Возможно, существует некое заклинание, способное извлечь этот образ из глубин серебряной амальгамы.
В его покоях всё осталось нетронутым. Она запретила касаться его вещей.
И гобелен с коленопреклоненным Иосифом пребывал на том же месте. И потайная дверь отворялась все так же бесшумно.
Клотильда долго не решалась войти. Убеждала себя, что из страха перед затаившейся болезнью.
Но прошло несколько недель.
По распоряжению Оливье всё поверхности протерли уксусом, а постельное бельё сожгли.
Кровать стояла ободранная, будто остов разграбленного корабля. Эта освежеванная кровать стала первым доказательством необратимости случившегося. Здесь была смерть.
Это случилось и ей придется в это поверить.
В его кабинете все вещи были оставлены на местах. Те же книги на полках, тот же глобус Меркатора, зрительная труба у окна, деревянные поделки, завершённые и едва намеченные, и даже скрипка в футляре, похожем на детский гробик.
Когда-то она заказала эту скрипку в Кремоне за три тысячи флоринов.
На рабочем столе всё так же лежали стопки дорогой флорентийской бумаги с вензелем. Чернила в бронзовом фигурной емкости высохли, а связанные в пучок перья покрылись пылью.
Но кресло с высокой спинкой было чуть отодвинуто от стола, как будто он только что был здесь. Она даже огляделась, надеясь его увидеть.
Он мог укрыться в другом кресле, стоявшем у окна, тоже с высокой спинкой. Он проводил там немало времени, глядя на бегущие по небу облака.
Но и второе кресло было пустым. Огонь в камине давно стал черной росписью на своде, комната остыла. В ней поселился тот же неизбывный кладбищенский холод.
Клотильда даже заглянула в гостиную. Там тоже пусто.
Сложенные в ряд, прямо на ковре лежали три марионетки в шёлковых колпаках.
Ей докладывали, что на Рождество он устроил для дочери настоящее представление, соорудив копию вифлеемского вертепа. Эти три марионетки исполняли роли волхвов.
От сквозняка скрипнула дверь, вкрадчиво стукнула рама. Клотильда быстро оглянулась. А если это он? Всё же явился на её зов. Что она ему скажет?
Нет, никого. Ни слабой тени, ни грозного призрака.
Она держала в руках обвисшую марионетку. Подарок для дочери.
Его дочь, его плоть и кровь. Единственное, что от него осталось.
Эта девочка так на него похожа. У неё его глаза.
Она выронила марионетку. Как же ей раньше не пришло это в голову?
Он всё ещё здесь, на земле, в этом ребенке. Почему он так любил эту девочку?
Потому что в ней была частичка его умершей жены. Он видел отражение, присутствие. Обнимая ребёнка, он изгонял смерть, отвергал её, и через дочь по-прежнему любил ту, кого потерял.
Почему бы не последовать этому скорбному примеру? Все эти вещи вокруг, которых он касался, давно остыли, давно мертвы.
А девочка жива! Она смотрит его глазами, она улыбается той же улыбкой, у неё те же повадки, те же интонации, тот же излом бровей. Она может своим озорством изгнать старуху.
Старуха являлась вновь. Она участила свои визиты. Чем длиннее становился день, чем настойчивей и тревожней весна, тем высокомерней и развязней шествовала старуха.
Она могла скрываться в каждой упавшей тени, в каждом углу, куда не дотягивается желтоватый отблеск свечи. Она подстерегала в мыслях и снах, кралась за спинами слуг, цеплялась за плащи просителей, забиралась в зеркала и даже в старые портреты и плафонную роспись.
Везде, под краской, под шелками, в витражном крошеве проступала ее костлявая усмешка.
Клотильда вдруг узнала старуху в Анастази, когда та вошла утром в спальню, чтобы поднять портьеры. А в бесформенном, мешковатом одеянии Дельфины явно проглядывал покрой черного балахона.
Секретарь дю Тийе вдруг предстал с померанцевым венком на проплешине, а казначей своим узким, вогнутым профилем уподобился желтолицему бродяге, висящему за окном.
«Я схожу с ума» — подумала Клотильда.
Она пыталась заместить эти видения скрытыми, почти стыдными дарами памяти. Она стыдилась этих даров, ибо их ценность не указывалась в сумме её побед, а скорее в тяжести уступок и унижений.
Это были воспоминания о его редкой, прозрачной радости, о его благодарности, мелькавшей на лице с той же частотой, с какой в полночном небе мелькает комета, об улыбке, не вырванной, не купленной, а дарованной.
Но воспоминания эти скудны. Его улыбка и вовсе фантазия.
Он улыбался, но улыбался не ей. Он улыбался своей дочери, мечтательно, рассеянно улыбался небу и звёздам, деревьям и птицам, каким-то своим потаённым мыслям, своим мечтам, своим замыслам, своим находкам художника, и даже тому учителю музыки, старому скрипачу, когда впервые взял без фальши несколько нот.
Да, эти улыбки не были вырваны у него силой, но они были украдены.
Он улыбался даже Анастази, этим иссохшим, обескровленным останкам женщины.
Но ей, своей высокородной любовнице, он не улыбался никогда.
Если бы это случилось хотя бы раз, если бы он взглянул лишь однажды светло и радостно, если бы глаза вспыхнули нетерпением и восторгом, а губы дрогнули, если бы по щекам разлился румянец сладкой робости, если бы один единственный раз она ухватила бы в свою память это волшебное мгновение и залила бы его густым мёдом внимания, ночной грайе в белом венке не удалось бы с такой безнаказанностью шнырять по её видениям и мыслям.
Одна его улыбка послужила бы защитным амулетом. Но все воспоминания, что она предъявляла, были как монеты с недовесом золота.
Они могли бы послужить средством оплаты, но увы, не имели хождения в том сумеречном пределе, где обитала старуха. Средств заплатить не было.
Как не было магического жезла, кольца или порошка, чтобы её отпугнуть.
Очень скоро эта ведьма поселится в её разуме, прорастет в неё саму корнями и начнет обдирать кожу с ее костей, чтобы установить окончательное тождество.
Клотильда в очередной раз, таясь от самой себя и придворных, сидела в его кресле за его столом. Она перебирала оставленные им бумаги.
Портретов дочери не было.
Были наброски того самого вифлеемского вертепа, отдельные его участники, Иосиф, младенец, пастухи, схематичное расположение фигур, устройство светильников, какие-то расчеты.
Геро готовился очень тщательно, с предусмотрительностью и вдохновением мастера. Он творил для своей дочери праздник.
Сохранились так же наброски будущих замыслов. Но портретов девочки не осталось.
Клотильда почувствовала привкус желчной горечи, как будто желудок шевельнулся и дернулся. Это была горечь стыда. Она сама сожгла те рисунки.
Она придумала тогда извращённую и отвратительную месть за его отказ. От собственных, произнесенных тогда слов хотелось отмыть язык, вымочить его в уксусе.
Она была в дурном расположении духа, но играла в дружелюбное гостеприимство. И его странное необъяснимое упрямство вдруг переполнило чашу.
Ей в тот день казалось, что все возможные нити ускользают из её рук, и судорожно ухватилась за одну из них, чтобы удержать иллюзию верховенства. Она позволила себе слишком много.
Ей было даже приятно. Да, приятно. Почти до сладострастия.
Видеть его раздавленным, униженным; заставить выслушивать те отвратительные импровизации, какие приходили ей в голову; и жечь рисунки тоже было приятно, рисунки его маленькой дочери и её портреты, жечь у него на глазах, видеть в этих глазах непереносимую, молчаливую боль, его отчаяние и его полную беспомощность.
Сразу после той её выходки у него случился приступ мигрени. Приступ столь тяжелый и длительный, что Оливье потребовал консультации с другим врачом.
Тогда по редкому совпадению в замке оказался этот растрепанный нескладный итальянец, лекарь этой приблудной княгини, дочери Генриетты д’Антраг, Жанет д’Анжу.
Клотильда пригласила её по необходимости, ибо представительница племени королевских бастардов была до неприличия богата, к тому же имела связи при папском дворе.
Клотильда с неудовольствием вспомнила детскую во дворце Фонтенбло и визжащую от восторга рыжую девчонку на руках отца.
Но приглашение оказалось кстати. Этот нескладный, в нелепейшем одеянии итальянец, больше похожий на бродячего лицедея, совершил чудо. Сразу после его визита Геро почувствовал себя лучше, смог выпить воды и поесть.
Клотильда оказалась у рыжей самозванки в долгу. Лекарь избавил Геро от боли, но не излечил от стыда и отвращения саму герцогиню.
Она, конечно, делала вид, что всё происходящее для неё ничего не значит, что она поступила так, как и подобает высокородной даме, вынужденной подавлять первые признаки бунта во избежание хаоса, но где-то в глубине души на один острый камень стало больше и где-то в сердце прибавилось мертвых долей.
Она чувствовала вину, и потому подарок её был щедр: она позволила его дочери остаться с ним на всю рождественскую ночь.
Это была попытка примирения. Она тогда, в очередной раз, дала себе слово, что более никогда по её вине он не будет страдать, и даже допустила мысль, мысль запретную, крамольную, о его воссоединении с девочкой.
Она и прежде думала об этом. Думала с превеликой осторожностью, будто под угрозой анафемы, приходила на тайные собрания кальвинистов.
Это была ересь, за которую приговаривали к костру. Думать об этом уже означало проклятие.
Допустить его воссоединение с девочкой, позволить им быть вместе — это полный крах. Поражение и опала.
Если она уступит, она перестанет быть собой. Капитуляция, бесславная и позорная. А он…
Он победитель. Он укротил глупую, высокомерную женщину, указав положенное ей место. Она станет рабой мужчины.
Его служанкой, его послушной наложницей, безответной одалиской, которая исполняет желание господина по первому знаку.
Нет, нет и ещё раз нет. Этому не бывать.
Но коварная мысль не уходила, не растворялась. Она таилась неделями, месяцами, как терпеливый лазутчик или назойливый проситель, и в минуты слабости, когда она корила себя за несдержанность, за гневливость, всплывала на поверхность, как подгнившее бревно с речного дна.
«Я всё ещё здесь» — будто говорила она – «Подумай ещё раз. Прежде чем гнать и проклинать, не разумней ли выслушать? Так поступает мудрый правитель во имя собственного блага, во имя блага всех поданных. Чего тебе стоит? Это всего лишь мысль, бесплотная, бессильная пара ярких вспышек во тьме сознания, цепочка бессвязных слов. Здесь и решимости особой не требуется. Всего лишь предположить, дать волю воображению. Кто об этом узнает? Это твоя тайна».
И она позволила этой мысли приблизиться.
Впервые это случилось после его третьего побега, когда она так жестоко мстила за неблагодарность.
Она видела себя римской патрицианкой, наказующей раба, а затем горько раскаивалась.
Она тогда вновь пошла на уступки. И тогда же впервые допустила в разум эту крамолу.
Геро слишком тяжело переживал последствия. От тоски и боли он был близок если не к смерти, то к утрате рассудка.
За неделю не произнес ни слова и, казалось, не узнавал тех, кто к нему приближался.
Оливье был не на шутку встревожен и предупредил её о необратимости симптомов. Ещё несколько дней, и он не вернется из сумрачного пограничья.
Останется там, в сладком беспамятстве, в собственном иллюзорном мире.
Она тогда уступила и даже позволила некоторые экспромты. Девочка оставалась в замке не на час или два, а на целый день!
Невиданная уступка. Геро вскоре заметно похорошел и даже, казалось, простил свою неразумную любовницу.
А Клотильда в своих мечтах пошла ещё дальше.
Почему бы собственно и нет? Почему бы отцу и дочери не быть вместе?
Это вполне естественно, это отвечает всем земным и божественным законам. Девочка потеряла мать, но у нее есть отец, который её любит.
Почему же при живом отце она сирота? Это неправильно.
Она ребёнок, всего лишь ребёнок. Она не соперница.
Клотильда осторожно вообразила, как бы это могло быть. Она купила бы им небольшой дом с садом или даже с виноградником, где-нибудь в предместье, в Сен-Клу или в Сен-Жермен.
Или здесь, ближе к Венсенну, в предместье Сент-Антуан, чтобы её охотничий замок находился поблизости, и она могла бы навещать их, нет, его, когда ей вздумается.
В этом доме жила бы немолодая экономка, а с ней кухарка, пара слуг и нянька для девочки. Подошла бы та же самая, что присматривала за девочкой в доме бабки.
Девочка, к ней, похоже привязана.
Для Геро в этом доме будет отведен кабинет, где он мог бы продолжать свои учёные занятия, мастерская для его рисунков и деревянных поделок. И отдельная комната под библиотеку.
От этого дара он не откажется.
Но детская будет на противоположной стороне дома. Это будет условие.
В её отсутствие пусть делают что им угодно, пусть он даже поселит эту девчонку у себя в мастерской или кабинете, или даже в спальне, но, когда будет наносить визиты она, герцогиня Ангулемская, девчонка должна быть заперта в детской. Видеть её она не желает.
Уж на это неудобство он обязан пойти, ибо всё прочее будет так, как он пожелает.
Пусть возится с ней, с этим заморышем, пусть учит её читать, пусть катает её на маленьком ручном пони, — да, она подарит им английского пони, новую забаву при дворе Карла Стюарта, — пусть бегает с ней по лесу и там играет с ней в прятки.
Она на всё согласна, но пусть отдает ей обговоренное время, как плату за эту неслыханную роскошь. Она не будет требовать чрезмерно, она будет великодушна. Она будет исполнять его просьбы и дарить подарки. А он будет благодарен.
0
0