Ничего, если мы будем на «ты»? Это не панибратство, не приглашение к интиму. Просто нужно поговорить с умным человеком, посоветоваться, задать кое-какие вопросы — очень личные — из тех, что годами свербят в подвздошье, будят в грозовые ночи и не дают уснуть под влажной, путающей ноги простынёй. И ведь не спросишь о личном малознакомого человека, с которым на «вы». Здесь нужен близкий друг, понимающий. Вот я и обманываюсь выдуманным знакомством.
Быть может, вопросы эти тебя удивят или позабавят, и тогда я оправдаюсь за навязчивость. В конце концов, ты всегда можешь выбросить их на помойку. А я нет. Живу с ними.
Мне нужно знать.
Ты любишь играть в прятки?
Не для вида, не для того, чтобы побыстрее отделаться от маленького тирана, зудящего с комариным упрямством: «Поиграй со мной! Ну поиграй со мной, пожалуйста!» А так, чтобы все взаправду: и крепко зажмуренные глаза без плутовской щёлочки между ресниц, и торжествующее: «Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать!», и судорожные поиски укромного уголка, словно жизнь от них зависит. И горделивое осознание, что теперь ни за что не найдут, и будут звать, и испугаются до злобы и подзатыльников, а ты выскочишь с победным воплем и остаток дня сможешь дразнить неуклюжих и недогадливых взрослых.
Ты ещё не забыл, как это было?
Я — нет.
Каждое чёртово мгновение.
Тебе шесть лет. Меньше не надо — вспомнишь ли? Но и старше плохо. Там начинается школа, новые авторитеты шепчут странные пугающие откровения, а мир бледнеет, застирывается с каждым свежим знанием. Там граница, за которой чудеса превращаются в фокусы, а Дед Мороз умирает от менингита и алкоголизма. Но ты ещё не знаешь этого, тебе ещё наплевать на недомолвки, полутона и оговорки. Ты искренний счастливый маленький человечек.
Сегодня выходной. Солнечные лучи играют с пылью на ковре, щекочут нос. Окна в квартире приоткрыты, лёгкий ветерок касается невесомого узорчатого тюля. Не знаю, почему ты сидишь дома в такой чудесный денёк, но мама категорична:
— Никакой улицы!
Спорить бесполезно, она уже отвернулась, гремит кастрюлями, выстукивает ножом дробь на разделочной доске, ругается, схватившись за горячее. Мама занята.
Бабушка? Она старая, играть с ней неинтересно. Вечно сидит в кресле, дремлет, и телевизор включён на полную громкость. Хорошо, если бы она смотрела мультики, так нет — глупые сериалы, в которых темноволосые тёти с длинными тонкими носами ругаются со смуглыми дядями, потом долго плачут навзрыд, а разозлившиеся дяди уходят, хлопая дверьми. У тебя есть друг, Рафа, его мама с папой очень похожи на сериальных людей, и сам Рафа чёрненький, кучерявый, лупоглазый. Но он клянётся, что в его доме никто никогда ничем не хлопает. Глупый телевизор у бабушки. И такой же древний, как она.
Два года назад ты проснулся среди ночи и босиком пошлёпал в туалет. Растрёпанный, в скособоченной пижаме, не открывая глаз и прислушиваясь, как свистят носами, храпят и ворочаются во взрослых комнатах. Ваша квартира, такая унылая, длинная и иссиня-мрачная в лунных отблесках, была полна этими звуками и шорохами; они убаюкивали, звали в постель. Ты всё сделал в темноте, не зажигая света, и уже возвращался, когда заметил на полочке у зеркала гранёный стакан. То ли бродяга-луч мелькнул в стеклянных рёбрах, то ли нечаянный сон наполз на явь, но ты отпрыгнул назад и, поскользнувшись, с полузадушенным взвизгом грохнулся на пол. Рассёк кожу на виске, разбил губу, но даже не заметил, а судорожно задёргал ногами, елозя босыми пятками по скользкой плитке и отползая подальше, пока не упёрся головой в ванну. По дороге обрушил ведро со шваброй. Мокрая вонючая половая тряпка упала на глаза, пыталась задушить, но даже через неё из гранёного стакана на тебя скалились кровавые зубищи ночных монстров.
О да, ты заорал! Какой это был вопль! Сбежались все, щёлкнул выключатель, и тебя тормошили, и расспрашивали, и ахали вокруг ссадин, и ругались. А ты захлёбывался слезами, уткнувшись в мамино плечо, и украдкой подглядывал, как бабушка полощет в стакане вставную челюсть и засовывает её в рот.
С тех пор ты не зовёшь бабушку играть.
К папе приставать нельзя. Ты знаешь, что он «вкалывает, как проклятый», «горбатится сутки напролёт» и «имеет право немного отдохнуть в чёртов выходной». Приходится ждать, когда сам позовёт. Жаль, что это бывает редко. Но сегодня счастливый день (хотя и без прогулки) — на пороге твоей комнаты появляется добродушный отец и, широко распахнув могучие руки, кричит:
— Ну, кто тут будет играть со мной в прятки?!
И ты с визгом срываешься с места, игрушки шрапнелью разлетаются по комнате, а ты уже в объятиях этого огромного доброго прекрасного человека. Твоего папы. А он снисходительно тискает тебя и рокочет:
— Кто водит, я? Тогда считаю. Кто не спрятался — я не виноват! Раз-два-три…
Ты летишь в коридор, распахиваешь дверь в кладовку. Но не забираешься внутрь — это слишком просто, ведь папа наверняка услышит скрип петель и мигом тебя отыщет. Вместо этого тихонько прикрываешь дверь и крадёшься к стенному шкафу. Там, под ворохами полотенец и белья «про запас», старых дублёнок «на дачу» и заношенных отцовских курток, поместится кто угодно. Для тебя места более чем (достаточно?). Нужно лишь осторожно, без шуршания раскопать узкий лаз и гибким червяком ввинтиться вглубь. Ты знаешь, что шкаф старый, перекошенный, и фанерная облупленная дверь с мутным зеркалом закроется сама.
Шикарнейшее укрытие.
Ты замираешь, только сердце колотится часто-часто: найдёт? не найдёт? не должен… Для верности прикрываешь глаза и слушаешь, когда снаружи раздадутся отцовские шаги и знакомый голос взмолится:
— Всё-всё, сдаюсь! Вылезай!
Но пока тихо. От твоего дыхания вспархивают мельчайшие пылинки, дермантин старой куртки поскрипывает от каждого движения. В шкафу воняет клеем, навечно въевшимся в тряпьё, пóтом и чуть-чуть плесенью. Душно. Сидеть на ворохе одежды удобно, но всё время чудится, будто под тобой шебуршится облезлая наглая крыса, старый шкафной квартирант. Такая древняя, что не укусит, но всё равно мерзкая и противная.
Эта крыса жила в шкафу всегда. Наверное, она забралась внутрь ещё на мебельной фабрике и не захотела вылезать. А может, её дом был очень-очень далеко, а сюда она ходила тайными, одной ей ведомыми тропами. На твоей памяти отец трижды перетряхивал шкафные внутренности, но ничего, кроме крысиного помёта, не находил. А уже ближайшим вечером из щёлочки в двери привычно шевелила длиннющими усами наглая серая морда с надорванным ухом и мутным бельмом на правом глазу.
Эта крыса издевалась над твоей семьёй до тех пор, пока бабушка не принесла рыжую Люську.
А шагов всё нет и нет. Ты начинаешь скучать. Медленно сдвигаешь мешок с нестиранным бельем и выглядываешь в щёлочку. Перед носом лист дверной фанеры, когда-то молочно-белый, а сейчас побуревший, в сетке продольных трещин и грязных потёков. Будто чужая посылка, брошенная почтальоном в лужу у подъезда. А ещё ты видел старый фильм про рыцарей, священников и эпидемию чумы, и там чёрные люди с факелами в точно таких облупленных ящиках хоронили мертвецов. Много мертвецов. Это было плохое кино, ты заревел, а мама ругала бабушку. И ты представляешь себе, что сидишь в том самом ящике, и вот-вот придут чёрные люди и кинут ящик в яму к десяткам таких же. Из-под одежды тянет мокрой землёй, в спёртом воздухе висит чад горящей смолы. Пряжка с отцовской куртки упирается тебе в бок, точно ржавый доспех. Ты обмираешь от жути.
— Враки! — шепчешь с убеждённостью человечка, с которым не может случиться ничего плохого. — Это вранливое кино, такого не бывает. А я уже взрослый, чтобы пугаться глупых врак.
Шагов всё нет. Двери старого шкафа отгородили мир, заперли звуки. Ты знаешь, что там, снаружи, остался шум маминой готовки, и бабушкин телевизор, и урчание кошки Люськи, и папина ругань, когда рыжая нахалка путается у него под ногами. Но ты не слышишь. Платья, бельё, дублёнки и куртки сожрали звук, заткнули уши комками жёлтой ваты. Только глупая муха, случайный сосед по фанерной тюрьме, надсадно жужжит над головой, с тупым упрямством тычется в стенки.
И тогда ты понимаешь, что остался совсем один. И нет никакой разницы, в шкафу ты, или снаружи. Потому что там, снаружи, тоже никого. Но ты ещё не веришь. Смелый маленький человечек знает, что где-то есть чудовища и липкие ночные кошмары, злые ведьмы и косматые вонючие людоеды, ворующие детей, но в любой беде, в каждом горе родители всегда окажутся рядом, появятся в самую жуткую минуту.
Маленькая ладошка упирается в грязную фанеру, дверь со скрипом приоткрывается. Тишина. Радостная муха вырывается из плена, еще миг — и её жужжание растворяется в пустых комнатах.
Ты один.
— Эй! — голос срывается на писк. — Вы где?
Ты выбираешься в коридор, за спиной рушатся завалы старых одежд. Ерунда. Ты будешь счастлив, если на шум выглянет мама и заругается. Или разворчится бабушка. Или папа с суровой непреклонностью укажет в угол.
Никого нет.
Ты медленно, на цыпочках, обходишь квартиру.
На кухне пусто. Грязные кастрюли и сковородки грудой свалены в раковину, плита холодная, на столе налёт пыли. К углам прилипла паутина, оконное стекло в разводах и птичьем помёте, занавески с сиреневыми цветочками обвисли ветхими сальными тряпками. В открытой сахарнице, забытой на столе, видны твёрдые комья, поросшие серо-бурой грибковой бахромой. Затхлый воздух отдает плесенью и старыми тряпками, точь-в-точь как в шкафу.
— Мама! — зовёшь ты шёпотом и неуверенно улыбаешься.
Наверное, взрослые хитрят: не сумели тебя найти и вместо того, чтобы признаться, спрятались сами.
— Нечестно! — кричишь ты и пробегаешь одну комнату за другой, заглядывая в укромные уголки. — Мы так не договаривались! Я не играю!
В туалете не спрятаться, разве что в чугунной ванне, свернувшись калачиком, но её проверяешь в первую очередь. Под бабушкиной железной кроватью лишь пыль и растерзанные кошкой старые тапки. В родительской комнате есть шкаф с раздвижными дверьми. Ты врываешься в него, сдёргиваешь с плечиков мамины платья и кофты, топчешься по отцовским костюмам. Ты — вандал, и требуешь наказания. Пускай приходят, пускай видят! И кричат, и ругаются, и папа тянется за ремнём. Аккуратные стопочки белья летят на пол, разваливаясь изломанными птицами. Ты карабкаешься наверх по полкам, словно по вантам пиратского корабля, — вдруг кто-нибудь притаился на антресолях? Хоть Люська, хоть та самая гадкая и страшная крыса…
Снова кухня. Есть верный способ выманить маму. Ты забираешься в морозилку и тянешь наружу заиндевелый пластиковый трофей.
— Эй, я достал мороженое! — орёшь в пустоту комнат. — Сейчас буду его есть! Целиком! Руками!
Первый кусок обжигает горло. Кирпичным обломком продавливает гортань и вымораживает грудь. Он всегда самый вкусный, этот первый кусок, но нынче как раз вкуса и нет. Хоть сладкий пломбир, хоть горчица с пивом. Кстати…
— Пап! Папа!!! Можно, я пива выпью? — ты нарочито грохочешь дверцей холодильника. — А какое лучше с мороженым — бутылочное, или в банке?
Тишина.
Ты с опаской разглядываешь добычу, расставленную на грязном липком столе. Нюхаешь папин любимый напиток: тьфу, гадость редкостная! Ковыряешься в мороженом, нехотя проглатываешь ещё кусочек. Оказывается, оно давно скисло и воняет рыбьей требухой. Как ты не заметил раньше? Во рту противно, язык облепила кислючая плёнка, щекочет, першит, дёргает. Пальцами до неё не добраться — слишком глубоко — и ты остервенело пихаешь в горло ложку. Трёшь язык, нечаянно сглатываешь, давишься и падаешь на пол в приступе жгучего раздирающего кашля.
Мамы нет.
Теперь ты знаешь точно. Иначе почему она не прибежала к тебе на помощь?
И папы нет. И бабушки, и Люськи. Даже крысы нет.
Никого нет. Нигде.
Ты один.
Выскакиваешь на улицу. По двору ветер гоняет чумазый пластиковый пакет. Тот подлетает выше голых колючих кустов, с шуршанием расправляется и, словно дурацкий парашют, медленно планирует вниз. У самой земли ветер снова хватает его, подбрасывает, и всё повторяется. Ты стоишь и смотришь. Схватил, подбросил, вниз… Схватил, подбросил, вниз…
Ветер одинок.
Стонут ржавые качели, пеняя на жизнь хрипло-скрипучим шёпотом старого курильщика. Ты вспоминаешь вдруг, почему мама не пускала во двор. Вчера на этих самых качелях, новеньких, весёлых, липких от свежей бирюзовой краски, раскачивался твой друг Рафа. Всё выше и выше. Размахивая тонкими ножками, вцепившись белыми пальцами в сиденье, но не останавливаясь — ведь ты обидно смеялся и кричал:
— Слабó закрутить солнышко?!
Рафа сорвался. Завис почти вверху, едва не перевалившись на полный круг, но вспотевшие пальцы разжались, твой друг пискнул по-заячьи, взбрыкнул ногами и упал плашмя, лицом в грязь и песок. Может, и обошлось бы, если бы Рафа не вскинулся с перепугу, не попытался встать. Деревянное качельное сиденье упало с неба, ребром ударило по тощей спине…
Заборчик вокруг маленькой цветочной клумбы совсем развалился. Да и сама клумба похожа на чёрный великаний плевок, из которого торчат гнилые перекрученные кочерыжки. Скелеты розовых кустов, порченые мумии физалиса и пионов.
Помойные баки забрались в центр огромной мутно-свинцовой лужи. Словно остовы древних кораблей — грязные, забытые, брошенные.
И бурая пыль. Откуда столько пыли? На асфальте, на лавках, на грязных оконных стёклах, на пустом мёртвом небе. В пыли можно рисовать, можно разгонять её клоки сандалиями, можно набрать полные ладошки, прижать к носу и задохнуться.
Ты бежишь со двора на улицу. Топоток твоих сандалий взлетает вверх, к плотоядным оконным провалам в уснувших домах. Те бросают вдогонку злое издевательское эхо.
Ты вжимаешь голову в плечи, оглядываешься испуганно. Миг — и звук исчез, испарился.
Оцепенелая тишина. Её слишком много. Её даже больше, чем пыли. Вместе они превратили улицу в кадр из древнего немого чёрно-белого фильма. Когда рвётся киноплёнка, в тёмный зал врывается тишь, а на залатанном экране дрожит мутная картинка. С застывшими домами-картонками, с пятнами деревьев и с кривым солнцем на бездушном сером небе.
А есть ли у тебя уши? Может, пыльная лапа бесшумно подкралась сзади и проткнула их ржавой иглой, а ты не заметил? Может, ты тоже скоро исчезнешь, вслед за мамой и папой, а пропавший слух — это, на самом деле, приближение вечного ничто?
Ты хватаешься за уши, щупаешь их, тискаешь, но, кроме шуршания собственных пальцев, не слышишь ничего. Тянешь до боли, до брызнувших слёз, но звуки не возвращаются. Даже ржавые качели-предатели не скрипят, замирают и злорадно скалятся вслед. Сейчас ты был бы счастлив и шебуршанию старой крысы. Просто расцеловал бы её в бельма. А муха? Зачем выпустил? Хоть кто-то из живых… И тогда, надеясь заполнить пустоту собой, ты начинаешь петь. Орёшь во всю глотку, надсадно, до сиплой рези кричишь подряд все песни, все строки, отрывки и огрызки, какие только можешь вспомнить:
— Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…
— От улыбки хмурый день светлей…
— Пора-пора-порадуемся на своем веку…
— Пусть всегда светит солнце… пусть всегда будет мама!..
Мёртвые дома безучастно таращатся чёрными окнами. Улица пожирает твои песни, как половая тряпка пролитую воду. Над головой замерла рыхлая бесформенная туча, белёсым пятном прилипло к небу солнце. Словно бельмо на гигантском крысином глазе. И ты вдруг понимаешь, что это уже вовсе не ты, а всего-то черствая хлебная крошка на огромном пустом блюде-городе. Тощий прозрачный червяк, случайно заползший не туда. А сверху невидимый древний ворон разглядывает тебя с неспешностью и плотоядным презрением, косится то одним равнодушным зрачком, то другим, прицеливается, чтобы поточнее долбануть гигантским чёрным клювом. Всё, что ты видишь, знаешь и помнишь — дома, улицы, ржавые качели и даже мама с папой — для злобной птицы лишь выцветшие бессмысленные узоры на тарелке.
В горле поселились кусачие осы. Свили гнездо, ползают, жалят нещадно. Ты не можешь выдавить и писка. Заходишься кашлем, и от резких движений взметывается бурая пыль. Или это любимая специя древнего ворона? Как тот красный жгучий перец, который так нравился воспоминанию по имени «папа»… Пыль липнет, лезет в рот и в нос, мелкими песчинками царапает глаза.
Слёзы. Сопли. Кашель. Ты закрываешь лицо руками и, расшибаясь обо все углы и выступы, бредёшь назад. Через умерший дворик, прямо по мутно-свинцовой луже, загребая сандалиями ледяную воду. Через гулкий чёрный подъезд поднимаешься в пустую квартиру. Захлопываешь спиной входную дверь и сползаешь на пол.
Тебе шесть лет. И никогда не будет семь. Потому что мама ушла. И папа, и бабушка, и все люди в городе, и даже Люська с одноглазой крысой. Тебя забыли. Бросили. Наверное, ты больше не нужен. Ты надоевшая сломанная игрушка.
Не поднимаясь на ноги, заползаешь в старый стенной шкаф. Долго ворочаешься, пытаясь забраться в ворох полотенец, белья, дублёнок и курток так глубоко, чтобы никогда-никогда, даже если очень захочется, не отыскать дорогу обратно. Замираешь, зажмурившись и свернувшись калачиком, потом тихонечко, со всхлипами, принимаешься шептать:
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать…
Очень может быть, что у тебя никогда и не было семьи. Мама и папа, бабушка и рыжая Люська — все это лишь обрывки муторных снов, нафталиновые галлюцинации. А, на самом деле, ты старая кривая облезлая крыса, которая всю жизнь провела в этом шкафу, и только по ночам, высунув в щёлку бельмастый глаз и кончик носа, подглядывала за пугающим нечто за границами фанерного мира. Во что проще верить: в сумасшествие старой крысы или в то, что близкие предали и бросили тебя?
Ты прерываешься, чтобы вдохнуть ртом, и твердишь снова и снова:
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать…
Когда ты повторяешь считалку тысячу тысячный раз, шкафные двери распахиваются, и сильные отцовские руки выдёргивают тебя из нафталиново-заплесневелого убежища.
— Ага, нашёл! Ну ты молодчина, как здоровски спрятался! Я всю квартиру облазил, прежде чем отыскал своего сынишку!
От папы несёт водкой, пивом и мамиными котлетами с чесноком, он хохочет и добродушным великаном подкидывает тебя к потолку. Ты давишься слезами и криками, хочешь схватить его за шею, прижаться, но отец не видит. Он треплет тебя по макушке и, поставив на ноги, со смехом шлёпает под зад:
— А ну, давай ещё разок! Уж теперь-то я быстро найду! Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать…
Ты уверен, что любишь играть в прятки?
Андрей Таран
Родился 09.09.1974 г. в г. Солигорск (Минская обл., БССР)
В середине восьмидесятых семья переехала в г.Лангепас (ХМАО), где и окончил ср.школу.
В 1991 г. поступил на юридический факультет МГУ, закончил в 1996 г.
С тех пор проживаю в Москве.
Последние 10 лет работаю адвокатом.
Это первая публикация автора.