Этот ответ как пощечина. Как жестокая насмешка. Её рука вновь холодеет. Та рука, что зарылась в темноте в шелковистые волосы. Она чувствует себя оскорблённой. Кожа тянется на лице, как будто сохнет. А он не молчит, он продолжает.
— Могу ли я просить вас о милости? Могу ли я надеяться?
Когда-то он уже задавал ей этот вопрос. Тогда он тоже говорил о дочери. Только о дочери. Снова о дочери.
Никакого преображения с ним не случилось. Никакой метаморфозы. Никакого прозрения. И весь этот блеск в глазах — только обман. Он посмел дать надежду, поманить, соблазнить и тут же отвергнуть.
— Я не желаю слышать об этом ублюдке! – ответила она, не раздумывая. Она уже в ярости, желает причинить ему боль, ту боль, что уже испытывала сама. – И не смей напоминать мне об этом!
Она уже ненавидит его. Она готова совершить то же безумство, что привело её к бегству, ударить его, разбить эти лживые, манящие губы.
— Вон!
Он как будто ждал окрика, будто принял не поражение, но одержал поспешную победу. Сразу отпрянул, отстранился.
Своим окриком она освободила его от необходимости притворяться, зажигать этот нежный румянец на скулах и подсвечивать глаза искоркой интереса. Он не попытался сыграть в негодование, в обычную мужскую растерянность. Сразу отступил, бежал, не оглядываясь.
Она чувствовала обиду. Это была обида женщины, которая принесла так много жертв во имя мужчины и ждала равноценного вознаграждения. Эта обида была древней, как мир. Многие поколения женщин верили, возлагали надежды, преступали законы, предавали свои семьи, прощали, смирялись, приносили дары, возвеличивали и обожествляли, бросали к ногам возлюбленных молодость и невинность, красоту и верность, обрекали себя на позор, нищету и голод, отправлялись в изгнание, отрекались от собственных детей, и что же в ответ? Всё та же чёрная мужская неблагодарность.
Почему она терпит это? Почему, в который раз, готова снести эту вопиющую дерзость? Почему не покончит с ним раз и навсегда?
Но она знала, что не сделает этого, ибо уже не раз задавалась этим вопросом и не раз отвечала. Отступить — значит проиграть, признать своё поражение, но она этого поражения не признает. Герцогиня сорвала свой гнев на горничной, плеснула вино в физиономию замешкавшегося лакея. Её позабавили вытянувшиеся лица слуг, этих ничтожеств, что за несколько монет готовы терпеть её нрав.
Появилась Анастази. Невозмутимо раздала несколько малозначительных указаний, а затем, как бы невзначай, приказала приготовить для её высочества молочную ванну. Герцогиня чуть заметно усмехнулась, опустив веки.
Анастази исполняет миссию миротворца и посредника, и эта молочная ванна, мягкий льстивый комплимент, вызванная в леса Иль-де-Франса тень Клеопатры, — ловкий приём, чтобы умилостивить грозную госпожу и спасти непокорного раба.
Ванна была удачной находкой. Когда огромную медную посудину водрузили у огня, и она шагнула в тёплую густую маслянистую жидкость, которая придавала коже удивительную бархатистость, когда тело внезапно лишилось собственного веса, герцогиня почувствовала, что разогретое, приправленное розовым маслом молоко растворяет чёрный сгусток сердечной желчи и обращает его в ничего не значащее драже.
Анастази внимательно за ней наблюдала, но не произносила ни слова. Ждет момента, чтобы произнести свою защитительную речь.
— Не нужно на меня так смотреть, — не поднимая век, произнесла Клотильда. – Я уже передумала его убивать. Но мысль такая была. И я не окончательно с ней простилась.
— В чём же он на этот раз провинился? – Голос Анастази звучал почти равнодушно. Она как раз подавала горничной красивый костяной гребень с частыми зубцами.
— Да всё в том же. Дерзость, неповиновение, небрежение, грубость.
— Грубость? Геро был груб?
Герцогиня отметила про себя это упоминание имени. Прежде Анастази себе не позволяла подобной фамильярности.
— Он опять явился с условием, — расслабленно произнесла герцогиня. Лень одолевала её.
— С условием или просьбой? Вряд ли он посмел бы ставить условие. Он мог только просить.
— Снова эта девчонка, — устало произнесла Клотильда. – Едва я переступила порог, как слышу о ней! Он не дал себе труда даже произнести приветствие, любезность, вежливую фразу. Как будто я существую лишь для того, чтобы исполнять его капризы.
— Этот юноша вырос в Латинском квартале и ничего не смыслит в придворных нравах, — чуть насмешливо произнесла придворная дама. – Никто не обучал его искусству царедворца, поэтому он действует прямолинейно. Это не всегда удобно, но зато искренне.
— Да уж, с этим не поспоришь. Никакого воспитания.
— Это не такое уж преступление. К тому же, разве ваше высочество не изъявила однажды желание, чтобы он у вас что-нибудь попросил? Вы, как мне помнится, были немало раздражены тем фактом, что он за всё то время, что здесь пребывает, не высказал ни малейшего притязания на что-либо, не обратился с просьбой, не выказал требований, не сделал даже попытки установить собственный личный церемониал, не составил список предпочтений. У вас это вызывало беспокойство, ибо поведение этого юноши выходило за рамки обычного в подобных случаях modus operandi. Эта неопределённость казалась вам почти угрожающей, ибо затрудняла ответные меры. Вы сетовали на его почти непредсказуемость, его отстранённость и даже загадочность. Геро отказывался говорить с вами, не открывал вам своих надежд, своих мыслей. Так что же вас беспокоит теперь? Он, наконец, приподнял завесу тайны. Высказал желание. Вы хотели, чтобы он просил. Вот он и просил.
Клотильда, в который раз, подумала, что её придворная дама слишком умна и обладает тем же даром, что и её госпожа — разгадывает мысли, расчерчивает тайные течения в мутном глинистом русле человеческого разума, находит скрытые мели и подземные ключи.
Но ещё хуже то, что Анастази пренебрегает придворной заповедью: слуга не смеет быть прозорливей, проницательней, умнее господина. Но думать дальше ей было лень.
После ванны, когда камеристка укутала её в нагретую, душистую простыню, и уложила на кушетку, мысли её высочества слабо придушенно трепыхались на сумеречной полосе дремоты. Тело по-прежнему в блаженной невесомости.
«Вы хотели, чтобы он просил». Да, она хотела. Она мечтала об этом. Она жаждала этих доказательств главенства, этих атрибутов могущества.
Смертные просят у бога. Они приходят в храм, опускаются на колени, воздевают к небесам руки, возжигают в чашах благовония, приносят на алтарь жертвы. И просят. А божество хранит презрительное, величавое молчание. Лишь по истечении времени, вдохнув достаточно жертвенного дыма божество нисходит до молящихся. Эти мольбы жалких смертных, испарение их страждущих душ суть лакомство, источник силы божества, столпы, что поддерживают храм. Каждая просьба, каждый стон делают это божество сильнее. Божество кормится, наращивая эфирную плоть, оно становится всё более алчным, все более требовательным, все более могущественным.
Подобно Зевсу, оно играет молнией, подобно Посейдону, тревожит и дыбит океан, подобно Гелиосу, двигает по небосводу солнце. Языческие боги властно царили на земле, где в тысячах храмов к ним возносили мольбы. Но что они сейчас?
Забыты, обречены на прозябание. Никто их ни о чем не просит. Вот что такое просьба. Это источник силы.
Но Геро упорно лишал её этой силы. Он ни о чём не просил. Когда же она этой просьбы удостоилась, то легкомысленно отвергла. Это была не та просьба, которую она ждала. Не того качества.
Ах, права её придворная дама. Значение имеет только сама просьба, а не её содержание. Сама просьба — это пища, сам содержащийся в ней порох эмоций, страхов и надежд. Это они — лакомство, а вовсе не слова. Десерт — это его трепетный, бархатистый голос, его нежный рот, тревожный, ищущий взгляд.
Как она могла от него отмахнуться? Не впиться в этот рот поцелуем? Дочь…
Да что с того? Пусть дочь. За эту уступку она возьмет неслыханные дивиденды. Её дремота прошла. Она открыла глаза и потребовала одеваться. Ночь ещё только предъявила свои права. Ещё есть время.
Она забудет о ссоре, она загладит вину, выслушает и даже согласится. Сегодня ночью она желает его, пусть даже притворной, нежности, его обнажённого тепла в постели.
— Пусть накроют на стол, — приказала она и бросила мимолетный взгляд в зеркало.
После молочной ванны её кожа нежнее бархата, впитала тот же глубокий сливочный манящий оттенок, налилась упругостью и даже засветилась.
Вечерний наряд её скромен, но элегантен, без пугающего блеска, чувственно изыскан, открывающий плечи и грудь почти до сосков. Поверх этой плотской щедрости тонкая паутинка дразнящих кружев, и тот же утекающий в ложбинку бриллиантовый ручеек. Она не раз замечала, что Геро, помимо воли, бросает на этот сверкающий следок, что терялся в темной впадинке, короткие взгляды. Он спохватывался, горел румянцем, отводил глаза, но вновь смотрел. Природа брала своё.
Так пусть же смутится вновь, пусть страдает от собственной греховной двойственности. Так с ним будет легче управиться.
Она послала за ним пажа, но случилась заминка. Его нет. Верный своим обязательствам, Геро всегда немедленно исполнял приказы. Как будто из кожи лез вон, чтобы исполнительностью заглушить естественный протест, обратиться в безупречный механизм. «Прикажете раздеться? Извольте, ваше высочество. Желаете поцелуй? Извольте, ваше высочество. Изобразить улыбку? Нежность? Страсть? Как вы меня сегодня желаете?». От его исполнительности, от пустого взгляда ей иногда становилось тошно. И она желала тогда не покорности, а бунта, страстной словесной перепалки, столкновения, ярости, и насилия.
Но Геро ничего не предлагал ей, он был тих и услужлив. Его опоздание — это повод двоякий, повод к недовольству и одновременно к надежде. Возможно, это последствия. Он оскорблён. Он бунтует.
Герцогиня вертела в руках золотую вилку. В последние пару недель, в неумелой попытке растопить лёд, она стала приглашать его к ужину, чтобы придать их странной связи подобие человечности. Сыграть спектакль. Можно на несколько минут забыть, что за столом сидят не хозяйка и её слуга, а влюблённые, красивые, молодые мужчина и женщина, которые обмениваются через стол взглядами, полными страсти.
Стороннему наблюдателю, вероятно, так бы и показалось. Женщина о чём-то щебечет, а мужчина почтительно внимает, даже отпускает уместные реплики. А потом, после совместной трапезы, разгорячённые вином, упоённые предчувствием, они возьмутся за руки.
Ей хотелось в это верить даже на таком смехотворном уровне достоверности, хотелось этого обмана. Вот и на этот раз она сделала всё, как прежде. Стол накрыт, он сейчас придёт, а она придумает, что он явился по собственной воле, а затем вообразит, что он сгорает от нетерпения, что бросает на неё пылкие взгляды.
Но где же он? Это всё больше напоминает мятеж, тот кошмар трёхмесячной давности. Уязвлённый отказом, он мог возвести свою просьбу в ранг ультиматума.
За дверью послышался какой-то шум, какая-то возня. Ей показалось, что она слышит голос Анастази, ровный, увещевающий. Похоже, её придворной даме пришлось вступить в переговоры.
Через мгновение дверь рывком распахнулась, и на пороге появился Геро. Слишком порывисто, почти угрожающе. Что-то определённо изменилось. Он как будто вырвался из стеснявших его оков, снова стал живым. Треснула ледяная корка притворства, и та пылкая неукротимая молодость, которая так её пьянила, вновь вспыхнула, засияла огнями.
Герцогиня невольно залюбовалась. Как же он красив, когда негодует, как желанен! Гнев ему к лицу. Глаза горят, движения стремительны. В одежде заметен легкий беспорядок. Дыхание сбилось.
— Почему ты не пришёл к ужину? Мы же договорились. Ты всегда ужинаешь со мной. И если нет на то особых распоряжений, ты обязан присутствовать.
Она старалась говорить ласково и улыбалась. Но всё же недостаточно ласково. Сама уловила требовательную резкость, которая произвела обратное действие. Не вернула его за черту покорности, а напротив, сыграла роль фитиля.
Геро упрямо вскинул голову. Губы изогнулись в презрительной усмешке.
Она заговорила мягче.
— Геро, послушай, не стоит начинать всё сначала. Я была резка с тобой, я сожалею. Но я прощаю тебя за твою дерзость.
Он рассмеялся коротко и очень горько. Покачал головой. Она почувствовала раздражение.
— В чём ты можешь меня упрекнуть? Все твои желания исполняются. Да любой смертный на твоём месте…
Она сразу осеклась. Глупость она сказала! Глупость! Как она могла произнести такое?
Геро потемнел лицом. Глаза его сузились, а кулаки сжались. Он глухо, яростно произнес:
— Так почему бы вам не взять этого любого? Того, кто готов осквернить могилу отца и отречься от собственного ребёнка, того, кто готов предать жену. Почему бы вам не взять его, этого любого смертного, безмерно благодарного, того, с кем не будет хлопот?
Но ей не нужен другой, ей нужен он, сложный, загадочный, неукротимый, тот, кто умеет чувствовать, любить и страдать.
— Мне нужен ты.
— А мне нужна моя дочь.
0
0