В лаборатории со вчерашнего вечера висел едкий запах двуокиси азота — или Мудрослову это только казалось? Его старший сын накануне экспериментировал с протравкой металлов едкими кислотами, и Мудрослов нервничал: мальчик мог отравиться или обжечься — он никогда не старался быть осторожным. Он во всем, во всем брал пример с отца! Как в хорошем, так и в плохом. И теперь на лабораторном столе в беспорядке валялись куски металла, инструмент; фитиль пустой опрокинутой спиртовки, не закрытый колпачком, прожег листы дорогой книги по химии, поставленной на ребро; из треснувшей пробирки под массивный корпус микроскопа подтекало масло. Мудрослов не мог не усмехнуться: он сам оставлял после работы такой же кавардак! Это сходство и льстило его отцовским чувствам, и заставляло укоризненно качать головой.
Мудрослов так тщательно готовился к Посвящению старшего сына, с таким нетерпением ждал его! Считал дни и, просыпаясь по утрам, мечтательно вздыхал: скоро… Скоро в городе будет два выдающихся металлурга. Вдвоем они свернут горы, вдвоем они разгадают все секреты. Едва Вышемир появился на свет, счастливый отец увидел в нем свое продолжение, своего помощника, ученика. Мальчик рос болезненным, худеньким и больше всего на свете любил отца. Их близость сложилась так рано, насколько это вообще возможно между сыном и отцом. Ее поколебало только появление младшего сына, Остромысла. Но Остромысл стал для отца предметом восхищения и гордости — мальчик должен был вырасти художником: химия, а тем более металлургия, оказались для него слишком грубыми материями, его утонченная душа требовала полета чувств, а не мыслей.
А Вышемир, с младенчества проводивший время в лаборатории отца, с радостью впитывал в себя отцовские знания. Единственное, чего ему не хватало, — это наития. Он не чувствовал структуры вещества, не видел металла насквозь, его эксперименты лежали в области готовых алгоритмов, он никогда не пытался отступить от них ни на шаг. Мудрослов был терпелив, он ни разу не посмел обвинить сына в отсутствии смелости — а для того, чтобы пробовать на вкус неизведанное, надо иметь смелость. Это придет. Придет после Посвящения. И тогда жизнь их станет совсем другой: из учителя и ученика они превратятся в единомышленников. Мудрослов страдал оттого, что ему не с кем посоветоваться, не с кем поделиться сомнениями и страхами, не с кем разобраться в неудачах. Никто не мог помочь ему, никто не превзошел его, и он, хотя и гордился успехами, чувствовал себя уязвимым, ощупью пробираясь по запутанным коридорам науки. Вышемир превзойдет его, Вышемир станет великим металлургом, его имя останется в истории. Он не только вернет людям утерянный рецепт «алмазного» булата — он найдет способ превращать железо в золото! Он, его сын, достигнет таких высот, которые не снились отцу!
Мудрослов узнал об исчезновении медальона за три дня до шестнадцатилетия Вышемира. Он нисколько не сомневался в возвращении медальона, но эта досадная отсрочка подкосила его: ожидание растянулось на неопределенный срок, и Мудрослов не находил себе места. Он говорил с Избором, он умолял его, он рассказывал ему о своих мечтах, но Избор остался глух к его уговорам.
Прошла неделя, а медальона Огнезар вернуть не смог. Мудрослов заходил к нему ежедневно, расспрашивая о том, как продвигаются дела, но Огнезар не торопился делиться с ним секретами. Мудрослову казалось, что Огнезар недостаточно тщательно ищет, не прилагает к этому тех усилий, которые мог бы потратить, и рад был бы ему помочь, посоветовать, объяснить, как нужно действовать, но Огнезар отверг его помощь. Он уважал и побаивался Мудрослова, но на этот раз оказался тверже камня: поиски медальона стали тайной от всех, и Мудрослов не стал исключением.
Ранним утром, когда Мудрослов рассматривал пластинки различных сплавов, с которыми вчера работал его сын, в дверь к нему робко постучался старый Лобан — преданный и любимый слуга.
— Благородный Мудрослов, я прошу извинить мою дерзость.
— Заходи, Лобан. Что-то случилось? — слуга не всегда осмеливался потревожить его во время работы.
— Посыльный принес записку от кузнеца Жмура, я прочитал ее и подумал, что Вам нужно это знать. Ведь если с ним что-то случится, Вы лишитесь опытного ремесленника.
— Что там? — Мудрослов пожал плечами. Потеря кузницы действительно стала бы для него болезненным ударом: Жмур, как никто точно, научился воспроизводить в металле его чертежи.
— Их семью преследует стража, им угрожают пытками и смертью.
— Это невозможно. Жмур — законопослушный человек, он никогда не позволит себе ничего дурного, — мягко ответил Мудрослов.
— Насколько я понял, беда с его старшим сыном. Он скрылся от стражников, и теперь они давят на семью в надежде, что родственники знают, где он прячется. Мальчишка всегда был шалопутом, — это Лобан добавил от себя: он хорошо знал семью Жмура и надеялся женить своего сына на одной из дочерей кузнеца, когда настанет время.
— Хорошо. Я поговорю со Жмуром и попробую что-нибудь сделать для него. Лучший кузнец в городе может рассчитывать на мое покровительство, верно? — он улыбнулся слуге.
— Конечно, благородный Мудрослов, — благодарно улыбнулся Лобан.
Мудрослову, как никому из благородных, приходилось часто бывать в городе и работать с подлорожденными вместе, бок о бок. Он руководил рудокопами, плавильными мастерскими, доменными процессами, кузницами. В городе и в его окрестностях все, кто имел дело с металлом — от ювелиров до тех, кто выплавлял дешевые чугунные горшки, — все зависели от него, все нуждались в его советах. Как ни старался Мудрослов быть снисходительным к людям подлого происхождения, как ни стремился изобразить искреннюю заинтересованность в их делах и заботах, но так и не научился преодолевать некоторого отвращения, презрения к их образу жизни, а главное — к образу мыслей. Эти люди ничего, в сущности, не умели, они не стремились получать новые знания, а тем более — пробовать, добиваться, экспериментировать. Они знали ремесло, не больше и не меньше; любая необычная ситуация могла стать для них неразрешимой задачей. Мудрослов и тут был терпелив. В молодости он пытался им что-то объяснять, но вскоре понял: они его не понимают, хотя и кивают головами. Не объяснять, а показывать — вот что им требуется. И он показывал. Он давал точные и готовые рецепты — в какой пропорции смешивать шихту, какого цвета должен быть огонь в доменной печи, под каким углом и с какой частотой нужно ударять по заготовке молотом, сколько флюса требуется засыпать в тигель. И не мог не презирать их за это.
Кузнец Жмур — угрюмый и работящий человек — благоговел перед Мудрословом. Он хорошо владел ремеслом, отличался хорошей памятью, и, пожалуй, его руки можно было назвать золотыми. Но что толку в золотых руках, если им не помогает голова? Мудрослов презирал их всех, и, наверное, кузнеца Жмура — в особенности. За его подобострастие, за его ограниченность, за его нежелание хоть немного отступить в сторону от привычных методов. Надо же: имея верную руку и наметанный глаз, этот человек ничего — ничего! — не мог создать сам. Не мог и, главное, — не хотел.
Отец Мудрослова умер рано, едва дождавшись Посвящения сына. Посвящение стало переломом, откровением: перед Мудрословом распахнулось столько дверей, что он не знал, куда шагнуть. Он хотел всего: выращивать алмазы, варить булаты, искать богатые руды. Отец однажды спросил, не хочет ли он взглянуть на тех, от кого получил способности к горному делу. Мудрослов отказался: его это не интересовало, он не желал этого знать. Разбойнику не нужно чувствовать металл, на вкус и на ощупь определять качество руд, по цвету угля знать температуру в горне. Одних способностей мало: к ним нужно прикладывать знания. Знания и стремление знать. Мудрослов не хотел признаваться самому себе, что стремление знать и та самая смелость, которую он так желал увидеть в своем сыне, пришла к нему только с Посвящением: смелость идти вперед, решать и пробовать.
Став постарше, он и вовсе утратил чувство вины, которое поначалу испытывал перед теми разбойниками, которых лишил возможности делать открытия в горном деле. И никогда не отказывался усилить свои способности, если обнаруживался преступник, который мог поделиться с ним чем-нибудь похожим. Лет в тридцать он начал присматриваться к детям рудокопов и металлургов и никогда не ошибался в прогнозах: подростки, которых он выделял из общей массы, через несколько лет оказывались за решеткой. Однажды он сам указал начальнику стражи на одного паренька — и снова не ошибся: тот оказался фальшивомонетчиком.
Он выехал в город верхом и в одиночестве: ему не нравилась помпезность, которой его собратья обставляли выезд на пыльные улицы, принадлежащие простолюдинам. Он старался хотя бы сделать вид, что подлорожденные не вызывают у него брезгливости. За много лет можно было привыкнуть, но каждый раз, вернувшись из города домой, Мудрослов велел готовить ванну и только после нее переставал чувствовать запах горожан — засохшего прогорклого жира, сальных свечей, сырой рыбы и душного пивного перегара.
Узкие улицы, неструганые доски заборов, помойные ямы, вырытые там, где удобно, мозолящие глаза и распространяющие смрад… Ему казалось, подлых вообще не волновала эстетика их жизни. Он и сам не придавал большого значения внешнему, но все имеет предел! Не настолько же они бедны.
Во дворе у кузнеца действительно сидели трое стражников, развлекавшиеся игрой в кости. Они вскочили, увидев благородного, но Мудрослов сделал им снисходительный знак и попросил позвать хозяина дома: входить в его жилище было для него слишком серьезным испытанием.
Кузнец склонился в глубоком поклоне, приложил обе руки к груди и покачал головой от избытка чувств:
— Благородный Мудрослов… Чем я могу…
— Оставь, Жмур, — Мудрослов улыбнулся. — Расскажи, что произошло?
— Я не знаю, благородный Мудрослов, — кузнец снова склонил голову. — Моего сына ищет стража, но что им нужно от него и что он совершил, я не знаю. Но я прошу лишь защитить мою жену и дочерей. За сына я просить не смею…
— Я поговорю с начальником стражи, — кивнул Мудрослов. — Раз уж я приехал сюда, зайдем в кузницу. Один приезжий господин заказал мне комплект булатного оружия, ножны уже делаются, а до тебя я добраться не успел. У тебя достаточно отливок?
— Да, благородный Мудрослов.
— Пойдем, я посмотрю. Может быть, надо изготовить еще пару.
Кузнец неожиданно замялся, словно вспомнил о чем-то; ему почему-то не хотелось в кузницу, и это не ускользнуло от взгляда Мудрослова. Но Жмур не посмел спорить и распахнул дверь.
Отливки для ковки булата Жмур хранил отдельно, они лежали на полке напротив входа, на вышитом полотенце, словно кузнец гордился тем, что имеет их у себя. Мудрослов глянул в его «красный угол»: слитки металла были аккуратно сложены в пирамидки.
— Да, этого, конечно, хватит. Мне почему-то казалось, что я в прошлый раз оставил меньше отливок, — Мудрослов подошел к полке поближе и неожиданно рядом со слитками увидел короткий четырехгранный клинок. Он не сразу понял, что показалось ему странным. Клинок, очевидно, ковали по его рисунку, только рукоять оставалась голой.
— А это что? — он с любопытством взял клинок в руки.
Жмур за его спиной засопел.
И тут Мудрослов увидел, что́ держит в руках. Он не поверил своим глазам. Этого не могло быть. В этой грязной кузнице, на заляпанном сажей полотенце… Древний булат, тот самый древний «алмазный» булат! Почти черный фон, испещренный крупным золотистым узором. Он был удивительно красив, он был совершенен!
— Где ты это взял? — спросил он Жмура, не оглядываясь, все еще не веря, что держит в руках не подделку. Ему не надо было пробовать остроту клинка и его гибкость — он по узору видел, что перед ним. Никакой косой ковкой из его отливки нельзя было получить такого. Это лезвие можно согнуть пополам.
— Где ты взял его? — Мудрослов оглянулся.
Жмур стоял, потупив глаза.
— Я выковал его по твоему чертежу, благородный Мудрослов. Как ты учил.
— Что? Этого не может быть… Неужели это возможно? Ты все делал как обычно или придумал что-то новое?
Мудрослов спросил и сам понял: ничего нового Жмур придумать не мог. Он не способен на это. Но… это обычная косая ковка. Никакая ковка не может переместить кристаллы металла так, чтобы они легли в этот рисунок. Это отливка. Это совсем другой булат, это тот булат, который он искал всю жизнь…
— Я все делал как обычно, но…
Мудрослов снова поднялся на приступок и потянулся к полке — отливок было больше, чем он оставил здесь в прошлый раз, ему не показалось. Где кузнец взял другие? Бесценные… Мудрослов присмотрелся и безошибочно выбрал свои. Еще три плавили в другом тигле, не в том, который обычно делал он. Меньше по размеру. Кто принес их кузнецу? Игла ревности слегка уколола Мудрослова, но мысль тут же понеслась дальше: а что если в город приехал кто-то равный ему — нет, кто-то, кто явно превзошел его в варке булата? Ему надо встретиться с этим человеком, поговорить с ним, пожать ему руку. Ревность? Это глупое, недостойное чувство. Мудрослов, в сущности, был так одинок, он ни с кем не мог поделиться ни своими победами, ни неудачами.
— Кто привез тебе эти отливки, Жмур? — лицо Мудрослова осветилось надеждой. — Я хочу видеть этого мастера…
Жмур замялся и опустил глаза еще ниже. Он был на голову выше Мудрослова, но тот стоял на возвышении, смотрел сверху вниз и не видел его лица.
— Ну же? Или ты боишься, что я не потерплю здесь еще одного заказчика? Это ерунда, я должен знать, кто это. Я должен пожать ему руку.
И тогда кузнец вскинул лицо. Невероятная мука исказила его черты, Жмур боролся с собой. В этот миг Мудрослов отчетливо понял: кузнец не может не ответить. А это значит… Это значит, он один из тех… Один из тех разбойников, которые… у которых… Лишь они не могут противиться воле благородного. Того благородного, который… Мудрослов не желал об этом думать. Он не хотел этого знать! На секунду глаза кузнеца вспыхнули, и Мудрослов подумал, что ошибся: у «тех» не вспыхивали глаза. Жмур поднял подбородок, лицо его осветилось странным внутренним светом, его борьба с собой достигла высшей точки, и он разомкнул плотно сжатые губы.
— Эту отливку сделал мой старший сын, — хрипло сказал он.
Перед Мудрословом стоял разбойник. Разбойник с большой дороги, с наглой ухмылкой на устах, с огромными кулаками и высоко поднятой головой. Он слегка выпятил и без того мускулистую грудь — гордость была в его словах. Гордость и отсутствие страха. Ничтожество, которое только что кланялось и боялось поднять глаза! Он посмел сказать это с гордостью!
Всего секунду длилось наваждение, но за эту секунду Мудрослов успел испугаться.
— Мальчик просто попробовал… — плечи Жмура давно согнулись, и глаза давно уперлись в пол. — Он баловался, у него это вышло случайно…
— Случайно? Четыре отливки — случайно? — проворчал Мудрослов и спустился с приступки на пол.
— Он не умеет. Он просто попробовал… — бормотал кузнец.
Никакого разбойника не было и в помине — жалкий ремесленник. Жалкий, перепуганный. Чего он боится? Или он не хочет для сына своей судьбы — хорошей семьи, детей, достатка?
Мудрослов откинул свои отливки в сторону и завязал три бесценных слитка в грязное полотенце. Бесценных? Надо еще проверить, что у них внутри, распилить, попробовать выковать клинок… Но клинок Жмур уже выковал.
Он молча направился к калитке, а кузнец шел за ним и повторял:
— Он просто попробовал. Это случайно… Это случайно…
Мудрослов не мог ничего сказать. Ноги еле-еле несли его, он еще не понял, как к этому надо относиться. Он еще не вполне разобрался. Пройдет немного времени… Ему надо остаться одному.
— Мальчик не умеет, он баловался… — то ли вздыхал, то ли всхлипывал Жмур. — Это случайно.
Мудрослов вышел со двора, убрал в седельную сумку сверток, а кузнец услужливо взял коня за повод и придержал высокое стремя.
Он посмел сказать это с гордостью! Его мальчишка сварил булат, который Мудрослов искал всю жизнь, сварил походя. Он баловался! Пустоголовый шалопай, который напрасно торчал в кузнице отца столько лет, который не научился держать в руках молоток! Грязный оборванец, едва умеющий читать! И кузнец посмел сказать это с гордостью!
Перед глазами стояло лицо ухмыляющегося разбойника.
Ревность стиснула Мудрослову кулаки, конь под ним остановился и принял назад. Его сын должен был сварить этот булат. Его сын, а не сын этого разбойника. Этого ничтожества, во дворе которого воняет кухней и нечистотами. Его сын, который учился металлургии с пеленок, который знает о металлах больше, чем все ремесленники вместе взятые! Почему судьба так несправедлива? Откуда у подлорожденного может взяться талант? От кого он может наследовать способности? От своего отца-ничтожества? Отца-разбойника…
Мудрослов ехал к сторожевой башне и не помнил зачем. Это злая шутка провидения! Такого не должно было случиться. Мальчишка всегда крутился возле Мудрослова, когда тот варил булат. А Мудрослов, уверенный, что никто его не понимает, всегда растолковывал свои действия: ему нравилось объяснять, а не показывать. Мальчишка даже пробовал задавать вопросы, которые доставляли Мудрослову удовольствие: он любил отвечать на вопросы. Но отец неизменно бил того по затылку — чтобы не мешал благородному господину.
Нет, это невозможно! Такого не бывает! Этому нужно учиться, это нужно понимать, одного наития мало! Нужны знания, фундаментальные знания, понимание природы вещей! Мудрослов вспомнил, как после Посвящения первый раз зашел в мастерскую отца. Он увидел Вселенную словно сквозь увеличительное стекло. В кристалле металла он разглядел весь мир. Мир распахнулся перед ним, мир раскрыл ему объятья, мир ничего не скрывал от него. Шевеление крыльев бабочки — и плазма, обращающая камень в текучую ртуть. Голубизна над головой — и слюдяной блеск земли… Мир стал прозрачным, как хрусталь.
Нет! Он учился, он знал это с самого начала! Природа вещей не может открыться ребенку, но количество знаний рано или поздно переходит в качество! Произошел скачок — все в этом мире развивается скачкообразно. Нужен был небольшой толчок, сдвиг.
Сторожевая башня показалась из-за поворота. Зачем ему туда? Ах да…
И тут глаза Мудрослова загорелись, и он подтолкнул коня вперед. Мальчишка — преступник! Такой же разбойник, как его отец! Яблоко от яблони! В глубине души шевельнулось что-то вроде сомнения, что-то вроде стыда. Нет. Ему нечего стыдиться. Талант, как и драгоценный камень, требует огранки. Способности должны прилагаться к знаниям. Как не вовремя пропал медальон! Но к Посвящению Вышемира сына кузнеца должны найти. Талант требует огранки. Бездельнику и оборванцу это попросту не пригодится, он не сумеет им воспользоваться. Что-то внутри говорило ему, что сын кузнеца уже воспользовался талантом и результат лежит у него в седельной сумке. Но эту мысль Мудрослов постарался забыть, загнать обратно внутрь. Мальчишка — преступник, и это неудивительно.
Он нашел начальника стражи без труда. Он еще не решил, о чем станет его просить, поэтому начал с расспросов. Начальник стражи мялся и тужился: он не хотел обидеть благородного Мудрослова, но и нарушить приказ Огнезара побаивался. Мудрослов поступил нечестно, он не должен был давить на подневольного простолюдина. Но ему очень хотелось знать, за какое преступление разыскивают сына кузнеца. И, глядя на то, как упирается начальник стражи, неожиданно понял: мальчишка как-то связан с медальоном. Иначе какой резон молчать об этом? Какое преступление подлорожденного может касаться государственной тайны? Он пустился на хитрость и без труда проверил догадку:
— Я знаю, что сын кузнеца замешан в деле с медальоном, мы с Огнезаром говорили об этом. Я хотел выяснить, как он связан с Избором?
Начальник стражи выдохнул с облегчением и после этого легко ответил:
— Избор отдал ему медальон, и мальчишка бежал.
— И какое преступление вменяется ему в вину?
— Укрывательство краденого и пособничество вору.
Мудрослов кивнул. Все правильно. Он подумал немного: все складывается как нельзя лучше! Пока мальчишку не найдут, не найдут и медальона. А это значит, ему некуда спешить. Он подождет. Он не станет марать свою совесть: лишние несколько дней не стоят жизни проклятого кузнеца и его детей. Мудрослову захотелось выглядеть великодушным в собственных глазах. Он не станет подличать.
— Я хотел попросить тебя, — Мудрослов, содрогнувшись, взял начальника стражи под локоть. — Не надо трогать семью кузнеца. Это лучший кузнец в городе, мой надежный помощник. Мне бы не хотелось его лишиться. Ты меня понимаешь?
Начальник стражи кивнул.
— Можешь сказать Огнезару, что я запретил тебе применять к семье кузнеца суровые меры. И если он будет против, то пусть обратится ко мне. Я и сам сейчас поеду к нему и поговорю. Ты меня понял?
Начальник стражи кивнул еще раз.
Перед глазами снова мелькнуло лицо разбойника, его внутреннее свечение, его гордость — и Мудрослова передернуло. Что ж, великодушие иногда требует перешагнуть через самого себя…
Снег скрипел. Не очень громко, но Лешека настораживало и это. Монахи переговаривались за его спиной — потихоньку; разобрать, о чем они говорят, он и не пытался. Они шли так близко, что могли услышать не только скрип снега, но и его дыхание. Но другого пути у него все равно не осталось.
Лешек сознавал, насколько рискует и чем. Внутри него натянулась тугая струна, которая грозила вот-вот лопнуть и вытолкнуть наружу панику. Но ее натяжение одновременно создавало полную сосредоточенность. Ни одного лишнего движения. Ни одного лишнего звука, вдоха, удара сердца. Чувства обострились: он видел все, что мог увидеть, и слышал все, что мог услышать.
Белое поле, расстелившееся за кромкой леса, просматривалось со всех сторон и темным не казалось. Лешек легко разглядел черные тени конных монахов, окруживших слободу. В отличие от них, он был не столь хорошо заметен на снегу.
Узкая дорожка следов вела к слободе, и снег вокруг нее доходил Лешеку до середины бедра — пригнувшись, он мог легко спрятаться от случайного пристального взгляда. Он скользнул по тропе снежной тенью, светлой, как и пространство вокруг, — никто не заметил его передвижения, никто не поднял тревогу и не направил коней в поле.
За нешироким оврагом, засыпанным снегом до самого верха, вокруг слободы бежала прохожая утоптанная тропа, по которой время от времени проезжали всадники, всматриваясь в кромку леса. Лешек притаился в глубоком снегу оврага — монахи, проложившие узкую дорожку, здесь проходили к полю и здесь же вернутся обратно. Именно поэтому конные так часто останавливались на этом месте: они ждали вестей от прочесывавших лес. И стоит только кому-то из тех, кто видел его следы, выйти на край поля и дать конным знак, как его тут же обнаружат.
Лешек слушал конский топот, долго выбирал минуту и в конце концов решился: поднялся наверх и юркнул через тропинку к тени заборов, окружавших слободские дома, слился со сплошными деревянными заборами. Здесь его следов не найдут: единственная улица слободы была не только растоптана, но и раскатана, как ледяная горка. Он побоялся бежать — быстрое движение всегда заметней спокойного. Собаки, потревоженные монахами, и так лаяли в каждом дворе, появление еще одного человека не сильно их разволновало.
Один из всадников свернул на улицу и пронесся мимо замершего Лешека так близко, что тот лицом почувствовал тепло, шедшее от разгоряченных боков коня. Но всадник смотрел вперед, а не по сторонам. И тут же с тропы послышались крики; вслед за первым по улице промчались еще трое всадников, и Лешек понял, что монахи, нашедшие его следы, дали знать об этом конным. Интересно, они догадались, что он прошел по их следам? Если еще не догадались, то догадаются. Не сейчас, так на рассвете.
Он перевел дух и успокоил бешено бившееся сердце. Пока его никто не заметил и нет причин для паники. В слободе было около тридцати дворов, Лешек прошел до самого конца улицы — монахи теперь собрались на другой стороне, и здесь его никто не ждал. Зайти в крайний дом показалось ему неосмотрительным, и он выбрал третий с южной стороны, потому что в нем не было собаки. Пробраться в него огородами означало не только появиться на открытом пространстве, но и наследить. Лешек примерился, подпрыгнул и ухватился руками за обитую железом верхнюю кромку ворот.
Пальцы приклеились к железу, несмотря на то что оставались совершенно холодными — греть руки Лешек не решался с тех пор, как услышал прочесывавших лес монахов. Один рывок. Всего один, последний рывок. Очень быстрый: зависнуть над темным забором и дать рассмотреть себя издалека в его замыслы не входило. Руки не хотели подтягивать его вверх, онемевшие пальцы нестерпимо заломило от холода. Лешек стиснул зубы, кое-как подтянулся, неловко перевалился через ворота и рухнул вниз, на утоптанный снег двора. Удар о землю показался ему очень громким и очень болезненным. Пальцы жгло — кожу он оставил на кромке ворот.
В доме еще спали. Во всяком случае, так Лешеку показалось. Он осмотрелся и заметил под крыльцом низкую дверцу. Ходить по двору и искать другие входы он не решился и нырнул в темноту подклета: дверь не скрипнула. В подклете было гораздо теплей, чем на дворе, но не настолько, чтобы согреться. Лешек ощупью пробрался на другую сторону дома, двигаясь на запах хлева, — наверняка это самое теплое место в доме, но и самое опасное: скотина может испугаться чужака и поднять шум. Да и выйдет хозяйка к скотине затемно.
Но если он не согреется, то не сможет идти дальше, мороз в конце концов убьет его. Пока его не начали искать, надо пользоваться передышкой. В лес ему все равно не уйти — он наследит, и с рассветом в поле его следы обнаружат в несколько минут. Может быть, хозяева сжалятся над ним, если найдут? Помогут спрятаться? Он не сомневался в том, что дома́ обыщут еще не раз, когда догадаются, что он ушел в слободу по их собственным следам.
Лешек почуял запах лошади — наверное, именно лошадям он доверял больше всего, хоть и понимал, что из всех обитателей хлева лошадь испугается быстрей остальных. Но конь лишь тихонько заржал, будто приветствовал его, и не поднялся с соломы — спокойный, ленивый битюг, не иначе. И даже волчий полушубок не напугал его — то ли потерял запах зверя, то ли хозяин лошади тоже носил волчий мех, что было бы неудивительно. Лешек привык к темноте, но ровно настолько, чтобы не натыкаться на стены. От коня веяло теплом, и Лешек нашел его голову ощупью, протянул на ладони немного пшена, чем окончательно его успокоил, и лег на солому рядом с огромным горячим телом, подальше от копыт, уповая на то, что умное животное не станет давить его своей спиной.
Сразу уснуть ему не удалось — он согревался медленно, дрожа от озноба. Руки, прижатые к спине лошади, ломило долго и нестерпимо, колени, едва прикрытые полушубком, саднило, как будто с них сорвали кожу, лицо горело и ныло. Лешек лежал, кусая губы, и думал, что надо было стряхнуть с полушубка снег, но встать и сделать это ему не хватило силы. Он не заметил, как заснул — словно провалился в черную яму, — и сон его больше походил на глубокий обморок.
В двух шагах стукнула дужка ведра, и он проснулся, не понимая, где он и что с ним происходит. Ему все еще было холодно, очень холодно, но это был не тот холод, что мучил его в лесу — скорей, его просто знобило.
Гладкая теплая шкура рыжего коня нервно подрагивала во сне, а в высокие маленькие окна пробивался скудный свет. Но Лешек все равно не разглядел хлева из-за загородки, только уловил движение через широкую щель между досками. И вскоре услышал, как тонкие струйки молока упруго и глухо бьются в деревянное донышко ведра: хозяйка доила корову. Лешек почувствовал невыносимый голод — рот наполнился слюной, скрутило желудок: он представил себе кружку густого теплого молока, не процеженного, пенистого, пахнущего коровой. За эту кружку он готов был отдать сейчас все что угодно. Что если попросить у хозяйки молока? Что ей стоит? Право, они не обеднеют…
Лешек прогнал из головы соблазнительные мысли, представив, как испугается хозяйка и какой поднимет крик. И если рядом с домом есть хоть один монах, они немедленно будут здесь, все. Ведь уже рассвело, они должны были понять, что он в слободе (больше ему спрятаться негде), и наверняка обыскивают дом за домом. Может быть, ему повезет и хозяйка его не заметит? И тогда он найдет здесь более укромное место, даже если оно будет и не таким теплым.
Хозяйка, закончив доить корову, унесла ведро, и Лешек вздохнул с облегчением, когда услышал шаги на лестнице. Но она не стала подниматься в дом: поставила ведро на ступеньки и вернулась, чтобы накормить скотину.
У нее был нежный, высокий голос, немного певучий и очень ласковый — она говорила с каждой животиной, называла смешными добрыми именами, и Лешеку совсем не хотелось ее пугать. Конь, догадавшись, что сейчас ему тоже что-нибудь достанется, поднялся на ноги и заржал, высунув голову из своей клетушки. Лешек отполз в дальний ее угол, сел и прижал колени к подбородку, стараясь стать невидимым.
Хозяйка наконец распахнула дверь загородки, за которой стоял конь. Она оказалась совсем молоденькой девушкой, лет пятнадцати, и не хозяйкой вовсе, а скорей всего ее дочерью. Пухленькая, румяная, с широким курносым лицом и толстой косой, обернутой вокруг головы, в меховой безрукавке, надетой поверх рубахи.
Она хотела кинуть огромный пук сена в кормушку, как вдруг увидела Лешека. Сено выпало у нее из рук, и она уже раскрыла рот, чтобы набрать побольше воздуха и крикнуть, но он приложил к губам палец и прошептал:
— Не выдавай меня. Пожалуйста.
Испуг на ее лице сменился любопытством: она закрыла рот и посмотрела на Лешека, хлопая удивленными глазами.
— Я ничего плохого тебе не сделаю… — добавил Лешек на всякий случай.
Девушка медленно кивнула, о чем-то раздумывая, а потом спросила, тоже шепотом:
— Это ты убежал из Пустыни?
Лешек кивнул.
— А нам сказали, что ты вор. И пообещали тяте два мешка зерна, если мы тебя найдем. Ты правда вор?
Лешек подумал, что крусталь он не воровал, он просто забрал у Дамиана то, что тому не принадлежит, и ответил:
— Я ничего у вас не возьму, честное слово.
Девушка, все еще раздумывая, подобрала сено из-под ног и сгрузила его в кормушку. Конь, до этого пригибавший голову к полу, выпрямился и закрыл Лешека от девушки, но она зашла поглубже в его клетушку и хлопнула битюга по ляжке, чтобы он подвинулся.
— А что ты украл у монахов?
— Я взял свою вещь, которую они у меня отобрали, — Лешек немного покривил душой, но в целом, наверное, так оно и было.
Девушка понимающе кивнула.
— Послушай, — Лешек вздохнул и закусил губу, но не удержался, — ты не можешь дать мне немного молока?
— Конечно. Погоди, — она выскользнула из клетушки, и Лешек встал вслед за ней. Он думал, что она поднимется в дом за кружкой, и тогда родители ее все поймут, но она нашла где-то плоскую большую миску и налила молока туда.
У него тряслись руки, и молоко из миски, над которой поднимался едва заметный парок, чуть не пролилось на пол. Лешек глотал его жадно, рискуя поперхнуться, и не мог остановиться даже чтобы вздохнуть: наверное, он никогда не был таким голодным.
— Хочешь хлеба? — спросила девушка, во все глаза глядя на то, как Лешек пьет. Ему стало неловко, но он кивнул, не отрываясь от молока.
— Монахи тебя во всех домах искали, — сказала она, — и у нас тоже. Везде искали, даже в сено вилами тыкали… Если еще раз придут, то здесь тебя найдут точно. Я, наверное, тяте скажу, что ты у нас. Ты не бойся, тятя добрый и монахов не любит.
Лешек подумал, что все будет зависеть от того, насколько тяте нужны два мешка зерна, чтобы ради них плюнуть на нелюбовь к монахам: у него семья, которую надо кормить до следующего лета. Вряд ли крестьянин пожалеет пришлого человека настолько, чтобы отказаться от такого богатства.
— Да не бойся, — повторила девушка, — не надо тяте это зерно. Правда.
Лешек робко пожал плечами и протянул ей пустую миску. Но, с другой стороны, только хозяин дома сможет спрятать беглеца так надежно, чтобы монахи не смогли его найти.
Девушка убежала наверх, и вскоре хмурый приземистый крестьянин, стреляя во все стороны быстрыми темными глазами, спустился в хлев и подозрительно осмотрел замершего Лешека с головы до ног. Впечатление доброго тятя не производил.
— Ты вор? — строго спросил он, закончив осмотр.
— Нет, — ответил Лешек.
— Это правда, что ты сорвал крест, когда уходил?
— Правда, — Лешек вздохнул и опустил голову — обманывать он не хотел.
— Пошли, — хозяин коротко кивнул и направился к лестнице. Лешек не понял, собирается он его сдать или, напротив, согреть и накормить, но повиновался.
В зимней части дома места было очень мало, и каждая его пядь имела свое предназначение. Три детские мордашки выглядывали с полатей, перед печью возилась хозяйка, две большие девочки сидели на сундуке за прялками и еще одна перебирала крупу на длинном узком столе. Во дворе слышались мальчишеские голоса, наверняка принадлежавшие старшим сыновьям, — детей у хозяина было много. На втором сундуке, придвинутом к печке, неподвижно лежал старик, уставив глаза в потолок.
— Раздевайся, — велел хозяин, и Лешек вздохнул с облегчением: похоже, его не собирались выдавать. В доме было очень тепло, даже жарко, но, раздевшись, он снова почувствовал озноб.
Хозяйка подхватила полушубок Лешека, осмотрела его со всех сторон и повесила поближе к печке. Сапоги долго рассматривал сам хозяин и качал головой — они ему понравились. Шапку Лешек снял, когда входил в дом.
— Мать, дай ему хлеба, — к жене хозяин обратился скорей просительно, чем сурово. — А ты полезай на печь. Обморозился небось?
— Только руки. Немного, — ответил Лешек, поднимаясь на полати, где трое малы́х в рубашонках подвинулись, освобождая ему место, и с любопытством уставились на него темными, как у отца, глазами.
Хлеб был теплым — хозяйка не пожалела, отломила от каравая почти четвертушку, и Лешек немедленно впился в него зубами, но смутился и замер, так и не решившись вытащить хлеб изо рта.
— Да ешь, ешь, — хозяин впервые улыбнулся.
— Спасибо, — еле слышно выговорил Лешек и почувствовал, как слезы комком встают в горле.
* * *
Довольное лицо Дамиана Лытка пояснил Лешеку легко: наверняка авва сообщил ему, что отцы обители принимают его в свой круг, чем, скорей всего, и спас Лытку от смерти. Во всяком случае, его Дамиан больше не трогал. Разумеется, Лешека кто-то выдал, может быть и ненарочно, но Дамиан остерегся наказать его в открытую (видно, Паисия все же побаивался). Или это авва посоветовал ему не злить иеромонахов. Но взгляды, которые Дамиан бросал на Лешека время от времени, говорили сами за себя.
А Лешек, однажды ощутив, как, оказывается, здорово гордиться собой и ничего не бояться, уже не сползал под стол, но глаза опускал, чтобы Дамиан случайно не увидел в них торжества: ведь ему удалось спасти Лытку! И ничего больше значения не имело, он теперь ни секунды не жалел о содеянном.
Дамиан же был деятелен как никогда, глаза его блестели, на губах играла неизменная улыбка. Из старших мальчиков приюта он начал сколачивать собственную «дружину», а потом стал привлекать туда и ребят помладше, выбирая крепких, хорошо сложенных и бесстрашных. Как ни странно, насильно в «дружину» он никого не тянул, всегда предлагал выбор: прежнее послушание или занятия воинским искусством. И, несмотря на то, что Дамиана мальчики боялись, в его «дружину» мечтал попасть каждый. Во-первых, «дружники» тут же становились избранными в приюте: их лучше кормили, прощали мелкие грешки, давали больше свободы. Во-вторых, для мальчиков это было необычайно привлекательно — вместо скучного скотного двора они занимались настоящим, «мужским» делом. Дамиан, не полагаясь на свои умения, привез в монастырь учителя — старого, закаленного в боях вояку, искушенного в подготовке молодых бойцов.
К зиме «дружина» прочно встала на ноги и начала не только задирать нос перед остальными ребятами, но и устанавливать в приюте свои порядки. Лытка, со злостью принимавший все, что исходило от Дамиана, и «дружину» возненавидел с первого дня ее существования. И по возрасту, и по телосложению, и по характеру он лучше многих подходил Дамиану, но настоятель не спешил его звать. А когда в конце концов предложил Лытке стать «дружником», тот отказался. Наверное, в приюте он был такой один, и Лешек еще сильнее начал гордиться своим другом, хотя и предостерегал его от мести Дамиана. Но, как ни странно, с Лыткой архидиакон связываться не стал.
К следующему лету в «дружину» Дамиана входили не только приютские мальчики, но и некоторые послушники — помоложе и посильней.
— Они будут воевать с князем Златояром, — пояснял Лытка Лешеку, — чтобы князь не обирал монастырские земли.
Лешек не сильно этим интересовался — пожалуй, единственное, в чем его убедил опыт прошлого лета, так это в том, что влезать в дела отцов обители очень чревато. Каждый из них имел какие-то свои, непонятные интересы, и всегда можно было угодить между молотом и наковальней. Впрочем, Лытка тоже все меньше говорил об этом. Во-первых, он терпеть не мог «дружников» и, даже косвенно, не желал признавать их пользу для обители, во-вторых, как бы он ни изображал бесстрашие и невозмутимость, случай с Дамианом здорово его напугал. Ну а в-третьих, у него сломался голос, из резкого мальчишеского превратившись в глубокий и бархатный. Паисий, до этого не считавший Лытку особо одаренным, теперь занимался с ним с утроенной силой. Голос открывал перед мальчиком до этого закрытые возможности: хороший певчий, как правило, становился монахом, едва достигнув тридцати лет (до тридцати лет по уставу в монахи не переводили никого).
В начале лета Лешека посетило нехорошее предчувствие. Предчувствия посещали его довольно часто и, как правило, бывали нехорошими. Но в этот раз к нему примешалась какая-то чистая, звенящая печаль, похожая на грустную песню.
— Знаешь, Лытка, — как-то раз пожаловался он другу, — мне кажется, что я скоро умру.
— Да ну тебя! — фыркнул Лытка. — С чего ты это взял?
— Мне так кажется. Я смотрю на все вокруг, и у меня такое чувство, что вижу это в последний раз. Как ты думаешь, в аду очень страшно?
— Конечно! А то ты не знаешь!
Лешек знал, и к его чистой печали добавился неприятный, сосущий страх: что если предчувствие его не обманывает и он действительно умрет и попадет в ад? Что он будет там делать? Без Лытки, совершенно один? Он представлял себе служителей ада похожими на Дамиана: с глумливыми улыбками, плетками за поясом, в черных клобуках и рясах. И как только Лешек окажется в их власти, ничто не помешает им мучить его сколько им захочется и радоваться его мучениям, смеяться над его криками и слезами. От таких мыслей Лешек холодел и мурашки бегали у него по всему телу.
В первый раз он столкнулся с колдуном в июле, когда их отправили за ягодами. Про колдуна знали все и очень его боялись. Когда Лешек был маленьким, он думал, что колдун ворует из приюта детей, а потом их ест — об этом им много раз рассказывали воспитатели. Но, разумеется, став постарше, перестал верить в эту чушь. Зачем бы тогда его стали звать в монастырь, если он людоед? Но что-то нехорошее и даже страшное за колдуном все же водилось. И если Дамиана Лешек боялся до дрожи в коленках, то при виде колдуна его охватывали нехорошие предчувствия: нечто гнетущее мерещилось ему в мрачной фигуре колдуна, неизменно закутанного в серый плащ, темноволосого, с хищным, острым, скуластым лицом, с гордо развернутыми плечами. Колдун был довольно молод, не старше отца Дамиана, но Лешек считал почему-то, что ему не меньше трехсот лет от роду.
Летом он приезжал редко, обычно во время литургии, — чтобы никто ему не мешал и никто на него не глазел, но частенько задерживался в больнице и дольше, если того требовали обстоятельства: колдуна звали лечить те болезни, с которыми не справлялся больничный. А больничный, надо сказать, лечить никого не умел. Зимой же, если кто-то из монахов заболевал серьезно, за колдуном посылали сани. Колдуну хорошо платили за его работу, и по его виду было понятно, что он человек небедный — и его одежда, и его конь стоили немалых денег.
А еще колдун не верил в Бога. Это знали все, но монахам приходилось мириться с этим — ни одного лекаря, который мог бы сравниться с колдуном, в округе не было. В этом отцы обители проявляли редкое ханжество: порицая колдуна за его язычество, осеняя себя крестным знамением, утверждая, что болезни следует лечить постом и молитвой, они пользовались умениями колдуна безо всякого зазрения совести. Конечно, ему было поставлено условие при лечении использовать только травы, а не его колдовскую силу, но в трудных случаях колдун мог забрать больного к себе и там без монахов решать, какое лечение применить.
Лешек старался не смотреть в его сторону, если примечал колдуна во дворе монастыря — если он детей не ел, то уж обратить в камень мог совершенно точно. Или наслать какую-нибудь болезнь, или сделать еще что-нибудь такое, страшное и опасное. Лешек каждый раз хотел укрыться от взгляда колдуна или хотя бы спрятать лицо в ладонях.
Выходы в лес всегда были для приютских праздником, Лешек же любил их особенно. В лесу он мог петь сколько угодно: воспитатели не ходили с мальчиками, и даже случайно подслушать его никто не мог. Собирать чернику он тоже любил и всегда помогал в этом Лытке. Во-первых, есть ягоды он не успевал, потому что рот его занимали песни, а во-вторых, его тонкие пальцы легко снимали с куста ягодку за ягодкой, в то время как Лытка их давил, срывал вместе с листьями и чаще клал в рот, чем в корзинку.
Лешек в одиночестве сидел в черничнике (ребята успели перебраться подальше в лес, в поисках более крупных ягод) и пел, довольно громко, наслаждаясь тем, как легко разносится голос меж деревьев. Он не услышал топота копыт, приглушенного мягкой, мшистой землей леса, и заметил всадника, только когда его накрыла серая тень. Лешек замолк и втянул голову в плечи: песня явно не предназначалась для ушей монахов, и теперь ему не миновать наказания. Он робко поднял глаза и хотел слезно попросить не рассказывать об этом воспитателям, не особо надеясь на успех. Но, увидев в двух шагах колдуна, так и не смог выдавить из себя ни слова. Вблизи колдун оказался еще страшней, и пристальный взгляд его черных глаз заставил Лешека немного отползти назад. Он подумал, что колдун — это посланник ада, и предчувствие, посетившее его в начале лета, сейчас начнет исполняться.
— Где ты услышал эту песню, малыш? — спросил колдун. Голос у него был хриплый, каркающий.
— Нигде, — тихо ответил Лешек. Ему было двенадцать, малышом он себя не считал, и то, что он отставал в росте от сверстников, сильно его задевало.
— Но ты же пел ее, разве нет? — колдун легко спрыгнул с коня и подошел еще ближе, отчего Лешек вдруг вспомнил рассказы воспитателей, и теперь ему не показалось, что все это чушь: что если колдун действительно ворует и ест детей? Иначе зачем он подошел так близко?
Отпираться было бесполезно, и Лешек кивнул.
— Так откуда ты ее знаешь? — колдун улыбнулся. Наверняка улыбнуться он хотел по-доброму, но у него это не получилось.
— Я сам ее придумал, — пробубнил Лешек себе под нос, подозревая, что колдун от него все равно не отстанет.
— Вот как? — тот поднял брови и наклонил голову набок, рассматривая Лешека, словно забавного зверька. — Ну-ка, спой ее еще раз.
Лешек поперхнулся, но колдун глянул на него своими черными, хищными глазами, и он не посмел ослушаться. Если колдун не верит в Бога, он не пойдет жаловаться воспитателям.
Сначала голос дрожал и срывался, но колдун стоял молча, и постепенно Лешек осмелел, песня легко поплыла над лесом, и, как всегда, он почувствовал необыкновенную радость от того, что его слушают. Песня была о злом боге, который, поднявшись на небо, убил остальных богов, для того чтобы стать там единственным. И кончалась она очень красиво и печально: злой бог сидит на небесном троне и вершит страшный суд, и никто не может его остановить.
Лицо колдуна исказилось каким-то спазмом, он глубоко вдохнул, запрыгнул на коня и сказал, прежде чем сорвать лошадь с места:
— Никогда не пой эту песню монахам, детка.
Лешек хмыкнул: а то он без колдуна об этом не догадывался! И еще раз обиделся на «детку». Однако вздохнул с облегчением: на этот раз колдун не стал его воровать или превращать в камень, и в ад тоже не потащил. Может, он наслал на него неизвестную болезнь, которая проявится только через несколько дней?
Лешек целую неделю вспоминал колдуна и искал в себе признаки страшной болезни.
В начале августа по монастырю пронеслась весть о том, что через две недели в обитель приезжает архимандрит: епархия собиралась проверить, насколько Пустынь соответствует своему предназначению. Поговаривали, что вместе с архимандритом приедет и князь Златояр, как будто в паломничество, с женой и дочерьми.
Паисий очень волновался, разрываясь между хором и своими помощниками, на которых давно возложил уход за храмом. Впрочем, волновался не он один. Дамиан заставил мальчиков вылизать приют, усиленно кормил их в каждый скоромный день, велел починить одежду и сам проверял, насколько ухоженными и опрятными выглядят дети. Он свернул занятия с «дружиной» и появлялся в трапезной каждый день, проверяя, хорошо ли мальчики едят.
Уничтожающе оглядывая Лешека, Дамиан кривил лицо.
— Ну что ж ты такой тощий-то? — спрашивал он, больно сжимая шею Лешека двумя пальцами. — Портишь впечатление от приюта. Надо бы тебя отправить в скит, так ведь кто же будет петь архимандриту?
Лешек обмирал, но, впрочем, Дамиан не злился, просто волновался.
Он велел воспитателям поить Лешека молоком трижды в день, невзирая на постные дни, а когда кто-то намекнул Дамиану на то, что он вводит ребенка в грех, заявил, что грешит не отрок, а он, Дамиан, — ему и каяться. Лешек давился этим молоком — столько ему было просто не выпить, — но и вправду через неделю щеки его немного порозовели и округлились.
Постепенно волнение монахов передалось и детям, вся обитель сбивалась с ног, бегала, мыла, чистила, наводила порядок. Службы больше напоминали смотры, после которых разбирали ошибки и раздавали подзатыльники. Паисий велел певчим беречь голоса, но при этом заставлял их петь до хрипоты.
Лешек ждал приезда архимандрита с ужасом: нехорошее предчувствие, появившееся еще в начале лета, заставляло его просыпаться по ночам в холодном поту. Он не сомневался, что сделает что-нибудь не так, и тогда не только Дамиан, но и Паисий никогда ему этого не простит. Лытка посмеивался — он всегда посмеивался над нехорошими предчувствиями и смутными сомнениями Лешека, и тот обычно не обижался, но сейчас со злостью думал, что Лытка будет петь в хоре, да еще и со взрослыми, где его голос прикроют более опытные монахи. Лешеку же предстояло петь одному, и его ошибки не скроешь ни от кого.
Ощущение конца, страшного конца не покидало его. Он боялся не наказания, а чего-то куда более ужасного. Одна ошибка — и жизнь его не будет такой, как раньше, если будет вообще. По ночам ему казалось, что над его головой кружатся во́роны, и косят на него блестящие черные глаза, и ждут, когда наконец можно будет спуститься и клевать его бренное, никому не нужное тело тяжелыми твердыми клювами.
Чем ближе подбирался день приезда архимандрита, тем сильнее становилось всеобщее напряжение, тем меньше Лешек спал, а под конец вообще ходил по монастырю тенью и непрерывно дрожал от волнения. Единственный человек, который мог его утешить, — Паисий — и сам стал беспокойным: у него все время тряслись руки, он лихорадочно оглядывался по сторонам, иногда кричал на мальчиков и, похоже, тоже не спал ночами.
Если Лешек ошибется, если что-нибудь сделает не так, если не сможет произвести нужного впечатления, которого от него все ждут, в котором никто, кроме него самого, не сомневается, — на этом закончится все. Представить себе жизнь после этого Лешек не мог, а смерть разверзала перед ним огненную бездну, и служители ада манили его пальцами и улыбались, предвкушая, с каким удовольствием начнут жарить его на сковороде. Язык Лешека присыхал к нёбу, и на лбу выступали капельки пота.
А нужно-то было всего лишь спеть как обычно, не лучше и не хуже. Лешек никогда не боялся петь, это давалось ему легко, как дыхание. И он так хотел спеть хорошо, так хотел понравиться гостям, и порадовать Паисия, и угодить Дамиану, и знал, что вся обитель будет гордиться им и хвалить его! Он так хотел оправдать их надежды, и жизнь после этого вновь заиграла бы яркими красками, все вернулось бы на круги своя. Он мечтал о том, как службы закончатся и как блаженно он уснет в воскресенье вечером и проснется на следующий день счастливым.
Архимандрит должен был прибыть в субботу вечером, на всенощную, но в пути их задержала непогода, и приехали гости только на рассвете, когда всенощная подходила к концу. Обычно утром в воскресенье Лешек засыпал как убитый, и Лытке с трудом удавалось разбудить его на исповедь, но в этот раз он не уснул ни на секунду.
Исповедь принимали сам архимандрит, его помощник и авва. Лешек благоразумно пристроился к авве — он и ему не знал, в чем покаяться, и не придумал ничего лучшего, как признаться в том, что пил молоко в постные дни. Авва ласково ему улыбнулся, накрыл епитрахилью и шепнул, что в этом нет ничего страшного: главное, чтобы Лешек хорошо пел сегодня на литургии.
От этого напутствия стало еще хуже: сам авва возлагал на него надежду! Казалось, что вся обитель смотрит на него и ждет чего-то особенного. Как будто только от него зависит, насколько архимандриту понравится Пустынь, и, наверное, это было недалеко от истины: своим пением он мог растопить самое суровое сердце. Дрожь усиливалась с каждой минутой: если что-то не получится, он не сможет больше жить. Он должен, он обязан спеть хорошо, чтобы авва остался доволен. Иначе… Лешек и думать не мог, что будет в случае этого «иначе». За этим «иначе» стояли смерть и ад.
А перед тем, как подняться на клирос, он столкнулся с Дамианом, который схватил его за подбородок и прошипел:
— Только попробуй что-нибудь сделать не так! Шкуру спущу!
Это не прибавило Лешеку уверенности в своих силах. И к ужасу перед неведомой пропастью добавился отвратительный, унизительный, но вполне осознанный страх: его неудачи никто не простит, даже если он сам захочет искупить ее смертью.
Лытка успел сбегать и посмотреть на князя Златояра, но Лешеку было не до этого. На всех произвело впечатление появление женщин во дворе монастыря — обычно для паломниц служили отдельную службу, в церкви Покрова Святой Богородицы, стоявшей за пределами обители. Но архимандрит дал разрешение на присутствие в летней церкви жены и дочерей князя, и впервые за много лет женщины вошли в храм и поднялись на хоры — место для почетных гостей.
Лешеку было и не до этого тоже. Он сидел на корточках в уголке, спрятавшись за широкими спинами певчих, сжавшись в комок, и дрожал. Чего бы ему стоило спеть хорошо? В этом нет и не может быть ничего страшного! Он так хотел спеть хорошо! Чтобы все это поскорее закончилось! Он чуть не расплакался, представляя себе счастливый воскресный вечер, когда все останется позади!
Паисий суетился, хватался за несколько дел одновременно, хотя все давно подготовил, раздавал последние наставления певчим, переживал из-за свечей (для которых плохо выбелили воск), не глядя гладил Лешека по голове и время от времени повторял: «Ой, ой, ой».
Когда пришло время начинать службу, Лешек еле-еле смог подняться на ноги и встать на положенное место. Кто-то из монахов попытался его успокоить и сказал:
— Не бойся, маленький, все будет хорошо!
Лешек так не считал, но расстрогался не ко времени и чуть не разревелся. Вот бы монах оказался прав! Он взрослый, ему видней, он знает, что говорит! Но что-то подсказывало Лешеку: монах сказал это просто так, он так вовсе не думает, верней — не задумывается. А на самом деле — на самом деле! — ничего хорошего быть не может. И одного желания спеть мало!
Первыми начинали самые низкие голоса, постепенно к ним присоединялись все взрослые певчие, затем вступали мальчики, а потом хор смолкал, и Лешек должен был петь один — в наступившей тишине его голос звучал необычайно чисто и сильно. И он сам с восторгом слушал себя, и радовался тому, как много людей его слышит и как красиво голос разливается под сводами церкви.
Но, лишь только хор смолк, Лешек с ужасом почувствовал, что не может выдавить из себя ни звука. Как будто чья-то рука перехватила ему горло. Он силился издать хотя бы шипение, но голос отказывался ему подчиняться. Он напрягся, покраснел от натуги и услышал ропот по сторонам — пауза затягивалась и стала всем заметна. Из последних сил Лешек попытался выдавить из себя по крайней мере что-нибудь, но вместо пения из горла вырвался сиплый отвратительный писк, похожий на «петуха», и был он громким и разнесся на всю церковь.
Наверху рассмеялись девочки — дочери князя, — и их смех подхватили другие гости. Лешек зажал рот руками и в этот миг увидел Дамиана, лицо которого перекосилось от злости: настоятель не стоял на месте, а пробирался к выходу. От стыда и от ужаса Лешек бросился с клироса вниз и, проскользнув вдоль стенки, выбежал из церкви, совсем потеряв голову. Ему не оставалось больше ничего, как утопиться в колодце, чтобы не знать, что будет дальше. Как он сможет посмотреть в глаза Паисию? Что после этого скажет авва? Вся обитель должна теперь проклинать его и плевать в его сторону. Он подвел всех, всех! Он чувствовал, что это случится, но он так надеялся! И теперь, когда надежда рухнула и случилось самое страшное, черная пропасть разверзлась у него под ногами и никакого выхода у него не осталось, кроме как умереть, и умереть немедленно, пока он не успел услышать проклятий, пока не успел увидеть их глаз: Паисия, певчих, аввы… Нет, уж лучше ад!
Но утопиться в колодце ему не пришлось — на крыльце церкви цепкая рука Дамиана ухватила его за плечо и с силой сбросила со ступенек вниз. Лешеку на секунду показалось, что он уже в аду…
— Ты нарочно это сделал, щенок! — прошипел Дамиан, сбегая по лестнице вслед за упавшим Лешеком. Тот онемел от страха, и тогда Дамиан поднял его с земли за шиворот и снова швырнул вперед, так что Лешек вытянулся на дорожке, обдирая ладони и коленки. Ему уже стало очень больно, он прижался к земле, не надеясь избежать адских мук, которые ему уготованы.
Дамиан опять поднял его на ноги и опять толкнул на дорожку, еще ближе к приюту — легкий, как перышко, Лешек пролетал две сажени, прежде чем растянуться на земле.
— Не смей! Не смей его трогать! — услышал он сзади срывающийся голос Лытки.
Но Дамиану на Лытку было наплевать, он подхватил Лешека за шиворот, одним ударом кулака сбил Лытку с ног и потащил Лешека к приюту, хотя тот просто повис на его руке и волочился сзади как тряпка.
— Не смей! — снова закричал Лытка, тяжело поднимаясь с земли и держась рукой за окровавленный нос, но Дамиан распахнул двери в приют, вытряхнул Лешека из рубашки и бросил его на пол у входа. Лешек упал ничком, накрыл голову руками и сжался в комок, не в силах ни убегать, ни сопротивляться, ни даже думать, что с ним теперь будет.
Тяжелая плеть низко свистнула в воздухе, и Лешек потерял сознание до того, как она упала ему на спину, — боли он не почувствовал.
Лишь потом он узнал, что Лытка, догнав Дамиана, повис у него на запястье, вцепившись в него обеими руками и зубами. И держал его, пока на помощь не подоспели монахи. Только было поздно — пять ударов плетью разорвали спину Лешека до костей.
Он очнулся в больнице и пожалел, что остался в живых. Впрочем, все вокруг говорили, что долго мучиться ему не придется: уже к вечеру у него началась горячка, а боль стала невыносимой настолько, что Лешек плавал в каком-то странном забытьи. Он все видел, все слышал, все понимал, но не шевелился, не двигал глазами и ни о чем не думал. Время бежало быстро, как во сне.
Никакого лечения, кроме крепкого соляного раствора, в монастыре не знали, и на Лешека извели, наверное, годовой запас соли приюта, меняя полотенца каждые два часа. От этого его скручивало судорогой, и он слабо пищал.
К нему приходил Лытка и приносил яблоки, но больничный говорил, что яблок тут полно и Лешек их есть не станет. Лытка не отчаивался, и тогда больничный давил яблоко в ступке и пытался ложкой запихнуть ему в рот сладкую кашицу, но глотать Лешек не мог, и яблоко стекало из уголка рта на подушку.
Лешек видел, что Лытка плачет и у него разбито лицо — одна половина совсем заплыла огромным синяком и красно-синий нос сдвинулся в сторону, — но не мог ничего ему сказать, хотя очень хотел.
— Я убью его, Лешек! Ты слышишь? Я отомщу! Я убью его! — Лытка сжимал кулаки, и рыдания его походили на рык волчонка.
Лешек хотел попросить его не связываться с Дамианом и снова не мог.
Паисий тоже плакал, стоя на коленях перед кроватью, и повторял:
— Прости меня, дитя, прости! Это я, я один во всем виноват!
Но Лешек так вовсе не думал — ему было стыдно, что он подвел иеромонаха. Он хотел попросить прощения, но лицо оставалось неподвижным.
Ему было больно и холодно.
В понедельник вечером семь иеромонахов во главе с аввой собрались у его постели: нараспев читали молитвы и по очереди мазали его елеем. Молились долго, а в конце хотели положить Евангелие ему на голову, но тяжелая книга сползла вниз. И слово «соборовали» почему-то внушило Лешеку ужас.
Во вторник после обеда гости уехали, и тогда больничный послал за колдуном. Тот приехал быстро, во всяком случае Лешеку так показалось. К тому времени его бил озноб — такой, что под ним подрагивала кровать, и судороги случались чаще, чем на его спине меняли полотенца.
Лицо колдуна, заглянувшего ему в глаза, показалось Лешеку ликом смерти, которая пришла за ним, чтобы тащить в ад безо всякого страшного суда. Только ад теперь не пугал его, потому что хуже быть все равно не могло.
— Мальчик умрет, — сказал колдун, осторожно сняв полотенце с его спины, и Лешек равнодушно принял это известие: он смирился с ним и с нетерпением ждал, когда же…
— Пожалуйста… — тихо попросил больничный.
— Я не всесилен. Мальчик умрет еще до рассвета. Я могу только облегчить его страдания. Дай мне чистое полотенце.
Больничный всхлипнул, но полотенце достал. Лешек снова ожидал судорог и слабо выдохнул, когда колдун смочил ткань чем-то коричневым и положил ему на спину, но, к его удивлению, ничего такого не произошло, а через несколько минут боль немного утихла и он впервые смог глотать воду, которую колдун дал ему пососать через соломинку.
— Я мог бы попытаться, — колдун снова заглянул Лешеку в лицо, — но не здесь, у себя.
— Да! Пожалуйста! — Больничный всплеснул руками. — Попытайся. Все что угодно! Сам авва просил за дитя!
— Я ничего не обещаю. Вам надо было позвать меня позавчера, когда лихорадка еще не началась. Иди, доложи кому следует, что ребенка я забираю. И быстрей — дорога́ каждая минута.
Больничный выбежал за дверь, а колдун склонился над Лешеком и пристально посмотрел ему в глаза.
— Ну что, певун? Ты жить-то хочешь?
Лешек не задумывался над этим, но неожиданно смежил веки и заплакал.
— Тогда поехали, — колдун бережно поднял его на руки и обернул своим плащом. Голова Лешека свешивалась на его спину с широкого, пахшего травой и лошадью плеча, и почти совсем не было больно. От тела колдуна шло тепло, теплый плащ тоже согревал, и Лешек подумал, что колдун наверняка забирает его с собой, чтобы съесть. Пусть.
Колдун вынес его во двор и кликнул кого-то из послушников:
— Эй! Подержи-ка мне стремя!
Он гнал лошадь во весь опор, и Лешек смотрел на проплывавшие мимо поля, озеро, лес и думал, что в первый раз уезжает из монастыря так далеко. И ничего страшного в этом не видел. Солнце клонилось к закату, но согревало, и дрожь наконец отступила. И, хотя Лешека сильно подбрасывало вверх с каждым шагом лошади, ему все равно было уютно и хорошо. Его очень давно никто не держал на руках, и оказалось, что это приятно.
— Ты как там? Еще не умер? — спросил колдун.
— Нет, — ответил Лешек, и это было первое слово, которое он произнес за последние двое суток. Колдун похлопал его рукой по заду и засмеялся. Лешек не понял, отчего он смеется, — наверное, от радости, что ему удалось украсть из монастыря ребенка. Но почему-то ему тоже захотелось засмеяться. Боль прошла, он согрелся — осталась только слабость.
— Не бойся, малыш. Ты не умрешь, — тихо пробормотал колдун себе под нос, но Лешек его услышал. И вдруг понял, что колдун не станет его есть. Колдун действительно украл его, но не для того, чтобы превращать в камень или заразить какой-нибудь болезнью. Он украл его, чтобы никогда больше не возвращать в монастырь, он увозит его от Дамиана, от Леонтия, от всенощных и литургий, от постных ужинов и унизительных наказаний. Он увозит его насовсем и никогда не отдаст авве.
И Лешек разрыдался, громко всхлипывая, и смеялся сквозь слезы, и терся щекой о цветастый кафтан колдуна, и снова плакал, так громко, что колдун придержал лошадь и опустил его перед собой на луку седла.
— Да ладно… — хмыкнул колдун, но Лешек обхватил его шею руками и прижался лицом к его груди, испугавшись вдруг, что колдун захочет отвезти его обратно. Но тот только погладил его волосы — совсем не так, как это делали монахи, а прижимая к себе его голову и слегка стискивая вихры Лешека в кулаке.
— Погоди-ка, — колдун слегка отстранился и посмотрел ему на грудь, — вот что бы я сделал сразу.
Он нащупал у него на шее веревочку с крестом, с силой рванул ее вниз и отшвырнул крест в траву, под ноги лошади.
— Ой! — вскрикнул Лешек.
— Что? Больно?
— Нет. Но теперь… теперь он точно убьет меня молнией, — прошептал Лешек, но страха не почувствовал.
— Ерунда, — ответил колдун. — Юга убил не всех богов на небе. Там найдется, кому за тебя заступиться.
Он снова поднял Лешека повыше и погнал лошадь вперед.
Киборг и бытовая сторона вопроса 7.
Утром ликвидатор заявился очень рано, наверное, успел выспаться. И вел себя очень активно: периодически чесался и матерился. То есть, с точки зрения киборга, гостиница отлично подошла для отдыха данного человека.
– Привет! – Ли плюхнулся на стул, покосился на невозмутимого Рона, наливающего кофе, но удержался и не сказал гадость, хотя и с заметным усилием. Зато принялся сразу жаловаться на жизнь. – Это ад! Тут весь город ненормальный, но ваши эти гостиницы! Белье серое, липкое, я даже спал на полу, в спальнике. Хотя помогло это слабо, меня покусали какие-то жуткие насекомые, а когда я наутро, не выдержав, зажег свет и сдвинул ковер к чертям, то показалось, что пол движется! Там были все известные мне виды паразитов и куча неизвестных. И все ваши, включая Веста, считают эти гостиницы наилучшими, но это же кошмар! Это самые грязные гостиницы, о которых я когда-либо мечтал!
– Советую в следующий раз мечтать осторожнее, – Эрик сел напротив, закинув ногу на ногу, пристроив голенище высокого ботинка на колено, и развернул несколько вирт-окон. – Вот смотрите, это пророк и его свита. В ней точно есть киборги, но проблема в том, что хрен мы так их отличим, вся охрана носит одинаковую форму, включая шлемы с системой воздухообмена.
Ли промолчал, поэтому Эрик счел нужным пояснить.
– То есть их даже газовой атакой не возьмешь, а проклятые киборги практически неотличимы с первого взгляда. Крыши просматриваются, высоких точек нет, на близкое расстояние киберы подойти не дадут. А их сканеры блокируют возможность использовать взрывчатку.
– Что вы хотите от меня?
– Точное количество киборгов и их расположение. Ну, или скажите, как их отключить хотя бы.
– Хорошо, мне надо будет к нему приблизиться, возможно, не один раз. Это возможно?
– За периметр не пустят, но можно укрыться среди восторженной толпы, оттуда до пророка метров двадцать. Устроит?
– Хотелось бы ближе, но попробую и оттуда.
***
Солнце уже успело раскалить не остывший за ночь город, но жители еще не успели попрятаться в свои жилища – это будет позже, в полдень. Пока же народ активно стекался на главную площадь, готовясь к событию дня – омовению Пророка. Ли протолкался к бассейну, оставив позади диверсантов, они привычно изобразили паломников. Ими могут быть любые, даже самыми обычные людьми. Одна из самых распространённых но, увы, неудобных масок для мастеров этой профессии. Потому что надо не только метко стрелять, но и помнить, кому ты поклоняешься на этот раз. И ни в коем случае не перепутать обычаи и надлежащие слова.
Отзвучала речь Пророка, не слишком разумная, но людям, его окружающим, похоже было все равно: толпа орала, плясала и восхваляла сошедшего к ним, простым смертным, Небожителя. Наконец Пророка унесли, бассейн традиционно заполнился страждущими благодати, а Ли… он, шатаясь, побрел в сторону солдат, но не дойдя десяток шагов, упал. Сначала на колени, а потом и на бок, сжавшись и отчаянно кашляя.
Рон оказался рядом с ним первым, подхватил на руки, перетащил к остальным, под бдительным взглядом полицейских.
– Что с ним? – задал Эрик логичный вопрос своему дексу, который как раз сканировал жертву местных суеверий.
– Хер его знает,может заболел, может заразу какую подхватил… – ответил за киборга Первый. Окинул взглядом задыхающегося мужчину и приказал: – Уходим. Сейчас ко мне, а там – разберемся.
– Имеет место интоксикация объекта летучими отравляющими веществами искусственного происхождения, – сообщил Рон, закончив сканирование и прикидывая, не свернуть ли ему шею этому самому объекту.
– Не зараза. Аллергия. – Ли попытался вывернуться из рук киборга. – Отпустите, я сам…
– И далеко ты уйдешь? Виси и не рыпайся. Декс, перекинь его через плечо, хоть одна рука будет свободна, – Первый припомнил четырёхчасовую беседу со специалистом, и решил, что ничего плохого тому не будет. Ну, разве что немного кровь к мозгам прильет, и они заработают в правильном направлении.
– Приказ принят.
Теперь китаец кашлял исключительно сдавленным матом, зато перестал требовать себя отпустить, сообразил, что за следующую просьбу его повесят за ноги. Или за шею.
Первый всегда утверждал, что в быту неприхотлив, но на этот раз он превзошел самого себя. Скорее всего, архитектор при постройке этого дома просто ошибся и взял проект собачьей конуры. Во всяком случае, для шести человек и одного киборга места было недостаточно, поэтому Рон стоял у стенки, а его владелец сидел рядом – на подоконнике. Остальные поделили между собой пространство между узкой кроватью и единственным столом, который служил и для готовки пищи, и для ее употребления. Китайца, как больного, положили на кровать. Он не спорил и вообще вел себя тихо, просто скрючился там, тихо шипя что-то под нос, но задыхаться уже перестал. Возможно, помогла переноска вниз головой или ботинки Двойки, которые тот зачем-то снял при входе в дом. Обувь, чтобы не радовать жуликов, закинули под кровать, и теперь народ размышлял на предмет: может, зря они так? В конце концов, берцы двухлетней давности, носимые по такой жаре, могут себе позволить постоять на крыльце. Ну а кто сопрет – сам виноват, все равно найдем – по запаху!
– Итак, у нас нет данных о киборгах, но есть данные, что сегодня был распылен какой-то газ с неизвестным действием, – Начал Первый.
– С известным, – Ли, наконец, обрел дар культурной речи и даже приподнялся с подушки: – Это Эдем-2. И судя по всему, распыляют его регулярно.
– Что за газ? – Сержант уставился на китайца с неистребимой жаждой знаний в глазах: – Не слышал.
– Он запрещен. В свое время придумали на всяких там митингах распылять. Вызывает эйфорию, миролюбие и всеобщую любовь. Что-то вроде массовой истерии, – Ли окончательно сел, покрутил носом. – У меня на него жутчайшая аллергия. Когда-то, еще в детстве, в китайском квартале, где я родился, начались беспорядки, и там применили этот газ. К сожалению, доза оказалась слишком велика, многие сошли с ума, повели себя странно. Было много жертв, кое-кто задохнулся, ну а выжившие, как я, стали аллергиками. Это не может исправить никакая медицина и техника.
– А где вы родились? – Эрик впервые отвлёкся от рассматривания лица Рона. Он все никак не мог понять, показалось ему, или действительно, между бровей декса пролегла едва заметная складка, а в углах губ затаилась тень горькой усмешки. Вроде бы ничего не поменялось, но… что-то все-таки не так с киборгом.
– На Хэбее-5, а что?
– Ничего, – Эрик слегка пожал плечами, его больше тревожил собственный киборг, чем успевший осточертеть невнятный пророк. – Как я понимаю, количество дексов вам засечь не удалось?
– Обижаете! – Китаец гордо вскинул голову. – Их там восемнадцать. Две трети охраны – киборги. Но самое интересное не это. Они охраняют не пророка. Он второй по значимости объект, а первый – его начальник охраны. Думаю, это тот, кто вам нужен!
– Ну, охренеть! Может, проще бомбу сбросить? – Первый обвел товарищей взглядом. – Нам восемнадцать киберов не уложить. Докладываем Весту, и пусть он думает. Интересно, откуда у него столько киборгов, это же почти целая армия. И про них никто и ничего не сообщил… Так что сидим и ждем указаний сверху. Пока все по местам и не отсвечивать.
***
Охранять человека тяжело. Люди не думают об опасности, они способны двигаться вперед, не обращая внимания на толпу, на идиотские процессии, на шумных кочевников… Они просто идут к своей цели, и не важно, в чем она состоит – в достижении пылающего жерла вулкана, рекорда в спорте или просто вожделенного прилавка на рынке. Люди видят только свою цель и не ощущают опасности. Рон успел заметить движение, и даже попытался отсечь опасность от хозяина. Только перед глазами вспыхнули строчки, система, получив сигнал блокатора, информировала об отключении…
Эрик сделал еще два шага, прежде чем понял, что что-то не так. Оглянулся, его декса рядом не было. В толпе, состоящей в основном из низкорослых людей, киборг был заметен, виден. Но только не сейчас. Рон пропал. Он не ответил даже на вызов по комму. И клипса мертво молчала… Это было странно, непривычно, страшно. Пастух остался без подопечного. Он оглядывался вокруг, и люди медленно пятились от разом ставшего жутким человека.
– Этого было лучше не делать, – тихо произнес Ларсен. Люди вокруг разом поверили. Плевать на пророка, плевать на всех. У него забрали… что? Кого? Забрали единственное существо, к которому он был привязан. Друга…
Киборг и бытовая сторона вопроса 6.
Человек был быстр, очень. Рон еле успел увернуться, ушел в сторону с траектории луча и развернулся для атаки. Не понадобилось. Эрик стоял позади незнакомца, держа оружие у его головы. Человек был необычным, он был ниже ростом, чем большинство виденных Роном людей, а еще у него был странный разрез глаз. «Китаец» — подобрала определение система, пока декс пытался найти выход. Или удирать и признаваться в срыве, или довериться альтернативному мышлению своего хозяина. Привязанность к человеку все-таки победила, и Рон сделал шаг к Эрику, который дернул головой, указав себе за спину, и уточнил у посетителя.
— Как я понимаю, вы…
— Ли. Специалист из декс-компани, — незнакомец смотрел только на Рона, словно бластер и готовность Эрика вышибить ему мозги были чем-то несущественным. — А вы, как я понимаю, тот самый человек, определивший двойников пророка весьма нетривиальным способом.
— Мистер Ли, уберите глушилку.
— Блокатор, — поправил дексист.
— Да хоть ху** назови, только не тыкай в моего кибера! — взбеленился Эрик, выдергивая прибор из руки китайца. Тот отдал без сопротивления, недовольно пробормотав:
— Почему мне никто не сообщил, что у вас критический период давно пройден? Я бы вообще не пошел. Терпеть их не могу!
— Тогда какого хера ты на такой работе? С киберами?
Ли обернулся, заглянул в ствол бластера и осторожно отодвинул его пальцем в сторону:
— Я уничтожал бешеных животных, потом бешеные машины. Просто работа. И в отличие от вас, я не получаю от нее удовольствия, мистер Ларсен, – дексист достал из кармана письмо и протянул Эрику: — Вам сообщение, от капитана Веста.
Тот, сунув блокатор и бластер Рону, разорвал конверт и пробежал глазами неудобочитаемый почерк Веста. В части даже шутили, что переписку их безопасника однажды скопировал враг, а узнали об этом, потому что их дешифровщик сошел с ума. Вест был как всегда краток и выразителен.
«Данный человек должен не только вычислить киборгов в окружении пророка, но и уничтожить их, расчистив вам дорогу. Я общался с ним двое суток, проверяя подготовку, он и правда может выполнить задание. Но, как человек, общавшийся с ним плотно, вынужден с прискорбием уведомить — если он случайно погибнет, то и вам и вашим товарищам не грозит даже выговора. Он такой милашка!»
Эрик мысленно пожал руку бравому капитану, и пригласил гостя обсудить планы. К концу разговора, он уже искренне сочувствовал безопаснику, проведшему целых два дня в обществе этого человека. Ли изучил доказательства существования двойников, выслушал историю про раненого телохранителя и ответил с таким невинным видом, что у Эрика просто зачесались кулаки:
— Это просто невероятно, примите мои восторги, мистер Ларсен. Как говорили мои предки, опыт нарабатывается только практикой. Я, разумеется, очень уважаю ваше увлечение, послужившее благому делу распознания подлога.
О необходимости работы в отряде диверсантов он без раздумий ответил:
— Я с удовольствием присоединюсь к вашей миссии. Поверьте, для меня нет большей радости, чем влиться в ваш дружный коллектив. Пока же я, к моему прискорбию, лишен сего достойного общества, возвышаясь одиноко, словно торчащий из доски гвоздь, который так и ждет благодатного удара молотка, дабы сравниться в своем уме и развитии с остальными членами группы.
— Скажите, мистер Ли, — Эрик подлил гостю чая, искренне жалея об отсутствии под рукой сильного слабительного со снотворным эффектом, — а где вы остановились?
Китаец на секунду задумался:
— Полагаю, проситься на ночлег в данный гостеприимный дом, это навлекать гнев Небес на свою голову — так учили нас мудрые предки. Говорили они: да покарают боги того, кто пренебрежет вежливостью и рискнет излишне докучать вооруженному другу. Поэтому я предпочту гостиницу.
Он обернулся к неподвижно стоящему Рону:
— Декс, посмотри, где ближайшая приличная гостиница?
Киборг перевел на хозяина ничего не выражающий взгляд, получил кивок и через несколько минут доложил:
Прекрасные отзывы о «Фее Солнца» и о «Дивной песне соловья». Обе гостиницы неподалеку.
— Декс, проводи нашего гостя, — приказал Эрик.
Но китаец едва заметно, одними углами губ улыбнулся, склонил голову и произнес все тем же идеально вежливым тоном:
— Мои мудрые предки говорили: протягивая на ладони мясо голодному тигру, будь готов расстаться с рукой. Я дойду сам. В этом прекрасном городе множество полицейских, они не дадут свершиться преступлению.
Когда за гостем закрылась наконец дверь Эрик шумно выдохнул, постучался о стенку лбом, а когда обернулся, с изумлением увидел перед собой чашку кофе. Верный киборг молча протягивал напиток хозяину. Видеть владельца таким измотанным было неприятно, хотелось утешить человека, бросившегося на защиту машины, и Рон решился:
— Хозяин, требуется разъяснение для системы самообучения.
Эрик вяло кивнул, поднося чашку к губам.
— Хозяин, в качестве критерия отбора система ориентировалась на информацию об уничтожении паразитов. В данных гостиницах последняя санобработка производилась более десяти лет назад. Может ли это считаться признаком качественно исполненной работы и отсутствия насекомых в спальных помещениях?
Эрик аж поперхнулся, причем так надежно, что дексу пришлось постучать ему по спине.
— Хозяин?
— Рон! В данном случае не только можно, но и нужно! Счастье ты мое кибернетическое! С меня — что хочешь.
Киборг задумался. Осторожно уточнил:
— Система может записать это в отложенные распоряжения?
— Система может записать это куда угодно! — Ларсен от души обнял декса. — Рон, ты самый лучший киборг на свете! О, я придумал! Пошли в кафе? Любое, на твой выбор! Я тебе должен!!!