Проснулся поздно, практически под вечер.
Сидел на кухне, слушая мерное дыхание мира.
Держал в руке цветные ленты, скрипел зубами и подвывал, сам не зная отчего.
Уже не зная.
Ленты ласково и чуточку снисходительно шуршали в пальцах, поблескивали, пахли тонко, едва уловимо пылью и слежавшимися тканями… так легко, немыслимо, непростительно легко было поверить, что вот-де, просто себе придумались такие ленты — из задавленной ли тоски, из недобитого стремления продолжиться в других человечках, в курносых, к примеру, и белобрысых дочурках…
Стоп, скомандовал он себе. Прислушался, внутренне повторяя: курносые; белобрысые; дочурки.
Эта мысль тоже отзывалась утраченной былью, но: иначе. Не как нечто, что существовало вчера, а как что-то…
Он покатал слова во рту, так и не произнеся вслух.
Как мечта. Даже больше — как уверенная надежда, как план на будущее.
Он сжал кулак, хрустнув пальцами.
Посмотрел в окошко на изумрудное солнце. Как-то оно само собой получилось, стоило подумать, каково с похмелья будет щуриться на золотой пылающий кружок… а что ещё, спросил он себя, с мукой глядя в окошко, что ещё получилось само в этот раз?
Не было ответа.
Мир, как он возник, овеществился нынешним утром, успел плотно лечь в пазы и извилины мозга, казался теперь уже незыблемым, вечным. Хотя вот летающие корабли, закрывающие небо стремительной суетой: что — это взаправдашняя реальность вчерашнего дня?
Не верится, сказал он, и под ногами шелохнулась керамическая плитка. Вот что страшно: не верится.
А надо. А должно бы.
Он выглянул в коридор, напряженно пытаясь вспомнить узор на обоях — вчера ведь были какие-то такие розовенькие вроде бы…
И вдруг — рывком — вспомнил! На секунду перед глазами возникло бесконечно дорогое лицо, ясные серые глаза, пушистые брови, наморщенный лоб, белесая челка. Губы, от которых невозможно было оторваться — и сохранить жизнь. Прозябанием сделалась бы жизнь без этих губ…
Всё это нужно было воссоздавать прежде неба, прежде солнца, прежде боли и движения. Все это осталось зыбким послевкусием в мире, где не было её.
Он выл, шаря в холодильнике. Вот уж чего никогда и нипочем не забывал: холодильник-водка-закусь.
Потому, что с некоторых пор окончательно разуверился, что способен правильно воссоздать мир поутру. А алкоголь помогал задавить сомнения — и самую чуточку подогревал фантазию, да; позволял делать мир не просто укрытием, местом, где можно провести день, но домом и чудом.
Я не мог её забыть, думал он, всё ещё воя, и водка спокойно лилась в стаканчик, и день, едва начавшийся день вновь собранного мира, дрожал, предчувствуя, что его скоро сотрут, забудут, изгладят…
Обожгло горло, и практически сразу боль стала утихать, померещилось даже, что была, была причина не воссоздавать ее заодно со всем прочим. Как будто могла существовать причина не жить.
— Я тебя помню, — шептал он, стоя на коленях. — Не бойся, родная, я тебя помню.
Стремительно надвигалась тьма.
0
0