Холод. Здесь всегда холод.
Слабый – после летней жары даже мог бы показаться освежающей прохладой. Он не хлещет по лицу лютыми пощечинами метели, не сковывает ледяной коркой смерти, но заставляет то и дело поеживаться и потихоньку проникает внутрь. Просачивается сквозь кожу, добирается до костей, до легких. До сердца.
До души.
День за часом и час за днем – я перестал отличать их друг от друга, их здесь нет, я их не помню. Я знаю, что есть солнце. Тепло. Синее небо. Знаю… но не могу представить, воскресить в мыслях. Лишь слова, написанные в памяти карандашом и почти стертые подземельем Лабиринта.
Он непрерывно играет мне мрачную симфонию забвения.
Неторопливо перебирает струны холод. Отбивают стаккато капли, пробуждая зловещие шорохи в темноте. Второй скрипкой звучит слабое, идущее из ниоткуда мерцание, но оно не в силах всерьез разогнать мрак. Почти ничего не видя, я веду рукой вдоль стены, и слизь под пальцами дуэтом с царапающими до крови каменными выступами вплетает свои визгливые ноты. Сбивая ритм, то и дело вырываются из-за поворотов тревожными аккордами волны запахов: затхлости, тления и почему-то книжной пыли.
Болезненно вздрагивает сердце, накатывает слабость, заставляя опереться о стену, а мелодия поднимается волной злого крещендо, бросается навстречу – забудь! Забудь, поверни, уйди. Тебе здесь нет места, ты лишняя нота, диссонанс!
Забудь.
Почему-то я уверен, что если бы сдался Лабиринту, тут же смог покинуть хмурые коридоры.
Не могу. Я и так почти все забыл, лишь знаю, что там, впереди, меня ждет нечто важное. Не помню, что, но пустота на его месте болезненно ноет, как пальцы давно отрезанной руки. Меня лишили чего-то, полоснув по живому, вырвав кусок, без которого нельзя продолжать просто жить.
Когда я дойду, то узнаю, кто это сделал – и горе ему! Пальцы сами сжимаются в кулак.
То, что я ищу, зовет меня. Переходы сплетаются в клубок, как змеи в спячке, хитрят, то и дело поворачивают назад – но я продвигаюсь в нужном направлении. Приближаюсь. Бываю совсем близок, и руки начинают, не повинуясь сознанию, дрожать от волнения. Но каждый раз на меня, разнося разум и волю на кирпичики, обрушивается беспамятство.
Очнувшись, я нахожу себя на прежнем месте, а цель вновь далека, будто между ней и мной за это время воздвигли еще один участок запутанных коридоров. Это случалось столько раз, что даже злость и безнадежность стали привычкой. Выцвели и превратились в труху.
Не знаю, где умещается Лабиринт. Кажется, я иду столько времени, что мог бы пересечь материк, и ни разу не возвращался назад.
Я впиваюсь ногтями в ладонь, и эта боль помогает. Ей, словно теплым пледом, я укутываюсь, укрываюсь от холодного напора симфонии подземелья. Музыка резко обрывается, и сразу же медленно, неторопливо начинает нарастать.
А я иду вперед.
Перья торопливо скрипели, то и дело ломаясь. Тут же их заменяли новыми, а старые выбрасывали, как гонец, несущий важную весть, бросает загнанную лошадь. Этот шум иногда перекрывали тихие шепотки, но тут же прерывались – заточенные перья спешили превратить в чернильные символы живой голос, слова единственного человека, который говорил вслух. Учителя.
– Это заклинание вы должны запомнить и к следующему занятию научиться произносить безупречно. Не у всех будет одинаковый результат, но это неизбежно. Он зависит от того, каковы вы сами, и от чародейского таланта. Урок окончен.
Уже выйдя в коридор, по которому в последнем задоре осени прыгали солнечные зайчики, Орилл услышал за спиной шаги. Он повернулся и увидел светлые вихры, вздернутый нос и любопытные глаза.
– Учитель! Можно спросить?
– Спрашивай, Кари, – голос был устал и бесцветен.
– А почему вы никогда не колдуете сами?
– Я не могу, – спокойно и искренне пояснил он, желая, чтоб разговор поскорей закончился.
Не потому, что причинял неудобства – просто отнимал драгоценное, как золото, время.
Лицо мальчика вытянулось, из круглого став овальным.
– Но…
– Я же говорил, многое зависит от личности и таланта.
– А… А откуда вы тогда столько знаете? Зачем?! – в голове парнишки изучение абсолютно бесполезных вещей явно не укладывалось.
– Мне некогда, Кари, – искорки слабого раздражения мелькнули в бесстрастных глазах и тут же погасли, как свеча на ветру. – До завтра.
Учитель повернулся и вышел из здания. Ветер нес сухие, ломкие листья с деревьев, бросал под ноги, но человек не обращал внимания на хруст. Ноги сами вели по знакомому маршруту.
Осень – это неважно. И то, что сегодня расшалилось сердце – тоже. Это лишь отвлекает от главного, отнимает время. Орилл был занят единственно необходимым делом. Идущий не должен добраться до своей цели, надо, чтоб он оказался как можно дальше! Иначе будет плохо. Очень плохо.
Уже вечереет, и надо успеть… В душе шевельнулся привычный, но острый, как укол иголкой, страх.
Он строил Лабиринт.
День за днем.
Три года.
Впереди шуршал листьями учитель. Ничего интересного не происходило. Упрямый Кари сам не знал, почему идет следом и что надеется увидеть. Наверное, что тот спрячется от всех и все-таки примется колдовать. Как тут учиться, как стать великим чародеем – а он, Кари, конечно, станет! – если только объясняют, но не показывают? Не может того быть, чтоб Орилл совсем не умел. Никак не может! Даже самого бездарного к волшебству, вон, как Арис с последней парты, можно научить хоть маленький огонек поджигать. Правда, толку никакого, кресалом проще, но можно же! А учитель не такой, он уйму всего знает… Только странный. Кажется, едва видит тебя, когда с ним говоришь. Смотрит в лицо, а мерещится – то ли вдаль глядит, то ли внутрь себя.
Чудно и страшновато.
Вот интересно, а можно к нему домой пролезть? Нет, не утащить что-то, а посмотреть! Может, узнал бы, откуда он три года назад приехал. Один-одинешенек. И никому ничего не расска…
Мысли Кари прервались, когда он увидел, как одинокая фигурка хватается за сердце, заваливается набок, падает, раскинувшись на траве сломанной куклой.
– Учитель! Учитель!
Я называл это пробуждением, потому что не знал других подходящих слов, хотя никогда не ощущал потребности во сне или еде. Сознание вернулось мгновенно, как всегда. И, как всегда, Лабиринт сразу бросил на меня в атаку такты своей вечной мелодии.
Лишь одно было не как всегда. Я понял, что моя цель гораздо ближе, чем обычно после пробуждения. Что-то похожее на возбуждение и предвкушение – чувства давно и прочно забытые – посетили мою душу. Посетили и ушли. Испугались, забились в дальний угол.
Я встал и побрел вперед – упрямо и отрешенно.
Лабиринт неистовствовал, как зверь, защищающий свою нору. Его симфония гремела барабанным боем – глухо рокотали вздрагивающие стены, то и дело от свода отрывались камни, от которых я чудом уворачивался. А когда воображаемые барабаны не выдерживали, отчаянно взвизгивали расстроенные арфы и накатывали волны невыносимой вони. То и дело скрежет из темных тоннелей раздирал уши. И лишь вторая скрипка тусклого мерцания пыталась дарить надежду.
Я шел, стиснув зубы, через силу. Пригибаясь, будто навстречу урагану.
Какой-то длинный, гибкий корень – откуда, раньше не было корней?! – обвил мои ноги и медленно потащил во мрак, откуда раздавались чавкающие звуки. Я извивался, тщетно и отчаянно бился в его бесчувственных объятиях, с ослиным упрямством отказываясь признавать поражение, но пальцы не могли разорвать хватку. Тогда я принялся грызть дерево. Во рту смешались смолистый привкус щепок и пряный – собственной крови.
Чавкающие звуки приближались, я дернулся, как припадочный. Неожиданно корень не выдержал яростного рывка, сломался; я вскочил, поспешно свернул за поворот…
И разом, внезапно…
Обрушилась тишина. Неожиданная, непривычная, как будто вдруг бессильно обвисли руки дирижера, и недоумевающие музыканты оборвали игру.
Симфония Лабиринта смолкла, и от беззвучия зазвенело в ушах.
Никто не гнался за мной. Сами вспыхнули три свечи в витом канделябре. Я находился в крохотной комнатке, где едва мог разделить место с высоким столиком-конторкой, на котором стояли канделябр и зеркало, и лежала ветхая, потрепанная записная книжка.
Я пришел за ней.
Руки затряслись, словно холод подземелья стократ усилился, когда я коснулся шершавого переплета, отвел его в сторону, открывая пожелтевшие страницы. Строгие очертания букв, мелкий наклонный почерк. Мой почерк. Странно, я вдруг вспомнил, что никогда не писал этих слов. Этих… слов…
Строчки казались живыми, они погребли меня под собой с яростью порожденного океаном шторма, накатываясь волна за волной…
Мутные зеленые воды памяти кружат, переворачивают, тянут вглубь, превращают в мальчишку лет семи. Никогда не видевшего своих родителей. Мир виден сквозь злые прорези глаз. Лохмотья вместо одежды. Живот вечно пуст. Острые зубы равно готовы впиться в украденное яблоко и пойманную крысу. Или прокусить до крови руку, норовящую отвесить оплеуху бродяжке.
Когда вырасту и смогу драться – возьму лук, стрелы и меч, чтобы отобрать у сытых и одетых то, что понадобится. Повесят? И пусть!
Волна откатывается, заставляя жадно, до боли в груди, глотать воздух настоящего. За ней уже подбирается следующая, вновь заставляя времена спутаться, меняясь местами.
Что замышляет этот колдун? Зачем забрал меня к себе? Кормит? У меня дар? Не верю. Никому не верю. Сбегу. Вот еще денек отъемся и посплю на настоящей кровати. А завтра сбегу. Или послезавтра. Или через неделю… Или весной, как потеплеет…
Зеленые листья на деревьях, солнце по утрам подмигивает в окно, но бежать уже не хочется. Хочется учиться волшебству. Ведь получается же! А наставник и правда добрый. Оказывается, так бывает…
Вновь схлынуло, вновь я в затерянной в Лабиринте комнатке. Одна свеча погасла, осталось две. Пламя тревожно дрожит.
Новая волна прошлого.
Я жадно глотаю, и хочется захлебнуться, до того эти воды сладки.
Мой мир дрожит от звонкого девичьего смеха, отражается в синих глазах.
– А ты правда волшебник, Неаррин?
– Да, Мелли.
Пальцы несмело тонут в волосах, и доброе время останавливается, продлевая поцелуй…
Свадьба. Я ловлю ее взгляд, счастливый и почему-то впервые – испуганный, и сжимаю тонкие пальцы…
Небольшой дом, затерявшийся в большом городе. Здесь чисто, уютно, моя синеглазка печет лучшие блины на всю улицу. Меня здесь ждут каждый вечер. Как это просто – и как много… Ждет жена и дочь, которую не только мы, но и соседи так часто кличут Попрыгушкой, что почти забыли имя.
Я люблю творить чары. Особенно когда удается создать новое заклинание и обычные законы природы смущаются, признавая, что не всесильны, а лишь часть иных, высших. Волшебство приподнимает завесу над тайнами мира.
Когда называют талантливым – это, гром меня разрази, очень приятно. Хотя я бы занимался волшебством и без похвал.
Но главное все же – что меня ждут дома.
Не хочется выныривать, но я снова на берегу настоящего, где стало темней: горит лишь одна свеча. Я жажду вновь погрузиться в былое, и новая волна накрывает с головой. Глотаю память с жадностью, с готовностью – и вместо сладости во рту разъедающая горечь горя.
Звонят колокола – и кажется, что не человеческие руки, а костлявые пальцы неведомой доселе чумы дергают за веревки, разнося над городом смерть. Горят дома, горят тела, и запах дыма смешивается с запахом болезни, отбивая обоняние.
И пятна на лицах жены и дочери.
И бессилие что-либо изменить со всем запасом известных и неизвестных чар. Я ничего не сумел сделать. Не сумел спасти их.
Больше некому было меня ждать.
Когда прошлое превратилось в сплошную рану, я решился воздвигнуть у себя в сознании Лабиринт. Придуманное мной в те дни заклинание – насилие над собой – показалось бы любому знающему волшебнику не только кощунственным, но и невозможным. Но мне было все равно. Забыть о потере! Навсегда. И, украв у самого себя кричащую, тяжко больную память, я спрятал ее за бесконечными запутанными коридорами.
Волна переворачивала меня среди миллионов капель времени. Бесследно, как в воду канул, исчез чародей Неаррин и появился в другом городе учитель Орилл. Вот только радости это не принесло.
По ночам был я. Цепляющийся за свою жизнь, за память, за прошлое. Пытавшийся вырвать их и вернуть себе. Повзрослевший мальчишка-волчонок.
Днями у Орилла, не ведающего, что именно он защищает, но знавшего, что это нужно охранять, едва хватало сил воздвигать передо мной – собой! – все новые и новые преграды.
И это было почти все, что он мог, хотя помнил, что раньше были послушны и другие заклинания. Но теперь они отказывались подчиняться – лишь насмехались, уносясь вдаль гонимой ветром паутинкой, пеплом, бессильными обрывками слов.
Я знал теперь, почему.
Плетение чар – одно из высших проявлений личности. Оно подобно танцу для тела, требующему его гармонии, чтобы стать не просто забавой, а искусством.
Овощ, который разрезали на части – уже не овощ, и не сможет расти. Дерево, расколотое молнией, сохнет. Человек, потерявший конечность, калека. Если кто-то добровольно отрезал себе ногу – некого винить, что он не может танцевать, как прежде.
Последняя волна шторма памяти наполнила меня былым до краев и иссякла.
Я посмотрел в зеркало и увидел себя – и не себя. Измученного, осунувшегося Орилла. И, когда гасла последняя свеча, прижался лицом к стеклу, ощущая, что больше нет меня и его. Река, разрезанная на рукава ножами островов, вновь сливается за ними в единое целое.
Дома у учителя ничего интересного не было. Жилье как жилье. Сам Кари Орилла, конечно, не дотащил бы, но добрые люди помогли. Всю ночь мальчишка у постели и просидел. Не бросать же! А тот все метался, стонал да шептал что-то… Ни слова не разобрать, но лицо было… страшное. Такое он, Кари, только у покойников видел, когда на похоронах был.
Тени в углах комнаты шевелились от заката до восхода, складываясь во что-то неведомое, жуткое – будто понимали учителя, будто к ним он и обращался. Под утро, когда солнечный луч разогнал их, сделав серыми, знакомыми и совсем нестрашными, мужчина поднял веки.
Кари подскочил, словно отброшенный. Это не были бесстрастные, похожие на задернутые плотными шторами окна, глаза Орилла.
Отец рассказывал, бывают вулканы, что еще не начали извергаться: черная пропасть невесть какой глубины, а далеко внизу – яростный отсвет огненной реки. Горячая лава обжигает молча сносящие нестерпимую боль корни горы… Вот такие были эти глаза.
И Кари отчего-то даже на осколок мгновения не усомнился – теперь он не единожды увидит настоящее чародейство.