Но в комнату вошла Жанет.
Я не видел её, но слышал шелест её одежды, её легкую поступь, её вздох, который она затаила, замедлила, и сразу вспомнил.
Как вспышка, взрыв, луч света, разрывающий тьму, и поток ярких пленительных образов. Они всегда были там, под спудом отчаяния, погребенные и отвергнутые.
Я гнал эти воспоминания, засыпал их песком, как ползущий по траве огонь. Я считал себя слишком грязным, чтобы погрузиться в этой чистое пламя, преступным, чтобы позволить себе испытывать радость.
Но пламя было слишком сильным, я не мог его удержать. Я всего лишь загнанный зверь. Меня слишком долго гнали по снежному насту, травили собаками, забрасывали горящими стрелами.
Я проваливался, срывался, обдирал лапы в кровь. Лёд шел трещинами, и под ногами раскрылась черная полынья, она ждала меня, мокрая бездонная могила. Я соскальзывал туда, но цеплялся за острый ледяной край.
Я захлебывался, черная горечь подступала к самому горлу.
Именно тогда я не выдержал, я позвал Жанет. Едва слышно, одним стоном, но на самом деле я кричал. Кричал.
Я не смог стиснуть зубы и промолчать. Я должен был позволить ей уйти. Я должен был её отпустить, чтобы избавить от самого себя, от своего проклятия, от участи жертвы.
Она была следующей, после моих детей, после Мадлен. Она тоже погибнет. Как только я поверю, как только мое сердце откликнется, наполнится живой кровью, бог отнимет ее у меня. Как отнял мою дочь.
Но я не смог. Я слишком ничтожен и плоть моя слишком слаба, как любая плоть, уязвимая и греховная.
Я вспомнил её руки, трепетные и теплые, как она касалась меня, тогда в нашу единственную ночь, и потом, когда я, больной и жалкий, задыхался от кашля.
В её руках была нежность и беспредельная сила, сила всепоглощающей женственности, исцеляющей, милосердной, принимающей и всепрощающей. Сила самой жизни.
Она сама была жизнью, светом, солнцем. Как я мог отказаться? Я совершенно забылся, лишился памяти и всех мыслей.
Я уже не помнил ни зловещего бога-кукловода, ни утонченной игры, которую он вёл. Была только Жанет.
Были её жестковатые, будто пшеничные колосья, волосы с чуть удушливым ароматом, напоенные солнцем, которые снова рассыпались и щекотали, были ее губы, с изгибом лукавой усмешки, шепчущие, ласкающие, была ее кожа с россыпью веснушек, этих маленьких солнышек, была ее страсть, жертвенная и поглощающая.
Она одаривала, беспечно и расточительно, со стихийным упоением, швыряя свои сокровища, рассыпая их, подмешивая в рассвет и закаты.
А я был тем счастливым нищим, кто подставил ладони. На рассвете она исчезла, и я был рад.
Есть еще надежда, что рок не вписал её имя в губительную летопись, и она еще не подцепила от меня лихорадку несчастий. Сам я уже не пытаюсь бороться.
Не могу её подвести, дезертировать с поспешностью труса. Если я выйду из игры, избранный персонаж, не сделает ли этот бог то же самое с ней, не вознаградит ли ее своей благосклонностью?
Или будет терзать неизбывной виной, посылать горькие сны, подтачивать молодость печалью и поздним раскаянием.
Я смирюсь и буду пытаться выжить. У меня в этом немалый опыт. А если рядом друг, то это совсем просто.
Липпо извлек на свет божий два огромных кожаных бурдюка, в которых вместо вина плескалась забродившая мысль. Там были заметки, обрывки научных трудов, описания лекарственных растений, алхимических смесей, рецептов, символов.
Все это хранилось в ужасающем беспорядке, но Липпо помнил каждую из предысторий, каждый пролог к открытию.
Я постоянно испытывал неловкость за причиняемые мною хлопоты, а тут нашел средство обрести некоторую полезность: взялся систематизировать и переписывать набело все собранные за годы странствий заметки.
Разум благополучно занят, избавлен от горьких мыслей, голова постепенно наливается свинцом, а в глазах от усталости песочная резь.
Но я избавлен от прошлого и не смотрю в будущее, я нужен в настоящем.
Я даже не прислушивался и не ждал Жанет. Вина и страхи вернулись.
Я корил себя за слабость, за минуту недозволенной радости и тревожился за судьбу той, что так бесстрашно разделила со мной тяжесть скорби. И самое мучительное – я старался не думать о дочери.
Я не мог плакать, я мог только выть, как побитый пес, как зверь, нашедший свое логово пустым. Говорят, что волк, заслышав охотничий рог, отвлекает собачью свору и уводит за собой, чтобы спасти волчицу и щенков.
Я не выполнил свой долг и не защитил своих детей. Своенравный бог вынудил меня жить, меня, израненного, одичавшего, меченого каленым железом.
А мою девочку он убил.
Накрыв пальцами веки, я добивался полной темноты и делал несколько медленных осознанных вдохов, сокращая свое личностное присутствие до сухой гортани, по которой катился воздух.
Это помогало преодолеть начавшееся отторжение жизни и вернуть мыслям ясность. Тогда я мог продолжать.
Перебирал разрозненные полустертые надписи, удивительные рецепты, формулы в надежде отыскать некое волшебное средство, яд, который мог бы меня безболезненно усыпить.
Или мне попадется древняя мудрость, такая древняя, что авторство ее давно утеряно, но изрекли ее в те времена, когда боги еще ходили по земле, были милостивы и человечны.
Я прочту эту мудрость, такую же незатейливую, как мудрость Изумрудной скрижали, и мне сразу откроется великий смысл. Я постигну тайну мироустройства и перестану задавать страшные мучительные вопросы. Обрету веру и приму с кротостью все несчастья и раны.
Но мудрость мне не открылась. Я не мог спать и пытался довести себя до полного изнеможения, чтобы свалиться в краткое небытие.
А две бессонные ночи спустя вернулась Жанет. Я повторял, что не смею ждать и надеяться, что она вправе исчезнуть, избавиться от такой обузы, и тут же, как жалкий попрошайка, обращался к этому богу-игроку с молитвой.
Даже предлагал этому богу сделку. Как когда-то предлагал эту сделку герцогине Ангулемской. Если желаешь, чтобы твой раб служил тебе, то дай ему минуту покоя, дай ему испить из источника нежности и любви. И тогда ты сможешь продолжать игру, сможешь забавляться и дальше.
Благоразумный властитель не загоняет своего коня, не забивает до смерти вола, не морит голодом пса. А лицедею платит достойное жалованье.
Если ты, скучающее божество, желаешь меня, то дай мне срастить кости и набраться сил. Многого я не прошу.
Услышал ли меня скучающий бог или то было заложено в сюжет, но Жанет вернулась.
Я так ослабел от тоски и бессонницы, что не смог подняться на ноги. Только спрятал лицо в складках её одежды, вдыхая запах накрахмаленного батиста и надушенного шелка.
Я страшился поднять глаза и обознаться. Вдруг обман?
Мой разум затемнен, я сражаюсь с собственной трезвостью, я могу ошибаться. Но я не ошибся, это была она.
Её руки, её голос. А с ней блаженная, разлившаяся по телу тишина.
Она провела со мной целый день. Разделила странный изысканный труд. Эта окаменелость сердца стала спадать, как жар, я смог говорить.
Я даже произнес имя дочери. Я смог, наконец, оглянуться на черное пламя, пожравшее мои надежды. Я допустил свое горе до рассудка, погнутого, в зазубринах, как побывавший в битве доспех, но еще способного отразить удар.
Доспех гнется, трещит, но чугунная тяжесть палицы ему все еще по силам. Я только пошатнулся, но устоял. Осмелился поднять глаза и обратить в образы бесформенное нечто.
Долина смерти, поросшая каменными крестами. Бескрайняя даль, уходящая за горизонт, по мягкой неуловимой для глаза земной округлости, чтобы замкнуться на день грехопадения, когда в мир пришла смерть.
Это могилы всех умерших с начала времен. Мертвецов гораздо больше, чем живых. Их легионы – безмолвные, ожидающие в темноте день Страшного суда. Скопление бесплотных теней.
Они вьются над последним своим пристанищем. А мне предстояло пройти по этому необъятному кладбищу в поисках маленького холмика, без креста и камня.
Могилы моей дочери.
Могилы язычников с разбитыми ликами богов, могилы неверных с безымянными камнями, могилы еретиков с черным знаком анафемы, могилы святых с ангельским ликом.
А где же она? И такие, как она, покинутые, осиротевшие, плоды греха и нищеты?
Закрыв глаза, я видел только едва заметные холмики, смерзшиеся комья под свистящим ветром. Они там, забытые и покинутые, без согласия вызванные к жизни, и так же насильственно изгнанные, отвергнутые души.
Мне суждено было стать одним из них, но я выжил, откупившись смертью детей. Раньше я видел в своих кошмарах только три могильных холмика, один совсем маленький, младенческий, второй побольше, и третий – с терновым венцом на кресте.
Теперь этих могил четыре. Мое сознание упорствует, отвергая новое число. Я видел лицо дочери с каким-то недетским терпеливым ожиданием.
Она как будто поощряла во мне жестокую иллюзию, размытую надежду. Я все еще не желаю смириться с утратой, с ее смертью, вот и вижу ее живой.
Я видел мертвой Мадлен, слышал ее последний вздох, видел мертворожденного, посиневшего от удушья сына, видел изломанное тело своего наставника.
В этих смертях у меня нет сомнений, как бы не пытался мой издерганный ум меня одурачить.
Но Марию я мертвой не видел. Милость это или казнь, я не знаю. Но я все еще вижу её живой, такой, какой хочу её видеть.
Я не могу совместить неумолимость смерти с её детской игривой живостью, с её неугасающим любопытством, с её удивительной жизнеспособностью.
Мне бы самому у неё учиться. Она сбрасывала печали, как надоевшие башмачки. И это несмотря на то, что жила в более суровом заключении, чем я.
Она не утратила способности смеяться и верить. Она была всего лишь маленькой девочкой, живущей в пещере теней и страхов. Но она выстояла. Она не боялась. Она была…
Господи, «была». Была. Мне предстоит принять этот глагол в прошедшем времени.
Я никогда уже не скажу «есть». Осталось только «была». Erat.
Мой синтаксис отныне противоречит Пармениду, который утверждал, что Бытие не подвержено гибели, что мыслимое это есть существующее, ибо мысли тождественны бытию, а небытия не существует. Есть только разум, отвергающий чувства.
Так что же сейчас моя дочь? Бесплотная мысль, воспоминание. Она мыслимое. Но где же бытие? Бытие, тождественное этой мысли? Ее бытие? Ее присутствие среди осязаемых и видимых явлений?
Если она есть в моих мыслях, то она должна быть и в моей жизни! А её нет. Она была. Была!
Нет, нет, я хочу стать адептом элейской школы, я хочу отождествлять мысль с бытием, нерушимым, бессмертным и вечным. Потому что небытия нет.
А есть моя дочь, она есть. Она не была. Она есть!
Но это путь в безумие. Мой разум скоро забудет о действительности и замкнется на собственных категориях и знаках. Я буду подчинять эту действительность собственным фантазиям, субъективным деформациям и окончательно ослепну.
Это безумие. Нет ничего страшнее утраты разума. Лучше смерть. Я должен смириться.
Должен принять глагол прошедшего времени и соединить его с доказательством бытия – могилой дочери.
Я должен найти ее. Я решился это произнести. И разум выстоял. Рука Жанет, теплая и живая, лежала поверх моей, означая бессмертие и единство.
Маленькое государство меж двух великих держав становится заложником их противостояния. Если одна из сторон отступает, то другая с удвоенным рвением вступает в игру.
А маленькое государство, уже низведенное до пепелища, теряет расчерченные контуры, растекается как чернильное пятно на промокшей карте. Сады и храмы стали добычей варваров. Все жители, когда-то гордые мечтатели, уведены в рабство.
Осталась лишь скудная горстка безнадежно верующих солнцепоклонников.
Но едва накатывает ночь, как силы их покидают, и варвары, сыны мрака, возвращаются, чтобы довершить начатое.
Жанет вновь меня покидает. Я не ропщу. Я всего лишь незначительная часть ее жизни, маленькая тайна, доставляющая чрезмерно много хлопот.
На меня уходит слишком много сердечных спазмов и великодушных помыслов. Я, как ненасытный, изголодавшийся хищник, поглощаю её силы и жизнь. Она дышит, двигается, надеется, борется не только за себя саму, но и за меня тоже.
Её сердце перегоняет не только ее кровь, но и мою, чтобы не загустела, не застоялась, не обратилась в болотную жижу. А я ничем не могу ей помочь.
Я бездонный, мёртвый колодец, который ей никогда не наполнить чистой водой, глубокий овраг, который не осушить и не засадить цветами.
Она просит меня быть терпеливым и не сомневаться. Да как бы я осмелился?
Я не вправе ни сомневаться, ни требовать. Мне остается только благодарить судьбу за то, что она есть. Когда я остаюсь один, то кровь моя немедленно остывает.
Я становлюсь беззащитен и зависим. Моих собственных жизненных сил хватает на несколько часов, потом они стремительно выгорают, как угли в очаге нищего.
Я вновь терзаюсь виной, мысленно брожу среди могильных камней, безглазых статуй с воздетыми руками, бронзовых масок и почерневших крестов. Мое присутствие там я нахожу наиболее уместным.
Вина преследует меня, как судебный пристав. Она именует меня вором, укравшим чужую жизнь, мошенником, совершившим неравноценную сделку, и даже убийцей, избежавшим справедливого приговора.
Я должен предаваться отчаянию, мой хлеб должен быть горек, а дни, мной украденные, должны быть безрадостны. Доводы столь убедительны, что я не в силах их опровергнуть.
Напрасно я цепляюсь за оправдательные речи Жанет, напрасно убеждаю себя, что она не может так ошибаться. Мне трудно обратить свой взор к небесам.
Ибо я не заслужил прозрачности неба, пронзительной чистоты звезд, свежести хлеба и сладости вина.
Липпо видит, как я замыкаюсь, проваливаюсь в самого себя, и пытается меня отвлечь рассказами о мудрецах, дерзнувших посягнуть на тайны природы, опровергнуть ее законы и даже создать нечто божественное.
Я, конечно, знаю об алхимии, но отец Мартин всегда называл эту науку дьявольским соблазном и привил мне, если не отрицание, то настороженность. Он называл этих ученых адептами каббалы, этого дьявольского учения иудеев.
А знаки алхимии имели недвусмысленное сходство с буквами иудейского алфавита. Мой наставник говорил, что каждый, подобно мне посвятивший себя науке, особенно медицине, области пограничной между жизнью и смертью, неизменно будет искушаем дьяволом, который будет толкать его на поиск эликсира молодости и бессмертия.
Поиск уводит в дебри запретных, языческих знаний, к ереси гностиков, служителей Бафомета и дерева Сефирот.
Не то, чтобы его увещевания внушали мне страх. Я понимал, что приемный отец прежде всего пытается не запугать меня, а уберечь от необдуманных действий, от опасных поисков, которые могли бы повлечь за собой церковное отлучение.