Перевод записи допроса был тщательно записан в трех вариантах, сделанных тремя разными переводчиками, – полковник считал, что в данном случае языковые тонкости играют первостепенную роль. Он никогда не думал, что русский язык имеет столько двусмысленных формулировок. Полковник тщательно проанализировал все приведенные Алленом цитаты, но не нашел в них ничего интересного.
Позывной руководителя русской резидентуры не давал почти никакой информации о нем, пьяниц и говорунов в Лондоне было слишком много, чтобы хоть сколько-нибудь сузить круг поисков. По сути, много болтая, Аллен не сказал ничего интересного. Да, он гордился своей страной – как все русские, – и выражал свою гордость с большим удовольствием, но ни разу не снизошел до конкретики, ограничиваясь абстракциями.
Выслушав отчет полковника, директор Бейнс сказал, что игры с Алленом пора заканчивать – МИ5 слишком дорого обходятся его допросы. Шифры сменят, агентов отзовут, а работать на Великобританию Аллен, скорей всего, не станет – так зачем тратить деньги на его содержание в тюрьме? При этом смотрел Бейнс на полковника с презрительной жалостью, или это лишь показалось?
Перед тем как подписать распоряжение о переводе Аллена в Тауэр, полковник решил лично сообщить ему о решении директора Бейнса и о назначенном дне казни – иногда конкретная дата может резко изменить поведение приговоренного. Впрочем, полковник понимал, что его попытки взять над Алленом реванш в самом деле заслуживают лишь презрительной жалости…
***
То ли инъекция, сделанная доктором, имела какие-то лечебные свойства, то ли появившаяся надежда выжить помогла бороться с болезнью, но уже через три дня Тони чувствовал себя значительно лучше: хотя кашель и не давал ему спать по ночам, но не доходил ни до рвоты, ни до удушья. Да, профессор Челленджер не соврал, Тони ощущал иногда боль и тяжесть за грудиной, ломоту в костях – и особенно в ребрах, – но признаки сделанной инъекции скорей радовали его, чем доставляли беспокойство. Он слышал, что инъекция меняет структуру костного мозга, и усмехался про себя: в ребрах мозга нет, а болят они сильней всего.
Его вернули в крыло, где было поуютней, потеплей и повеселее. Тони предполагал, что допрос с применением «болтунчика» не сойдет ему с рук просто так, а потому сидел тише воды ниже травы, чтобы не дать охране повода. Но тюремщики свое дело знали и умели расставлять комбинации – драка во время прогулки не имела к Тони никакого отношения, но случилась слишком близко. Не ответить на удар в лицо было нельзя, после этого здешние уголовники перестанут считать тебя человеком, а это если не смерть, то уже и не жизнь. Понятия о чести в английской тюрьме отличались от русских некоторыми существенными деталями, но принципиальной разницы Тони не увидел: если ты мужчина, воин, тебя уважают и подлостей не делают. Но если ты тряпка, каждый с радостью вытрет о тебя ноги.
Разнимая дерущихся, охрана проявила к Тони особенный и совершенно неадекватный его участию в драке интерес, – наломали дубинками так, что мало не показалось. Расколотили даже гипс, который наложил на сломанную руку доктор W. И, конечно, можно было подать жалобу, тут жалобы не считались зазорными, однако Тони придерживался не только английских, но и собственных понятий о чести.
Даже столь прискорбное событие не ухудшило общего доброго расположения духа. Пожалуй, именно в эти дни Тони в полной мере осознал, как сильно не хотел умирать, – до инъекции он просто старался не думать о смерти, отодвигал мысли о ней подальше. Получив же крепкую надежду на жизнь, пусть и альтернативную, стал задумываться о смерти спокойней, без паники. И понял, что не столько смерти боится, сколько хочет жить. Понял, что есть существенная разница между желанием жить и страхом умереть.
Конечно, оставалась вероятность, что вслед за «болтунчиком» МИ5 перейдет к более эффективным медицинским экспериментам, но и эти мысли уже не вызывали паники: одно дело мучиться перед смертью, и совсем другое – мучиться с надеждой на жизнь, на нормальную честную жизнь. Когда альтернативой повеситься в сортире был расстрел в Тауэре, разница между вариантами ощущалась только в редкие минуты решимости или куража. Но ради того, чтобы остаться жить и вернуться домой, можно было вынести гораздо больше.
Впрочем, эти спокойные размышления сыграли с Тони злую шутку – теперь он боялся, что об инъекции узнают и нейтрализуют ее действие. Теперь ему было что терять.
Полковник явился на следующий день после драки. Разумеется, не случайно, – он старался выбирать именно такие дни, когда Тони чувствовал себя особенно неуверенно. Но тут скверное самочувствие оказалось как нельзя кстати: без него полковник мог разглядеть надежду у Тони на лице и разгадать ее причину.
Может быть, он переиграл. Или, скорей, сыграл неверно, противоречиво. А может, просто переоценил полковника и тот ничего не заметил?
***
Аллен вел себя как всегда. Он ни одним движением не выдал своей боли, хотя полковника предупредили, что, возможно, он вообще не сможет подняться на ноги. Поднялся, и сидел прямо, и смотрел с вызовом, будто говоря: «Ничего у вас, полковник, не вышло». Как мальчишка. Полковник вспомнил вдруг, что в детстве считалось особенной доблестью сказать противнику гордое «а мне и не больно». Предполагалось, что противника это должно уязвить, свести на нет его победу.
Вызов Аллена полковника не уязвил.
– Я пришел сообщить о переводе вас в Тауэр. Назначена дата приведения приговора в исполнение – двадцать третье февраля сего года. Вам осталось жить чуть больше трех недель.
Лицо Аллена осталось неподвижным. Потом он прищурился с полуулыбкой и спросил:
– А… день вы выбрали, чтобы сделать мне приятное? Или наоборот?
Аллен вел себя как всегда. Примерно такой реакции полковнику и следовало ожидать. И все же показалось, что известие о своей скорой смерти человек должен встречать как-то иначе.
– Учитывая, что известная вам информация с каждым днем обесценивается все более, вы должны отдать должное нашему предложению о сотрудничестве, которое пока остается в силе.
– О, я ценю это в полной мере, – покивал Аллен. – И высокое мнение о моих способностях к криптоанализу, и высокую оценку меня как кодера. Мне лестно. Если, конечно, вы всерьез о том, что информация обесценивается.
Разумеется, полковник покривил душой – кроме шифров, явок, имен руководителей, Аллен располагал и другой информацией. Загадка шлемофона Барченко – кто, как не кодер, должен был понимать принцип его работы? Сведения об эликсирах истины, известных русским. Методики подготовки агентов, применяемые на Лубянке. И не только это.
Аллен вел себя как всегда, именно это казалось полковнику подозрительным. И он решил, что не прервет бессмысленного допроса, пока не поймет, почему сообщение о скорой смерти никак не изменило поведения Аллена. Противника надо измотать – тогда он начнет делать ошибки.
Полковник задавал вопрос за вопросом, на некоторые Аллен отвечать отказывался. И, надо сказать, при всей хитрости полковника ни разу не ошибся. Минут через сорок Аллен в самом деле казался Рейсу вымотанным, усталым, но вовсе не от множества вопросов, на которые ему приходилось отвечать, а попросту от того, что он сидел на табуретке без спинки, а держаться все же предпочел прямо.
Что человеку дороже всего на свете? Жизнь. Ну, в случае с Алленом это было не совсем так, на предательство ради жизни он не пошел. Но что если у него появилась возможность остаться в живых, не совершая предательства? Побег? Удовлетворенное прошение о помиловании? Или в дело вмешались другие силы, пообещавшие Аллену жизнь, но в обмен не потребовавшие предательства своих?
Полковник на всякий случай повторил Аллену сообщение о переводе его в Тауэр и дату приведения приговора в исполнение. Может, теперь Рейс обманывал самого себя, но ему показалось, что Аллен лишь обрадовался столь скорому расстрелу, однако, рассуждая здраво, выдвинул и иное предположение: не расстрелу, а окончанию мучительного для него допроса.
***
Мудрый Бернал не бросал слов на ветер, и пребывание О’Нейла в тюрьме (вместо каторги) затянулось изрядно. Уандсворт – огромная тюрьма, к тому же переполненная: рассчитанная на две тысячи заключенных, она вмещала не менее четырех. Тони видел О’Нейла издали однажды во время прогулки, но не стал его подставлять – коммунисту-докеру накануне суда не стоило даже смотреть в сторону русского шпиона, не то что с ним говорить. Или О’Нейл понимал это, или тюремная почта не донесла до него известия о пребывании Тони в соседнем крыле, но за два с лишним месяца они ни разу не встретились.
Потому Тони и удивился, когда накануне его перевода в Тауэр один из уголовных передал ему, что в душевой после ужина с ним хочет встретиться человек из крыла «D». Ходить из крыла в крыло заключенные не имели ни права, ни возможности, но, конечно, за деньги или благодаря связям возможность все же появлялась – в случаях редких, исключительных. Тони не любил посещать душевую, и приглашение туда его насторожило: именно в душевой чаще всего и случались непредвиденные инциденты, которые плохо заканчивались. Однако уголовный, передавший приглашение, был человеком верным, его сотрудничество с администрацией полностью исключалось, потому Тони решил рискнуть.
Там было холодно, тихо и темно. Капала вода, звонко разбиваясь о плитку, ржавую и выщербленную. И Тони хотел вернуться в раздевалку, где, по крайней мере, горел свет, но услышал из темноты знакомый голос:
– Это я, сынок…
Обращение было теплым, а не фамильярным. И, пожалуй, рассказало о целях О’Нейла лучше всех последующих слов.
– Здравствуйте, мистер О’Нейл, – ответил Тони.
– Садись, зря я, что ли, припер из раздевалки скамейку?
Глаза вскоре привыкли к темноте, хотя до скамейки Тони двигался ощупью.
– Я знал, что ты здесь. И за что осужден, – начал О’Нейл, закуривая. – Будешь курить?
– Не, я теперь не курю.
Несмотря на то, что прямого желания курить Тони не испытывал, каждый щелчок спичкой вызывал у него тоску и тягу к папиросам – привычка состояла в зависимости не только телесной, но и психологической. С папиросой легче начать разговор, заполнить паузу, спрятать то, что думаешь и чувствуешь, изобразить равнодушие, презрение, спокойствие, вызов, иронию, дружелюбие.
– Я понял, – кивнул О’Нейл. – Это ты правильно. Мне передали, завтра тебя в Тауэр переводят. Меня скоро отпустят, адвокат говорит, что я уже пересидел свой срок. И если тебе надо что-то передать своим, у меня есть такая возможность.
Тони подумал.
– Нет, мне нечего передать. Все, что мне известно, я давно передал.
– Может, что-нибудь личное?
– Нет. Не надо. Разве что… – Тони поморщился. – Кире… Передайте, что мне… Я дрянь, конечно, не надо было дурить ей голову, но я, честное слово, я любил ее искренне, я ни в чем ее не обманул. Я хочу, чтобы она поскорей меня забыла, но не знаю, как это лучше сделать. Вы ее отец. Пожалуйста, помогите мне – сделайте все так, чтобы ей не было больно, чтобы она не мучилась и не думала хранить мне верность.
О’Нейл вздохнул.
– Поначалу я не хотел, чтоб она с тобой встречалась. Понятно, джентльмен на девчонке из доков не женится. Но я тебя зауважал, когда понял, что ты не из таких. Ну, что попользуют девку и смоются. И что байк ты ей не подарил, а вроде как дал покататься… Я после этого тебя зауважал. Я детей воспитывал не в строгости, а в принципах больше, она бы дорогих подарков от тебя не взяла. И я потом жалел очень, что ты джентльмен и на ней не сможешь жениться, и надеялся в глубине души: а вдруг? Вдруг в самом деле полюбил мою девочку всей душой? Бывает же такое на свете, и неравные браки случаются. У меня, конечно, собственная гордость имеется, и такая партия вроде как меня унижает – болтать бы стали, что по расчету дочу замуж отдаю, а сам коммунист вроде… Но вот честно – нравился ты мне, я б наплевал на свою гордость, лишь бы девочка моя счастливой стала. Теперь что говорить…
– Я не джентльмен вовсе. Мой отец был рабочим, как вы. Он погиб, ему руку станком оторвало. Вы похожи на него очень. А прадеды мои были крепостными, это вроде рабов в Америке.
– Вот как? – О’Нейл искренне удивился, и удивился радостно. – Я иногда думаю: а не сказки ли это – про Советскую Россию? Скажи, там на самом деле так, как в прокламациях написано?
– Мой отец читать не умел, а я математик… И не потому вовсе, что я такой умный или целеустремленный – своим умом и целеустремленностью я только драться научился и воровать. Меня против воли заставили учиться и человеком сделали вроде бы против воли. Но я рад, что стал человеком. А что до правдивости прокламаций… Я ведь умереть готов за то, что там написано. Я не фигурально говорю, не умозрительно. Меня завтра в Тауэр переводят…
О’Нейл тронул Тони за руку.
– Страшно тебе умирать, сынок?
Тони подумалось, что он обманывает О’Нейла, кривит душой, – и даже хотел признаться, что у него есть еще надежда на жизнь, пусть и альтернативную. Но приход О’Нейла могли организовать нарочно, чтобы подслушать их разговор, – в гулкой душевой каждое слово, даже сказанное тихим шепотом, было отчетливо слышно в любом углу.
Мертвяк Кире, наверное, не нужен… Но чем черт не шутит – и в этом случае не нужно решать за нее… Надежда показалась вдруг такой сладкой, что сердце замерло на две долгих секунды и заколотилось потом, как картечница Гатлинга.
– Жить хочется. Никогда не думал, что жить так хорошо. Не надо про это, пожалуйста… Я вам лучше о своей стране расскажу. Не как в прокламациях, а по-честному. Хотите?
– Да.
Нельзя отдаваться надежде – слишком тяжело будет от нее отказаться. Но – легко сказать! Вы, мистер Аллен, легкомысленный оптимист, а они обычно плохо кончают…