажал бурдюк меж колен, изогнувшись, зубами вытянут затычку, отхлебнул, изумленно облизнулся – сыто? С каких таких щедрот? Но долго размышлять не пришлось, голод возобладал над разумом. Запихивая в рот остаток съестного, Трошка согнулся от жуткой рези в животе, от коей все внутри скрутилось в тугой ком, пометавшись туда сюда меж тощими ребрами и ретиво устремился вверх. Пленник едва успел перекатиться на живот и подняться на колени, привалившись к сырой стене. Тошнило мучительно долго, казалось, что наружу запросились не только жалкие крохи хлеба, но и все потроха.
Когда кончилась даже желчь, Трошка еще некоторое время стоял неподвижно, потом медленно отодвинулся к другой стене, привалился, отер разбитые губы об измызганный до нельзя рукав. Как ни дивно, но почуял себя лучше. Даже вспомнил о кожаном бурдюке, отыскал на ощупь, да только пуст оказался, видно, опрокинулся, а Трошка его еще в темени этакой и коленом придавил.
Посетовать по так глупо истраченной снеди Трошке не дали глухое звяканье засова, недовольный скрип двери, перед очами замаячил брошенный сверху конец веревки.
— Вылезай! Слышь, чего велено?! Кверху лезь! — ни отвечать, ни двигаться, ни тем более подниматься по веревке Трошке не хотелось. – За веревицу хватайся, вытянем! Ну! Эй, ты живой там али как?! — Наверху беспокойно посовещались, светлое пятно на миг перекрылось — один из стражей, грязно ругаясь, стал спускаться вниз.
Трошка безучастно полулежал, уставившись на черно-рыжую стену. Он никак не отреагировал ни на стража, неудачно ставшего на покалеченную ногу, ни на злой пинок, ни на веревку, обвившуюся вокруг ребер, ни на сильный рывок, оторвавший его от вонючего, стылого дола с кучками прелой соломы.
Полуживого мальчишку стражи вытянули быстро, не в пример своему довольно-таки упитанному сотоварищу. С трудом распутали затянувшийся намертво узел, без особых церемоний вытряхнули из превратившейся в лохмотья рубахи, окатили студеной водой, надели вретище с прорезью для головы. Трошке было глубоко наплевать и на холод, и куда его волокут, и что вообще собираются с ним делать. После нескольких дней, проведенных среди нечистот в закупоренном порубе, где до него побывало не меньше сотни пленников, вынужденной голодовки, от которой живот к хребтине пристал, снесенных побоев да пыток – глоток чистого аера пьянил похлеще самого крепкого меда. Ноги подламывались, думы туманились, от ранних осенних сумерек слезились очи. Двое стражей, не особо напрягаясь, протащили мальчишку через двор, миновали одну улочку, свернули в другую, вышли к месту, где уж толпился люд – поглазеть на казнь развлечения ради собрались, кажись, все градчане, — и как мешок сбросили у студного столба.
— А это вот, полюбоваться извольте, тать взаправдашний, стражами доблестными изловленный! Тьму народу погубил, еще более того ограбил до порток последних! – кривлялся горбатый гаер, расписывая неведомо чьи деяния. Люди усмехались недоверчиво, уж никак забитый лохмотник не подходил под столь грозное описание. Какой тать с него, так, не шиш, а шишенок какой-то. Перемудрили чегой-то стражи, али покрупнее кого споймать не сподобились.
Горбун в лицах показывал, что утворил мальчишка, а прочие, уже не таясь, гоготали с подвига стражей, как же, мальца несмышленого да неоружного вшестером одолели. Не смеялись лишь двое в простецких свитах, что в первых рядах стояли да девок пригожих прижимали слишком уж рьяно.