Она почему-то встала у него за спиной. Чтобы не видеть лица? Опущенных глаз? Или той короткой судороги отчаяния, что исказит это лицо?
Ему придется подавить это отчаяние. А если он снова начнет просить? О чём? Она уже и не помнила. Ей казалось, что он придумал для неё игру, чтобы отвлечь или смутить. А эти мольбы — особый вид обмана, чтобы ввести её в заблуждение, внушить ей нелепые подозрения, что творимое здесь противоречит неким законам.
Если она какое-то время не будет видеть его лица, то игра прекратится, он не сможет долго удерживать свою маску. Для этого ему требуется прозрачный и ожесточённый рассудок, который вряд ли сохранит пригодность, когда она прикоснется. И она прикоснулась. Всей ладонью, будто намеревалась погрузиться в эту золотистую плоть, достать до самого сердца. Оно билось совсем близко, меж сведённых от волнения лопаток, чуть отклоняясь влево. Она могла придумать, могла вообразить, что его сердце билось в её ладонь с тем же молящим постоянством, с каким преследовал взгляд из-под тёмных ресниц.
От её прикосновения он слегка подобрался, как бы приподнимаясь на цыпочки, подобно новобранцу, желающему угодить. Его кожа была очень гладкой. Она обнаружила только маленькую родинку под левой лопаткой. Вторую руку она положила ему на плечо, а затем прижалась щекой там, где ладонью ловила сердце.
Геро коротко вздохнул и вдруг заговорил снова:
— Я прошу вас, умоляю. Я готов служить вам, я сделаю всё, что вы пожелаете. Моя дочь осталась там, без матери, без защиты…
Она прислушивалась к трепету его тела, к звучанию голоса. Этот голос был полон тревоги, но звучал мелодично и сдержанно. Эти слова произносили его губы.
— О чем ты просишь? – невольно вырвалось у нее.
Он осёкся. Попытался обернуться, и тогда мелькнул его точёный, манящий профиль.
— Я прошу вас о милости. Я не знаю, где моя дочь. Она осталась там, в доме… епископа, одна. Позвольте мне позаботиться о ней. Она ребёнок, всего лишь ребёнок. Она ни в чем не виновата.
Она прижалась губами к его плечу, и он вздрогнул как от ожога. Сразу замолк. Поцелуями она перебиралась вдоль линии плеча к пологой впадине, куда скатилась темная прядь. Она хотела прочертить кончиком языка сладкую тропку призыва, которая как стрела пройдет через сердце. Ладонью она волнообразно, разведя пальцы, провела по его груди и по твердому юношескому животу, не знавшего пресыщения и жирной порочной рыхлости, но наткнулась на его руку, плотно прижатую к телу. Он будто таким образом оттолкнул её, вернув к неоговоренному.
Ей пришлось встретиться с ним взглядом, молящим и ясным.
— Моя дочь, — чуть слышно повторил он.
Герцогиня уловила раздражение в тёмной, подступающей испарине, ей что-то мешало в собственном торжестве, она словно путалась в одежде, пытаясь её сбросить. Его губы, которые были почти ощутимы, досягаемы, с сухим манящим контуром, с едва заметной трещинкой, сомкнулись и отвердели. Она могла коснуться их, но в ответ получила бы каменную безразличную неподвижность. Ничего не стоящая безвкусная покорность.
Геро не отводил глаз. В глубине билось отчаяние, но он продолжал вести этот поединок, не сдаваясь и не отступая.
Этот мальчик был очень силён. Эта сила духа и разума, властвуя над плотью, могла бы поднимать из пепла погибшие города и двигать армии. Герцогиня чувствовала прежде неведомую дрожь в коленях и жажду подчиниться этому взгляду, этой кристально добродетельной воле, склонить голову и смиренно исполнить всё, что он пожелает. Это была бы честь, а не унижение, величайшая награда, а не ущерб её престижу.
Уступить этой воле было ещё одной гранью, оттенком блаженства.
— Я помню о твоей дочери, — ответила она. – Я пошлю за ней.
— Обещаете? – выдохнул он.
— Да.
Она сама в это верила. И пока его губы не успели вновь сомкнуться, окаменеть, она подалась вперед, как змея в погоне за добычей, чтобы ухватить его тающий вдох, его дыхание, а с ним и саму его жизнь, в которую желала проникнуть.
Его губы раскрылись не сразу, они теряли свою неприязненную твёрдость медленно, как будто он всё ещё был в нерешительности, всё ещё держал оборону или это был признак его юношеской неопытности. Он ещё не осознавал, что дозволено, а что нет.
Тогда она принялась раздвигать его губы кончиком языка, наслаждаясь их неловкостью. Ей, в сущности, не нужен был его ответ, взаимная напористость и ласка. Она наслаждалась нежностью и вкусом, как наслаждалась бы свежесорванным персиком, высасывая и поглощая мякоть. Она чуть давила ладонью на его затылок, чтобы он не пытался отстраниться, ибо в самом его теле присутствовал протест, он с неосознанным упорством сжимал зубы.
Пришлось ему объяснить.
— Дай мне свой язык.
Он, казалось, был слегка ошеломлён этой откровенностью.
Она могла предположить, что его прежний любовный опыт не предлагал ему такого прямого воздействия. Если Анастази не ошиблась и у него не было более искусной любовницы, чем набожная дочь торговца, то он действительно мало сведущ в том, на что способна опытная и властная женщина. Его это или испугает, или, напротив, распалит, как часто происходит с неопытными юнцами. Юнцы тяготеют к женщинам искушённым, бесстыдным и страстным.
Но Геро не признался ни в одном из этих противоречивых переживаний. Он всего лишь подчинился. Он уже не препятствовал, не укрывался за гладкой преградой, а позволял испить свое дыхание, распробовать сладость языка.
У неё не хватило вдоха и ей пришлось отстраниться. Она почти задыхалась. Его дыхание тоже сбилось, он уже не отстранённый и дикий, а по-настоящему живой, с горячей кровью под пылающей кожей. Какое удовольствие трогать его…
К этому тоже никаких препятствий. Она может делать это хаотично и расчётливо, дерзко и вкрадчиво. Но одних ладоней мало. Их поверхность ничтожна, не охватить и не поглотить столь чудесную добычу, не познать её сразу всю!
Она бы хотела стать многорукой или обрести гибкость змеи, чтобы сложиться бесчисленными кольцами, заключить его во множество объятий. Но ей доступен малый предел – её собственная кожа. Она начала освобождаться от платья. Оно, облегавшее безупречно, вдруг стало ей ненавистно, обратившись из украшения в препятствие, в пособника танталовой пытки. Делать это было непривычно, ибо она до сих пор не обходилась без помощи, как рыцарь перед турниром не обходится без оруженосца. Она действительно уподобилась змее, которая впервые избавляется от старой, мёртвой кожи. Ей мешали закосневшие, изжившие себя складки, она хотела бы их разорвать. Её не волновала сохранность и целостность шитья или кружев.
Это была только ткань, жёсткая и мёртвая. Переплетение нитей. Ткань избавляла от холода, служила тщеславным притязаниям, но не давала жизни. Герцогиня колола пальцы о застёжки и резала их о шелковые шнуры. Неловко и даже некрасиво. Она сочла бы свои движения стыдными, даже позорными, если бы видела себя со стороны, но она не видела, и даже не задумывалась о достоинстве движений. Ей было всё равно. Она спешила.
Как давно пресытившийся гурман, она испытывала долгожданный голод и желала познать насыщение.
Наконец она выбралась из платья как бабочка из лопнувшего кокона. Возможно, благодаря природному женскому наитию, который требует от дочерей Евы некоторой скрытности, она разделась у него за спиной.
Он не попытался оглянуться, уличить и поймать то ли из робости, то ли из врожденной деликатности. Он не шевельнулся, не повёл плечом, но его кожа как будто ещё больше натянулась, и дыхание он затаил. Он ждал её, знал, что прикосновение уже будет другим, обширным и нетерпимым как солнечный ожог. И разум его уже не будет столь ясен и устойчив, ибо природа возьмет своё. Ибо тело его — тело мужчины, верный вассал этой всесильной природы.
Она помедлила одно неуловимое мгновение, насыщая краткий разрыв между ними невидимым излучением страсти, а затем сделала шаг. Прильнула к нему как волна, властно, но вкрадчиво, сдерживаясь и замедляясь. Она хотела присутствия и осознания каждого момента слияния, хотела распробовать, как вино, пролитое под язык, чтобы вкус растекся, а дух вина медленно насыщал вдох. Теперь она уже могла осязать его вся.
Лицом зарыться в те же тёмные пряди на затылке, подбородком упереться в плечо, груди расплющить до сладкой боли о его спину, а руками с растопыренными пальцами обхватить его стан и даже чувствовать ладонями его рёбра. Коленом упереться ему в бедро и со злорадством прислушиваться к волнительной хрипотце в его перехваченном горле.
Как бы он не пытался сохранить себя в презрительной добродетельной холодности, плоть его предаст. Тело мужчины не знает щепетильности духа. Оно слепо и всеядно. Сладострастие ищет утоления не только в объятиях избранницы, но в ласках той, что ненавистна. Имена и преступления этому телу безразличны. Были бы упруги и приемлемы формы другого тела, женского, которое готово это желание породить, принять и утолить.
«Это даже забавно» — мелькнула у неё мысль. Она ещё никогда не владела мужчиной, который будто раздваивался.
Дух его очень силен. Она знала это, чувствовала. Когда осмелилась вновь заглянуть ему в лицо, под завесу ресниц, в потемневшие, словно опрокинутые зрачки, она увидела страдание, муку, разрывавшую его изнутри. Душа бунтовала. Всем своим божественным, бессмертным существом он противился тому, что с ним происходило, он страшился греховной страсти, её могущества и того наслаждения, что эта страсть сулила, а существом плотским он уже стремился к белому, шелковистому телу, бывшему так многообещающе близко.
Поцелуй уже был другим. Уже был ответ, жадный, неискушённый. В игру вступили древние силы. Это они наделили внезапным мастерством его губы, подсказали и просветили. Это они изгнали разум и вынудили осквернить скорбь. Это те самые безглазые, безъязыкие силы, что порождают новые жизни. Те изначальные силы хаоса, сплетающие воедино рождение и смерть. Когда пробуждаются эти силы — наступает время беззакония, разгула и звериной жажды. Лопается тонкая корочка вымученных приличий, навязанных догм и вязких софизмов.
Клотильда всегда это знала. Так называемая куртуазность, светскость — не более, чем лицемерная маска, фиговый листок, которым этот двуногий червь, этот ощипанный сатир, прикрывает свой срам.
«Все ложь! Ложь! Они все лгут и задыхаются от похоти!» — повторяла она себе в ответ на пламенные обличения, низвергаемые с амвона святыми отцами, на стыдливые взгляды благородных дам, густо краснеющих в ответ на вольности, на брюзжание добродетельных отцов семейств, украдкой поглядывающих за корсаж горничной. Все они лгут!
И едва им откроется случай, они опровергнут изрекаемые истины, чтобы дать волю гнетущим и сладким страстям.
С этим мальчиком произойдет то же, что и с ними. Его раны ещё слишком свежи, и порождённые этим страданием противоречия раздирают его. Ничего удивительного, его много лет воспитывал священник, поборник добродетели, адепт адова огня. Этот старик, сам уже немощный, день и ночь твердил подростку, чей разум был незрел и податлив, о вечной гибели, о муках тех, кто преступил закон. Вероятно, он читал бедному мальчику самые ужасающие строки из Писания, из посланий апостолов и Откровений.
Для впечатлительного юноши это может оказаться очень действенной мерой. К этим адовым сюжетам могут добавиться собственные измышления. Вот он и соорудил внутри самого себя каменную келью и выйти из неё, снять вериги ему очень непросто. Он сам себя вздернул на дыбу, где блоки вращаются в противоположные стороны, а петли, захлестнув руки и ноги, рвут его на части.
Клотильда даже испытала нечто похожее на жалость. Это была жалость охотника, который, ранив жертву, наблюдает её смертные корчи. Из милосердия муки жертвы следует прекратить. Рассечь острым лезвием сердечный мешок, чтобы хлынувшая кровь затопила последний вдох.
Она не стала раздумывать, даже не увлекла его в спальню. За те несколько шагов, что ему пришлось бы пройти, Геро мог несколько отрезветь, поддаться на уловки рассудка. И тогда схватка затянется, а ей придется приложить больше усилий.
Нет, жертву следует добивать сразу, пока она в лёгком беспамятстве и потому покорна.
Она толкнула его к брошенной у огня оленьей шкуре, а затем властно надавила на плечо. У него сразу подогнулись колени, будто он ждал этого знака, утомлённый затянувшейся мизансценой, где слишком долго сохранял неподвижность. Уже коленопреклонённый, он взглянул вопросительно, ожидая следующего знака.
У неё был соблазн задержать его так, вообразить страстно умоляющим, но выражение обращённого к ней лица, огромные провалы глаз не соответствовали песням менестреля. Перед ней была захваченная в погоне добыча, священная жертва, брошенная на алтарь. И она вновь толкнула его, чтобы сбросить ещё ниже, к самым ногам, чтобы он, распростёртый, полностью открытый, явил ей свою покорность.
Она видела себя в храме, под языческим куполом, испещрённым символами зодиакальных созвездий, собравшихся в магический круг. Золотые треножники увиты змеиными телами и виноградными лозами. Курятся благовония. Они дурманят, обволакивают разум.
Для смертных этот аромат опасен, но она богиня. Для неё выбрана жертва. Прекрасная жертва. Эта юная жизнь посвящена ей.
Что в действительности волнует её кровь? Что доставляет наслаждение?
Ей нравится собственная безнаказанность, безграничная возможность. Ей дозволено всё, как первым языческим богам на холодной, безлюдной земле. Она может смотреть на него.
0
0