Во время Рождественской службы в Соборе Богоматери у нее мелькнула шальная мысль покинуть Париж, увидеть Геро сразу после его свидания с дочерью, когда он весь еще трепещет от пережитого счастья и родительских тревог, но ей пришлось эту мысль оставить. Рядом с ней стояла королева-мать, задумавшая свой очередной поход против первого министра.
Флорентийку снедала ревность, она кипела от негодования, и Клотильда не решилась оставить мать, боялась, что та совершит безрассудство. Она не принимала участия в заговоре, ибо не верила в счастливый исход. Ее слабый, безвольный брат, ленивый, скучающий монарх нуждался в своем министре, как младенец нуждается в няньке, которую может даже ненавидеть за суровое с ним обращение. У этого монарха хватало здравого смысла, чтобы восторжествовать надо неприязнью. Ришелье нужен как сторожевой пес у ворот. Клотильда пыталась объяснить это матери, но та, как всякий родитель, пренебрегла советом.
Герцогиня Ангулемская пожала плечами. Что еще она могла сделать? Она предупредила. Praemonitus praemunitus. Она, конечно, останется понаблюдать за происходящим, но предварительно обеспечит себе алиби. Она уже отдала соответствующее распоряжение Анастази. Придворная дама должна была отправиться в ее карете, с ее свитой в Конфлан на глазах всего города, и в Конфлане ее визит должны были засвидетельствовать ее управляющий и кастелянша, мадам Жуайез. Ее лица они не увидят. Да этого и не требовалось. Анастази должна была обрядить кого-то подходящего по росту и фигуре в ее платье и расшитый серебром хорошо узнаваемый плащ. Не то чтобы Клотильда опасалась, что придется доказывать свое неучастие в заговоре, ибо в своем противостоянии с матерью, даже ненавидя ее, Людовик не зайдет так далеко, но принцесса не привыкла полагаться на случай. Судьба ленива и сопутствует тем, кто берет большую часть ее хлопот на себя. Геро будет встревожен. Вообразит, что она, верная некогда установленной традиции, явилась к нему сразу же после свидания с дочерью. Но Анастази, верная псина, его успокоит. Будет лежать у его ног, радостно повизгивая. Бог с ней, эти празднества долго не продлятся, и она вернется в свой дом.
***
Ее забирают у меня на рассвете, едва стихают колокола ad Missam in aurora. Таков приказ герцогини. Наше свидание и так затянулось. Девочке позволили провести в замке целую ночь. Первое и единственное отступление от правил. Больше это не повторится. Сам я всю ночь не сомкнул глаз. Смотрел на свою спящую дочь, на безмятежное детское личико. Я уложил ее спать на кушетке, поближе к камину. Рождественское полено уже обратилось в багровые угли, но все еще изливало из каминного раструба живительное тепло. Уже полусонная, не открывая глаз, Мария позволила стянуть с себя нарядное платьице и новые башмачки. Чуть поворочалась под одеялом, повертелась, как привередливый щенок, и уснула. Я не посмел перенести ее в свою спальню, на кровать, проклятое ложе греха, и оставил ее там, среди разбросанных игрушек. Сам примостился в кресле поблизости. А если она проснется? Или угорит от камина? Да и как лишиться этих драгоценных часов ее присутствия. Я буду смотреть на нее и слушать колокола далекой рождественской вигилии. Под утро я все же задремал и очнулся от боли в затекшем плече. На цыпочках вошла Жюльмет и прошептала, что Наннет уже ждет. Воздух в комнате остыл, Мария хныкала и дрожала. С Наннет мы не обменялись ни словом. Она молча приняла вновь задремавшую девочку, укутала ее полой своего капора и коротко кивнула на прощание. С неба все еще сыпалась ледяная мука. Лес, оголенный оттепелью, вновь приоделся. Подмораживало, и снежная крошка скрипела под ободом колеса. За моей спиной возник Любен и набросил мне на плечи плащ.
– Я согрел вам вина. С сахаром и корицей.
– Спасибо, Любен.
Очень предусмотрительно с его стороны. Я более получаса
провел во дворе, в одном камзоле из тонкой английской шерсти. А день выдался морозным и ветреным. За ночь крылатые львы у парадной двери обратились в задумчивых патриархов. День святого богопришествия мало походил на праздник. Скорее это был день скорби, первый на коротком, тернистом пути к жертвеннику, которому был предназначен Спаситель. Небеса оплакивали своего Сына.
Экипаж давно скрылся из вида, снежный туман растворил далекие звуки, а я все смотрел и смотрел, не замечая ледяного песка, который ветер бросал мне в лицо. Наконец голос благоразумия и мольбы пританцовывающего Любена вернули меня к действительности.
Пусто и тихо. Жюльмет вкрадчиво осведомляется, не пора ли прибраться в этом маленьком разоренном королевстве, но я жестом ей запрещаю. Я еще не готов. Я знаю, что выданный мне аванс исчерпан, но, как всякий смертный, не желаю мириться с утратой. Разбросанные игрушки, оплывшие свечи. В них уже нет жизни. Пустые, никчемные деревяшки. И как я мог поверить, что они способны двигаться? Бросить бы их в огонь, опрокинуть и перемешать угли. Когда-то герцогиня приказала сжечь все мои поделки, желая отомстить за краткий миг радости, теперь я сам готов себе мстить, залить рану кипящим маслом. Любен приносит мне дымящийся, пахнущий корицей кубок. Это сдобренный пряностями, подслащенный кларет. Напиток римских легионеров. Теперь им согреваются торговцы на рыночной площади. Говорят, это лучшее средство от простуды. Озноба я не чувствую, но льдом покрывается душа. Самое время согреться. Не раздумывая, я выпиваю кубок до дна. С утра я еще ничего не ел, и напиток действует сразу. Меня клонит в сон. Как все пьяные люди, я, прежде чем свалиться, нахожу тысячи несообразностей и ошибок. Заплетающимся языком выговариваю Жюльмет за ее вмешательство, придираюсь к Любену за его назойливость, чертыхаюсь в адрес герцогини и даже пытаюсь затеять ссору с неподвижным святым семейством. Самое время для откровений от Всевышнего. Пусть не прячет Свой лик, пусть обратит его к смертным, пусть полюбуется на это грязное обиталище, залитое вином и кровью… Или Он пьян от ладана и глух от славословий и молений? Пусть… Но Любен уже тащит меня из кабинета. Спать! Конечно, что мне еще остается? Забыться сном. Иначе бессвязный монолог закончится безумной пьяной выходкой. С меня станется…
Сплю я несколько часов и просыпаюсь еще до темноты. Трезвый и злой. Сон изгнал хмель, но не избавил от мучений. От необходимости жить, двигаться, дышать. Я до боли стискиваю зубы, чтобы сдержать крик. Любен согревает мне воды и приводит цирюльника. Бриться самому мне не разрешается. Дабы избежать соблазна. В эту минуту я остро ненавижу их обоих. Как же они предусмотрительны и деликатны! Кружева топорщатся от крахмала, а чуть влажные волосы благоухают миндальным мылом.
От герцогини нет никаких вестей, но, как это обычно происходит, она пожалует в любой угодный ей момент. Тем более что сегодня подходящее время. Поэтому меня так готовят. Это день особого лакомства, великая трапеза. Моя кожа истончилась и обратилась в бесплотную видимость. Она поспешит прикоснуться к обнажившимся нервам, тронуть узлы сухожилий и сплетения вен. Как же ей упустить такое зрелище? Она придет, я знаю. Покинет августейшую родню ради редкой закуски. Я даже представляю ее, в экипаже без гербов, с опущенными шторами, или даже верхом, в сопровождении двух-трех верных стражей. Она мчится сквозь снежный туман, скользит, как изголодавшийся вурдалак. Под опущенным капюшоном ее глаза горят нетерпением и насмешливым торжеством. Хищник на знакомой, облюбованной тропе. Жертва не бежит, ибо в жилах ее растворен яд. Этот яд не убивает, но лишает воли. Тело живо, но обездвижено. У жертвы нет выбора. Я слышу, как хлопает на ветру, подобно крыльям, ее черный бархатный плащ, как стучат копыта, взламывая мутный ледок. Она едет сюда за данью. Я знаю. Я убью ее.
Когда щелкает замок, я не вздрагиваю. Я уже столько раз в памяти воспроизвел этот звук, что не слышу разницы. Я видел также, как расходится шелковая обивка, увеличивая дверной проем. И доказательства мне не нужны. Именно так это и происходит. Она крадется и таится, чтобы подсмотреть и подслушать, застать свою жертву врасплох, без маски. Я все еще стою спиной к двери и смотрю на свой импровизированный театр. Прикидываюсь глухим и наливаюсь холодной яростью. Нет, я не жертва, я сам хищник, с помутившимся разумом, с полускрытым голодным оскалом. Усилием воли я вынуждаю себя сохранять неподвижность, боясь спугнуть ее. Пусть подойдет поближе. Для верности я даже опускаюсь на одно колено, будто намерен что-то подправить в задуманной композиции. Я слышу, как она уже переступает порог. Заглядывает в полуоткрытую дверь и упирается взглядом мне в затылок. Я чувствую этот взгляд, сверлящий, повелительный. Она уверена, что застала меня врасплох, непозволительно взволнованного, в мыслях о дочери, а когда обернусь, она увидит мое искаженное лицо, свидетельство муки. Она заглянет мне в самую душу, запустит руку и будет там шарить. Я буду то краснеть, то бледнеть, буду вздыхать, заикаться, буду путать слова, лепетать, оправдываться… А она будет загонять меня в единственно оставшийся угол. Я уже вижу ее белое правильное лицо, ее полузакрытые от наслаждения глаза. Ярость оборачивается вспышкой в груди. Я вскакиваю и оборачиваюсь. Она в своем черном плаще с серебряной вышивкой. И капюшон все еще закрывает лицо, обращая ее в безликий призрак. Мне кажется, или она стала меньше ростом? Но этот вопрос все равно что пение флейты в грохоте барабанов. Я не могу остановиться. Я бросаюсь на нее, хватаю за плечи и встряхиваю. Я хочу видеть ее лицо, ее страх. Пусть ее зрачки расширятся, а рот станет кривым и жалким. Пусть вместо крика вырвется хрип. Капюшон падает, и я вижу лицо. Лицо женщины. Кожа белая, но усеяна веснушками, а рассыпавшиеся волосы – золотые.
Это не герцогиня!
Это Жанет!
Передо мной стоит Жанет, а я немилосердно трясу ее за плечи.
В глазах не страх, а веселое изумление.
– Сударь, да умерьте же ваш пыл. Вы оторвете мне голову! Как ошпаренный, я подаюсь назад, спотыкаюсь. Что-то попадается мне под ноги, отлетает в сторону; я почти теряю равновесие, хватаюсь за первое, что оказывается под рукой, – это ширма, за которой я прятал светильники. Она обрушивается, тянет меня за собой, и я оказываюсь лежащим среди собственных деревянных игрушек, сам такой же неуклюжий и беспомощный. Жанет наблюдает за мной с улыбкой.
– Вот теперь никаких сомнений. Вот теперь я точно знаю, что вы рады меня видеть.
У меня голова кругом. Вероятно, тот, кто управляет сейчас мной, выпустил из рук вагу, и она свободно болтается, позволяя моим рукам и ногам совершать бессмысленные повороты и взмахи.
– Любен… – задыхаясь, произношу я первое, что приходит в голову. – Он услышит шум. Он увидит вас!
– Не увидит, – невозмутимо отвечает Жанет. – И не придет.
– Не придет? Почему?
– Потому что он не посмеет потревожить ее высочество, если
она желает провести несколько часов в обществе своего люб… фаворита.
Мне наконец удается справиться с собой и утвердиться в вертикальном положении.
– Ее высочество?! Но она… вы… я не понимаю. Как вы?.. Вы… вы снова заблудились?
Жанет продолжает улыбаться.
– Нет, на этот раз я знала, куда иду. Потому что она – это я, а я – это она. Ведь это она здесь, не правда ли?
Она делает поворот, и плащ взлетает, как огромное крыло.
– Не понимаю.
– Для всех, кто меня здесь видел, я не Жанет д‘Анжу, я герцогиня Ангулемская. Для привратника, мажордома, горничной, для вашего надсмотрщика Любена я – это она.
По выражения моего лица она угадывает, что ее слова – всего лишь пустой звук. Я таращусь на нее, как глухонемой на Цицерона. Жанет снимает плащ, сворачивает его и бросает в угол, за кресло. Под плащом на ней платье такое же, как у ее сестры, с жемчужной отделкой. Герцогиня не раз надевала его к ужину. Меня это окончательно сбивает с толку. Какая ужасная шутка! Герцогиня решила поиграть со мной. Она выдает себя за Жанет. Или это мой разум, ограждая меня от мук, надел на нее маску? Это такой вид сумасшествия, я слышал. Все очень ясно, в цвете. Ее волосы, голос…
– Геро, не бойся, это я, Жанет. Это только платье, я заказала себе точно такое же, как у нее. Моя модистка скопировала фасон и нанесла такую же вышивку, и плащ у меня – точная копия. Поэтому все думают, что я – это она. Это она здесь, с тобой. Это она приехала из Парижа. Ей понадобилось алиби. Кто-то в случае необходимости должен будет подтвердить, что этой ночью ее не было в Париже. Вероятно, это инсценировка для шпионов, а сестрица впуталась в какой-то заговор.
– Но… месье Ле Пине, он мог слышать ваш голос.
– Да, если бы я произнесла хотя бы слово. Но месье Ле Пине говорил не со мной, он говорил с мадам де Санталь.
– Анастази?! Она… она знает?!
– Конечно! Разве без ее помощи я могла бы здесь оказаться? Лазутчик в стенах крепости стоит целой армии у стен. Мы с Анастази, то есть с мадам де Санталь, составили небольшой заговор. Я страстно желала этой встречи, а Анастази вызвалась мне помочь и сыграла роль великодушного Мерлина. Тем более что сама Клотильда поручила ей устроить эту инсценировку.
– Но… как же? Вы ее подкупили?
– Я? Нет! Конечно нет! Я, само собой, предлагала ей деньги, это первое, что пришло мне в голову – предложить ей денег, много денег, но она отказалась и участвует в нашем деле вовсе не ради награды.
– А ради чего?
Лицо Жанет становится серьезным. Она делает несколько шагов по комнате, натыкается на перевернутый табурет, поднимает его и садится. Медленно и тщательно разглаживает складки на коленях.
– Не знаю. Полагаю, ради вас. Тут я могу только догадываться, но точного ответа у меня нет. Я уже предпринимала попытки увидеться с вами, одна из них увенчалась успехом, как вы помните, мне удалось встретить вас в парке, но все прочие мои дерзания провалились. Я и прежде предлагала ей деньги за содействие, еще тогда, в самый первый раз, когда послала за лекарем. Но Анастази с негодованием отказалась. Позже я снова пыталась встретиться с ней, даже назначила встречу. Она пришла, я просила ее назвать сумму, которая устроила бы ее, но она только презрительно фыркнула. Я стала подумывать о подкупе мажордома, или этой горничной… кажется, Жюльмет, или даже о шантаже. Я дошла до того, что начала следить за своей сестрой. Она могла оказаться вовлеченной в заговор, написать компрометирующее письмо… И тогда я могла бы оказать ей услугу. Ох, что я говорю! Я выставляю себя в таком невыгодном свете! Но это так! Я искала выход. Но выхода не было! Я совсем отчаялась, как вдруг Анастази сама предложила мне помощь. Сама назначила мне время и место встречи. От вознаграждения она вновь отказалась и объяснила свое сотрудничество тем, что не желает, чтобы я своими безумствами подвергала вас еще большей опасности. Я уверила ее, что это последнее, чего бы я желала добиться, но она добавила, что кроме всего прочего есть еще причина, более веская, послужившая основным мотивом для ее, так сказать, измены.
– Что же это за причина?
– Я задала ей тот же вопрос, и в ответ она показала мне это.
Жанет извлекает из-за корсажа сложенный вчетверо листок и протягивает мне. Я узнаю плотную, шелковистую бумагу, которую герцогиня заказывает во Флоренции. Иногда, желая явить мне свое благоволение, она дарит мне несколько листов для моих рисунков. Это тоже мой рисунок, бумага еще хранит тепло Жанет и пахнет ее духами. Я разворачиваю листок и узнаю одну из многочисленных королев или фей, которую нарисовал для Марии. В тот достопамятный день, когда девочка обнаружила старинный том с цветными миниатюрами, она безуспешно пыталась изобразить красивую даму в короне. Нетерпеливая, как все дети, она вскоре бросила это занятие, но взяла с меня обещание, что я непременно нарисую ей портрет дамы, который она повесит у себя в комнате. Ей обязательно нужен этот портрет… «Папа, ну пожалуйста!» В последующие дни я сделал несколько набросков с миниатюр в «Ланселоте» и «Романе о Розе». Некоторые, наиболее удачные, я передал с Анастази, отправлявшейся в Париж. Я позволил себе увлечься своим занятием и значительно отошел от подражательства Ле Нуару и де Грасси, я уже рисовал что-то свое, доверяя бумаге собственные видения, и плод моего воображения сейчас смотрит на меня. В облике королевы бриттов я изобразил Жанет… Видимо, я был так поглощен своими мыслями и мечтами, что по неосторожности выдал себя, а Анастази меня немедленно уличила. Она и прежде подозревала, что встреча с самозванкой д’Анжу не прошла для меня бесследно, а тут получила неоспоримые доказательства.
– Это мой рисунок…
– Я догадалась. И сходство не вызывает сомнений.
– Это получилось случайно! Я не хотел!
– Разве я требую оправданий? – тихо спрашивает Жанет.
У меня горят щеки.
– Для меня это оказалось не менее убедительным, чем для мадам де Санталь, – продолжает она. – Сомнений больше не было, вы не забыли меня. А прежде я то и дело терзалась! Не напрасны ли все те усилия, что я прилагаю? Не будет ли мой визит для вас тягостной неожиданностью? Не нарушу ли я ваших планов и не лишу ли вас покоя? Ведь я ничего не знаю. Вы не искали со мной встречи, не передавали тайных посланий. Тогда, в парке, я вас поцеловала, но вы шарахнулись от меня, будто заяц. А второй раз, во время охоты, смотрели на меня глазами, полными ужаса. Да, я чувствовала, что мое присутствие волнует вас, вы смущены, растеряны. Но это могло происходить от природной робости или от неожиданности происходящего. В конце концов, вы могли быть просто сбиты с толку. Но желаете ли вы меня видеть? Я вовсе не так самонадеянна, как это может показаться со стороны. И никогда не пыталась выдать желаемое за действительное, как бы это ни льстило моему самолюбию. Мне нужны доказательства. Я колебалась, десятки раз давала себе слово покончить с этим безумством, но потом вспоминала ваши глаза… И тот взгляд, который вы бросили на меня, приподнявшись на локте, взгляд больной, умоляющий и в то же время такой… такой благодарный. А потом другой взгляд, во время нашей второй встречи, когда месье Ле Пине предложил мне руку, а я стояла на крыльце и смотрела поверх голов лакеев и горничных. А вы были внизу, у последней ступеньки. Падал снег, и между нами будто опусти- лась завеса, но я все же видела ваши глаза. В них было изумление и что-то еще, неуловимое, прозрачное… что-то похожее на ра- дость. Да, да, радость! Счастливое изумление! Во всяком случае, мне так показалось. Возможно, действительно показалось. Вооружившись этим взглядом, я гнала посещавшие меня сомнения, как гонят назойливых визитеров, и мечтала спросить вас сама. Я мечтала о встрече. Как видите, мотивов для последующих безумств у меня было не так уж много. Всего два. И я пользовалась ими при каждом удобном случае. Был, правда, еще один.
Она останавливается и смотрит на меня почти вопроситель- но – продолжать или нет.
– Какой? – нетерпеливо спрашиваю я.
Пусть только продолжает, пусть говорит. Я буду слушать ее до утра.
Жанет отвечает не сразу.
– Тут уже не играло особой роли, способны ли вы увлечься мной или нет, и тревожат ли вас в мечтах мои прелести. Нет, я думала о другом: вы несчастны, и вам нужна помощь. Вы не счастливый любовник, которого знатная дама почтила своим вниманием. Вы пленник, и вас держат здесь против вашей воли. Будь вы признанным, обласканным, самоуверенным, самовлюбленным фаворитом, я бы и не подумала являться. Ну если только из женского тщеславия. И то ради короткого флирта, не более. Я бы не посмела мешать вашему счастью. Она любит вас, вы любите ее… Что ж, для третьего места нет. Даже если и не любите, но вполне довольны своей судьбой, ибо эта роскошь и благополучие изначально были вашей целью, то я бы отвергла вас первой. Однако я не могла забыть то, чему стала свидетелем. А после того, как увидела рисунок, я поняла, что и вы меня не забыли. Однако я ни в коей мере не хотела бы послужить причиной новых несчастий, поэтому скажите мне правду, скажите сейчас: если мое появление здесь болезненно для вас, если оно опасно и послужит источни- ком новых страданий, я немедленно вас покину, с сожалением, с болью, может быть, со слезами, но я послушаюсь голоса разума, я не посмею вас упрекнуть.
Я опускаю глаза.
– Благоразумие подсказывает мне, что именно так вам и следует поступить. Вам следует уйти и забыть меня.
– А что подсказывает сердце? – с улыбкой спрашивает Жанет.
– У таких как я не может быть сердца. Сердце – это недопустимая, непозволительная роскошь.
– Но сегодня вам позволена эта роскошь! Дайте же ему слово.
У меня по-прежнему горят щеки. Я готов вновь пуститься в бегство. Но взгляд ее слишком нежен, и меня неотвратимо влечет к ней. Приблизиться, согреться. Я делаю шаг и опускаюсь на колени у ее ног, там, где мы с Марией возились с мудрецами. Больше всего на свете мне хочется подобраться к ней поближе и положить голову ей на колени и чтобы она положила руку мне на лоб, как тогда, во время приступа, когда ее пальцы так приятно согревали мои веки.
– Я… я не смел… надеяться. Мне нельзя. У меня нет выбора!
Она обеими руками касается моего лица, чуть подается ко мне и произносит:
– Выбор есть всегда. И надежда.
А затем происходит то восхитительное, что мне уже однажды довелось пережить. Она целует меня. С той же пронзительной нежностью и затяжным вдохом. Я цепенею, завороженный. Жанет гладит меня по лицу, ерошит волосы.
– А теперь расскажи мне, что ты собирался с ней сделать, – шепчет она на ухо.
– С кем? – растерянно спрашиваю я.
– С сестрицей, конечно. Уж слишком пылко ты ее встретил. Жанет чуть поводит плечом.
– Утром будет синяк. И на втором тоже. Только не пытайся меня уверить, что ты кинулся к ней, сгорая от страсти. Это не объятие. Это покушение. Ты что же… пытался ее убить?..
Я опускаю глаза. Отпираться нет смысла.
– Боюсь, что так, пытался… Будь это она, скорей всего, я бы именно так и поступил.
Лицо Жанет становится серьезным, даже жестким. Скулы заостряются.
– Что она натворила на этот раз?
– Ничего… пока ничего.
– Не обманывай меня. Ты не мог так просто решиться ее убить!
Она что-то придумала, изобрела новую пытку.
– Пытка самая обыкновенная. Она изобрела ее давно и время
от времени пускала ее в ход, желая получить особое удовольствие. Здесь вчера была моя дочь. Ваша сестра была как-то по-особенному великодушна в последнее время и позволила моей дочери остаться на рождественскую ночь. Я до самой последней минуты не был уверен, что герцогиня сдержит слово, она могла передумать, отменить распоряжение, сделать это без всякой причины, из одного лишь каприза… Так уж повелось. Она дает обещание, затем берет его обратно, забывает или делает вид, что забыла. Затем снова обещает, затем снова забывает… Ей нравится эта игра – затягивать петлю до предела, а затем отпускать. Так может продолжаться очень долго и кончиться ничем. Невзирая на все ее клятвы и заверения, она могла дать противоположный ответ. Поэтому я не питал особых надежд. Пребывал где-то посередине между привычным унынием и восторгом, но не позволял первому себя одолеть, занимался всем этим.
Постепенно я успокаиваюсь и так увлекаюсь рассказом, что возвращаюсь к самым истокам замысла. Как задумал переустройство Вифлеемского ящика; как снабдил святое семейство подвижными руками; как научил мудрецов ходить; и даже пересказываю ей свои первые досадливые промахи с вагой; затем хвалюсь первыми успехами. Жанет тут же вызывается попробовать, и я объясняю ей устройство ваги и жалуюсь на чувствительность маленького коромысла. Жанет делает первую попытку, путается в нитях и смеется. Но пальцы у нее ловкие и сильные, и через какую-то пару минут ей удается заставить марионетку совершить поклон. Она внимательно следует моим указаниям и забавно морщится, когда марионетка выделывает курбет. Мне остается только изумляться собственной словоохотливости. Вся моя ораторская деятельность за последние три года укладывалась в однообразные просьбы, адресованные Любену, и в заученные фразы благодарности герцогине. Больше мне не о чем говорить да и не с кем. Разве что с Анастази. Но и там говорила больше она, уговаривала или утешала. Сам я давно утратил навык монологической речи. Некому было слушать. Ни друга, ни священника. Если только, подобно Боэцию, найти воображаемого собеседника и пуститься с ним в бесконечные споры. Но мне повезло больше, чем последнему римлянину. Он только воображал прекрасную целительницу, а мне она явилась наяву. Она здесь и слушает весь этот вздор, который я несу. Внимает с подлинным участием, не отвлекаясь и не прерывая. А я, ободренный таким вниманием, вновь пере- живаю утраченную радость. Волхвы следуют за звездой, воздевает руки Иосиф. Я со смехом пересказываю наш разговор о странных подарках, которые преподнесли новорожденному восточные мудрецы. Жанет добавляет, что ее тоже не раз ставил в тупик этот странный выбор. Золото, ладан и смирна. Ее духовник еще в раннем детстве объяснял ей, что это дары Богу, Царю земному и Царю небесному, но отчего-то ни разу не упомянул о ребенке. Вместо ответа я нахожу шелковый мешочек с орехами и миндальным драже, который прежде крепился на спине у мудреца, чтобы предъявить его как маленькую евангелическую вольность. Жанет достает конфетку и надкусывает ее. И вдруг ее лицо будто заволакивает туманом. Она хмурится, порывисто встает, делает шаг в сторону, потом возвращается и обнимает меня.
– Господи, дитя… Совсем еще дитя. Невинное, доверчивое…
Я чувствую, что ей как-то не по себе, и не могу понять, что я сделал не так. Она взволнована, у нее дрожит голос и дыхание прерывается. Похоже, она борется с собой. Я не знаю, как ей помочь. Только привычно цепенею. Но Жанет уже справляется с волнением. Лоб ее разглаживается, и глаза, вновь ясные, горят нежностью и лукавством.
– Продолжай, – ласково приказывает она.
– Да нечего продолжать. Святая ночь кончилась, а на утро нас разлучили.
Я снова обращаюсь взглядом в тот миг, когда лишился смирения, когда дьявол, завладев моим сердцем, заронил в него жажду крови. Я хотел убить, я предвкушал, и я наслаждался.
– Мне оставалось только ждать. Я знал, что она придет.
– Откуда такая уверенность?
– Потому что она всегда приходит. А сегодня именно тот день. – Какой?
– Когда мне особенно будет больно. Я вчера виделся с дочерью,
и весь последующий день для меня самый тяжелый. У меня никого нет, кроме моей девочки, и разлука с ней дается мне нелегко. Она это знает. Это как рана, с которой раз за разом срывают повязку. Я на какое-то время будто дичаю. Проявляю упрямство, говорю дерзости. А ей это нравится. Не моя дерзость, конечно, а повод затеять ссору. Она меня будто дразнит, не позволяет уползти в нору и там зализывать раны. Будь в моем распоряжении какое-то время, я бы излечил себя. Мне бы удалось вернуть себе хладнокровие и рассудок. Но она не позволяет мне это сделать. Ей нужно видеть, как я в отчаянии кусаю губы, как ломаю себя, как трещат мои кости. При этом мне полагается отвечать на любезности и выполнять прихоти высокородной дамы. Я должен быть ласков, покорен и нежен. Чего бы мне это ни стоило… А если нет, то моя дочь пострадает. Ее похитят или убьют. Вот я и подумал, что если это сегодня случится, я не выдержу. Сил нет. Она, вероятно, этого не понимает, или, наоборот, слишком хорошо понимает, что я живой и мне… больно. Очень больно.
Говоря все это, я смотрю куда-то в сторону, а с последними словами обращаюсь к Жанет, будто за подтверждением, так ли это, действительно ли я живой. У нее лицо застывшее, яростное.
– Хватит, – решительно говорит она. – Иди ко мне.
Жанет протягивает руки, и я с готовностью повинуюсь. Ее волосы щекочут мне кожу, лезут в глаза, в рот, но я не борюсь с ними. Напротив, мне приятна их жестковатая бесцеремонность. Я прячу в них лицо, с мечтой окончательно запутаться и утонуть. Когда-то я уже касался их, рыжий локон, подобно пламени, царапнул щеку, и я все еще помню это щекочущее скольжение. Я мечтал испытать его вновь, стыдился и гнал соблазн прочь, но в полудреме возвращался к нему. Мне казалось, что, доведись мне коснуться ее волос еще раз, то все мои чаяния сбудутся. Все прочее уже за гранью желаний и доступно только богам. И вот я, ничтожный смертный, обнимаю ее, уже не прячу руки за спиной, цепляясь за иссохший стебель, а касаюсь ее тела, ощущаю ее живое присутствие, слышу ее дыхание. От ее кожи, матовой и теплой, мою ладонь отделяет преграда из расшитого бархата. Ткань облегает ее очень плотно, и я нахожу чуть заметную впадину между ее лопаток. Я тут же воображаю мягкий желобок, уходящий по ее спине вниз. От собственной дерзости у меня кружится голова. Тут же испытываю страх, что сжимаю ее слишком сильно, и чуть отстраняюсь. Но Жанет не подается назад. Она ободряюще целует меня в уголок рта, в подбородок и выдыхает в самое ухо:
– Смелее.
Трется прохладной щекой о мою, пылающую. И снова коротко трогает губами. Я сглатываю ком и ладонью провожу по ее спине вверх, к затылку. У меня колотится сердце, дыхание срывается. Я будто узник, после долгих лет заключения в темноте вышедший на свет. Перед этим узником лестница, а наверху узкий лаз. И там слепящее солнце. Он ставит ногу на первую ступень и обнаруживает, что разучился ходить. Ему надо начинать все сначала. А я разучился быть любовником, я стал вещью, безропотным, говорящим механизмом, который приводится в действие нажатием рычага. Этот механизм не умеет действовать самостоятельно, он умеет только исполнять. Как же ему сдвинуться с места? Без кнута, без понуканий. Будто счастливый парус под напором свежего бриза. Как страшно. И сладко. И мучительно стыдно. Если бы она только помогла мне, указала бы, что делать. Но Жанет молчит, вернее, она шепчет мне что-то на ухо, что-то пронзительно неж- ное, но из-за шумящей в голове крови слов не разобрать. Там, где кончается кружево ее воротника, – матовый блеск кожи. Мягкая линия шеи и чуть выступающая ключица. Я осмеливаюсь прикоснуться. Я должен быть осторожен, ибо она не может быть настоящей. Это волшебным образом сгустившийся солнечный свет, который принял облик женщины. Летом она вдыхала запах цветущих трав, подставляла свое лицо первым лучам и потом прятала щедрый дар небес в самой себе. Солнечный свет осаждался в ней, будто золотой песок, он просачивался сквозь кожу, окрашивая волосы и проступая чередой веснушек. А она все вдыхала и вдыхала. И вот она принесла этот обрывок лета сюда, в декабрьскую тьму. Она светится манящим, ласкающим теплом, в котором так упоительно лишиться разума.
Жанет смотрит на меня, и в ее глазах то же солнечное торжество, гибельное пламя для обезумевшего мотылька. Я не могу противостоять этому зову, я преодолеваю стыд, и страх, и свою ничтожную ограниченность смертного. Я снова обнимаю ее, но уже с древним изначальным пылом любовника. Я уже знаю, как надо касаться ее, как ласкать, как владеть ею по праву возлюбленного; как ощутить этот тиранический триумф мужчины. Жанет не торопит и не препятствует. Она не направляет меня и ни о чем не просит. Она только касается ладонями моего лица и гладит мои волосы. А я, ободренный этой безнаказанностью, распутываю шнурки ее корсажа. И обнаруживаю, что на груди у нее тоже веснушки… На молочно-белой коже они, будто золотые звездочки вокруг двух розовых планет. Жанет будто ненароком сгибает ногу, и обнажается ее затянутое в шелк колено. Она опирается на локоть и откидывается назад. Повыше ее подвязки – упругое гладкое бедро, и я уже чувствую безумное сожаление из-за собственного несовершенства. Мне бы хотелось ласкать ее всю, каждую ее клеточку, не отрывать губ от ее рта, и в то же время жадно наслаждаться округлостью ее груди и податливостью живота, ощущать ее всем телом, а не одной неуклюжей ладонью. Я чувствую, что слишком поспешен и почти груб, но желание мое так сильно, что разрывает изнутри болью. Я не могу остановиться. Мой разум окончательно меркнет. Я – только стонущее, бьющееся тело. Мой порыв – это мольба. Когда-то отвергнутый, изгнанный, обращенный в жалкий осколок, я желаю вернуться к блаженной целостности. Я хочу погрузиться до конца и утратить ненавистную, алчную самость. Я уже не молю, я требую, я бьюсь в невидимую стену, за которой меня ждет лучезарное небытие. Там я найду то, что потерял. Моя отделенная душа, моя противоположность. Я не буду более покинут и ничтожен, я стану частью великого целого. Сорвавшаяся капля мечтает о гремящем потоке, который унесет ее к далекому морю, зерно пшеницы – о влажном земном лоне, которое примет его и взрастит. Мука нестерпимая, но стена все тоньше… Я совсем близко. Только бы не задохнуться от подступающей радости, не ослепнуть. По спине пробегает огненный всполох. Сейчас я обращусь в обугленного стенающего еретика. И буду проклят или вознесен. Когда стена наконец идет трещинами, рушится, с губ моих срывается хрип. Я хочу кричать, но горло перехватывает какая-то шершавая судорога, глушит и пресекает крик. Но преграда поддается, и я проваливаюсь в сияющее жерло, где меня ждет полный распад, огненная тишина и кратковременное безмыслие. Мое тело теряет свои границы, расползаясь, и восторг раздирает его на тонкие лоскуты. Я получил вечное прощение, я помилован. Я свободен.
Это похоже на обморок или кратковременный паралич. Мое тело подверглось такому опустошению, что, вероятно, стало прозрачным. Во всяком случае, я его не чувствую. Голова отяжелела, и мне ее не поднять. Рука Жанет все так же успокаивающе касается моего затылка. А губы ее у моего виска. Она вкрадчиво прикасается. Я знаю, что жилка на этом виске все еще бешено пульсирует. Я слышу прерывистый шум. А она угадывает его через кожу. Ее руки, слабые и невесомые, внезапно обретают стой- кость виноградного стебля и ползут, обвивая. Она чуть подается вперед, будто желая заманить меня еще глубже, по ту сторону ослепительной бездны, где я останусь навсегда, растворенным. Я и сам жажду вечного пленения, но у меня нет сил, я себя исчерпал. Уже не я заполняю ее, а она меня – своей всепоглощающей нежностью, своим глубинным покоем. Она отдает то, что взяла, восполняя убыль своим присутствием. Дыхания наши сливаются, и мне уже не распознать, где она, а где я. Ее висок так же влажен, как и мой, а черная прядь поглощает рыжий всполох. Ее руки, с потусторонним могуществом, оплетают меня всего, и я нежусь, тону в этом затянувшемся беспамятстве. Мне больше нечего желать и некуда идти. Я вернулся.
Жанет бережно отбрасывает волосы с моего лба. Это ее движение, очень деликатное, возвращает меня к действительности, и я чувствую, как занемел мой локоть, на который я все это время опирался, и как горит ее щека, слившаяся с моей. Бог мой, ей же нечем дышать! Я хочу пошевелиться, но Жанет меня не пускает.
– Подожди, – шепчет она, – еще немного…
Как же она может это выносить! Я ее всю измял, изломал, у нее, должно быть, ноют ребра. В своем исступлении я был немилосерден. Но Жанет обнимает меня за шею и даже закидывает ногу так, чтобы я не мог освободиться.
– Побудь еще немного со мной, не уходи. Мне приятно чувствовать твое тело. И твою усталость.
Я все же переношу тяжесть на свой злополучный локоть, чтобы она могла вздохнуть, и несколько отстраняюсь. Между нами снова пропасть телесного бытия, наши души разлучены и замкнуты в плотские сосуды. Рассудок рассекает, делит и препятствует. Будто и не было ничего. Но я вижу ее лицо. У разлуки, постигшей нас, есть обратная сторона. Я могу любоваться лицом женщины. Она чуть утомлена, и волосы ее в беспорядке. На левой скуле пламенеет пятно. Это след моей отяжелевшей головы. Как у всех рыжих, кожа у нее очень чувствительная, от прикосновения наливается кровью, едва не вспыхивает огнем. Но сейчас этот односторонний румянец удивительно ее красит.
– Не смотри на меня, – вдруг говорит Жанет.
– Почему?
– Я дурнушка. У меня веснушки и вздернутый нос.
Ее голос звучит глуховато, без привычного насмешливого за-
дора.
– А мне понравились… веснушки и нос тоже…
Она улыбается, а мне вдруг становится неловко, стыдно
за нетерпение и грубость. И чем яснее сознание, тем нестерпимей стыд. Как же я мог так поступить с ней! Как посмел коснуться! Я вел себя как настоящий варвар. Дикий германец! Я овладел ею, будто она захваченная в бою пленница. И нечего оправдывать себя ее попустительством. Но стыд – чувство не единственное. Я чувствую еще и гордость. Другая ипостась варвара! Да, да, я горжусь собой, так доволен и уверен в себе, что готов отвечать на соленые шуточки самого Зевса, этого олимпийского распутника. Нет причин краснеть и смущаться. И слушать бы не стал его хвастливых речей, больше приличествующих пьяному ландскнехту. Он плут и совратитель, тогда как я… А кто же я? Черед стыда остудить гордыню, пихнуть в бок раздувшееся самолюбие. Я вовсе не бог, а лишившийся рассудка мальчишка… Это смешение восторга со стыдом производит странное действие. Лед и пламень, запертые в узкую герметичную колбу, не истребляют друг друга, а дробятся и смешиваются, обращаясь в обжигающий субстрат. Я принимаю его, как эфирное, неведомое лекарство, которое, растекаясь, излечивает раны. Горечь яда и добрый глоток вина. Я хмелею.
– Жанет, – произношу я в смятении, – ваше высочество…
Я не смогу ей этого объяснить, нет таких слов. Но она их и не требует. Она знает.
– Я люблю тебя, – вдруг ясно и просто говорит Жанет, – и хочу, чтобы ты был счастлив.
От щемящей нежности и того же стыда, от неловкости и блаженства я снова прячу лицо. А Жанет смеется и тихо жалуется на ноющие ребра и боль в затекшей спине.