Неслыханная дерзость! Никто не смел следовать за ней, если она переступала порог, скрытый за шпалерой Иосифа. По-прежнему не разбирая несущихся вслед слов, — ей послышалось имя лекаря, «Оливье» и еще «распорядился», — она ринулась к апартаментам фаворита через галерею, к двери, которой пользовались слуги и сам Геро, когда выходил в парк, покидая свое роскошное узилище. Она видела стоявших друг против друга Анастази и лекаря. При звуке шагов они обернулись. Лекарь стоял, прислонившись спиной к двери, и даже не пошевелился, заметив герцогиню. На пергаментном лице мрачная решимость.
— Что происходит? Позвольте мне войти, Оливье.
Лекарь качнул головой.
— Нет! Я вынужден просить ваше высочество уйти. Вам туда нельзя.
Кровь бросилась ей в голову, в щеки, в глаза, застучала в висках. Будь она старше, ее бы, вероятно, хватил удар.
— Да как вы… как вы смеете! Вы забываетесь!
— Вы туда не войдете, — чуть слышно повторил Оливье.
Теперь уже сама Клотильда беспомощно хватала ртом воздух. Что это? Бунт? Заговор? Она уставилась на неподвижную Анастази. В облике той что-то необратимо изменилось, что-то треснуло, надломилось. В ней открылось сходство с одной из марионеток, которых Геро раздобыл для своей дочери. Эта марионетка висела на призрачных нитях. Тряпичная и безвольная. Взгляд блуждающий, пустой.
— Я приказываю вам ответить. Немедленно! – хрипло произнесла герцогиня. И тут же взмолилась. – Да ответьте же кто-нибудь!
— Оспа, — бесцветно произнес кто-то. Голос знакомый. Женский. – У него оспа.
Клотильда перевела взгляд на лекаря. Тот кивнул.
— Variola vera, — сказал он, употребив имя, данное страшному недугу епископом Марием почти тысячу лет назад.
Клотильда почувствовала дурноту. Кровь уже не стучала в висках, она уже загустела и готовилась кристаллизоваться, чтобы сыпаться и звенеть, колоть и резать сердце острыми гранями.
— Оспа… — машинально повторила она. – Как такое возможно? Кто допустил? Откуда?
Оливье поежился. Она вдруг заметила, что он внезапно постарел, высох, стал близок по облику к истощенному засухой насекомому с хрупкими длинным, суставчатыми лапками. Шея исхудала и походила на старую, кожистую кишку. Под дряблой, желтой кожей двигался острый хрящ.
— Фургон с бродячими циркачами… Господин Геро распорядился дать им на дорогу вина. И сам спустился.
Клотильда едва не взвыла.
— Кто позволил? Кто допустил?
А кто посмел бы ему запретить? С некоторых пор Геро была предоставлена свобода следовать собственным побуждением и порывам. Его статус полновластного, признанного фаворита давно не требовал доказательств. Ему запрещалось покидать замок, но всем прочим он был волен поступать, как пожелает. Любой другой оценил бы дарованные ему вольности, но только не Геро. Он не находил особой радости в том, что приобрел некоторую власть над лакеями и кухаркой, над портным, поваром и казначеем. Он мог отдавать приказы, как хозяин, но не пользовался дарованными полномочиями, находя их тяжеловесными и бессмысленными. Он вспоминал их только в качестве благотворителя. С тех пор, как ему позволили обращаться к казначею, Геро не упускал случая раздать пригоршню серебра бредущим на заработки вилланам. В ближайшей деревне он мог скупить у пожилой вдовы весь ее садовый урожай, а у старого горшечника – его кособокие посудины по цене греческих амфор. Он не раз посылал Любена с пожертвованиями в маленькую церквушку, где служил старенький, хромой кюре, а во время своих поездок в Париж тайком наведывался в детский приют, чудом уцелевший после смерти отца Мартина. Одни усматривали в этих его чудачествах едва ли не доказательства безумия, другие – тонкую игру, а третьи – попытку искупить грех. Сама герцогиня побывала в каждом из этих течений и остановилась на четвертом – потребности. Геро испытывает определенную потребность. Он страдает от переизбытка несовершенств этого мира и вот таким наивным способом пытается этот мир лечить. Он преисполнен сострадания, как горное озеро после весенней оттепели. Это сострадание выплескивается, опасно размывая берега, угрожая погубить, разорвать на куски то сердце, что служит ему вместилищем. Геро не способен существовать иначе, не одаривая этим состраданием. Это его дыхание, его кровь. Если он прекратит свое дарение, то прекратит дышать. Жизнь прекратит свое движение, свой вращательный цикл, и тогда он умрет. Он умрет и по другой причине. Его погубит неблагодарность мира. Он пытался помочь тем, кто обречен на скитания и нищету.
Заикаясь от волнения и страха, Ле Пине поведал о въехавшем во двор скрипучем фургоне, который тянула старая, измученная кляча. Эта была труппа бродячих лицедеев. Они ехали в Париж, с надеждой заработать немного денег. Вид у них был жалкий. Будь их положение менее бедственным, они, пожалуй, не решились бы на такую дерзость – просить приюта в замке столь знатной особы. Окажись ее высочество дома, бродягам не миновать плетей и собачьихклыков. Но судьба оказалась милостива к несчастным. В ее отсутствие верховная власть в руках фаворита, существа в высшей степени странного. И этот фаворит, очень красивый молодой человек, с манерами и поступью принца, не только позволил им передохнуть во дворе замка, но и повелел дать им в дорогу бочонок вина, круг сыра, копченых колбас и даже горсть серебра. Их старую, заморенную клячу в торчащим хребтом накормили отборным зерном в герцогской конюшне. Фаворит отдал свой собственный бархатный плащ их трагику, дрожащему от холода своих лохмотьях. С каким-то особым щемящим чувством этот удивительный щеголь смотрел на двухлетнюю девочку, лежавшую на руках одной из бледных от голода акробаток. У девочки был жар, щеки ее пылали. Два года назад эта малышка родилась в этом фургоне где-то между Авиньоном и Блуа и сразу же лишилась матери. Отец девочки был неизвестен. Удивительный хозяин замка взял хнычущую девочку на руки. Он держал ее на руках почти четверть часа, держал умело, как умудренный опытом отец, а затем отдал женщине. Хрычущая девочка внезапно успокоилась и уснула. Вскоре для нее согрели молока, а в дорогу дали свежей отварной курятины и сущеных фруктов. Месье Ле Пине с неодобрением наблюдал за этим благодеянием. Его беспокоила не щедрость фаворита к каким-то бродягам, ему не нравилась излишнее участие, внимание фаворита, его касательство этих грязных, непременно больных, в лохмотьях людей. Мажордом слишком хорошо помнил слова ее высочество. Фаворит это бесценное имущество, которому ни в коем случае не должен быть нанесен ущерб. Фаворита следует оберегать, как оберегают наследника престола, не допуская к нему простолюдинов. Но мажордом имел и противоположное распоряжение – не препятствовать. Фаворит обладал собственными полномочиями. Как управляющий мог запретить ему приближаться к фургону, а тем более брать на руки ребенка? Без распоряжения герцогини ни один из слуг не посмел бы коснуться даже полы плаща молодого человека. Управляющий не мог запереть Геро в его апартаментах и выставить бродяг за ворота, вручив на дорогу головку сыра.
«Оправдываются! Все оправдываются! Спасают собственную шкуру!» в отчаянии думала Клотильда. В кабинете клубились сумерки. Серая пыль безвременья. Она запретила разводить огонь и зажигать свечи. Она не заметила, как день, изначально ясный, в мелкую снежную искру, ста увядать, расползаться как весенний сугроб. Она заперлась в кабинете, где столько раз откидывала гобелен, служащий вечным эпиграфом к ее собственной драме, а затем, то в нетерпении, то в досаде, шла по узкому коридору, как неверная жена. Этот узкий, обитый тканью, коридор, короткий мостик любви и ненависти, по-прежнему был там, за гобеленом, но она не могла на него ступить. Мостик сохранял лишь видимость переправы. Его опоры были подпилены, изъедены красноватым жуком. Знал ли сам Геро какими последствиями чревата его благотворительность? Распознал ли грозным признаки страшной хвори на теле того ребенка? Оспа коварный зверь, свой нрав выказывает не сразу. Начинает трапезу с лихорадки. На коже маленькой нищенки еще не было знаков. Или знаки были настолько малы, что Геро их не заметил. А если заметил? Если он знал, чем грозит ему эта груда лохмотьев, к которой он прикоснулся? Клотильда обхватила голову руками и застонала. Он обучался медицине, имел достаточно знаний, чтобы распознать болезнь. Он мог взять ребенка намеренно. Зачем? Ответ один – он хотел умереть.
Смерть тоже побег, успешный, необратимый. Из той долины, куда он отправится, его уже не вернуть, за поимку не объявить награду. Он не видел иного выхода. Он устал. Не только побег, но и месть. Тонкая, изощренная. Изуродовать тело, ставшее причиной всех его несчастий. Уничтожить те ясные, строгие глаза, которые когда-то пленили ее в библиотеке епископского дома. Помимо шрамов оспа оставляет за собой и слепоту. Он предусмотрел вероятность выздоровления. Бывает, что оспа щадит своих жертв. При должном уходе и лечении, она отступает, но след ее пребывания в смертном теле необратим. Если Геро выживет, он превратится в чудовище. Оспа, как насытившийся хищник, измочалит его своими клыками и выплюнет, покрытого отвратительными гнойными пустулами. А затем на их месте образуются шрамы, глубокие незарастающие рытвины. Он может ослепнуть, может лишиться своих прекрасных волос. Это еще хуже, чем смерть. Ей останется живая развалина, пародия на некогда живое божество. Он не мог разрушить стены, поколебать ее власть, но он нашел средство разрушить другую тюрьму – тюрьму своей плоти. Эта плоть станет более непригодна для служения. Она уже не сможет прикасаться к нему, услаждать свои ладони теплом его кожи, обнажать его, пренебрегая стыдом. Он станет ей отвратителен.
Когда-то он уже пытался разрушить себя и внушить ей отвращение. Тогда из темного подпола на свет вышел его двойник, дьявольские подобие. Этот двойник очень быстро принялся за дело, подтачивая молодость вином и отчаянием. Но Геро испугался творимого зла, разглядев открывшуюся у ног бездну. Он осознал, что в подобном искаженном образе ему предстоит остаться в памяти дочери. А он не хотел, что она помнила полупьяное, дурно пахнущее существо, некогда бывшее ей отцом. Он справился с двойником и отложил свою месть. На этот раз все складывалось как нельзя лучше. Он встретил с дочерью Рождество. Устроил для нее праздник. Она запомнит его именно таким, любящим, всесильным и прекрасным. Она запомнит сошедшее на землю божество. И не узнает, как болезнь надругалась над ним.
Оспа действует быстро. Он все рассчитал. Даже грех самоубийства с него снят за недоказанностью. Он мог и ошибаться, касаясь того ребенка. Мог принять оспенное зарево за лихорадочный румянец. Возможно, он и желал только несколько недель озноба и жара. Хотел эту болезнь, как защиту, отсрочку. Мигрень плохо служила ему. Приступы случались не так часто, да и проходили довольно быстро, почти без последствий. Он вынужден был терпеть чужие ласки, задыхаясь от навязанной, душной, липкой страсти, захлебываясь, будто его насильно поили вином. Он не мог разорвать этот замкнутый круг, этот несгораемый вексель и прятался за болезнь. Вероятно, даже не осознавая, что призывает ее. С тех пор, как в замке побывал этот итальянец Липпо, мигрень и вовсе отступила. За два последующих месяца не было ни одного приступа, и все прочие, даже мелкие хвори обходили его стороной. Не было отсрочки, не было передышки. Игра в страстного любовника не прекращалась.
«Он так меня ненавидит, что предпочитает умереть. И умереть отвратительно, пожираемый заживо», подумала герцогиня. Все ее надежды на его, если не нежность, то привязанность, на дружескую благодарность, внезапно рухнули. Он никогда не измениться, никогда не примет ее, как женщину, каких бы усилий она не прилагала. Он хочет умереть.
Оливье все же позволил ей войти. Увидеть его. Правда, от порога спальни. А затем настоял, чтобы она немедленно переоделась и протерла руки уксусом. Лекарь и сам весь провонял этим жгучим, кислым ароматом. К постели больного он допустил двух лакеев, переболевших оспой еще в юности. У обоих рябые, грубые лица. «Вот каким он станет, если выживет,» мелькнула страшная мысль. Тонкая месть. Смерть или уродство. Той же ночью ей приснился кошмар. К ней явился Геро, почти такой, каким она видела его в полутемной спальне, со спутанными, влажными от испарины волосами, с лицом искаженным, в сочащихся пятнах. Затем все раны вдруг зажили и обратились в черные шрамы. Даже место глаз были образовались провалы, как у являвшейся к ней старухи. Он страшно ей улыбнулся и спросил незнакомым, хриплым голосом:
— Как ваше высочество желает меня?
И засмеялся. А потом стянул через голову сорочку, которая больше походила на саван. И под сорочкой тело тоже было в шрамах, причудливых, изогнутых, как арамейские знаки. Они складывались в узоры и, кажется, шевелились. В ту ночь она впервые проснулась с криком.
0
0