15 августа 427 года от н.э.с. (Продолжение)
Ничта зажмурился на секунду, так страшно прозвучали эти слова. Если бы Йелен их выкрикнул, прошипел сквозь зубы, вложил в них хоть какое-то чувство – злость, страх или отчаянье, например!
Тогда было бы ясно, что его нужно лишь утешить, попытаться убедить в обратном, – и он бы с радостью поверил в это обратное. Но Йелену не требовались разубеждения, а потому его слова прозвучали как обвинение.
Обвинение его, Ничты Важана, в том, что он создал гомункула, обреченного на смерть, и теперь толкает его к смерти.
– Вечно подростки бросаются из крайности в крайность, – хмыкнул профессор. – Третьего дня ты мнил себя абсолютно непобедимым, теперь ты считаешь себя абсолютно побеждённым. Одно маленькое поражение на пути побед – и ты готов сложить оружие.
– К сожалению, я не могу сложить оружие. Я зависим от энергии Внерубежья и не в силах от неё отказаться.
И это тоже было обвинением.
– Йелен, помнишь наш разговор об альтруизме и ответственности? Я создал тебя таким, какой ты есть. И я вполне осознаю, на какой риск тебя толкаю. Извиняться перед тобой я не намерен, зарекаться я не стану, но могу пообещать тебе совершенно определенно: я приложу все усилия, чтобы ты остался в живых.
Мальчишка отшатнулся, его глаза заметались – от равнодушия не осталось следа.
– Профессор, вы чего? Вы решили, что я вас в чём-то виню? Да вы-то тут при чём! Это оно! Оно догадалось, что я ему угрожаю, что я могу его убить, и оно мне этого не позволит!
Столь эмоциональный выкрик потребовал от Йелена дышать глубже, он зажмурился от боли и задышал часто и сбивчиво.
– Погоди. Не горячись. Я же говорил – из крайности в крайность. Внерубежье не умеет ни думать, ни чувствовать. Оно неживое, оно действует по физическим законам. Ты для него – лазейка в Исподний мир, как дырочка в надувном мяче, через которую бьёт крепкая струйка воздуха.
– Умеет! – Йелен приподнялся на локтях. – Оно… живое. Я слышу его. И Спаска тоже слышала его, спросите у Змая.
– Йелен, это фантазия. И твоя, и Спаскина. Не спорю, в любом природном явлении можно разглядеть черты разумности, одушевленности. Наши далёкие предки недаром очеловечивали природу.
– Профессор, скажите, а вы совсем не верите в абсолютное зло? – тихо спросил он, будто поразившись внезапной догадке.
– Абсолюта вообще не может существовать, это противоречит здравому смыслу, – привычно фыркнул профессор. – И зло – категория морали, она не применима к явлениям природы. Я бы сказал, она вообще не применима к явлениям, только к поступкам. И только в рамках взаимоотношений людей.
– Но… А что если Внерубежье и есть то самое абсолютное зло?
– Нет, Йелен. Не надо считать злом то, что всего лишь враждебно некоторой группе людей на ограниченном временном промежутке.
– А знаете, профессор, Йока Йелен в чем-то прав, – со двора неожиданно раздался голос Змая, а потом тот откинул занавеску с открытого окна и заглянул в спальню. – Хотя из всех присутствующих именно мне особенно противны философствования на тему добра и зла.
– Так в чем же он прав? – Ничта тяжело повернулся к окну всем корпусом.
– Это воплощённое зло чудотворов. Накопленное и воплощенное. Это как раз тот случай, когда людские деяния становятся явлениями природы и оборачиваются против людей. Болото Исподнего мира тоже воплощенное зло чудотворов. Оккультизм же рассматривает понятие эгрегора, не вижу никаких препятствий для рассмотрения Внерубежья как некоего эгрегора, основу которого составляет зло в человеческом понимании.
– Оккультизм рассматривает эгрегор лишь в рамках антропософии. Эгрегор есть порождение человека и немыслим вне человека.
– А Йока Йелен что, не человек, что ли? Я хочу сказать, что его собственный эгрегор, эгрегор Вечного Бродяги, – замечу, изначально созданный автором второго Откровения Танграуса и доведённый до воплощения вами, профессор, – вполне может вступать во взаимодействие с эгрегором Внерубежья.
– Я не вполне понимаю, к чему ты клонишь… – усмехнулся профессор.
– А, к чему клоню? Даже не знаю: то ли Йоке Йелену приятно сражаться с абсолютным злом, то ли наоборот – страшно выступить против абсолютного зла. Так что у меня никаких личных мотивов – только собственное мнение.
– Мне не страшно. И не приятно, – проворчал Йелен. – Вы прекрасно знаете, профессор, что если оно не убьёт меня сейчас, то сделает это потом, когда я попробую прорвать границу миров. Оно убьёт меня молнией.
В его словах не было детского отчаянья, Йелен снова был спокоен, и от этого спокойствия Ничту передёрнуло. В отличие от Цапы, он редко видел сходство Йелена с Мирной, но в этот миг оно бросилось в глаза.
«Многие женщины умирают родами, Ничта, многие соглашаются на рассечение чрева ради жизни своих детей».
Нет, не ради жизни своего ребёнка Мирна пошла на смерть. А ради чего? За что умерла старая Сретенка, спасая жизнь крошечному мальчику, вынутому ею из чрева росомахи? За что обрекла на одиночество и безумие своего родного внука?
Ради того, чтобы Йелен мог умереть, прорвав границу миров.
– Я никогда не скрывал от тебя смертельной опасности, исходящей от молнии, – сказал Ничта, подумав. – Одно дело – зависимость от энергии Внерубежья, совсем другое – прорыв границы миров. Ты не солдат, у меня нет права заставить тебя идти на смерть. И несмотря на жертвы, которые окружали твоё рождение, я и не думал утверждать, что твоя жизнь тебе не принадлежит. Ты сам будешь решать, согласен ли рисковать жизнью.
– Вы не понимаете… – пробормотал Йелен сквозь зубы. – У меня нет выбора.
Не страх – смертная тоска сквозила в словах мальчишки.
15 августа 427 года от н.э.с. Исподний мир
Этот сон был полон мутных видений: топот ног и копыт, зов болота, скрежет камня и железа, скрип колес. Голоса, далёкие и близкие, но непонятные. Боль и тошнота. Чужие руки на теле. И ледяной, парализующий ужас.
От этого сна хотелось очнуться, но тело не слушалось, веки не поднимались, горло не могло издать ни звука, даже мизинцем пошевелить и то не получалось. В этом сне Спаска забыла, кто она и как её зовут. Долго не могла открыть глаза, слушая грохот колёс и мягкий быстрый цокот множества подков.
Она не могла и не хотела вспоминать, что такое карета и лошадь. Что такое окно, в которое льётся свет. Что такое пол и потолок. Почему она сидит, а не лежит. Почему так сильно тошнит, почему свет из окна режет глаза. Почему так больно рукам за спиной. Кто эти люди, сидящие вокруг неё.
– Я взял всё, что возле зеркала лежало.
– Это можешь выбросить, это её сестра носила. И это тоже.
– А это?
Свет из окна осветил чужие руки, насквозь прошёл через сиреневый камень в форме человеческого сердца, закованного в золотой ромб. Вдовий камень…
И ещё до того, как вспомнить, что этот камень называют вдовьим, Спаска закричала:
– Нет, нет, не смейте, не трогайте! Отдайте мне, отдайте сейчас же!
– Это подарок? – К ней повернулся человек, лицо которого было удивительно знакомо.
Он был похож на Волче. Чем-то. Тем, что умел лгать и оставаться хладнокровным, если нужно. Волче. Спаска ещё не вспомнила своего имени, но его имя, наверное, даже и не забывала.
– Отдайте… – тихо повторила Спаска и закусила губу.
– Это отец тебе подарил? – как ни в чем не бывало спросил этот человек.
– Нет, не отец.
– А кто? Жених?
– Отдайте…
– Я слышал, он служит в гвардии. Может, я его знаю?
Муравуш. Этого человека звали Муравуш. Он убил Верушку. И бабу Паву. И Бурого Грача. И теперь хотел услышать имя Волче. Он не отдаст подвеску, что бы Спаска ни сделала. Милуш прав – она глупая девчонка. И есть только один способ не быть обманутой, не сказать лишнего: молчать. Не говорить вообще ничего. Ни слова. О чем бы её ни спросили, что бы ни пообещали. Чем бы ни пугали.
– Ну? Что молчишь? – Муравуш снова повернулся в сторону Спаски.
– А платье какое? – спросил гвардеец, державший в руке подвеску.
– Сам не видишь, что ли? – огрызнулся Муравуш. – И колдовской камень тоже её.
– Рубаху класть? – Гвардеец убрал подвеску в сумку под ногами и расправил рубаху, в которой Спаска спала.
Она с ужасом опустила глаза – на ней была надета серая арестантская рубашка. И больше ничего. Они раздевали её донага, пока она не могла пошевелиться.
– Клади и рубаху. Тогда платье, наверное, не надо, а то подумают, что мы обворовали её сундук.
– Серьги возьми. Раз она их на ночь не снимает, значит из сундука мы их украсть не могли.
Муравуш кивнул, взял Спаску за мочку уха и вдруг… Боль была короткой и резкой, Спаска вскрикнула от неожиданности – он разорвал ей мочку, чтобы забрать серёжку. И только потом боль стала разливаться в стороны, всё шире и шире, острей и острей… Кровь часто закапала на плечо.
И Спаска едва не расплакалась. И вскрикнула, когда Муравуш сжал пальцами второе ухо.
– Так ка́к, знаю я твоего гвардейца? – Он потянул серёжку вниз.
Дыхание оборвалось, страх исчез, будто его и не было. Боль притупилась. Никогда. Никогда они не услышат от неё этого имени, никогда!
– Ну? – Муравуш потянул сильнее.
Спаска прикрыла глаза и сжала отекшие пальцы в кулаки. Он этого не видел – руки были связаны за спиной. И боль уже не показалась такой ужасной. Это бывает. От волнения. Когда Волче ранили, он тоже не чувствовал боли.
Камень! Он стал сиреневым! Он стал сиреневым. Он стал сиреневым… Только об этом думала Спаска, а боль стучала в такт сердцу с обеих сторон, и на оба плеча капала кровь, только не так быстро, как в самом начале. Когда Волче ранили, тоже было не много крови – такое бывает. От волнения.
– Не вздумай стереть кровь, – сказал Муравуш своему товарищу, протягивая серёжки. – Заверни во что-нибудь.
– Жаль, косы нет. Было бы лучше всего, – ответил на это его товарищ.
– Ничего, что есть, то и отрежем.
Муравуш потянулся за ножом к поясу. Волче хотел, чтобы коса поскорее отросла… И она отрастала, Спаска уже схватывала волосы на затылке лентой…
– О, тут и ленточка есть. – Гвардеец выудил ленту откуда-то из темноты.
– Ты сначала свяжи, а потом режь, а то ведь не соберешь.
* * *
В башне Правосудия было суетно с самого утра – готовились к скорому отъезду в Волгород всей верхушки и спешили доделать неотложные дела.
Часов в десять прибежал запыхавшийся секретарь из службы дознания (обычно он приходил часов в двенадцать).
– Волче, вот закрытые дела, которые надо подписать у пятого легата, пока он не уехал. Сам разберешься в них, ладно? Вот эти приговоры и разрешения на пытки надо срочно подписать во дворце, тут результаты проверки солнечным камнем – их просто в списках отметить, всё уже подписано.
– Хорошо, – кивнул Волчок. – На стол положи, я сейчас разберу.
– Разрешения просили пораньше сделать, дознаватели сегодня торопятся.
– Им-то куда торопиться?
– Так никого не будет, все хотели пораньше уйти. Но что-то я сомневаюсь, что мы сегодня пораньше уйдём… Тут дела Особого легиона, а ему всегда надо сегодня, до послезавтра не подождёт.
– Хорошо, я пораньше схожу.
Секретарь ушел быстро. Волчок сперва закончил проверку дела, которое принесли накануне, и мрачно взглянул на четыре новых папки – после службы у Красена всё это крючкотворство казалось донельзя скучным.
И, конечно, по закону было положено сначала проверить дела и только потом подписывать их у пятого легата, но неточности и шероховатости можно было подправить потом – силами секретаря пятого легата, – а подписи требовались, как всегда, срочно.
Волчок пробежал глазами приговоры и вывел внизу у каждого: «В деле точно соблюдена буква закона, решение судей справедливо и милосердно». И по линейке провел ногтем черту на пергамене, где должен был расписаться пятый легат.
Приговоры в самом деле были милосердны: трех «пособниц колдунов» приговорили к порке на площади – за длинные языки и хулу Храма Добра, а доносчика и вовсе оправдали, так как его донос не был ложным.
Волчок отложил приговоры в сторону и взял список разрешений на пытки. Башня Правосудия никогда не будет сидеть без дела: и доносов на всех хватит, и Особый легион работы подбросит.
Какой-то Ленько Сизый Воробей. Обвиняется в колдовстве. Старый и больной. Вряд ли это дело Особого легиона. Кратуш Белая Лисица. Наверное, он. В делах Особого легиона иногда одного только разрешения хватает, чтобы какой-нибудь жирный владелец замка от ужаса подписал любые показания против самого себя и Государя. А третий…
Бумаги медленно, по одной, упали на стол – руки похолодели и пальцы разжались. И внутри образовалась тугая, болезненная пустота. Спаска Бурый Крот.
И первой мыслью было — бежать. Бежать в подвал, хвататься за саблю, биться до последнего вздоха… Только всесильным Волчок себя не чувствовал, наоборот – как никогда ощутил мощь и неумолимый ход, тяжелую поступь Консистории. Ему доводилось бывать в часовой башне и видеть изнутри механизм, который приводил в движение стрелки часов. Он всегда боялся даже подумать об этом… А потому никогда не думал.
Не знал, что станет делать, что сможет сделать, а чего не сможет. Он отбрасывал эти мысли с ужасом и негодованием – этого не должно было произойти, нужно было думать о том, как этого не допустить! Если бы он продолжал служить у Красена, он бы смог заранее что-то узнать, услышать, угадать! Предотвратить…
Руки тряслись. Кричать хотелось, словно от боли. В этот миг дверь в канцелярию распахнулась: вернулся пятый легат. В отличном настроении, мурлыча что-то себе под нос.
– Волче, как дела?
– Ничего. Делаются потихоньку, – ответил Волчок, опасаясь, что голос выдаст волнение.
– Я сейчас уеду, если дела сделаются пораньше, можешь пораньше уйти.
– Спасибо.