Липпо стоит на третьей ступени приставной лестницы и расставляет свои колбы на свежесколоченной полке.
Я замечаю, что единственная стена павильона, где нет окон, уже превращена в хранилище его реторт, колб, запаянных сосудов из темного стекла, емкостей с сыпучими и жидкими ингредиентами, обломками минералов, всевозможными держателями, шпателями, ступками с пестиками и склянками с эссенцией и маслами.
Геро тоже вскидывает голову. Он узнаёт меня, и вслед за изумлением подступает тихая, глубинная радость, изгоняет сосредоточенность и окрашивает скулы румянцем.
Пребывание в Лизиньи явно идет ему на пользу. Он заметно окреп, и кожа вернула здоровый, золотистый оттенок.
Но глаза всё равно печальные. Даже та глубинная радость, что набирает силу как подземный огонь, мерцает сквозь ледяную дымку. Там в его глазах остались те самые кусочки мерзлого пепла, несущие в сердцевине проклятие скорби.
Но сегодня я знаю, как их растопить. Я совершила паломничество и раздобыла искру от благодатного огня Бернарда Паломника.
Геро смотрит на меня, но не приближается. Я тоже в некотором замешательстве. Липпо слезает со своей стремянки.
— Хвастаться, конечно, ещё рано, но вот как замечательно все устроилось. Наконец-то у меня будет достаточно места, чтобы высадить моих маленьких…
Он осекается, видит наши лица.
— Ах, я растяпа, balordo! — шлепает себя по лбу итальянец – Я же мальчишкам поручил лягушек собрать! Пойду гляну, вернулись эти poltroni или еще нет. Я им по целому денье за дюжину обещал.
Липпо, пробравшись боком, получив от меня одобрительный взгляд, выскакивает за дверь.
Выражение лица Геро сразу смягчается, все натянувшиеся, подобравшиеся струны, которые неведомый сердечный музыкант готов обратить в аккорд, сразу создают влекущую волну, и он делает ко мне шаг.
Я тоже тороплюсь, даже спотыкаюсь о собственную юбку, иду вперед, но он вдруг замирает, как-то очень растерянно, по-детски, протягивает ко мне руки ладонями вверх и шепчет:
— Я весь в краске, а руки в угольной пыли.
Я опускаю глаза и вижу, что он прав. Он действительно по самые локти перепачкался угольным карандашом, а на рубашке несколько пятен охры и киновари.
— Да, действительно — с деланной серьезностью произношу я и даже преувеличенно хмурюсь, когда оглядываю его руки – Какое неслыханное нарушение приличий! Какое грубое попрание этикета! Ах, сударь, вы ранили меня. Как мне пережить подобное неслыханное оскорбление?
И прежде, чем он успевает возразить, я бережно охватываю его запястье своими пальцами, оплетаю, как изголодавшееся растение, ласково тяну к себе и целую в тыльную сторону пойманной руки. Потом веду губами вверх по предплечью, не заботясь, что угольные пятна остаются на щеках, на подбородке и даже на переносице.
— Жанет… — почти умоляюще произносит Геро.
— Ну вот — говорю я — теперь я тоже в угольной пыли и краске.
И подставляю свое перепачканное лицо, как самое весомое доказательство.
Геро качает головой и улыбается. Потом, уже не раздумывая, крепко меня обнимает.
Я вдыхаю запах его кожи, его волос, его одежды, чувствую легкую пряность пота, горчинку дыма, буйство трав, маслянистый холодок красок, мыльную духоту наскоро простиранного полотна.
Я медленно разгадываю этот многоголосый, многострунный аромат, чтобы причастится и наполниться. Завладеть этим свидетельством его бытия, украсть эту частичку, поместить в себя и прирастить.
Его небритый подбородок царапает мне висок.
— Нравится тебе твоя ссылка?
— Очень нравится, но я помню и про башню.
— Про какую башню?
— Высокую, с тройным рвом, бастионом и единственной комнатой наверху.
Я закидываю голову, чтобы видеть его, изучить выражение его глаз, трепетную улыбку, ласковую серьезность, уловить скрытую печаль за наигранной шуткой.
Я знаю, он старается, он очень старается преодолеть тот паутинный чердачный соблазн и выбраться из липкой, манящей топи бесчувствия.
Скользкие, ползучие растения с шипами, мелкими коготками по краю узких, жестких листьев, цепляются за одежду, впиваются в кожу, обволакивают и тянут. За ними длинные, словно щупальца, вязкие тени, отростки того нависающего над ним чудовища вины и сожалений.
Тени расщепляются в едва видимые нити, проникают в мысли и чувства, отравляют, запугивают. А он сдирает их, как налипшую паутину, пытается протереть глаза от тех же ядовитых жгучих ворсинок.
Но ему трудно. Он ведет этот бой один, и никто не может ему помочь.
— Вы обещали меня в ней запереть — продолжает он с печальной нежностью.
— Да, помню. Обещала. Но я так же обещала разделить с тобой это заключение. И от своих слов не отказываюсь. Я готова сделать это.
— Но башни еще нет.
— Да, увы, башни еще нет — притворно вздыхаю я – А то как было бы прекрасно отгородиться от целого мира, смотреть в твои глаза, говорить с тобой, говорить обо всем, о самом важном и великом, и самом незначительном, по ночам слушать шум набегающих волн, шорох гальки, крики чаек, а по вечерам зажигать огромный, круглый, хрустальный фонарь, чтобы он служил маяком заблудившимся кораблям. Разве я не говорила, что башня будет на берегу моря?
— Нет.
— Вот говорю.
Геро вновь улыбается, затем вывернув полу своей сорочки, теплой от соприкосновения с телом, жестковатой изнанкой начинает осторожно стирать угольные разводы с моего лица. Наверно, он именно так, бережно и умело, умывал мордашку своей дочери, когда та, чересчур увлеченная, перемазывалась вареньем.
Господи, Мария! Я же здесь, чтобы сказать ему…
— Геро, любовь моя, сердце мое, я должна тебе признаться…
Рука его замирает. В глазах мелькает тревога, но ещё светлая, без горечи. Он скорее волнуется за меня, чем за грозящие ему последствия. Я сразу трясу головой.
— Нет, нет, не тревожься. Новость хорошая. Очень хорошая. Замечательная. Это даже не новость, это чудо! Честное слово. Я обещала тебе чудо! И вот чудо! Но сначала я буду просить у тебя прощения.
Геро не отвечает и не задает вопросов. Он слегка удивлен, но и тревога, как легкий бриз. Он ждёт.
У меня слабеют колени, и кровь стучит в висках. Я оглядываюсь, чтобы найти исповедальню. Наконец, замечаю два табурета, которые Липпо оставил у своего научного алтаря.
— Вот, пойдем сюда. Мои силы на исходе. Оказывается, и у королевских дочерей бывают приступы слабости.
Геро берёт меня плечи и заглядывает в лицо. Тревога уже настоящая.
— Жанет, что с тобой?
— Я немного переволновалась. Это пройдет. Вот, сядь со мной рядом.
Геро бросает на земляной пол кожаный мешок не то набитый листьями, не то старым пергаментом, и садится у моих ног.
— Сначала я должна тебе признаться.
— В чем? – осторожно спрашивает он.
— Прежде всего в том, что люблю тебя.
Геро сразу смущается. Он всё ещё не в силах принять истину, что достоин любви. У него всё ещё возникает подспудное желание оттолкнуть, отстранить мои слова, как незаслуженный приз, который вручили по ошибке или в результате обмана.
Он всё ещё ждет окончания игры, когда на смену нежности и заботе, придет настоящая, реальная жизнь, вступят в силу непреложные правила вселенского законодательства, когда я, наконец, поведу себя так, как эти правила предписывают, обращусь в знатную, высокомерную даму, и тогда возобновятся мучительные, но привычные для него отношения между этой знатной дамой, сошедшей с высот, и безродным, зависимым от её милостей, любовником.
— Я знаю, Жанет — тихо отвечает он – Ты просила меня никогда в тебе не сомневаться, и я не сомневаюсь. В чем бы ты не пожелала признаться, я верю тебе. Верю в твою искренность, в твою любовь. Я знаю, что даже если ты и совершаешь ошибки, то не от потребности умножить боль, а по неосторожности, от порывистости, от нетерпения достичь цели.
Я закрываю лицо руками.
— О Господи, Геро, своим великодушием ты вонзаешь мне в сердце тысячу кинжалов.
— Прости, я не хотел, я буду молчать — говорит он растерянно — но я всегда пребывал в уверенности, что любовь предполагает доверие и прощение. А если нет, то какая же это тогда любовь? Это уже что-то другое.
— Да, да, ты прав. Доверие. Именно доверие! – чуть не выкрикиваю я – В том-то и дело. Ты веришь мне, а я? Я достойна твоей веры?
Геро глядит чуть искоса. Мне кажется, что его больше занимает оставшийся на моей скуле угольный развод, чем мое признание.
— Что же вы такое натворили, ваше высочество? Вы меня обманули? Вы не королевская дочь?
— Ох, лучше бы так. И ещё подданная мавританского короля и беглянка из его гарема.
— Как занимательно! – улыбается он.
Да, так и есть, он вновь отождествляет меня с дочерью. И даже не думает тревожиться или сердиться. Чего ждать от маленькой глупой девочки?
И я, будто подыгрывая, уже тру глаза, как это делает Мария. Набираю в грудь побольше воздуха.
— Помнишь, ты назвал мне одно имя. Имя старой кормилицы и няньки. Помнишь? Ты просил меня её разыскать. Наннет.
— Да, помню. Его лицо застывает.
— Так вот, я её нашла.
Он сразу как-то выпрямляется, будто ему нужна готовность, натяжение в мышцах, если придется бежать, спасаться или наоборот, противостоять и бороться.
— Нашла?
— Да.
— И… что же? Вы с ней говорили?
Этот переход на «вы», на вежливую придворную отстраненность, всегда выдавал крайнюю степень волнения. С лица Геро начинает сползать румянец. Обесцвечиваться, вянуть.
— Да, я с ней говорила. Перл нашел её, там в том доме на улице Сен-Дени, и устроил нам встречу. В маленькой часовне. Помнишь, мы сидели с тобой на лестнице, и я тогда просила тебя во мне не сомневаться. Мы ещё держались за руки. Вот так.
Я беру его руку, переворачиваю ладонью вверх и как в тот вечер, когда любовалась его затененным лицом, этой причудой кьяроскуро, опускаю сверху свою и тянусь пальцами до полного совпадения.
— Я помню — чуть слышно подтверждает он.
Но брови уже скорбно сходятся, закладывая тонкую ниточку, скорбную ранку.
— Я как раз вернулась из той часовни. И… я приняла решение.
— Какое?
Губы Геро становятся сухими. И голос снова как шелест.
— Решение нелегкое, непростое, и в чем-то даже… в чем-то даже преступное. Но тогда мне это казалось необходимым. Единственно правильным. Я решила скрыть от тебя все, что я от неё узнала. Скрыть на время, до определенных событий, или… если придется, навсегда.
Глаза Геро будто проваливаются, их темные бездонные глазницы сразу начинают зарастать ликующей черной паутиной, а на ресницы будто снова сыплется пепел.
Но он не отнимает у меня руки, не отталкивает, не бежит, не проклинает. Он слишком быстро все понимает.
— Это было… так страшно? Ты не могла мне рассказать, потому что это было… Как она умерла? Скажи мне! Она… она страдала? Скажи, я выдержу. Я смогу это вынести. Я справлюсь. Ты же знаешь, Жанет, у меня хватит сил. Я не сойду с ума, не закричу. Я знаю, что значит боль.
— Нет, нет, милый, подожди. Ты не о том меня просишь.
Но Геро не слышит.
— Тебе не нужно оправдываться. Я понимаю. Ты не хотела, чтобы я знал правду, страшную правду. Ты опасалась за мой рассудок, за мою жизнь. Но мой рассудок выдержит, на его долю выпало немало невзгод, но он достаточно крепок. Не надо меня щадить.
Как иллюзорны, как тщетны были все его усилия скрыть свою пылающую, гудящую боль. Как упорно и отчаянно он пытался нарастить эту тонкую, заживляющую корочку над гремящим водоворотом боли.
Крошечное смещение, и вот эта боль, этот ураган, этот кровоточащий обжигающий Нот, которого освободили ради будущего потопа, вырывается с ликующим посвистом, разметав в щепы жалкие, пустые предосторожности.
Как же я обманывалась, когда уверяла себя, что мне удастся его излечить и сделать счастливым, даже если девочка не будет найдена. Это всё равно, что прикрыть вулкан черепичной крышей.
Геро и сам чувствует это разрушающее действие, град летящих камней, вперемешку с извлеченными на поверхность костями, даже одуряющий запах развороченной земли, с которой он сам может смешаться, если уступит.
Его начинает бить дрожь. Я охватываю его голову обеими руками, закрываю его затылок, будто на него действительно могут обрушиться невидимые удары.
— Нет, милый, нет, не торопись, выслушай меня. Я совсем другое хотела тебе сказать.
Но Геро пытается вырваться.
— Не щади меня — повторяет он – Я не хочу быть трусом. Я не буду прятаться. Я видел лицо смерти, она не раз приходила ко мне, я знаю ее приёмы, её ухватки, я не боюсь! Я должен знать. Это моя вина, моя ноша. Мне её нести, не тебе. Это слишком великодушно с твоей стороны оберегать меня от последствий моих же собственных преступлений. Но ты должна открыть мне правду.
— Нет никаких преступлений.
Я обнимаю его ещё крепче, чувствую, как он содрогается.
— Я вовсе не смерть и страдания от тебя скрывала. Милый мой, единственный. Я скрывала от тебя чудо. Чудо! Твоя дочь жива! Жива!