Когда я был совсем маленьким,
я хотел быть космонавтом,
меня всегда тянуло к звездам.
Чем я должен заплатить
за счастье иметь столь блестящую мечту?
Из записной книжки Моргота. По всей видимости, принадлежит самому Морготу
Моргот вернулся через две недели, утром, мы только-только собирались завтракать. Он зашел неслышно, тенью, и мы заметили его, только когда скрипнула дверь в каморку. Мы даже не успели его толком разглядеть: он проскользнул внутрь не то чтобы поспешно, а именно стараясь остаться незамеченным — ссутулившись, пожалуй даже чуть пригнувшись, быстро оглядываясь по сторонам. В нем не было обычной нарочитости, он словно хотел раствориться в воздухе, исчезнуть, стать невидимкой.
Он был до того не похож на самого себя, что мы не столько обрадовались, сколько испугались: переглянулись и замолчали. Мы так хотели, чтобы он вернулся, мы строили планы его возвращения! Мне казалось, мы повиснем на нем все вместе и расскажем, как его ждали! Но когда я увидел его, я понял, что это невозможно.
В каморке скрипнула его кровать, и тоже не как обычно — медленно, словно нехотя.
Бублик первым подкрался к дверям — посмотреть в щелку. Моргот лежал лицом к стене и не шевелился. Мы боялись войти к нему. Прошло часа полтора, а мы так и не решились переступить порог его каморки. И лишь когда пришел Салех — только что поправивший здоровье, в добром расположении духа, — мы испуганно зашептали ему, что вернулся Моргот. Салех еще не напился настолько, чтобы не соображать, но ему почему-то страшно не стало. Он похлопал нас по плечам и направился в каморку, бесцеремонно распахнул дверь и громко спросил:
— Жив?
Мы толпились за его спиной и выглядывали с обеих сторон.
Моргот ничего не ответил и не шевельнулся.
— Перестань, — Салех скривился. — Вот цаца-то…
Салех обрадовался, обрадовался искренне; я думаю, он вообще не верил, что Моргот вернется. Он даже не предложил выпить по этому поводу.
— Главное — жив. Все остальное — ерунда, слышь, ты, цаца…
Тогда Моргот оглянулся и вдохнул. Лицо его было бледным, опухшие глаза метались из стороны в сторону, как у безумца, воспаленные губы с синюшным оттенком выделялись безобразным размазанным пятном под многодневной щетиной. От него дурно пахло — хуже, чем от Салеха, когда он был в запое. Моргот силился заговорить и не мог. Он был жалок и страшен одновременно. Я никогда не видел его жалким и не хотел таким видеть, мне хотелось отвернуться, убежать, закрыть лицо руками. Я думаю, если бы он мог, то никогда не появился бы перед нами в таком виде: само по себе показаться нам жалким еще две недели назад стало бы для него очень тяжелым испытанием. Но ему больше некуда было пойти: он, как зверь, забился в свою нору — зализывать раны.
Он заговорил наконец, но очень сильно заикался: голос его был хриплым, каркающим, словно пересохшим. Он и сказал-то только два слова, послал Салеха подальше, но мы не сразу поняли, что он говорит.
— Давай-ка ванну тебе согреем, — вздохнул Салех, — от тебя же воняет…
Моргот попытался снова послать его к черту, но так и не смог выговорить двух слов. Мне казалось, он сейчас расплачется, и я очень этого боялся — увидеть плачущего Моргота. Но он только зажмурился, сжал губы и снова отвернулся к стене.
Ванна грелась долго, и все это время мы сидели за столом, не смея смотреть друг другу в глаза. Салех даже не прикладывался к бутылке, которую принес с собой.
— Вот так, ребятки, — сказал он почти трезвым голосом. — Вот такое с человеком сделать можно. Да…
Бублик выключил кипятильник, когда над ванной начал подниматься пар, добавил холодной воды из бака и вопросительно посмотрел на Салеха. Тот кивнул и пошел к Морготу в каморку.
— Разденешься сам?
Ни одного звука не раздалось в ответ.
— Давай, давай! Нельзя так! Ты ж не алкаш какой. Щас помоешься, побреешься, и потом лежи себе хоть неделю.
Моргот выдавил из себя несколько нечленораздельных звуков и снова замолчал. Салех позвал нас с Бубликом ему помочь: раздеваться сам Моргот не стал, но не сопротивлялся. Я боялся смотреть ему в лицо, на нем была какая-то странная обреченность. Не равнодушие, а именно обреченность. Мне показалось, он боится нас, боится наших прикосновений. Его одежда воняла потом и мочой, чего мы не могли даже представить: Моргот был чистюлей. Салех безо всякой брезгливости бросал ее на пол, а потом велел Силе оттащить ее в короб для грязного белья.
На теле Моргота — под мышками и по внутренней стороне рук и ног — гноилось несколько круглых ожогов; даже я понял, что это от сигарет. А на ребрах и на животе остались черные синяки. Мне было невыносимо представлять, как Моргота бьют дубинкой или жгут его тело сигаретами. Мне не хватило сил даже на жалость, настолько мне это показалось ужасным, невозможным. Я гнал от себя эти воображаемые картинки и не мог прогнать. Я не хотел, чтобы так было! А потом на запястьях Моргота я увидел какие-то странные темные пятна с синевой по краям, я не знал, что это, но когда их увидел, мурашки пробежали у меня по спине — я понял, что это из-за них Моргот не может говорить.
— Ток? — спросил Салех, поднимая руку Моргота и всматриваясь в его запястье.
Моргот ничего не ответил, но тело его содрогнулось вдруг, и лицо исказилось гримасой ужаса. До этого я никогда не видел ужаса на его лице.
— Ничего, ничего… — Салех закинул руку Моргота себе на плечо, — пошли мыться.
Моргот вдруг вырвал руку, легко поднялся с кровати, оттолкнул Салеха и вышел из каморки безо всякой помощи — со спины синяков и ссадин на нем было еще больше. Он шел, странно переваливаясь с боку на бок, и по дороге наткнулся на Первуню.
— Моргот… — Первуня вздохнул и собрался заплакать, — Моргот, миленький… Ты же не умрешь, правда? Ты только не умирай, Моргот…
Тот приостановился, повернулся к Первуне, посмотрел на него удивленно и выговорил:
— Б-б-б… б-б-брысь.
Первуня замер с открытым ртом.
Моргот потрогал воду локтем, подумал о чем-то и попытался шагнуть в ванну. Оказывается, Салех умел быстро преодолевать пространство не только когда видел деньги — он подхватил Моргота за локоть, когда тот едва не упал, запнувшись о ее край.
— Ничего, ничего… — повторил Салех, помогая ему залезть в воду. Моргот застонал жалобно и сморщил лицо, когда вода коснулась ожогов.
Я включил рефлекторы и направил их на ванну, чтобы Моргот не мерз.
— Хочешь, помогу тебе помыться? — спросил Салех.
Моргот покачал головой. Он лежал в ванне долго — пока она совсем не остыла. А потом терся мочалкой, закусив губы, — с остервенением, как будто хотел смыть с себя следы побоев. В некоторых местах пошла кровь.
— Я ничего не буду об этом рассказывать, — Моргот качает головой, и лицо его искажается, а взгляд уходит в пол.
— Я только хотел узнать, как тебе это удалось.
Он качает головой, не поднимая глаз.
— Послушай, неужели тебе до сих пор так тяжело это вспоминать? — спрашиваю я, стараясь совместить в голосе мягкость и непринужденность. — Ведь столько лет прошло.
Он поднимает на меня удивленные глаза.
— Лет? — переспрашивает он растерянно, на лице его — непонимание и напряженная задумчивость, как будто я сказал что-то, требующее немедленного осмысления. А потом во взгляде вспышкой мелькает боль, как будто до этого ему не приходило в голову, что прошли годы. И я вижу перед собой Моргота без маски и понимаю, что невольно тронул то, что трогать нельзя. Я не знаю, что за сущность сидит сейчас передо мной, я не сомневаюсь в том, что это Моргот, но что есть этот Моргот? Откуда и почему он пришел ко мне? Что он знает о себе?
— Да, конечно, лет… — медленно произносит он, и глаза его мечутся по сторонам, словно он хочет убежать.
— Моргот, — говорю я с отчаяньем, — я не хотел!
— Не, Килька, все нормально, — он сбрасывает с себя замешательство, словно паутину, прилипшую к лицу. — Но если ты действительно хочешь знать, как мне это удалось… Ты мне не поверишь. Никто не поверит.
Я киваю, давая понять, что моя вера ничего не меняет.
— Я представил себе, что ничего не знаю, и поверил в это. Я представил себя бывшим любовником Стаси Серпенки, который пудрил ей мозги с целью сойтись поближе с Лео Кошевым. И я поверил, понимаешь? Я думал, я сумасшедший. Для меня это был единственный способ спасти жизнь; может быть, поэтому подсознание сыграло со мной эту шутку. Ты не представляешь, как я жалел, что знаю так мало! Я жалел, что не выследил ее нового любовника! Я… — он замолкает ненадолго, чтобы справиться с лицом, — я действительно словно сошел с ума. И, Килька, не надо, не заставляй меня это вспоминать!
Мне хочется сказать ему что-нибудь теплое, что-нибудь, что поможет ему не судить себя столь безжалостно. И понимаю, что никакие слова не помогут, и чем искренней я буду, тем скорей он примет их за желание его утешить. Но все же говорю:
— Ты — удивительный человек.
— Я знаю, что я удивительный человек! — отвечает он раздраженно. — Но дело, к сожалению, не только в результате. Все, проехали!
Он молчит несколько секунд, а потом все же добавляет — хрипло, с болью в голосе:
— Мне казалось, я играю самого себя…
Ночью неподвижность Моргота стала особенно заметна: в полной тишине не скрипела его кровать. Я не спал — прислушивался к каждому шороху. Я очень боялся, как маленький Первуня, что Моргот умрет, что он уже умер, поэтому из каморки и не слышно ни одного звука. Эта мысль заставляла меня вздрагивать — по телу прокатывалась волна, от кончиков пальцев ног до подбородка, я зажимал эту волну зубами и чувствовал, как вместе с моим телом дрожит кровать. А потом я услышал, как скрипит зубами Бублик, и понял, что он тоже не спит, и тоже прислушивается, и переживает. Я почему-то побоялся его окликнуть, мы так и лежали молча друг напротив друга, понимая, что не спим оба.
А потом Моргот уснул — сначала его дыхание стало громче, а потом он заметался во сне и начал стонать, сперва тихо, но все отчетливей и отчетливей.
— У него, наверное, что-то болит… — сказал мне Бублик шепотом.
Я ничего не ответил: мне было страшно.
Сначала слова Моргота были неразборчивы, как и бывает с человеком во сне, и мы с Бубликом замерли, непроизвольно прислушиваясь. Голос Моргота был охрипшим, неестественным, я бы не узнал его. Он просил. И это тоже было на него не похоже, и это пугало. Моргот, насмешливый, гордый, бесстрашный — с точки зрения маленького Кильки — просил, просил жалобно и отчаянно. Голос его становился все громче, мы с Бубликом начали разбирать слова, и лучше бы я тогда не прислушивался.
— Не надо, ну не надо, ну зачем? Ну зачем? Я же все рассказал… Не надо, я умоляю, не надо больше…
Это «я же все рассказал» прозвучало для меня подобно грохоту, с которым небо могло бы упасть на землю. Я лежал и боялся вздохнуть. Что значит «все рассказал»? Про Макса, про Сопротивление? Я ничего не знал об украденных документах и представлял себе дело по-книжному. Значит, Моргота отпустили потому, что он все рассказал? Стал предателем? Я не хотел верить в то, что Моргот предатель и поэтому его отпустили. Он же сам дал нам те книжки про войну, про героев, которые умирали, но не выдавали товарищей! Он же сам! Неужели он мог? Неужели он оказался слабаком и трусом? Иллюзия рушилась, оползала, как замок из песка. Я метался между желанием оправдать Моргота и теми идеалами, которые сидят в голове почти каждого мальчишки: идеалы силы, мужества, дружбы. Неужели он выдал Макса? Своего лучшего друга? А иначе почему его отпустили, а не убили? И вместе с тем я был счастлив, что его не убили, я не хотел его смерти. Я в ту минуту совсем не любил Макса и думал, что смерть Макса — это гораздо лучше смерти Моргота, хотя, конечно, и Макса мне было жалко тоже. Но не так, не так! Эти мечущиеся мысли разрывали меня на куски, я не знал, как надо думать правильно. Я все равно любил Моргота, и мысль, что я люблю предателя, убивала меня. Я думал о том, что он спас Первуне жизнь, о том, как мы с ним сожгли машину миротворца, о том, как он водил нас в ресторан «У Дональда» и как мы были счастливы: все это не вязалось с образом предателя.
— Надо его разбудить, — Бублик поднялся и поставил босые ноги на пол, — ему плохой сон снится, ему плохо. Надо его разбудить.
Меня в ту минуту волновало не это: я даже не подумал о том, что снится Морготу, хорошо ему или плохо в этом сне. Но я вдруг представил, как мы с Бубликом будим его, и Моргот все понимает: он понимает, что мы слышали эти его слова.
— Нет, Бублик, погоди! — я сел на постели. — Не надо. Он не хочет, чтоб мы знали. Не надо его будить, он еще сильней будет переживать. Не надо!
— Килька, ты чего? Не понимаешь? Его надо разбудить! Тебе кошмары снились когда-нибудь?
— Нет, это ты не понимаешь! Он же переживает! Он не хочет, чтобы мы знали, что он… что он… — я так и не смог выговорить этих слов — «что он предатель».
Бублик посмотрел на меня как на дурачка: он был очень взрослым тогда, он понимал все это гораздо лучше меня, он уже делил мир не на черное и белое, а на своих и чужих. Бублику не было дела до чужих, до мужества и предательства, до жизни Макса. Он не думал, какой ценой Моргот остался в живых, он считал это нормальным. Он только жалел Моргота, и больше ничего!
Но он послушал меня, усмехнулся — по-взрослому, снисходительно, — приподнял стул, а потом с грохотом обрушил его на пол. Гулкие стены усилили звук в несколько раз, Силя и Первуня подскочили на кроватях, а в каморке Моргота стало тихо. В другой ситуации он бы спросил, какого черта мы тут грохочем среди ночи, а тут не спросил ничего. И это еще сильней убедило меня в том, что я прав. Он боится, что мы узнаем о его предательстве, он стыдится самого себя. Через минуту в каморке несколько раз щелкнула зажигалка…
Салех, убедившись, что с Морготом все в порядке, снова запил и исчез. Моргот говорил во сне каждую ночь, а я зажимал уши и забивался под одеяло, чтобы не слышать этого. Смесь жалости и неловкости измотали меня. Я не испытывал презрения к Морготу, нет. Это была скорее неловкость, стыд, как будто не он, а я оказался предателем. Как будто это была моя слабость. Человек, которого я любил, которому я поклонялся, оказался вдруг не заслуживающим моего поклонения. Но при этом я не мог перечеркнуть того, чем Моргот был для меня, — я продолжал его любить, я целыми днями искал ему оправданий. Будь мне лет четырнадцать или пятнадцать, и я бы осудил его со всей серьезностью, а лет в двадцать даже не стал бы мучиться над этим, однозначно сделав вывод в пользу Моргота. Но мне было почти одиннадцать, я еще слишком зависел от взрослых, их мнений и представлений о жизни и не имел своих. Моргот спас Первуне жизнь. Я вспоминал, как он бежал к воде с перекошенным лицом, и не мог поверить, что такой человек может быть плохим, что его надо презирать или даже ненавидеть. Я боялся говорить об этом с Бубликом: он бы меня не понял.
Днем Моргот неподвижно лежал на кровати, глядя в потолок. Мы звали его хотя бы поесть, но когда кто-то из нас заходил к нему, он не только не поворачивал головы — даже не двигал глазами. И был похож на покойника. Мы приносили ему чай — Бублик нарочно делал его послаще и говорил, что так Моргот точно не умрет от голода. Чай Моргот выпивал, но не ел ничего, что мы ему приносили. Поскольку денег у нас почти не было, мы довольно много времени проводили на улице, выклянчивая их у прохожих. Наверное, тогда Моргот все же вставал — ему же надо было хоть иногда выходить по нужде. Но мы ни разу этого не видели, только ночью. Он выходил очень тихо, на цыпочках, и даже не скрипел дверью.
На четвертый день мы всерьез стали бояться, что он умрет. У него снова отросла щетина, еще сильней ввалились щеки, а он все лежал, глядя в потолок… И каждый раз, заглядывая к нему, я боялся, что он уже умер. Я знал, что покойники не всегда закрывают глаза. Почему-то мысль о смерти Моргота разрешила мои противоречия, я перестал думать о слабости и предательстве, я не хотел, чтобы он умирал, я боялся за него до дрожи в коленках.
И мы отправились искать Салеха: нам казалось, он один может помочь. И мы его нашли — не так много мест он избирал для того, чтобы выпить в компании. На этот раз он пил во дворе, куда выходила служебная дверь мясного магазина: двое грузчиков и Салех расположились на перевернутых ящиках, четвертый ящик был накрыт клеенкой, а на нем расставлены бумажные стаканчики, бутылка водки, лежали хлеб и сухая рыбешка на закуску.
Мы говорили наперебой, мы кричали ему, что Моргот умрет от голода, что он уже четыре дня ничего не ест и что у нас нет денег. Не знаю, что понял Салех из наших объяснений, но он встал, пошатываясь, пробормотал что-то своим собутыльникам и зашел в открытую дверь магазина. Через минуту оттуда донеслась женская ругань и возмущенные возгласы Салеха: о голодных детях и бесчувствии некоторых особ. Похоже, за него вступился мясник: его бас оборвал женские вопли, и вскоре Салех показался на пороге, держа за шею тощего куренка.
— Во, бульона ему сварите, — Салех победно передал цыпленка Бублику, — бульон полезно.
Мы постарались сбежать побыстрей, пока цыпленка у нас никто не отобрал, но по дороге Бублику пришло в голову, что бульон, конечно, полезно, но щи — еще полезней. И Моргот щи любит больше бульона. Мы пересчитали мелочь в карманах и зашли в овощной магазин. Продавщица выбрала нам самый маленький кочан, мы попросили взвесить нам три картофелины, одну морковку и одну луковицу. На луковицу денег не хватило, мы попросили выбрать морковку поменьше, но продавщица сжалилась над нами и отдала луковицу просто так.
После четырех дней переживаний и бездействия разработанный план казался нам выходом из положения — мы испытывали волнение и подъем. Щи варили все вместе, поминутно заглядывая в кастрюлю, и кромсали капусту до изнеможения. Первуня поминутно спрашивал Бублика:
— Как ты думаешь, это уже порядок или еще нет?
— Нет, наверное, еще не порядок, — Силя впивался ножом в гору капусты снова и снова.
— Да не «порядок» должен быть, а «на порядок мельче»! — фыркал я. Я хорошо запомнил, что «на порядок» — это в десять раз.
Мы по очереди заглядывали в кастрюлю, надеясь определить готовность куренка, потом снимали пробы, отталкивая друг друга, советовали Бублику посолить еще или добавить воды до края. Мы не так уж плохо умели готовить, но супы варили редко, чаще разводили концентраты.
А когда щи наконец сварились, мы растерялись вдруг: а что если Моргот не выйдет? Нам не пришло в голову, что щи можно есть в постели.
Мы с Бубликом вошли к нему смело, собрав все свое мужество.
— Моргот, пожалуйста. Мы щи сварили. Ты иди, поешь, пожалуйста, — вздохнул Бублик.
Моргот не шевельнулся.
— Моргот, ты же от голода умрешь, — продолжил Бублик.
Тот покачал головой.
— Пожалуйста. Ну выйди на десять минут.
— Мы мелко капусту порезали, честное слово, — сказал я зачем-то.
— На порядок мельче, — вставил Первуня, и в его голосе зазвенели слезы. Я и сам готов был расплакаться: план, казавшийся таким удачным и так благополучно претворенный в жизнь, на деле оказался полной ерундой.
— Моргот, ну не умирай! Ну пожалуйста! — выкрикнул Первуня и разревелся.
Тут и я почувствовал, как щиплет в носу, и Бублик — спокойный и взрослый Бублик! — стоял рядом, хлюпал носом и жмурился. Силя не выдержал первым — слезы побежали у него по щекам, он начал тереть глаза, делая вид, что в них что-то попало, Бублик к нему присоединился, и мне показалось, что плакать всем вместе не так позорно, как в одиночестве или на пару с Первуней. Мы стояли перед открытой дверью и ревели вчетвером.
И тогда Моргот неожиданно начал подниматься. То ли он пожалел нас, тронутый нашим вниманием, то ли попросту хотел есть, то ли решил потихоньку начинать жить дальше.
Бублик выскочил из каморки, на бегу вытирая слезы, и кинулся к кастрюле — наливать щи. К тому моменту, как Моргот подошел к столу, мы все вчетвером забились в свой угол и раскрыв рты смотрели — будет он есть или нет? Моргот сел за стол, подвинул к себе тарелку и взял в левую руку кусок хлеба. А потом рванул его зубами — как-то злобно, отчаянно. Ложка в его руке дрожала, и щи проливались обратно в тарелку. По-хорошему, нам стоило оставить его одного, но мы не догадались.
Он выхлебал половину щей, покашливая и замирая время от времени, а потом встал и, ни слова не говоря, ушел обратно в каморку, тщательно прикрыв за собой дверь.