Он таскал и бочки с вином и чугунные заготовки для кузнечных цехов. Ночевал там, где позволят владельцы товара.
Кто-то советовал ему пойти к вербовщикам. С его силищей он мог таскать ядра и пушки, но Жан-Пьер, несмотря на свою устрашающую внешность, на огромные кулачищи и черты лица Полифема, был удивительно незлобив и, случалось, вылавливал из Сены котят, которых бросили в воду уличные мальчишки.
Он тащил мешок с баржи по мосткам, когда вдруг заметил стоявшую у причала молодую темноволосую женщину. Женщина была одета хорошо, даже лучше, чем жены и дочери купцов, которых замечал Жан-Пьер на набережной.
Внезапно эта женщина сделала ему знак. Он скинул мешок на груду остальных и только тогда приблизился. В чертах её узкого, некрасивого, но выразительного лица было что-то неуловимо знакомое. Заметив его недоумение, женщина сказала:
— Ты дал мне когда-то хлеба. И ничего за это не взял. Я помню добро так же, как и зло.
Эту женщину звали Анастази де Санталь.
С тех пор Жан-Пьер состоял при конюшнях её высочества герцогини Ангулемской. В его обязанности входило следить за исправностью экипажей и сбруи, а также за порядком в погребах и на кухне.
Подчинялся Жан-Пьер непосредственно первой статс-даме и служил своеобразным силовым фактором, если той требовалось подавление бунта или пьяных беспорядков. За всё время их знакомства они обменялись не более, чем десятком односложных слов. Говорить не требовалось.
Для сложных приказов и поручений Жан-Пьер был слишком неразвит, а для исполнения простых хватало знаков и жестов. Он понимал свою благодетельницу, как понимает хозяина сторожевой пёс. И обязанности он исполнял весьма схожие – сопровождал Анастази в поездках за пределы столицы, а также и в прогулках по Парижу, если эти прогулки предполагали посещение мест опасных даже для неё, завсегдатая и знатока подобных мест.
Как обычно, Анастази выбрала его для поездки в Ангулем. Жан-Пьер правил утомлённой четвёркой.
В Конфлане у Анастази была пожилая неразговорчивая горничная, которую она брала с собой в Париж или Ангулем. Но в эту поездку Анастази взяла в спутницы Жюльмет, оставшуюся не у дел после того, как в замке не стало Геро.
Жюльмет чувствовала себя не менее потерянной, чем сама придворная дама, и даже отчасти виноватой. Анастази не раз заставала её плачущей, размазывающей слёзы по лицу, шепчущей, что она «не доглядела».
Анастази, не опровергая и не соглашаясь, невозмутимо ожидала исхода приступа и отправляла Жюльмет с каким-нибудь поручением.
Она стала доверять ей больше работы в собственных апартаментах и назначила единоличной смотрительницей за её обувью и бельём, несмотря на то, что и того и другого у Анастази, напрочь лишённой щёгольства и расточительности, было исчезающе мало.
Жюльмет приступила к новым обязанностям рьяно, но очень скоро впала в тоску и плаксивость.
Анастази взяла её с собой, ибо Жюльмет была одной из тех, кто оставался бы у его смертного одра до последнего вздоха, если бы он умер в замке. Жюльмет была из тех, кто без боязни говорил о нём и вспоминал.
Вероятно, если бы Геро был в самом деле мёртв, придворная дама не вынесла бы этого ковыряния в могиле и велела бы Жюльмет замолчать, а то и вовсе повелела бы идти пешком или ехать на запятках, но Геро был жив и сожаления горничной, которой Анастази позволила говорить, не тревожили её.
Скорее наоборот, Анастази испытывала странное удовлетворение от того, что рядом с ней находится человеческое существо столь искренне и преданно любящее.
Казалось, излияния Жюльмет искупали молчание самой Анастази, которая не могла позволить себе ни оплакивать, ни торжествовать. Жюльмет в какой-то степени стала её глазами, исторгающими слёзы, и памятью, хранящей множество дорогих мелочей, каких самой придворной даме видеть не довелось.
Как никак она видела Геро каждый день, видела, как заботливая мать видит своего взрослого сына, о котором по мере сил заботится. Она видела его утром, едва проснувшимся, или вечером, когда стелила ему постель.
Она видела его вдохновлённым, увлечённым делом, или, напротив, погружённым в невесёлую праздность узника.
Она видела его полуодетым, растрёпанным, хмурым, подавленным, больным, раздражённым, уставшим, впавшим в отчаяние или полным надежд. Чаще, конечно, отчаявшимся.
Но она видела его и ожидающим дочь на Рождество, она даже помогала ему украшать фигурки волхвов: сшила им плащи из обрывка господского платья. Она видела его мальчишескую улыбку, когда он вовлекал её в свой рождественский заговор.
В какой-то степени Жюльмет знала его гораздо лучше, чем Анастази, и провела с ним гораздо больше времени.
Этой немолодой и некрасивой женщине не приходилось прятаться или притворяться. Она обладала великим преимуществом непосредственности, каким обладает, возможно, одна лишь мать.
И те чувства, что она испытывала, наиболее близки именно к материнским.
— Как сердце-то разрывалось, — доверительно признавалась Жюльмет. – Вся извелася, думавши. Да куда уж такой глупой, как я? Как бы порадовать молодого господина. Уж больно горько было смотреть. А и не придумывается ничего. Голова-то старая и глупая.
И Жюльмет глубоко вздыхала.
— А радость-то была, когда улыбался. Ой, тогда и не насмотришься на него. Только бы и смотрела, вот только бы и смотрела. А какой ласковый, обходительный, слова грубого не скажет. И только на «вы», будто я дама какая. А какая я дама? И не дама вовсе. Из простых. А он мне – сударыня, будьте так добры… Будьте так любезны. Даже когда разобью что или испорчу. Вот было такое. Чернильницу опрокинула. Руки старые, больные. На столе хотела прибрать. Он там бумаги свои оставил, а я только в стопочку хотела, в сторонку… чернильницу передвинуть. Тяжеленная чернильница, бронзовая, из рук выскользнула и бумаги те залила. Он там записи какие-то делал, рисунки, фигуры… Я же читать не умею, не обучена. Не пойму ничего. Испугалась. Стою, ни жива, ни мертва. Вот, думаю, и погонят меня на старости лет. А куда ж я пойду? Некуда мне идти. Он стоит в дверях и смотрит на залитые бумаги. А глаза грустные… Потом на меня глянул. И вздохнул только. «Ничего, говорит. Я ещё сделаю». Вот и всё. Другой бы на его месте башмаком бы в меня кинул. Или чернильницей. А он, сердечный, постоял на пороге и ушёл.
И Жюльмет вновь хлюпала носом.
Анастази молчала. Она уже жалела, что взяла эту плакальщицу с собой. Или не велела ей молчать.
Чем больше Жюльмет добавляла подробностей, тем тоскливей становилось на сердце. В каждой из этих подробностей, в каждой из этих мелочей она видела Геро.
А это происшествие с чернильницей стало последней каплей. Она так ясно представила его, глядящего на залитый чернилами стол, на погубленные рисунки, на испорченные чертежи, что тоска по нему затянулась как петля. Она уже закашлялась.
Она хотела его увидеть. Она бы всё отдала, чтобы его увидеть. И она могла его увидеть.
Этот приступ случился с ней у развилки. Одна дорога уходила на восток, к Эври, вторая – на север к Орсей и далее в Париж. Та, что сворачивала направо могла привести её к нему, а вторая уводила от него навсегда.
С той минуты, как она убедилась, что Геро спасён, Анастази запрещала себе думать об этом. Геро для неё потерян. Она сама когда-то отказалась от него, отвергла дар судьбы.
Отвергла не то из страха, не то из ненависти к себе, сочтя себя недостойной его любви. Не имело смысла сожалеть об упущенном. Нашлась другая женщина, более решительная и смелая.
Эта женщина рискнула и одержала победу. Жанет д’Анжу, княгиня Каррачиолли, рисковала гораздо большим по сравнению с безвестной и безродной Анастази де Санталь.
Жанет поставила на карту всё, что имела — своё имя, свою репутацию и саму жизнь. Как бы впоследствии не сложились обстоятельства, ей не удастся сохранить своё инкогнито, она не сможет раствориться без следа в людских волнах, как могла бы это сделать Анастази.
Если эта история когда-нибудь обретёт известность, Жанет придётся вступить в схватку не только с Клотильдой, которая не простит ей посягательств на свою собственность, но и со всем прочим миром, со всем королевским двором, со всеми знатными фамилиями, со всеми высокородными ханжами, которые ополчатся против неё за вопиющее пренебрежение сословными догмами, за презрение к своей благородной касте.
Жанет, конечно, бастард, её герб перечёркнут, но это нисколько не умаляет её ценности, как принцессы, ибо она и со стороны матери происходит из благородного анжуйского рода д’Антраг, а её дядя, граф Овернский, последний Валуа.
Вот и получается, что Жанет запятнала своим отступничеством две королевские династии.
Жанет умна, она понимает. Она действует не из ребяческого легкомыслия, не из подростковой шалости, когда подрастающая девочка бежит из дома, желая досадить родителям. Жанет всё знает о возможных последствиях.
И всё же она рискует, она не боится. Там, где она, Анастази более нет места, как гаснущей звезде рядом с восходящим солнцем.
Утратившая свой шанс должна довольствоваться малым, как неудачливый игрок в игорном доме. Не решившись увеличить ставку, этот игрок теперь собирает медяки, которые его удачливые соперники уронили под стол.
Такими медяками для Анастази стали просьбы Жанет о помощи в поиске детей. Сначала Марии, а потом и того мальчика, Максимилиана.
Косвенно, но Анастази всё ещё принимает участие в жизни Геро. Она ещё не окончательно отчуждена, как выражаются стряпчие. Но ей нельзя его видеть. Ни сейчас, ни потом, как бы не распорядилась судьба. Анастази должна его забыть.
Пусть он живет где-то далеко, счастливым и свободным. Избавленный от воспоминаний и прошлого.
Пожалуй, будь он мёртв, ей было бы легче. Она скорбела бы, не таясь.
Возможно, она бы решилась на месть. Это послужило бы ей утешением. Кому? Да тому же Оливье! Этот коновал так мучил его своим ланцетом. Оливье обрек его на эту жалкую смерть.
Да, Анастази начала бы с лекаря. Потом была бы Дельфина.
О, уж эту она бы не пощадила! Разве не Дельфина была там, в доме епископа, когда умерла Мадлен? Разве не Дельфина позаимствовала у инквизиторов пытку «Бдение»? И разве не Дельфина скрипучим шёпотом стращала герцогиню, когда стало известно, что болезнь Геро очень напоминает оспу? Да и все прочие её доносы, шпионство, клевету, её зависть, её ненависть к Геро.
Не осталась бы безнаказанной и ханжа Аджани. Уж с этой Анастази свела бы счёты. А кто ещё?
Если уж быть до конца последовательной, то у Геро было больше друзей, чем врагов. Вот только друзья были нерешительные, трусливые были друзья, а враги могущественные.
Оставалась только герцогиня. Что сделала бы Анастази с ней?
Оливье и Дельфина — всего лишь жалкие исполнители, главный вдохновитель и движитель она, Клотильда Ангулемская. Ей незачем жить. Или пусть живёт?
Жизнь её сейчас пуста, как выскобленный медный горшок, и звенит так же.
Смерть была бы для неё избавлением. Погибшая во цвете лет, она стала бы едва ли не мученицей. За упокой её души молился бы целый монастырь, гудел бы орган, курился ладан. Мессы следовали бы одна за другой, а лет через пятьдесят её бы канонизировали. Еще одна Дева Франции.
Ну уж нет, пусть сохнет, стареет и сходит с ума. Что ей там видится? Старуха в венке из померанца? Приходит к ней по вечерам и ведёт беседы? Вот пусть и беседует с ней дальше. А смерть – это слишком просто.
Но рассуждать о жизни или смерти, когда у неё есть тайна?
Ей легко подарить жизнь своей госпоже, когда Геро на самом деле жив. А будь он мёртв? Его смерть излечила бы её от смертельной болезни – от любви.
Когда возлюбленный мёртв, любят память о нём, любят прошлое и не посягают на будущее. А если он жив? Он досягаем, его можно увидеть, издалека, тайком, им можно любоваться, можно тайно приобщиться, стать зрителем, хранителем. А если подобраться поближе, можно услышать его голос.
Нет, Анастази не покажется ему на глаза, ей не нужна его признательность, его благодарность. Ей бы только оказаться поблизости, убедиться в том, что он есть, что он по-прежнему ходит по земле и своим существованием оправдывает существование этой земли.
Невыносимый соблазн. Зачем она позволила болтать этой глупой Жюльмет? Зачем позволила себе вспомнить? А тут ещё эта дорога в Эври.
Анастази взглянула на указатель. Стрелка указывала вниз, в ад.
Она не устояла. Соблазн был слишком велик. Она поступила, как поступает пьяница, некоторое время назад принявший решение покончить со своим пагубным влечением.
0
0