Медальон лежал на месте.
Есеня спрыгнул в снег, разглядывая его со всех сторон, но когда Полоз протянул руку, спрятал медальон за спину. Он боялся, что Полоз, после двухдневного перехода по лесу, раздумает брать его с собой в Урдию — найдет кого-нибудь половчей и постарше. Полоз был недоволен и всю дорогу ворчал. А Есеня умудрился провалиться в ручей, ночью заснул у костра, и тот погас, — они оба едва не замерзли; потом натер ногу, потому что поленился как следует намотать портянки; еще плохо завинтил крышку фляги, и вода пролилась Полозу в котомку; потом забыл огниво в снегу — в общем, Есеню было за что вздуть, и не раз. А до Урдии еще идти и идти!
— Не бойся, не отниму, — улыбнулся Полоз. — Дай взглянуть-то!
Есеня надел цепочку на шею и только тогда позволил Полозу взять медальон в руки.
— Надо же… Какой простой. Я его не таким себе представлял, — усмехнулся Полоз. — Я думал, он в алмазах, что-то вроде ордена… Подождешь меня здесь, я в город схожу, куплю еды на дорогу. Я быстро, пару часов.
Есеня вздохнул: вот так всегда! Кто-то будет рисковать, а он — сидеть в лесу, как дурак, и чего-то дожидаться.
— А можно, я с тобой? — на всякий случай спросил он.
— Нет. С ума сошел? Стража с ног сбилась, а ты сам к ним явишься, да еще и с медальоном на шее. И вообще, я же говорил: если что, ты бежишь бегом куда глаза глядят, а я тебя прикрываю, понятно? Ты быстро бегаешь, а я хорошо дерусь. Поэтому медальон будет у тебя. Понятно?
— Понятно, понятно…
— А ты что, домой хотел зайти?
И тут Есеня понял, что очень, очень хотел зайти домой! На минутку, только попрощаться. Он ведь так и не попрощался с ними — ни с матерью, ни с батей… Как сбежал тогда через окно, так больше никого, кроме Цветы, и не видел. А дома сейчас тепло, печка топится. Мамка щи, наверное, варит. Девчонки у окошка сидят, вышивают. Батька в кузне молотком стучит — как он теперь, без Есени? Может, взял помощника? Он давно грозился, потому как молотобоец из Есени был, прямо скажем, никакой — за четверть часа выдыхался, махая кувалдой. Эх, хоть бы одну ночь дома переночевать! Глаза защипало, и Есеня мотнул головой.
— Я постараюсь узнать, как там твои, — Полоз похлопал его по плечу. — Не кисни.
— Да я и не кисну, — проворчал Есеня, отворачиваясь, чтоб Полоз не заметил слез на его глазах. Он спрятал медальон на груди, под рубахой, и огляделся в поисках поваленного дерева или пня, на который можно присесть. За два часа тут и замерзнуть можно!
Полоз вернулся, когда Есеня от холода начал скакать вприпрыжку, вытаптывая вокруг дуба аккуратную круглую площадку. Снег скрипел и уминался плохо.
— Тебя от самых ворот слышно, — Полоз вышел из-за деревьев бесшумно и неожиданно. И как у него это получалось? — Топаешь, как лось.
— Ну что? — спросил Есеня.
— Все в порядке. Молочка хочешь? Было теплое, когда покупал.
— Хочу! — расплылся Есеня в улыбке: он не пил молока с тех пор, как ушел из города.
— Я знаю, ты любишь, — Полоз достал из котомки флягу, закутанную в одеяло.
— С чего это ты взял?
— Да ты когда болел, много чего про себя рассказывал. И молочка просил все время. Гожа так плакала даже, а Хлыст в деревню собирался, за молоком для тебя.
— Чё, правда, что ли? — Есеня открутил крышку и присосался к фляге: молоко осталось теплым.
— Мы его отговорили. Мало того, что рискованно, так ведь прокиснет, пока до лагеря донесешь. Много не пей, живот заболит.
— Чего это? Никогда не болел, а тут заболит? — Есеня чуть не захлебнулся, закашлялся и облился молоком — оно потекло по подбородку, намочив намотанный на шею платок.
— Эх ты, телок… Смотри, я предупредил. Твоих Жмур отправил в деревню, к родителям Жидяты. Так что за них не беспокойся, никто их не найдет в случае чего. Жидята тебе привет передавал, и батьке твоему я от тебя поклон велел передать.
— Поклон… — Есеня хохотнул. — Не многовато ли?
— В самый раз. Не слышу я что-то уважения к родителю в твоих словах.
— А за что его уважать-то?
— За то, что тебя, змееныша, на свет родил и кормил столько лет, — Полоз скривился: он всегда кривился, когда речь заходила о Жмуре.
— Ну и что? Подумаешь — родил! Не он меня родил, а мамка. А он только по затылку бил, да чуть что за вожжи хватался.
— Был бы ты моим сыном, я б не вожжами — я б тебя, непутевого, кнутом драл, и каждый день.
— За что это?
— А для ума. Портянки до сих пор наматывать не научился, вещи теряешь, под ноги не смотришь. Молоком вот облился и не утерся, теперь мерзнуть будешь. Пошли! Телок…
Есеня обиженно засопел. Подумаешь — портянки. Ну да, теперь, конечно, приходится хромать, но ведь ему самому, не Полозу же! Он пошел вслед за верховодом, изредка икая — не стоило пить молоко так быстро — и намереваясь молчать всю дорогу, пока тот сам не захочет заговорить. Но Полоз тоже молчал и нисколько не скучал без разговоров.
— Слушай, а почему мы идем на юго-запад? — не выдержал Есеня примерно через четверть часа. — Урдия же на юго-востоке.
— А ты откуда знаешь, где запад, а где восток?
— Знаю, — фыркнул Есеня: чего проще по Солнцу определить?
— Мы пойдем через Кобруч. А там по реке, на санях, а потом — на лодке. В Урдии теплое море, и река не промерзает.
— Там что, всегда лето?
— Нет. Придешь — посмотришь, — Полоз на ходу обычно говорил коротко. — Хуже ничего не видел, чем зима в Урдии.
— А ты там долго жил?
— Долго.
— А сколько?
— Восемь лет.
Есеня присвистнул — ничего себе! Восемь лет — это же полжизни!
— А в Кобруче ты был? — спросил он и икнул.
— Конечно.
— Ну и как там?
— По-разному. Закрой рот. На морозе говорить вредно, охрипнешь. И не слышу я почти ничего.
И так третий день подряд! Полоз шел впереди, не оглядываясь, в шапке, натянутой на уши — конечно, он ничего не слышал. А Есене осточертел зимний лес — ничего интересного по пути не попадалось, лишь бесконечные деревья, кусты и канавы. Хорошо хоть снега было немного. От нечего делать Есеня вытащил из-под фуфайки медальон и принялся разглядывать его со всех сторон: не может быть, чтоб он не открывался! Надо только поискать секрет. Может, сковырнуть камушки? Или надавить на них сильней? Или сунуть лезвие между двух створок и попробовать сломать?
Есеня достал нож, который висел на поясе, под фуфайкой, — это, конечно, был уже не булат, но лезвие все равно оставалось очень острым, острей бритвы. Он поставил нож на еле заметную, с волос толщиной, щель между двух створок медальона и увидел, что режущая кромка ножа туда входит!
— Под ноги смотри, — велел Полоз, не оглядываясь.
— Ага, — машинально ответил Есеня, тут же споткнулся о толстый сук, лежавший посреди тропинки, и, падая, врезался лбом Полозу в поясницу.
— Жмуренок… — Полоз обернулся и подхватил его за плечи. — Я же сказал — смотри под ноги! Сейчас бы на нож напоролся! Зачем тебе нож? Чем ты вообще занимаешься?
— Проверить хотел одну мысль, — Есеня пожал плечами.
— Нашел время! Ты что, медальон ножом ковырял?
— Ну да. Смотри!
— Слушай… — Полоз шумно вдохнул. — Ты думаешь, когда что-то делаешь?
— Иногда, — набычился Есеня.
— Ты на секунду представь, что бы произошло, если бы он открылся.
— И что бы произошло?
— Через эту вещицу проходили такие силы, которые ты даже не можешь себе представить! Никто не знает, что произойдет, что из нее вырвется, когда она откроется. Да тебя, и меня заодно, может порвать на куски!
— Да ну, ерунда. Ну, раскрутится пружинка, ну, по пальцам стукнет… — Есеня пожал плечами: не видел он ничего страшного в медальоне, как ни старался представить себе его силу.
— Жмуренок, щас я тебе по пальцам стукну.
— Ну посмотри! Вот! Ведь пролезает лезвие! — Есеня снова вставил режущую кромку в еле заметную щелку в медальоне. А для закрепления успеха попробовал слегка повернуть нож, чтобы эту щелку расширить.
Раздался оглушительный щелчок, нож надломился, и острый кусок металла стрельнул вверх, царапнув Есене лоб.
— Ничего себе, — Есеня попятился и от испуга чуть не выронил нож.
Лицо Полоза вмиг побелело, глаза расширились, но через секунду он пришел в себя и с размаху саданул Есене по уху, так что шапка слетела в снег.
— Я на месте твоего батьки тебя бы давно убил, честное слово.
— Чего… — Есеня потер ухо, в котором что-то оглушительно звенело. Из царапины на лбу кровь побежала в угол глаза, и глаз тоже пришлось протереть.
— Почему ты никогда не слушаешь, что тебе говорят? Подними шапку!
Есеня хотел ответить, что Полоз сам ее уронил, пусть сам и поднимает, но, посмотрев тому в глаза, быстро сообразил, что лучше промолчать и судьбу не испытывать, поэтому только проворчал сквозь зубы:
— Сам ты не слушаешь, что тебе говорят…
— А если бы этот осколок попал тебе в глаз? — Полоз нагнулся, зачерпнул пригоршню снега и прижал его ко лбу Есени. — Вроде неглубоко…
— Да ерунда! — фыркнул Есеня, нагнулся за шапкой и отряхнул ее об коленку.
— Тебе просто сказочно повезло. Не трогай медальон. Мы для того и идем в Урдию, чтобы узнать, как его надо открывать, ты понимаешь? И я не уверен, что мы найдем мудреца, который нам об этом расскажет. А ты — ножом! А если бы ты его сломал?
Есеня поразмыслил над словами Полоза, но ни они, ни царапина на лбу не убедили его в том, что он неправ, поэтому он решил попробовать еще раз, но ночью, когда Полоз заснет.
День был слишком короток, чтобы прерывать путь ради обеда, и к закату Есеня окончательно выбивался из сил, но Полоз заставлял его рубить дрова, лапник, разжигать костер и кипятить воду, а сам в это время обустраивал ночлег — нечто вроде половинки шалаша, перед которым сооружал нодью — два бревна друг над другом, которые горели несколько часов подряд.
Только за ужином Полоз становился разговорчивым, но Есеня набивал живот и очень быстро засыпал, слушая его рассказы. А рассказывал Полоз интересно, и под его тихий, змеей шуршавший голос Есене снились восхитительные сны.
Спали по очереди, чтобы поддерживать огонь и быть наготове в случае опасности. Есеня еще в первую ночь заметил, что Полоз дает ему выспаться, но протестовал вяло и неубедительно. На этот же раз желание открыть медальон разбудило его раньше времени.
— Чего вскочил? — спросил Полоз, вороша угли в костре.
— Выспался.
— Да ну? Спи, еще рано.
— Не-а. Не хочу. Ты ложись, я не засну больше, честное слово.
— Что-то рожа у тебя больно хитрая, — усмехнулся Полоз. — Ладно. Спать захочешь — буди меня. И толстое бревно положи в нодью, оно долго будет тлеть. Если уснешь — не замерзнем.
— Да не усну я! — огрызнулся Есеня. Ему до сих пор было неловко за прошлую ночь.
Он еле-еле дождался, пока Полоз уснет, снял цепочку с шеи и на всякий случай отодвинул медальон подальше от лица. Ведь почти открыл! Просто нож не выдержал, оказался слишком хрупким. Надо осторожней, поворачивать медленней… Ведь почти булат, не должен ломаться, как сосулька на морозе!
Точно! На морозе! Любое железо на морозе делается хрупким. Есеня согрел лезвие дыханием и подсел поближе к огню. В тепле все будет иначе! И если в прошлый раз он действовал кончиком ножа, то теперь пришлось использовать середину: выломанный кусок оказался довольно большим. Может, это и к лучшему — потолще, попрочней?
Есеня сунул лезвие в щелку — совсем неглубоко — и попытался осторожно повернуть нож, не так резко, как в прошлый раз. Он почувствовал напряжение металла; он всегда его чувствовал, он всегда знал, что у металла внутри! Ему показалось, что створки медальона раскрываются, сопротивляясь, как сопротивляется живая речная ракушка, если открывать ее ногтями. Да этим ножом можно перерубить медальон пополам! Мягкое серебро — и почти булат! Но серебро почему-то не подавалось и не сминалось — изгибалось, сминалось лезвие ножа! И вдруг — или ему показалось в темноте? — медальон выбросил искру. Щелчок получился гораздо громче, чем в прошлый раз, и щеку обожгло резкой болью: как Есеня ни отстранялся, а осколок все равно влетел ему в лицо.
Полоз вскочил на ноги, словно только и ждал этого момента. Есеня выронил и медальон, и нож, обеими руками схватившись за левую скулу — кровь полилась сразу, и под пальцами он почувствовал острый кусок лезвия. Наверное, от такого не умирают, но Есеня почему-то испугался. Полоз развернул его к себе, оторвал его руки от лица и запрокинул ему голову, наклоняя к свету. Потом выдохнул с облегчением и, ухватив Есеню за глотку, одним движением повалил на снег.
— Ты слов не понимаешь? — прошипел он ему в лицо.
Есеня попытался вырваться, но тщетно: пальцы Полоза сдавили горло, словно затянутая петля, а ноги Есени он прижал к земле коленом. От одного только удара по кадыку остановилось дыхание, а потом и вовсе потемнело в глазах, да еще и кровь лилась по лицу ручьем — Есеня от испуга едва не разревелся.
— Лежи, не дергайся, — Полоз ослабил хватку, и Есеня с воплем вдохнул. — Ну какой ты дурак, Жмуренок, а? Бить тебя — и то жалко.
Полоз, не дав ему опомниться, выдернул осколок металла из скулы чистой тряпицей, долго прикладывал к ране снег, а потом еще и наложил шов толстой иглой с суровой ниткой.
— На мою шею… — ворчал он. — Интересно, дети все такие, или это мне так повезло? Если все, то я — счастливый человек.
— Это тебе так повезло, — кашляя, пробормотал Есеня.
— Молчи лучше, — рыкнул Полоз, но уже без злости. — Снег прижми к скуле, чтоб кровь течь перестала. Нет, я и вправду тебя убью когда-нибудь, честное слово… Правильно Ворошила говорил, нечего тебе делать в Урдии.
— Полоз, он почти открылся! Просто нож не выдержал! — попытался оправдаться Есеня.
— Еще один раз ты попробуешь сделать что-нибудь подобное, и я дальше пойду один, понятно? И делай тут что хочешь. Можешь вернуться домой и сказать, что медальон у Полоза. Мне будет легче уходить от стражи, чем воевать с тобой. И как Хлыст со Щербой с тобой в одном шалаше жили, а?
— Нормально жили… — буркнул Есеня.
Разбойники величали себя «вольными людьми». Избора это и рассмешило, и чем-то задело. Как будто люди, живущие в городе, вольными не были. А впрочем… Доля истины в этом присутствовала.
У «вольных людей» Избор нашел самый теплый прием и уважение. Верховод — крупный, бородатый мужчина — осторожно расспросил его о медальоне, но сделал это потихоньку от остальных. И более всего его интересовало, может ли Избор заставить светиться красный луч. Даже если бы Избор и мог это сделать, то никогда бы не стал помогать разбойникам: он отлично понимал, зачем это нужно. Они надеялись снять заклятие, они хотели открыть медальон!
Он прожил у разбойников три дня, не раскрывая карт, но, похоже, они и без него узнали, что медальона у Избора нет. Ну и как-то случайно, у костра, один из разбойников проговорился, что Жмуренок в лесу, у вольных людей, и теперь можно не опасаться, что медальон попадет в руки Огнезара.
Избор подивился, с какой тщательностью «вольные люди» берегли свои секреты и с каким уважением относились к чужим. Весть о том, что Жмуренок у «вольных людей», им передали по цепочке, от лагеря к лагерю. Но тот, кто принес это известие, уже не знал, где именно прячут мальчишку. Наверняка в остальные лагеря передали весть и об Изборе. Только верховод знал, где находится соседний лагерь, и понятия не имел, как найти тот, из которого вести приходили к нему. А это значит, что, изловив одного разбойника, Огнезар мог получить от него сведения лишь об одном лагере, не более. Что же до верховода, то Избор мог поспорить: Огнезар не выжал бы из него ни слова.
Удивительные это были люди. Со стороны казалось, что они одержимы какой-то общей идеей, и связь между лагерями напоминала разветвленную организацию. На самом же деле, жизнь разбойника, как и любого преступника, сводилась к тому, чтобы добывать себе пропитание, и не более. Никаких сказочных богатств «вольные люди» не копили, грабили чаще всего небольшие торговые обозы и рассчитывать могли максимум на драгоценные меха, сбыть которые было не так-то легко: не крестьянам же их продавать! Сами разбойники одевались богато, соболья шапка и сапоги были у каждого, что же до шуб, то тут они предпочитали более практичные вещи. Впрочем, полы в шалашах они выстилали дорогими шкурами и укрывались меховыми одеялами.
Именно в это время года у разбойников начинался «сезон»: сборщики налогов возвращались из деревень, везли с собой деньги и продукты. Говорят, часть добычи «вольные люди» возвращали крестьянам, но о таком Избор раньше не слышал и не очень в это верил. Впрочем, никто из крестьян никогда бы не рассказал об этом страже. На такие вылазки выходили тремя или четырьмя лагерями сразу: сборщики налогов были хорошо вооружены и не уступали разбойникам ни в силе, ни в ловкости.
Избор понимал, что расположение к нему разбойников шатко и в любую минуту может обернуться неприязнью, если не ненавистью. И тогда, стоит им только заподозрить предательство, они убьют его без зазрения совести — на этот раз Огнезар не пойдет искать виновников, он попросту не узнает о том, где и кем был убит Избор. Да и захочет ли мстить, если узнает?
Как ни расспрашивал его верховод, как ни пытался узнать, чего хотел Избор, когда воровал медальон у Градислава, добиться он ничего не смог: Избор оставался осторожным и думал над каждым словом, которое говорил вслух. Да не только над каждым словом: за каждой улыбкой, за каждым движением глаз приходилось следить. Чтобы не поняли, не догадались…
Но, видно, что-то разбойники все же почувствовали, потому что как только до них дошла весть о Жмуренке, в лагере Избора задерживать никто не стал. Нет, они не гнали его, но разочарование их было велико, и, скрывая его за уважением и благодарностью, Избора все же расспросили, куда он думает двигаться дальше, ведь лес — не самое подходящее место для благородного господина. Избор, которого тяготило в лагере все, от провонявшей дымом еды и жесткого ложа до постоянного напряжения и невозможности побыть одному, с радостью рассказал, что собирался перебраться в Кобруч, к своей сестре, где его не достанет стража и где он будет жить в достатке среди близких ему людей.
Наверное, это на самом деле было самым лучшим. Во всяком случае, ни отыскать мальчишку в лесу, ни добиться от него выдачи медальона Избор все равно бы не смог. Исправить то, что он натворил? Явиться к Огнезару с повинной? Нет. Какая разница, где ничего не предпринимать и ни во что не вмешиваться? Запертым в собственной гостиной или в неуютном Кобруче, свободным от замков и тюремщиков?
Его младшая сестра, Ладислава, вышла замуж за врача из Кобруча, чем повергла родителей, родственников и знакомых в неописуемый ужас. Впрочем, она всегда отличалась вольнодумством и сумасбродством. Нет, жених ее, несомненно, имел благородное происхождение, иначе бы этот брак просто не состоялся. Но благородным из Олехова само по себе слово «врач» внушало брезгливое отвращение: это урдийским мудрецам позволено ковыряться в человеческих экскрементах, заглядывать в рот и под мышки заразным больным. Но, наверное, и это простили бы жениху. Самое главное, что обеспеченную жизнь в замке, выезд в свет, богатство, успех, комфорт Ладислава поменяла на существование в жалких пяти комнатах доходного дома, в которых ютился ее жених. Всего богатства, что он имел, была лишь лошадь да библиотека. Да что говорить, юноша жил своим трудом, как большинство благородных Кобруча!
Девушки Кобруча с радостью выходили замуж за благородных из Олехова, но наоборот поступали лишь те, кто ну совсем ни на что рассчитывать не мог. Да и то, чаще они сидели в старых девах, лишь бы не уезжать в мрачный, непонятный Кобруч. Сестра же Избора, которой прочили в женихи сына Градислава, влюбилась в приезжего врача — тот очаровал ее пламенными речами и жертвенностью своего ремесла, — и сбежала с ним из дома. Родителям ничего не оставалось как дать согласие на брак — только чтобы спасти ее репутацию.
И родители, и Избор не сомневались, что пройдет совсем немного времени, и девочка раскается в скоропалительном браке, начнет тосковать по дому. Они бы приняли ее назад, несмотря ни на что. Но, к всеобщему удивлению, брак ее оказался на редкость счастливым, хоть и бездетным. Ладислава с мужем частенько приезжали в гости к Избору, но никогда не задерживались дольше недели: деверя ждала работа. И Избор бывал у них, хотя не очень любил такие поездки. Глядя на эту пару, любому становилось ясно: это супруги. Они понимали друг друга с полуслова и редко смотрели друг на друга, но в разговорах проявляли поразительное единодушие. И Избор не мог сказать точно, приняла ли Ладислава точку зрения мужа, или это он разделил ее убеждения.
Разбойники проводили Избора к реке, и первая же лодка причалила к берегу, стоило только поманить перевозчика блеском золотой монетки.
Вышли через два дня, на рассвете. Полоз распределил ношу каждому по силам, и все равно в лагерь пришлось бы вернуться не один раз. В лесу и в самом деле поднялась вода — лагерь стоял на высоком месте, в низинах же мох пропитался насквозь, так что ноги проваливались сквозь него в черную жижу; овраги стали непроходимой преградой, вокруг ручьев образовались болотца. Есеня успел зачерпнуть воды сапогом через полчаса после выхода. Ему на плечи, кроме котомки, повесили полуторапудовый мешок с посудой, которая больно врезалась в спину, но даже раненый Щерба нес на себе два пуда, поэтому Есеня терпел и помалкивал. При этом каждому, кроме него и раненых, досталось по сетке с недовольной курицей — резать их пожалели: яйца любили все. Петуха нес Полоз — тот крутил головой и норовил клюнуть все, до чего мог дотянуться.
— Зарезать его, гада, — советовали все, — чтоб знал!
— Ага. В супе точно клеваться не будет, зараза.
— До оврага дойдем, я его в воду макну, — хмыкнул Полоз.
— Ты чё! Простудится еще, сдохнет, — тут же испугался Хлыст.
Петуха разбойники любили не меньше яиц.
— Давай мне! Я его за шею буду держать, — предложил Брага, которого несли на носилках.
— Лежи! — велел Ворошила. — И не дергайся. Твое дело маленькое, живым до зимовья добраться.
— А у меня руки здоровые, — отозвался разбойник, раненный в голову, — я могу.
— И тебе того же желаю — лежать спокойно, — проворчал Ворошила.
— Мне дай, — сказала мама Гожа и забрала петуха у Полоза. — Петенька, бедненький, испугался… Иди к маме!
Есеня тихонько подкрался сзади и вырвал у того из хвоста красивое зеленое перо, торчавшее из сетки. Петуху это не понравилось, он недовольно раскричался, мама Гожа удивилась и обиделась на своего любимца, а разбойники посмеялись над мамой Гожей. И только увидев у Есени за ухом длинное перо, она догадалась, что произошло, немного отстала и позволила петуху отомстить за поруганный хвост. Есеня не ожидал такой подлости и подпрыгнул, когда петух ударил его клювом в ляжку. Все, кто шел сзади, очень повеселились, глядя, как Есеня трет больное место: клевался петух до крови.
Впрочем, часа через три Есене расхотелось веселиться — его утомила не столько тяжелая ноша, сколько вязкий мох под ногами. Он провалился в овраг почти по пояс и намочил свою котомку, в которой лежали сухие вещи, но над ним сжалились и дали переодеться в сухую одежду Хлыста. Впрочем, смысла в этом не было никакого — дождь, хоть накрапывал слабо, скоро все равно промочил одежду до нитки.
В полдень остановились передохнуть и пообедать. У Щербы открылась рана — он неудачно перебрался через овраг, и Ворошила заново накладывал ему швы, чтобы тот не потерял много крови. Есеня к тому времени так устал, что думал, будто встать не сможет. Поначалу от ходьбы ему было жарко, на привале же он замерз и норовил подсесть поближе к костру — хоть немного обсушиться.
— Нет, дотемна не дойдем, — вздохнул Полоз, — придется где-то ночевать. По сторонам посматривайте, может, подвернется место посуше.
— Да ладно, — отмахнулся Щерба, — посуше! Лапника навалим, и ничего.
— А ты знаешь, куда мы идем? Не все ли равно, где зимовать? — спросил Брага.
— Конечно, не все равно. Не в болоте же. Надо высокое место найти, чтоб и весной землянки не подтопило. Скоро холмы начнутся, вот там и будем искать.
Есеня, жавшийся к огню, согласен был зимовать прямо здесь. Однако когда разбойники поднялись на ноги и взвалили на плечи тяжелые мешки, ему ничего не оставалось, как последовать их примеру.
К ночи он просто падал с ног, и, хотя очень старался не отставать, Полоз забрал у него промокшую и от этого ставшую тяжелой котомку.
— Я сам, — рыкнул Есеня.
— Иди, — подтолкнул его в спину Полоз, и посуда снова впилась между лопаток.
— Я могу, — попробовал оправдаться Есеня, но тот его не слушал.
Для ночевки выбрали сухой и густой ельник — в нем не требовалась крыша, хотя раненых накрыли не только сухими одеялами, но и лапником. Развели костер, начали понемногу сушиться и отдыхать. Есеня устал и замерз и сам не заметил, как задремал, свернувшись клубком около огня. Однако его быстро подняли на ноги — по доброй привычке вольных людей, пинком под зад.
— Не валяйся на земле! — прикрикнул Хлыст.
Есеня долго хлопал глазами — все тело ломало от усталости.
— Пошли, лапника нарубим да спать ляжем, — проворчал Щерба. — У нас с Хлыстом одеяла сухие.
Однако сухие одеяла Есене почему-то не помогли, как и два горячих тела рядом — разбойники положили его в середину, но он все равно всю ночь не мог согреться. А утром проснулся и понял, что лежит в луже, а с неба льется вода: вместо редкого дождичка начался ливень, и ельник быстро промок насквозь. Он растолкал Хлыста и Щербу — они спали крепко и ничего не чувствовали. Вокруг постепенно просыпались остальные и поднимались с руганью: теперь сухих вещей не осталось ни у кого. Есене вставать не хотелось — ноги гудели, ломило поясницу и кружилась голова. Но Хлыст поднял его за шиворот и встряхнул.
— Ну что, ребята, — Полоз посмотрел на людей и на себя: вода лилась с их одежды струями, — я думаю, завтракать нам пока рано. Давайте-ка согреемся на ходу. Идти часа три всего, может пять. На месте и костер разведем, и поедим, и выпьем.
Есеня вдруг почувствовал, что сейчас расплачется: у него вообще не осталось сил идти. Ему было так холодно, что казалось, будто на дворе мороз, который обжигает кожу. От озноба челюсти и живот сводили судороги, голова плыла, и, стоило чуть повернуть ее в сторону, под ногами начинала пошатываться земля. Он стиснул зубы: Щербе еще хуже, у него рана болела и кровоточила, он стонал во сне всю ночь. И Хлысту не легче — вилы такие глубокие дырки оставили!
Собрались разбойники быстро: холодно было всем.
— Ну что, Жмуренок? Что-то тебя совсем не слышно! — крикнул Есене Рубец.
— Погоди, еще услышишь, — ответил Есеня и закашлялся; от кашля что-то заныло справа, под ребрами.
Мыслей в голове не было никаких — когда скорым шагом двинулись вперед, Есеня, чтобы не сбиться с дороги, старался смотреть только на ноги Хлыста, который шел впереди него. Однако его все время клонило в сторону, ноги Хлыста исчезали из поля зрения сами собой, и земля уходила куда-то, наклонялась и не хотела возвращаться на место.
Щерба подхватил Есеню за плечи и вернул на еле заметную тропинку.
— Ты чего? Жмуренок, ты опять шутки шутишь? По заднице давно не получал?
Есеня посмотрел на него и попытался понять, что он сделал не так.
— Полоз! Погоди! — крикнул Щерба.
— Что случилось?
— Погоди. Жмуренок, тебе что, плохо?
— Не, нормально, — ответил Есеня. Почему-то очень тяжело было дышать, хотелось кашлять, но он боялся глубоко вздохнуть: казалось, что от этого внутри, под ребрами, что-то разорвется.
Хлыст оглянулся и тоже подошел к Есене.
— Ворошила! Иди посмотри на этого змееныша, — крикнул он, положив руку Есене на лоб.
Есеня качнулся и попробовал что-то сказать, но Ворошила уже взял его за подбородок, а потом приложил ухо к его груди.
— Полоз! У нас хоть одно сухое одеяло есть?
— Есть, — ответил Полоз и тоже подошел к Есене.
— Проклятый ливень! Раздеваем его, ребята. В мокром ему нельзя. Ты, щенок! Ты не мог раньше сказать?
Есеня пробормотал что-то в свое оправдание и закашлялся. Именно теперь стало ясно, что ему плохо, очень плохо. И как он раньше не заметил этого? Считал, что просто устал? С него стянули одежду, и Ворошила, накрутив на руки куски мешковины, начал растирать ему грудь и спину. Есеня заскулил: было больно.
— Молчи, пацан. Терпи. Дышать можешь?
— Могу.
— Вот и дыши. Теплее стало?
— Не-а.
— Щас, еще немного потру.
— Ворошила, держи одеяло, — крикнул Полоз.
— Еще немного, — ответил тот, — две минуты.
— Ты кожу с него снимешь, — фыркнул Хлыст.
— Так ему и надо.
Рубец растолкал разбойников локтями:
— Я его понесу. Только курицу у меня заберите.
— Самый умный? — улыбнулся Щерба. — Курицу!
Полоз кинул одеяло Есене на плечи и сказал:
— Мешок заберите у Рубца. Поделите честно. Жмуренка мешок на носилки положим, и вещи их тоже на носилки. Ну и курицу возьмите у него кто-нибудь! Хлыст!
Есеня хлопал глазами — несмотря на то, что кожу с него Ворошила ободрал, дышать стало немного легче, и в сухом одеяле холод не казался таким мучительным и обжигающим, по крайней мере, живот перестало сводить судорогой. Но голова сразу побежала кругом. Рубец, завернув Есеню в одеяло, взвалил его на плечо и похлопал по самой выступающей части тела:
— Ну что, Жмуренок? Как тебе там?
— Нормально, — ответил Есеня. Снова стало тяжело дышать.
— Рубец! Не надейся! Это тебе не мешок, — разочаровал его Ворошила, — переворачивай. Он у тебя так задохнется. Чтоб на грудь ничего не давило, полусидя.
— Ладно. Как скажешь. Жмуренок, ты много жрешь. А с виду — такой хлипкий.
— Он молотобойцем у батьки был, — крикнул Полоз, — чего ты хотел?
— У… молотобойцем. Пить не хочешь?
Есеня покачал головой — слова доносились до него как будто из тумана и эхом отдавались в затылке. Он плохо помнил дорогу — ему казалось, что прошло всего несколько минут до того времени, как его уложили около костра и мама Гожа начала поить его сладким чаем с вареньем. Он никак не мог понять, откуда взялся костер и почему вокруг темнеет. Ему на грудь клали горячие мешочки с крупой, и он пищал, а все вокруг смеялись над его жалким попытками сбросить с себя обжигающую мешковину.
— Воробушек, ну потерпи, — уговаривала мама Гожа, кутая его в одеяло, — сейчас пройдет. Будет тепло. Что вы ржете? Мальчик еле дышит, а вам смешно!
— Гожа… — пробормотал Полоз. — Пусть смеются. Смерть уходит, когда слышит смех…
Есеня испугался: смерть? Он что, умирает? Он совсем не хотел умирать.
Потом ему было жарко, и кашель бил его в полную силу. Вместо мамы Гожи над ним почему-то склонялся Ворошила, хотя Есеня отлично помнил, что лежал у нее на коленях. Он потел, и вскоре одеяло промокло, хотя Ворошила и позволил ему раскрыться. От кашля во рту появился привкус крови, Ворошила поил Есеню теплой водой, а потом ему снова стало холодно, до озноба, и Ворошила превратился в Полоза, который давал чай с вареньем и держал почти сидя, потому что лежа Есеня задыхался. Костер то пылал, то еле тлел рядом, светло-серое небо роняло ему на лицо холодные капли, а потом снова становилось темным, и однажды Есеня увидел на нем звезды. Ему снова было жарко, и он сказал, глядя вверх:
— Два с четвертью…
— Что? Жмуренок, что ты сказал? — над ним опять склонялся Полоз.
— Два часа с четвертью, — повторил он.
— А… Да, дождь кончился. Завтра солнышко пригреет. Пить хочешь?
— Хочу.
Солнце резало глаза, и Есеня закрывал лицо руками, стараясь оттолкнуть его лучи — горячие, как печь в бане. Ворошила колдовал над его спиной: прилепил на нее два глиняных горшка, которые присосались к коже, как огромные пиявки. Есеня сопротивлялся, но сил ему не хватало. И мама Гожа кутала его в одеяло, а над головой неба уже не было — его закрывала еловая хвоя, и вместо костра рядом горел маленький каменный очаг. Мокрые, прохладные тряпки обтирали горящее огнем тело, и откуда снова взялось солнце, Есеня не понял, но вокруг сидели разбойники, раздетые до пояса, и ели.
— Скушай рыбки, — уговаривала мама Гожа, но Есеня крутил головой и зажимал зубы.
Потом к нему приходила мама и сидела рядом с мамой Гожей, они держались за руки и о чем-то говорили. Но мама Гожа превратилась в Полоза, а мама ушла, хотя Есеня просил ее остаться или забрать его домой. Отец клал ему на грудь горячие мешочки с крупой и приговаривал, что это наказание за пьянки и гулянки, Есеня оправдывался и напоминал, что отец сам велел ему идти в лес, к вольным людям, а теперь мучает его.
Солнечный свет догорал, и по небу быстро летели красные снизу облака. Есеня видел верхушки деревьев и лица разбойников, собравшихся вокруг него. По лицу струился пот, и стоило вдохнуть хоть немного глубже, как кашель поднимал из груди что-то клокочущее, вязкое, что застревало в горле и не могло прорваться наружу. Бок болел так сильно, что не хотелось дышать. Ему казалось, будто вокруг горит огонь, так горячо было коже. Но при этом сознание стало пронзительно ясным, ясней, чем всегда, и сквозь прозрачный воздух Есеня разглядывал мир словно в увеличительное стекло.
— Ворошила, ты мне скажи — он умирает? — Полоз держал Есеню за руку и внимательно всматривался в его лицо.
— Начинается кризис. Или умрет, или поправится. Я не могу сказать точней.
— Да эту ерунду мне скажет кто угодно! Или умрет, или поправится! Ты сам-то понимаешь, что говоришь?
— Ты всегда хочешь знать доподлинно… Без этого не можешь? Если я скажу, что он останется жив, ты мне поверишь?
Полоз махнул на него рукой:
— Жмуренок… Ты слышишь меня?
— Слышу, — ответил Есеня, и в горле снова запершило, но кашлять он побоялся и задержал дыхание.
— Ты не вздумай умереть, слышишь?
Есене стало очень страшно.
— Жмуренок, дыши, слышишь?
— Эй, сморкач, — Есеня увидел лицо Щербы, — а ну-ка кончай помирать. Посмотри на меня нормально!
— Я нормально смотрю… — ответил Есеня.
— О. Уже лучше. Хлыст, тебе как?
— Плохо. Азарта нет в глазах. Ты жить-то хочешь, змееныш?
— Хочу.
Безобразное лицо Рубца мелькнуло и пропало.
— Ворошила, может, его погреть? Он хоть шевелиться начинает.
— Не надо, — ответил Ворошила.
— Уйдите все! — рявкнул Полоз. — Мне надо остаться с ним вдвоем.
Есеня сразу понял, что нужно Полозу, еще до того, как все разошлись.
— На старом дубе, наверху, в трещине, — сказал он, и слезы потекли у него по щекам: он не хотел умирать. Он хотел пойти с Полозом в Урдию, он хотел открыть медальон!
— Какой же ты дурак, Жмуренок! — фыркнул Полоз. — Если его еще не нашли, так это потому, что им и в голову не приходит, какой ты дурак!
— Почему?
— Потому что! Потому что там его можно найти! Прятать надо так, чтобы найти было нельзя!
Есеня кивнул: действительно. Как он раньше не подумал — прятать надо так, чтобы найти было нельзя.
— А как это?
— Например, зарыть в землю.
— А еще?
— Бросить в воду. Но тогда и сам не найдешь. Замуровать в стену, заделать в глину. Чтоб он был… как иголка в стоге сена, понимаешь? Даже если знаешь, где искать, все равно найти не сможешь. И тем более случайно не наткнешься.
— Понятно, — ответил Есеня. Так хорошо все понятно: и что происходит вокруг, и как надо прятать медальоны, и как устроен мир. Ему представилась нагретая добела заготовка в горне, на белых раскаленных углях. И щеки почувствовали жар, идущий от горна, будто он приблизил к нему лицо.
— Бать, вынимай, вынимай! Это пережог, вынимай! — крикнул он отцу, который зажимал заготовку щипцами.
— Полоз… — подошел Ворошила, — он скоро потеряет сознание. Полоз, попробуй. Я знаю, ты не любишь… на своих…
— Да толку-то? Я не могу заставить его… хотеть… Я могу только…
— Я знаю. Он хочет, Полоз, он просто не верит. Это поможет, я знаю.
— Хорошо. А вы тоже… что вы скисли? Идите сюда. Пейте, ешьте. Смейтесь, наконец! — крикнул Полоз, и никакого веселья в его голосе не было. Мама Гожа подошла и вытерла слезу передником. — Гожа! Улыбайся!
— Да, я улыбаюсь. Воробушек, и ты улыбайся, слышишь?
Есеня слышал ее, но не понимал, чего она хочет и что она делает рядом с горном, в кузне. Белое пламя облизывало ему щеки — не больно, просто горячо, мехи раздувались и дышали, и он хотел дышать так же, как они, и завидовал, что для них это так легко: вверх — вниз.
— Жмуренок, как тебя называли дома? — Полоз тряхнул его за плечо.
— Есеня, — выговорил он.
— Как? Есеня? — переспросил он и рассмеялся. И вслед за ним рассмеялись остальные.
— Есеня! Твое здоровье, Есеня! — сквозь смех выкрикнул Хлыст.
Наверное, в этом и было что-то смешное — во всяком случае, Есене так показалось, и он хохотнул.
— В глаза мне посмотри, — вдруг велел Полоз, и Есеня не смог ослушаться. Кузня отъехала в сторону, жар горна отодвинулся, и холодные змеиные глаза впились ему в лицо. Полоз смотрел на него не мигая, и вскоре Есеня увидел, как между тонких губ широкой прорози рта мелькнула ленточка раздвоенного трепещущего языка. Голова змея качалась перед ним на гибкой шее, и крупные ороговевшие пластинки чешуйчатой кожи отражали свет огня — или заката? Тяжелый взгляд тянул к себе, и Есеня почувствовал сонливый, опустошительный восторг — блаженство, пьяный дурман. И оторваться от этого взгляда мог только ненормальный, так это было хорошо.
— Жить. Ты будешь жить. Ты должен жить, — шуршало у него над ухом, и раздвоенный язык шевелил воздух, — ты хочешь жить.
Голова змея то приближалась, то отдалялась — треугольник со срезанными углами. Есеня хотел раствориться в этих неподвижных глазах, нырнуть в них — они несли успокоение и прохладу. И наконец почувствовал, как устремляется к ним, как глаза вбирают его в себя, втягивают, словно воронка, и он проваливается, кружась в бешеном вихре. Словно он распался на две части, одна из которых тянулась к змею, а другая неслась в пропасть.
Есеня очнулся на солнце, около костра. Он был одет в сухую длинную рубаху — явно чужую — и завернут в одеяло; под головой лежало что-то мягкое, вроде перины, а под ногами — что-то твердое и теплое, похожее на нагретые камни. Жара он не чувствовал, но не мог пошевелить и пальцем. Кто-то поднес к губам кружку, но у него не хватило сил даже глотнуть, даже закашляться.
Проспал он не меньше суток. Просыпался, пил и засыпал снова. И окончательно выспался к вечеру следующего дня.
— Е-се-ня, — пискляво протянул кто-то над головой.
Есеня приоткрыл глаза и увидел Хлыста, который водил прутиком по его щеке.
— Воробушек, — рядом присела мама Гожа. — Проснулся!
— Ага, — ответил Есеня.
— Покушаешь?
— Ага, — снова ответил он и понял, что от голода сейчас просто умрет.
У костра собирались разбойники, сами разбирали миски и наваливали в них кашу. Мама Гожа приподняла Есене голову, подоткнув подушку, и поставила горячую миску ему на грудь. Он потянулся к ложке, но в руках ее не удержал.
— Лежи, лежи, я сама тебя покормлю.
Жевать и то было трудно, челюсти почему-то не ворочались, словно кто-то дал ему по зубам, а разбойники потешались над ним всю трапезу.
— Ути-путеньки! Есе-е-е-ня!
— Как там наши маленькие? Кушают кашку?
— Ротик открывай, детонька! За мамку, за батьку!
Есеня засмеялся и подавился кашей. Мама Гожа вытерла ему рот и продолжила. Наелся он, однако, быстро: не смог одолеть и половины миски.
— Жмуренок, — вскочил Хлыст, — а у нас тут есть кое-что для ослабленных.
Он отошел на несколько шагов и вернулся с полной кружкой клюквы.
— Во, Ворошила сказал: если есть не станет — в задницу запихну. Правда, Ворошила?
— Правда, — отозвался тот.
У Есени рот наполнился жидкой, противной слюной — он терпеть не мог кислятину.
— Сахарку бы добавил… — проворчал он, и это были его первые слова за вечер.
— Некуда. Видишь — кружка полная. Давай, открывай ротик, Есеня!
Впрочем, кислая клюква неожиданно показалась приятной на вкус — такой свежей, и сочной, и терпкой.
Он провалялся еще дней восемь, вставая только «в кустики» и возвращаясь усталым, как из долгого похода. Разбойники посмеивались, но каждый норовил принести ему что-нибудь из леса — то кислое яблоко-дичок, то вяжущей, но сладкой рябины, то запоздалой голубики, и клюквы, и брусники. Грибы, которые в изобилии водились вокруг нового лагеря, Ворошила ему есть запретил, и кормили его кашей, которую мама Гожа варила специально для Есени, — разваренной, жидкой и сладкой. Подстреленных куропаток на всех явно не хватало, и Ворошила велел кормить Есеню бульоном и нежным куриным мясом. Рыба здесь ловилась мелкая, несерьезная — выяснилось, что рядом с лагерем находится небольшое озерцо, которое питается ключами. Какая тут может быть рыба? Пропахшие тиной щучки, жирные лещи да карасики. Но и карасиков Есеня ел с завидным аппетитом — он вообще ел не останавливаясь, раз по шесть в день. Больше всего ему хотелось молока, он и во сне видел кринки с молоком, но в лесу такой роскоши не было, поэтому он помалкивал.
Пока Есеня болел, разбойники давно успели выстроить три землянки, а он так и не увидел, как их делают — уютные, прочные и теплые домики с земляной крышей за несколько дней. Два домика отводились под спальни, а третий служил кухней, столовой и жильем для мамы Гожи. Хлыст и Щерба заняли для Есени место — у печки, подальше от входа, и уверяли, что оно самое лучшее.
Рубец исследовал лес вокруг лагеря и выяснил, что в часе ходьбы лежит кабанья тропа, да и следы лосей встречаются часто. Есеня еще не ходил, когда в лагерь притащили первую тушу свиньи — по сравнению с домашней мясо ее было жестким и не таким жирным. Есене скормили печень, которую он ненавидел всей душой, но Ворошила был непреклонен. Если бы Есеня мог увидеть себя со стороны, то, наверное, не стал бы сопротивляться.
— Я тебя поставлю на ноги, — угрожающе шипел Ворошила, сжимая Есене шейные позвонки, — ты у меня здоровей чем был станешь!
— Дяденька! Не хочу печенки! — хохотал и извивался Есеня.
— Жри, а то шею сверну, как куренку!
Ворошила вообще мучил его постоянно — то компрессами, то растираниями: все они как нарочно жгли кожу; поил горькими отварами, от которых кашель только усиливался, и еще заставлял глубоко дышать и переворачиваться с боку на бок.
Иногда рядом с ним подолгу сидел Полоз, рассказывая интересные истории, — оказывается, и он, и Ворошила не всю жизнь прожили в лесу, а учились в Урдии, и самым разным наукам, почти как благородные. Только не смогли долго жить у моря — вернулись к своим, в лес.
— А зачем, Полоз? Зачем ты учился? Неужели интересно было? — удивлялся Есеня. Для него обучение наукам сводилось к азбуке и отцовским подзатыльникам.
— Превзойти хотел. Заело меня, что они такие умные и благородные. Чем я хуже? А потом понравилось. Но толку все равно никакого нет. Зачем в лесу геометрия да философия?
Болеть Есене было очень скучно. Ему надоело лежать — то у костра, то в землянке, — но стоило подняться на ноги, как он тут же понимал, что больше нескольких шагов пройти не сможет: колени гнулись, голова кружилась до тошноты, и внутри все дрожало от напряжения. Разбойники смеялись, завидев, как он встает и пошатываясь бредет к кустикам.
— Жмуренок! Тебе помочь штаны спустить? Или, может, подержать чего надо? А то еще уронишь!
— Иди подержи… — отвечал Есеня. Голос у него тоже был слабым, и издали никто не слышал, что он отвечает.
От скуки и желания отомстить ему снова захотелось придумать что-нибудь веселое, но как это сделать лежа? В конце концов ему пришла в голову одна штука — он, правда, сомневался в ее благополучном исполнении, но результат был что надо. В свою фляжку он налил кваску и для верности добавил сахара. Обычно квас разливали из больших бутылей, во фляжках почему-то держали только воду, так что, по его прикидкам, никто не ждал от фляжки подвоха. Когда за завтраком у костра собрались все разбойники — а за время его болезни и раненые успели поправиться, — Есеня, обычно лежавший ближе всех к огню, встряхнул фляжку и сделал вид, что винтовая крышка закручена слишком сильно. Сначала никто не обратил на это внимания, но Есеня приложил все усилия к тому, чтобы разбойники заметили его «мучения».
— Чё, Жмуренок, силенок не хватает? — посмеялся Хлыст.
— Мало кашки кушал! — захохотали сзади.
— Мама Гожа, дай ему еще ложечку!
— Да не мучься ты так, дай сюда, — протянул руку Ворошила.
— Я сам, — обиженно ответил Есеня.
— Давай, — Ворошила вырвал фляжку у Есени из рук.
Но стоило только повернуть крышку в сторону, как нагретый у костра, подслащенный и взболтанный квас с шипением вырвался наружу упругой пенной струей. Ворошила не сразу понял, что происходит, и за одну секунду все вокруг, включая Есеню, были облиты квасом. Разбойники повскакали с мест, отряхиваясь и вытирая лица, опрокидывая миски, расплескивая кружки, наступая друг другу на ноги и на фуфайки. Есеня хохотал до слез — и не только он. Особенно веселились те, кто сидел дальше всех от Ворошилы.
— Ворошила, ты чё сделал? — тупо спросил Рубец, опрокинувший на себя миску каши.
— Действительно, — усмехнулся Полоз, — как тебе это удалось?
Ворошила посмотрел на фляжку, которую закрыл слишком поздно.
— Жмуренок, — угрюмо начал он, посмотрев на хохочущего Есеню, — это что такое?
— Это? Квас, — ответил Есеня, продолжая посмеиваться.
— Ах ты гаденыш…
— Лежачего не бьют! — снова засмеялся Есеня и прикрылся одеялом.
— Еще как бьют! Рубец, подержи-ка его за ноги!
Ворошила стянул с него одеяло и с легкостью перекинул Есеню через коленку.
— Это нечестно! — взвизгнул Есеня, давясь смехом, когда Рубец ухватил его за лодыжки. — Я больной!
— Щас я тебя лечить буду, — Ворошила хлопнул его по заду тяжелой широкой ладонью. — Ты доиграешься когда-нибудь!
— Дяденька, пусти, я больше не буду! — хохотал Есеня, надеясь вырваться, под громкий гогот разбойников.
— Не пущу! Баловник нашелся!
— Я не баловник, я Балуй! — завыл Есеня сквозь смех: слишком уж тяжелая была рука у Ворошилы.
— Вот тебе, Балуй! — Ворошила шлепнул его еще раза два и отпустил. — Будешь знать, как над старшими потешаться.
— Над младшими потешаться можно, значит? — Есеня потер ушибленное место с видом оскорбленной невинности.
— Балуй… — пробормотал Ворошила. — А ведь и вправду — Балуй. Выздоравливаешь, значит?
Есеня повалился на постеленный у костра лапник, закатил глаза и прошептал:
— Я умираю…
— Выздоравливает, выздоравливает, — засмеялся Полоз.
— Умираю… — упрямо повторил Есеня слабым голосом. — От жестокого обращения…
С этого дня Жмуренком его называли все реже. И чем больше развлечений он придумывал, тем чаще разбойники кричали ему:
— Ах ты! Балуй…
А идей у него становилось все больше — ведь заняться было совершенно нечем. Однажды он заткнул печную трубу пучком травы, насыпал сажи у самой печной дверцы, так что при попытке раздуть огонь черное облако мигом вылетело наружу, и Гнус, пытавшийся растопить печь, перепачкался с ног до головы. Гонялся Гнус за Есеней долго, но так и не догнал.
Лучшей своей выдумкой Есеня считал кринку, спрятанную высоко в густых ветвях ольхи, у спуска к озеру, с привязанным к ней ремнем. Каждый, кто проходил мимо, считал своим долгом вернуть ремень в лагерь. Но стоило потянуть его вниз, и кринка наклонялась, обливая хозяйственного разбойника водой. Под конец человек семь разбойников прятались в кустах вместе с Есеней, чтобы посмеяться над очередной жертвой.
Когда Ворошила посчитал Есеню полностью здоровым для того, чтобы отправляться в дальний поход, этому помешала распутица — местами по лесу пройти было невозможно, и Полоз, досадуя, сказал, что придется ждать морозов. Впрочем, морозы ударили рано, снег выпал в середине октября и таять не собирался.
Ворошила так и не согласился с Полозом — считал, что в Урдии Есене делать нечего: дело слишком серьезное, чтобы втягивать в него мальчишку. Но Полоз остался непреклонным — однажды решив, он редко менял свое решение (на счастье Есени). На этот раз они своих разговоров ни от кого не скрывали, и Ворошила едва ли не каждый день ворчал, ругая упрямство Полоза.
Перед выходом Полоз заставил Есеню побриться: зная привычки вольных людей, стража гораздо пристальней присматривалась ко всем обладателям бород. Хотя самому Есене своей бородки, пусть и жиденькой, было жалко: с нею он казался себе гораздо взрослей.
Выходили затемно, прощались коротко — Хлыст, Щерба и Ворошила вышли их проводить.
— Ну что, Балуй? — Хлыст опустил Есене на лоб шапку Забоя. — Возвращайся. Скучно без тебя будет.
— Да ладно… — проворчал Есеня.
— Ты, главное, на земле не сиди и ноги держи сухими, — напутствовал Щерба, — если промочил ноги — сразу скажи Полозу. Хуже нет зимой с мокрыми ногами — отморозишь и не заметишь.
— Хорошо, хорошо, — отмахивался Есеня: ему не терпелось пуститься в путь.
Полоз же шептался с Ворошилой — тот оставался за верховода.
Есеня посмотрел на заснеженный лес: ночью сильно подморозило, и все вокруг покрылось голубым, игольчатым инеем. Только печные трубы, торчащие из-под земли, неопрятно чернели на белом снегу. На минуту стало немного грустно — в землянках, хоть и полутемных, было уютно и тепло, гораздо лучше, чем в шалашах. И к разбойникам он привык. Скучновато, конечно, но не так уж плохо.
— Пошли, — окликнул его Полоз.
Есеня в последний раз глянул на обустроенный для зимовки лагерь и поспешил за Полозом — грусть мгновенно выветрилась из головы. Урдия — страна мудрецов, страна теплого моря, страна сказок и волшебных историй. Любой мальчишка мечтает попасть в Урдию!
Жмур отправил своих к родителям Жидяты, в далекую деревню, на север, где бы их точно никто не стал искать. На всякий случай. Жидята сам предложил это Жмуру, как только по базару прошел слух, что стража ищет Есеню в лесах:
— Старикам будет веселей, да и по хозяйству твои помогут.
Жмур хотел ехать сам, убедиться, что семья устроилась, но Жидята даже не открыл ему названия деревни.
— Как только благородный Мудрослов спросит у тебя, где твоя семья, ты тут же расскажешь обо всем. Так что пусть ищут, где живут родители Жидяты.
Жмур сдвинул брови и недовольно засопел: ему не нравилось все. Он никак не мог поверить, что такой ценой купленная жизнь, спокойствие, достаток — все рухнуло в один день. И он, и его семья стали теперь вне закона, и всему виной нелепый случай. Если бы Есене хватило ума отдать медальон страже, если бы он сидел дома, а не шатался по кабакам, если бы в тот день Жмур не выгнал его на улицу, а посадил под замок, — все сложилось бы иначе.
Жена Надёжа плакала и висла у него на шее. Жмур гладил ее по спине, вновь удивляясь тому, какая она махонькая: ее макушка не доставала ему и до подмышки. Тонкая шейка, острые лопатки… Она единственная любила его таким, каким он стал. Она принимала его целиком, с восхищением и робостью, она соглашалась с каждым его словом, она благоговела перед его силой и восторгалась всем, что он делает.
Когда он увидел ее в первый раз, на ярмарке в деревне, она не показалась ему: слишком худая, слишком бледная, бесцветная. Как всё вокруг. Но ее отец давал за ней хорошее приданое и был рад появлению любого жениха. Жмуру тоже выбирать не приходилось. И он посватал ее — то ли назло себе, то ли от обиды на весь мир, который не желал знать его таким, каким он стал. Сам себе он казался мудрым и основательным, но почему-то никто вокруг не разделял его убеждения. И в тот день, когда отец вывел Надёжу, нарядную и нарумяненную, к столу, Жмур увидел восхищение в ее глазах. Испуг и восхищение. Наверное, лишь ее глаза и имели в этом мире цвет — янтарные, с зелеными прожилками.
Он ни разу в жизни не пожалел, что выбрал ее в жены: Надёжа стала для него тем, ради чего он жил. По иронии судьбы, только один ребенок из пятерых родился похожим на мать — сын, первенец. Дочки, как одна, пошли в отца: рослые, ширококостные, кровь с молоком. Жмур не мог с точностью сказать, к кому из детей он привязан сильнее, но с дочерьми все было просто: они, как и жена, стали тем миром, который Жмур так хотел создать вокруг себя и которым гордился. И то, что девочки родились похожими на него, укрепляло этот мир и делало его незыблемым, доказывало, что все правильно, и напрасно его бывшие друзья чураются его образа жизни.
С сыном же все было наоборот. Похожий на Надёжу — и оттого любимый непонятной, мучительной любовью, — мальчик словно нарочно явился на свет, чтобы напоминать Жмуру о прошлом. Иногда это вызывало злость, иногда — страх. Сын путал все карты, заставляя Жмура сомневаться или, что еще хуже, — сожалеть о чем-то несбывшемся. Жмур смотрел на мальчика и видел то, от чего навсегда избавился сам. Избавился, и никогда об этом не жалел, напротив — гордился этим избавлением. Но вместе с возмущением и желанием выбить из парня эти опасные глупости Жмур в глубине души — в самой темной и недосягаемой ее глубине — радовался, что ему это не удается. И каждая победа Есени становилась и победой Жмура над самим собой. Эта раздвоенность мучила и ужасала.
Жмур видел, как легко его мальчику дается то, в чем он сам ничего не смыслил. Есене не было и тринадцати лет, когда Жмур без него не начинал ни отжига, ни проковки заготовок: только сын знал, как сделать металл крепким и менее хрупким. Даже Мудрослов не умел так закалять и отпускать готовые изделия: топоры весь город точил только у Жмура, и никто не знал, что весь секрет — в умении Есени закаливать лишь его режущую кромку. Он придумал это сам, его волчонок. Да, руки его явно не предназначались для кузнечного ремесла, не вышел он ни ростом, ни шириной плеч. Да и скучно ему было: однажды придумав что-то, Есеня проверял это на практике, а потом терял к своей выдумке всякий интерес, особенно если она удавалась. Его влекло к более сложному, недаром он так любил смотреть на звезды — потому что не разобрался, почему они движутся так, а не иначе. Жмура раздражало его непостоянство; не успев обрадоваться очередной удаче сына, он выходил из себя, когда видел, что мальчик забросил хорошую задумку в самом начале пути.
Вот и булат: получил отливки, понял, что ковать булат не умеет, — и тут же выбросил это из головы. Его не прельстила возможность заработать на этом, хотя, при желании, стоило только уехать из города, и он мог бы разбогатеть. Жмур не понимал этого легкомыслия, но всякая его попытка навязать сыну свою волю заканчивалась одинаково: Есеня бывал бит, убегал из дома и возвращался дня через два грязным, голодным, но нисколько не усмиренным. Надёжа не смела упрекать мужа, она тихо плакала по ночам, думая о том, что с мальчиком непременно что-нибудь случилось, и по возвращении блудного сына, глядя в счастливые глаза жены, Жмур не начинал скандала заново, хотя иногда ему этого очень хотелось. Жмур и сам боялся — глубокой воды, злых людей, стражников, которые могли придраться и без всякого повода… А поводов Есеня им давал сколько угодно. Жмур боялся лесных зверей и зимней стужи, боялся всего, что может угрожать ребенку за пределами их дома, такого надежного и безопасного.
Да что говорить, если они чуть не потеряли его однажды прямо во дворе, и только чудо — верней, поразительное чутье Надёжи — спасло мальчика от смерти! Она проснулась среди долгой зимней ночи и потихоньку стала выбираться из постели, но Жмур услышал ее возню.
— Ты куда? — спросил он.
— Детей посмотреть. Сон плохой увидела.
— Да что с ними сделается до утра? Ложись, — проворчал Жмур, уверенный, что жена его, как всегда, послушается. Но она встала, а через несколько минут Жмур услышал хлопок двери в кухню. Раздраженный, он поднялся следом за Надёжей и догнал ее в сенях — она накинула на себя только платок, хотя на дворе стоял трескучий мороз.
— Есеня пропал, — дрожащим голосом выговорила жена, словно оправдываясь.
Жмур отодвинул ее в сторону и вышел во двор сам, но Надёжа пошла за ним. Есеня неподвижно сидел у дверей кузни, прислонившись к ней спиной и запрокинув голову. На нем был отцовский полушубок, в рукавах которого он спрятал руки, треух сполз набок, и когда Жмур увидел синие губы и заиндевевший платок, намотанный на шею и натянутый на подбородок сына, он и сам едва не вскрикнул. Нет. Только не это. Что угодно, только не смерть… Позволить ребенку замерзнуть в собственном дворе! Надёжа кричала отчаянно, зажимая рот руками, а Жмур подхватил безжизненное тело и испугался еще сильней — голова Есени откинулась назад, треух упал на снег, и руки повисли плетьми.
— Нет, нет, — бормотал он сквозь слезы, распахивая двери ногами, — этого не может быть… Сынок, сынок, что же ты наделал?
Жмур положил мальчика на лавку в кухне и зажег свечу, стараясь рассмотреть его лицо. И увидел, что пламя трепещет возле носа: он дышал!
— Топи печь! — крикнул он рыдавшей Надёже. — Быстро топи печь!
Он тряс его и хлестал по щекам, срывал с него промерзшую одежду, растирал и кутал в одеяла. И только когда Есеня открыл глаза, Жмур бессильно опустился на пол. На крики родителей из комнаты выбрались все четыре дочери и, видя мамины слезы, тоже отчаянно заревели.
— Ты что там делал, а? — тихо спросил Жмур.
Есеня испуганно осмотрелся, не понимая, что произошло.
— Подумаешь, задремал ненадолго, — он зевнул и протер глаза. — Чего за переполох-то?
— Ах ты ненадолго задремал? — Жмур скрипнул зубами: пережитый страх еще будоражил кровь, а этот змееныш, вместо того чтобы радоваться чудесному спасению и плакать на груди у матери слезами благодарности, смел издеваться над ними. — Ты что там делал, я тебя спрашиваю?
— Что хотел, то и делал, — ответил Есеня, зябко кутаясь в одеяло. Глаза его оставались непонимающими и испуганными.
Жмур за волосы сволок его на пол, подхватил толстую веревочную опояску от полушубка и выдрал тут же, на глазах у сестер, — голого, посиневшего, дрожащего от холода. Лекарь, которого позвали в дом, едва наступило утро, посмеялся и сказал, что это не самый плохой способ согреть ребенка, который едва не замерз. Есене было тогда двенадцать лет. Жмур до сих пор не мог простить себе этого срыва — он словно хотел отомстить за свой испуг, за свои слезы, а главное — спрятать этот испуг от Есени. Он почему-то считал, что если мальчишка поймет, как отец его любит, то станет неуправляемым, и Жмур навсегда лишится авторитета в его глазах.
И теперь, сидя в одиночестве на кухне, Жмур смотрел на нож, повешенный на стену, и готов был завыть от собственной глупости. Может быть, надо было действовать по-другому? Может, мальчику не хватало как раз отцовской ласки или хотя бы пары добрых слов? И все вышло бы по-другому? Что ему стоило сказать тогда, как он удивлен той, первой, булатной отливкой, в точности похожей на отливки Мудрослова? Что стоило хотя бы намекнуть на ее ценность? Да, он не сразу понял, что следующие отливки стали тем самым «алмазным» булатом, пока не спросил об этом у Жидяты. Но ту, первую, он узнал сразу. Почему же не сказал? Что ему стоило тогда, зимой, обнять сына и прижать к себе, вместо того чтобы исполосовать его дрожащее тело веревкой? А теперь, может статься, он никогда в жизни его не увидит. И Надёжа права: в лесу с ним может произойти все что угодно. Его могут убить в любой стычке, он может простудиться и заболеть, он может убежать, обидевшись, как убегал из дома, и оказаться в лесу в одиночестве. Сможет ли он прижиться среди вольных людей? С его характером это будет трудно. А главное — вдруг вольные люди выдадут его страже? Что с ним станет тогда?
Никогда еще Жмур не ощущал своей ущербности так остро. Он, оказывается, перестал чувствовать не только металл — он потерял способность чувствовать других, себя, он разучился понимать, когда и как нужно вести себя с близкими. Спасибо Надёже, которая всегда прощала его, и принимала, и не осуждала. Наверное, ей было понятно, что с ним не все в порядке. Надёжа. Теперь и ее нет рядом, и неизвестно, как им там живется, и кто заступится за них, если что-нибудь случится.
Стук в стекло заставил Жмура вздрогнуть — за окном давно стемнело. А вдруг это вернулся Есеня? Кто его знает, глупого мальчишку, непуганого дурачка — может, жизнь среди вольных людей оказалась для него непосильной, и он вернулся домой? Они уедут вместе, в Кобруч, почему он раньше не подумал об этом? Зачем послушал Жидяту? Что его мальчику делать у вольных людей? Они уедут, откроют кузню, будут ковать булатные клинки, а потом заберут Надёжу и девочек. Как он раньше не додумался до этого? Чего боялся?
Жмур распахнул калитку, сжимая лампу в руке. Он почти поверил в возвращение сына. Но на улице его ждал Жидята.
— Здорово, Жмур. Я на минутку. Хотел сказать только… Благородный Огнезар назначил награду тому, кто укажет местонахождение твоего сына. Двадцать золотых.
Через три дня Есеня затосковал. Погода испортилась окончательно — дождь шел не переставая, мелкий и промозглый. Лес промок насквозь, одежда пропахла сыростью, а главное — ничего интересного вокруг не было, лагерь оказался скучнейшим местом. Днем Есеня либо собирал ягоды, либо учился драться — его тренировали все по очереди, кто оставался в лагере. Шипастые гири на цепах обматывали тряпками, однако била такая гиря все равно очень больно. Да и швыряли его об землю совсем не так, как это делал батька. За три дня Есеня весь покрылся синяками, у него постоянно гудела голова, и при этом он был уверен, что абсолютно ничему не научился.
Засыпая вечером в пропахшем дымом шалаше, он кусал кулак и чуть не до слез хотел проснуться дома, в своей постели, чтобы мама разбудила его к завтраку. Он был согласен даже на кузницу, теплую кузницу, ему мерещились ее едкие запахи, оглушающий звон молота, шипение масла, в котором закаляют металл. Он соскучился по друзьям, по знакомым, по баловству на базаре и веселью кабака. Он соскучился даже по отцу и смотрел на него теперь совсем не так, как раньше: жалел его и вспоминал нож, который тот повесил на стенку в кухне, как это делали благородные господа, — не хватало лишь собак для охраны. Он в первый раз в жизни подумал, что отец, на самом-то деле, его любил. Каким бы он ни был и что бы про него ни думали разбойники, он хотел Есене только добра. Он хотел, чтобы Есеня жил дома, а не в лесу. И, наверное, был прав.
Как ни странно, разбойники понимали его тоску, но никто не жалел его. Разве что мама Гожа подкладывала кусочки получше да иногда гладила по голове. Сначала это Есеню раздражало, но потом он привык к ее «воробушку», к ее ласке и перестал замечать подтрунивание разбойников. Она ко всем относилась как к своим детям, хотя Есеня успел заметить, что в ее шалаше каждую ночь кто-нибудь да остается.
На пятый день его пребывания в лагере в первый раз произошло событие, заслуживающее внимания. Есеню обучал Хлыст, преимущественно валяя его по земле, — впрочем, на этот раз Есеня почувствовал кое-какие сдвиги; во всяком случае, падал он мягче и вскакивал быстрей. Он только что поднялся на ноги, приготовившись отразить новое нападение, как увидел, что под навес заходит какая-то женщина, худая и белокурая. Ему почудилось в ней что-то знакомое, и он отмахнулся от Хлыста, показывая на гостью.
— Ба! Да это же Загорка! Моя красавица! — Хлыст растопырил руки и направился к навесу.
Женщина оглянулась, и Есеня узнал несчастную горшечницу, которая изображала на рынке обворованную вдову.
— Убери лапищи, Хлыст. Я мужняя жена, мне твои ласки ни к чему, — женщина хлопнула его по рукам и толкнула в грудь.
— Ой, гордая какая! — рассмеялся Хлыст. — Подумаешь — мужняя жена! Чего пришла тогда?
— Я к Полозу, по делу. И Гоже принесла кое-чего. Иди, ты чем-то был занят.
Есеня смотрел на нее и не знал, как к этому относиться. Он успел забыть о ней, и о золотом, и о том, каким дураком она его выставила в глазах базара, но тут обида с новой силой подступила к горлу. Он стиснул кулаки и смотрел на нее не отрываясь, пока она не заметила его.
— Ой, у вас новенький появился! Молоденький какой!
— Воробушек, — кивнула мама Гожа.
Горшечница подошла поближе и всплеснула руками:
— Батюшки, да я же его знаю! Он мне золотой на базаре дал, представляешь, Гожа?
Есеня скрипнул зубами, развернулся и рванул в лес. Он не мог ударить женщину, не мог оскорбить, но ему очень хотелось сделать что-нибудь такое.
— Жмуренок! Куда? Щас обедать будем! — крикнул вслед Хлыст, но Есеня не остановился.
Впрочем, успокоился он быстро и, погуляв минут двадцать, вернулся в лагерь, надеясь, что горшечница уже ушла. Но он ошибся. Напротив, она села обедать вместе со всеми, кто оставался в лагере, и разбойники слушали ее рассказ о событиях в городе — а говорила она без умолку.
— Воробушек, иди скорей, послушай! — позвала мама Гожа, и Есеня вдруг понял, что ему тоже ужасно хочется узнать: как там? Что изменилось за эти пять дней? Что на базаре делается, видела ли эта Загорка Звягу или Сухана, а может, слышала о них что-нибудь?
Он взял с чугунной плиты приготовленную ему миску с кашей и сел около очага, стараясь не смотреть на горшечницу.
— Давай познакомимся, воробушек, — сразу же предложила Загорка, — а то я так и не узнала, как тебя зовут.
— Я Балуй, — ответил он угрюмо.
— Он Жмуренок, — захохотали разбойники. — Правда, что ли, золотой ей отдал? На бедность!
Они снова захохотали, хлопая Есеню по плечам.
— Ну и отдал, — огрызнулся он.
— Чего ржете? — возмутилась Загорка. — Я чисто сработала, а он — добрый мальчик, он меня пожалел. Небось, батька выдрал за золотой-то?
— А то, — хмыкнул Есеня.
Разбойники захохотали еще громче.
— Вот видите? А вы ржете, — Загорка потянулась и погладила его по голове, а Есеня отстранился. — Ты что же, сердишься на меня? Не сердись.
— Ничего я не сержусь.
— Сердишься, я вижу. Работа у меня такая, кто-то вот обозы грабит, а кто-то на базаре деньги у лопухов выманивает.
— Ой, Жмуренок, ну какой ты… — Хлыст смахнул слезу из угла глаза, — какой ты пентюх! У нее же на лбу написано, что она лиса хитрющая, как же ты на такую дешевку клюнул-то?
— На свой лоб посмотри, — парировала Загорка. — Не обижай ребенка, он добрый. Воробушек, на самом деле воробушек!
— Сама ты… — сквозь зубы проворчал Есеня.
Крик из леса заставил разбойников вскочить на ноги, Есеня поднялся вместе со всеми, мама Гожа побледнела и отставила в сторону миску с кашей.
— Это Полоз кричал, — пробормотал Хлыст.
— Пошли, пошли быстро!
Они побросали обед на широкую плиту очага и побежали на крик. Есеня кинулся за ними, в лес, в сторону ручья, и вскоре они вышли навстречу Полозу и остальным разбойникам — те стояли у воды. Троих разбойников несли на носилках, собранных из тонких жердей и веток. Щерба опирался на палку, одна штанина пропиталась кровью, но он шел сам, еще один разбойник прижимал рукой рану на боку.
— Помогайте, — велел Полоз, и все как один разбойники из лагеря вброд перешли ручей. Есеня, хоть не любил купаться в одежде, не мог не последовать за ними. — Да не нам — Щербе и Гурту, не надо им раны в грязной воде полоскать.
— Как вас угораздило?
— Нас в деревне ждали. Забой убит. Они хотели взять пленного, но мы не дались.
Есеня посмотрел на носилки и увидел рыжего Брагу — через его грудь прошел сабельный удар, рана была прикрыта повязкой, но та давно пропиталась кровью насквозь: по краям черной, а в середине ярко-алой. Есеню замутило, и он шагнул обратно в ручей.
— Жмуренок! — окликнул его Полоз. — Под носилки вставай, подстрахуешь.
Они подняли Брагу повыше, чтобы пронести над водой, и Есеня понял, что от него требуется: поддерживать носилки снизу, чтоб не перевернулись. Но с них капала кровь — Есеня никогда не видел столько крови. Он вообще-то крови не боялся, но ее было слишком много, слишком. Она стекала вниз и запекалась сопливыми сгустками, и по этим сгусткам бежали свежие капли, густели и падали в воду тягучими шлепками.
— Ну? — рявкнул Полоз. — Что встал?
Есеня стиснул зубы и зажмурил глаза, нагибаясь под носилки, взялся руками за липкие жерди и тут же почувствовал, как за шиворот плюхнулось что-то теплое и склизкое. Рот наполнился вязкой солоноватой слюной. По руке вниз побежала темно-красная дорожка, заползая в рукав, капнуло на макушку; желудок попытался выбросить недоеденный обед, но Есеня плотно зажал рот и запрокинул голову. Всего-то десять шагов… Густая капля крови упала на поднятое лицо, и, как только Есеня услышал: «Опускаем», так выкатился из-под носилок и хотел сбежать в лес, но его вывернуло тут же, прямо в воду, под ноги Хлысту, который вдвоем с Рубцом тащил через ручей стонущего Щербу.
— Ах ты сморкач! — рявкнул Щерба и слегка подтолкнул Есеню под зад здоровой ногой.
— Сиди спокойно, — огрызнулся Хлыст, — и так тяжело.
— Жмуренок! Там еще двое носилок, вперед! — велел Полоз, оглянувшись.
Есеню вырвало снова, по дороге на другой берег, но, как ни странно, во второй раз лезть под носилки оказалось проще. Или крови было меньше, или в желудке ничего не осталось. К третьим носилкам вернулся Хлыст.
Когда раненых переправили через ручей, Есеня немного отстал, прополоскал рот и опустил голову в воду, отмывая волосы и лицо. Его пошатывало и трясло крупной дрожью. Особенно неловко вышло, когда он невольно подслушал разговор Полоза и разбойника по имени Ворошила, который был Полозу другом и смыслил в лекарском деле.
— А ты никого не слушаешь, — шипел Ворошила полушепотом. — Тебе Жидята что говорил? Зачем ты после этого на рожон полез? Не поверил, что ли?
— Жидята всего лишь предполагал, он не знал этого определенно. — Полоз досадливо отмахнулся.
— Заметь, его предположение подтвердилось. И если бы ты хоть немного доверял чужому чутью, то Забой остался бы жив.
— Я все и без тебя прекрасно понимаю, — мрачно ответил Полоз и пригнулся к воде — ополоснуть лицо.
Есеня благоразумно подождал за кустом, пока они уйдут, — нехорошо вышло, он вовсе не хотел подслушивать.
Раненых положили под навесом — над ними хлопотала мама Гожа, Полоз и Ворошила. Помощников у них хватало — разводили огонь, ставили кипятить котел с водой, несли льняные тряпки и рвали их на бинты. Загорка стояла в стороне, бледная и испуганная.
— Жмуренок! — крикнул Хлыст. — Флягу принеси из шалаша. И воды из бочки набери.
Есеня кивнул и спотыкаясь побежал выполнять: ему было стыдно — все вокруг оставались спокойными и действовали быстро и слаженно, только он один трясся и не мог прийти в себя. Он стиснул зубы, чтобы не стучали, и вернулся к Хлысту, немного успокоившись. Но именно в эту минуту Ворошила, склонившийся над раненым, сделал что-то такое, от чего тот закричал. Есеня оглянулся, снова увидел кровь, хлынувшую из раны на животе, и бледное до синевы лицо разбойника, искаженное криком: опять закружилась голова и тошнота подступила к горлу. Хлыст вырвал флягу у него из рук и презрительно фыркнул:
— Иди прочь отсюда, еще стошнит прямо здесь.
— Не, — попробовал оправдаться Есеня, — я могу. Скажи, что надо, я могу…
— Иди, не путайся под ногами.
— Мне воды принеси, Жмуренок, — попросил Щерба, до которого не дошла очередь: он сидел, прислонившись спиной к стволу дерева, с перетянутым веревкой бедром, и тоже был бледным, а на лбу у него выступил пот.
Есеня метнулся к бочке и через секунду вернулся с полной кружкой.
— Щерба, может, тебе еще чего надо? Может, я тебя перевяжу?
Щерба посмеялся и залпом выпил всю воду:
— Еще принеси. Перевяжет он… Может, и зашьешь?
Есеня опустил глаза и увидел широкую рану выше колена, с вывернутым наружу неестественно красным мясом, и запекшуюся бурую кровь вокруг.
— Да не смотри, не смотри… Сморкач, — Щерба потрепал его по волосам. — Воды неси, пить хочу, много крови вылилось.
Под навесом Полоз и Ворошила начали зашивать рану на груди Браги, и тот стонал, жмурил глаза и кусал губы. Двое разбойников придерживали ему руки, а еще один сидел на его коленях.
— Ничего, Брага, — приговаривал Полоз, — жив будешь, поверху прошло. Кровь остановим только…
Есеня тоже зажмурился и закусил губу, слушая стоны Браги, и Щерба подтолкнул его вперед:
— Да не смотри ты! Потом привыкнешь. Все поначалу так, а потом привыкают. Воду неси и иди отсюда.
Есеня сбегал к бочке еще раз, отдал Щербе кружку и отошел в сторону, зажимая уши: ему казалось, что это его тело протыкают иглами и ему стягивают края воспаленной раны.
— Ну что, Воробушек? — его обняла за плечи Загорка. — Что ж ты так дрожишь-то? Бледный-то какой. Страшно в первый раз?
— Ничего не страшно! — Есеня вырвался из ее рук и вернулся к Щербе.
Костер развели, как только закончили возиться с ранеными: все были мокрыми после переправы, никто не успел переодеться. Щерба в шалаш не пошел, остался со всеми, сел к дереву. Ворошила посматривал на него, но Щерба только махал рукой.
— Ну что, ребята… — начал Полоз, когда все развесили мокрую одежду по кустам около огня, — надо снимать лагерь. Неделю ждем, пока раненые чуть оклемаются, и будем уходить.
— Что случилось-то? — спросил Хлыст.
— Жмуренка они ищут, что… Весь лес перевернут.
Есеня вытаращился на Полоза: так это все из-за него? Это все случилось из-за него? И Забой погиб из-за него? Забой был добрым, он Есеню еще в первый день принял, и жалел его Есеня до слез. Но Полоз продолжил так, как будто Есени рядом и не было:
— Загорка рассказала: на все заставы команда дана брать вольных людей живыми, выпытывать, где лагеря стоят. В деревнях стража. Они поняли, что Жмуренок к вольным людям ушел, но не знают к кому. Говорю же — пока не найдут, перевернут весь лес. В деревни хода нет — не знаешь, где нарвешься.
Наверное, именно об этом предупреждал Жидята верховода…
— А жрать мы что будем? — угрюмо спросил Рубец.
— За неделю надо собрать, — пожал плечами Полоз.
— И раненых понесем, и весь запас на зиму, что ли? По лесу? Дожди идут, через неделю по колено воды будет.
— А ты можешь придумать что-нибудь получше?
— Да. Сидеть тихо и не высовываться. Уйти по снежку, пока сугробов не навалило.
— Нет, рискованно. Жидята знает, где мы, Загорка знает. Далеко не пойдем, день пути — не больше, верст тридцать. Если все сразу не унесем — вернемся.
Есеня сидел ни жив ни мертв. Все из-за него! Раненых тридцать верст по лесу нести… И ведь никто не предложил отдать его страже, им это и в голову не пришло! И никто не спросил, почему его ищут, как будто им это было безразлично!
— Ты чё скуксился, сморкач? — спросил Щерба.
— Не… — Есеня пожал плечами, — я — ничего…
— Да не боись ты. Мы страже ни своих, ни чужих не выдаем.
— Я не боюсь, — тихо ответил Есеня.
За ужином, в полной тишине, помянули Забоя крепким, горьким рябиновым вином. Есеня, который знал его всего четыре дня, не мог понять, почему все вокруг так спокойны — только мама Гожа смахнула слезу, да и то постаралась сделать это незаметно. Ведь они много лет прожили вместе!
— Послушай, Щерба, — решился спросить Есеня, — тебе что, Забоя совсем не жалко?
— Что б ты понимал, щенок, — скрипнул зубами разбойник и посмотрел так, что Есене расхотелось его о чем-то спрашивать.
Каждый день разбойники уходили из лагеря утром, а к ужину приносили мешки с мукой, крупой, сахаром. Есеня слушал их рассказы — обычно они старались достать денег, их не так тяжело носить с собой, теперь же грабили крестьян, которые везли в город собранный урожай. На четвертый день в лагере прибавилось раненых: Хлысту проткнули бедро вилами, а Ворошила так крепко получил по голове дубиной, что на следующее утро не смог подняться. В тот же день умер разбойник, раненный в живот.
Есеня просил Полоза взять его с собой, но тот отмахивался и каждый раз, молниеносно выхватив нож и прижав его к животу Есени, смеялся и говорил:
— Ты убит, Жмуренок. Иди учись.
И Есеня учился. В лагере всегда оставался кто-нибудь из разбойников, и в учителях недостатка не было. Обращались они с ним довольно жестко, но Есеня вскоре понял, что очень быстро приобретает острую реакцию и боль уже не пугает его — он учится принимать удар с наименьшими потерями. Да и падал он теперь совсем не так, как вначале, а мягко и без синяков.
По вечерам, в шалаше, он все так же тосковал, но к тоске примешивались обида и чувство вины: зачем Избор дал ему этот медальон? Все бы оставалось по-старому, никто бы не погиб и не был ранен, Есеня жил бы дома — весело и счастливо. Ведь как ни крути, а жизнь его несчастной называть не стоило.
Но долго пребывать в тоске Есеня не умел — душа требовала развлечений. Как-то утром, когда весь лагерь собирался купаться, ему в голову пришла забавная мысль. Он спрятался в кустах, дождался, когда разбойники залезут в ручей, а потом осторожно подплыл к ним под водой и ухватил одного за щиколотку. Тот дернул ногой, отпрянул назад, а Есеня, пока не кончилось дыхание, схватил за ноги еще одного, чтобы потом благополучно вынырнуть у противоположного берега.
Двое схваченных за ноги выскочили из воды — испуганные и готовые броситься в бой; остальные с недоумением и страхом всматривались в воду. Лица у них были такими серьезными, что Есеня, не успев отдышаться, захохотал и плюхнулся на песок. Увидев его хохочущим, Рубец, счастливо оказавшийся одним из двоих, кто выскочил на берег, вмиг догадался, что произошло.
— Жмуренок! Ноги вырву! — рявкнул он, но от этого все, кто оставался в воде, поняли, в чем дело, и захохотали вслед за Есеней.
— Рубец! Признавайся, ты думал, это водяной тебя в омут тянет!
— Гнус, чего ты с лица-то спал? Страшно, что ли?
— Не, эт не водяной! Эт русалки!
Гнусу и Рубцу ничего больше не оставалось, как посмеяться над собой: все видели, как они испугались.
— Не все вам над самыми младшими потешаться, — гордо сказал Есеня и нырнул еще раз, уже не скрывая намерений. Кого он схватил за коленку, было непонятно, но теперь его поймали за волосы и не давали всплыть. Есеня подумал, подождал немного, а потом выдохнул весь воздух, пуская пузыри, и расслабился. Стоило только дернуться, и новая шутка бы не удалась, а дышать хотелось очень сильно. Но, видно, выпущенные пузыри произвели на разбойников впечатление, потому что его вытащили из воды почти сразу, все так же за волосы. Но Есеня и тут не шевельнулся, осторожно втягивая воздух носом.
— Ты чё! Полоз, ты чё! Ты утопил его, что ли? — зашумели со всех сторон.
— Да не может быть, — тихо ответил Полоз. Он испугался! Он испугался — и взял Есеню под мышки, тряхнув безжизненное тело.
— Жмуренок… — шепнул подошедший Ворошила.
Есеня приоткрыл один глаз и цыкнул зубом.
— Ах ты шельмец! — Полоз швырнул его в воду и рассмеялся. — А я ведь чуть не поверил!
С этого дня Есеня окончательно осмелел и перестал скучать. В мешок с гречкой он как-то насыпал немного пшена, и наоборот, и мама Гожа долго разбиралась, в каком мешке у нее что лежит. Она так смешно щупала мешки и заглядывала внутрь, что не смеяться над этим было невозможно. И даже позвала Ворошилу, не понимая, что происходит. Есеня, конечно, получил от нее ухватом по спине, когда она обнаружила его ухмыляющуюся рожу за деревом. Зато Ворошила хорошо посмеялся.
За ужином Есеню, правда, заставили выпить три кружки соленого кваса — он уверял всех, что от кваса с сахаром хмелеешь гораздо быстрей, а когда эту идею подтвердил Полоз, принес вместо сахара соли. Квас быстро распробовали: Рубец и подраненный Хлыст держали Есеню за руки и за ноги, а Полоз сам вливал ему в рот отвратительный напиток под дружных хохот разбойников.
— Освоился, значит, — приговаривал Полоз, — осмелел! Смотри, Жмуренок, доиграешься!
Есеня тоже хохотал и вырывался и под конец опьянел так, что наутро проснулся с больной головой. Но и тут решил схитрить: намочил лоб водой из фляги и терпеливо дождался, когда поднимется Хлыст.
— Что-то знобит меня… — пожаловался он слабым голосом.
Хлыст посмотрел на его бледное лицо, потрогал мокрый лоб и, встревожившись не на шутку, разбудил Щербу.
— Надо чаем с малиной его напоить, — тут же посоветовал Щерба, — и Ворошилу позвать. Щас, парень, ты лежи… Вот он, дождь-то постоянный… Мы-то люди бывалые.
— Хуже нет лихорадки осенью в лесу, — проворчал Хлыст, — да еще перед переходом. Ни согреться, ни обсушиться толком.
Но когда раненый Щерба, морща лицо, начал выбираться из шалаша, чтобы принести Есене горячего чаю, Есеня не выдержал: это было бы слишком.
— Щерба, погоди… — он поднялся и сам полез к выходу. — Пошутил я. Все со мной в порядке.
— Как — «пошутил»? — не понял Щерба.
— Ну, обманул… Голова у меня только гудит после вчерашнего квасу.
— Да? Какая же ты сволочь. А я вот испугался…
— И я, между прочим, тоже, — поддакнул Хлыст и ощутительно хлопнул Есеню ладошкой пониже спины — тот как раз стоял на четвереньках. — Это чтоб голове было легче.
— И я добавлю, — Щерба тоже врезал ему по заду, так что Есеня выкатился из шалаша прямо под ноги проходившей мимо маме Гоже.
— Тетенька! Не бейте меня! — захохотал Есеня, вскочил на ноги и побежал купаться.
— Освоился, — вздохнула она ему вслед. — Воробушек…
Теперь разбойники никуда не ходили, разве что ловить рыбу; за несколько дней успели набрать столько, что и за три перехода не смогли бы на себе унести. Полоз оттянул немного день отхода, чтобы легкораненые могли идти сами, но больше ждать было нельзя. Вечером, когда все, кроме дежурных, спали, он позвал Есеню к себе в шалаш.
— Ну что, я смотрю, тебе с нами весело, — он потрепал Есеню по плечу.
— Это вам весело со мной, — широко улыбнулся Есеня.
Полоз качнул головой и хмыкнул.
— Я хотел сказать тебе. Чтобы ты был готов. Когда перейдем на новое место, землянки поставим, наладим все — после этого мы с тобой вернемся в город, заберем медальон и отправимся в Урдию. Это гораздо опасней, чем перезимовать в лесу, но все же… Ты согласен?
— Конечно! — Есеня даже не задумался.
— Вот и хорошо. Ты что-нибудь умеешь, кроме как веселиться?
— Ну… у батьки чему-то научился, но, если честно, у меня плохо получается. Молотобойцем могу быть в кузне.
— Что-то хлипок ты для молотобойца, — усмехнулся Полоз.
— Ну, какой есть… Еще отжигать умею, и закалять, и отпускать. Это у меня лучше батьки получалось — я температуру чувствую, по цвету. Еще по звездам могу ходить, никогда не заблужусь.
— Это полезно, — кивнул Полоз. — Сам научился?
— Ага.
— А ты не такой дурачок, каким прикидываешься. Еще чего умеешь?
— Булат варить! — вдруг вспомнил Есеня. — Только ковать его не могу. Пробовал — ерунда получилась, вот.
Он продемонстрировал Полозу нож, который, как мог, поправил его отец.
— Булат варить? — Полоз поднял брови и посмотрел на нож повнимательней. — Ничего себе. И как благородный Мудрослов к этому отнесся?
— Не знаю! Я уже сбежал, когда батька ему мои отливки показывал. Он их с собой забрал, а денег не оставил.
— Эх, Жмуренок… Денег не оставил… Да если бы медальон был у них, ты бы уже давно стал ущербным. Такого бы они не пропустили. Негоже подлорожденному уметь что-то, доступное лишь благородным.
— Как ты меня назвал? — вскинулся Есеня. Он почему-то подумал, что это имеет отношение к его отцу, и острая боль оцарапала его изнутри: сын ущербного…
— Подлорожденный. Никогда не слышал? Так нас называют благородные. Всех.
Не догнав мальчишку, Избор долго бежал по лесу, надеясь, что сможет случайно наткнуться на него… Тщетно: тот словно в воду канул.
Избор ни разу не пожалел о том, что выкрал медальон. И только теперь начал понимать, какую кашу заварил. На что он рассчитывал? Собственные размышления вдруг показались ему никчемными, наивными, а потому — опасными. Примитивная логика мальчишки подлого происхождения потрясла его, напугала своей простотой: «Я сам брошу его в море!» Как легко. Есть несправедливость, и ее надо устранить. Разве сам Избор рассуждал не точно так же? Разве сам он думал о последствиях своего поступка? Даже потеря медальона приведет к непредсказуемым последствиям, а если его откроют? Что начнется тогда? Тысяча разбойников, воров, убийц окажется на улицах города, и огонь, потушенный у них в груди, взовьется над городом страшным пожаром, и все они будут одержимы местью… Это потрясение основ, это разрушение, это крах и хаос.
А главное, что станет с ним самим?
Избор шел через лес, пронизанный солнечным светом, и не мог не замечать насыщенных красок, и прозрачности листвы, и неприхотливой прелести поздних лесных ягод, алыми каплями расцветивших бледную зелень мха. Не осень, но уже и не лето, — странное время, удивительное своей ранней тоской по тому, что еще не ушло, но вот-вот исчезнет. Схватить время рукой, как птицу за хвост, — так же желанно, как и невозможно.
Почему он раньше не забредал в лес так глубоко? Да здесь каждый лист стоит того, чтобы быть запечатленным на холсте, и надо быть величайшим художником, чтобы передать теплоту свечения, которое рождает в нем солнечный луч. Как изобразить сгустившийся сумрак под еловыми ветвями, чтобы стало понятно: это не просто игра тени и света — эта тьма рождена деревом? И если прозрачный лист собирает свет, то ель умножает тьму.
Что станет с ним самим? Сможет ли он видеть этот хрустальный воздух, ощущать прикосновение влажного ветра к лицу, слышать музыку дождей, а главное — выплеснуть из себя восхищение жизнью, восторг бытия? Или все это навсегда будет похоронено в недрах его подсознания и никогда не найдет выхода к свету? Страх сжимал его сердце: наверное, он и не заметит перемены, не почувствует, как погаснет пламя, распирающее грудь и рвущееся наружу. И никогда мир не увидит его новых картин, на которых солнечный свет проходит сквозь зелень листа, не прочтет витиеватых эссе, сплетенных из кружевных слов, и его больше не потревожат мечты о пьесах и стихах.
Нет! Это было бы чудовищной несправедливостью! Отдать свою способность гореть разбойнику, который может вылить из себя лишь непристойную картинку на кирпичной стене, который воспользуется этой способностью для того, чтобы взять в руки кистень и отправиться на большую дорогу!
Усталость Избор заметил нескоро; он не привык к долгим пешим переходам, тем более по непрохожим лесным дорожкам, но мысли гнали его вперед, невеселые мысли. И только к закату, ощутив боль в натруженных ногах и голод, он остановился и понял, что забрел в чащу слишком далеко и теперь не сможет выбраться отсюда. И кошелек на поясе, набитый золотом, не поможет: вот та шустрая белка, мелькнувшая меж ветвей, не интересуется золотом и не станет менять на него найденные орехи. Где-то в этих лесах иногда охотился Огнезар, и то, что могло бы стать его добычей, теперь сделает своей добычей Избора… Интересно, это тоже было бы справедливым?
Хищники. Мудрослов высматривал среди металлургов способных парней и доносил на них страже, накапливая и накапливая способность видеть сквозь металл, забирая и забирая жар их сердец. И как до сих пор не лопнул? Как этот жар не сжег его изнутри? Как не разорвал его грудь?
Огнезар по крупицам собирал талант полководца, а верховодит сборищем соглядатаев и доносчиков, и огонь в его груди пылает ненавистью, а не справедливостью. Градислав, более всего сожалеющий о тающей Силе их семьи, пытается заменить ее мудростью. Только ни Силу, ни мудрость нельзя отобрать вместе с внутренним жаром, и что в результате копит Градислав? О, он всеяден, как свинья, он хватает все без разбора, потому что его жажда неутолима.
Хищники. И не будет ничего удивительного, если их оружие кто-то захочет обернуть против них. Наверное, это будет справедливо.
Избор чувствовал, что попал между молотом и наковальней: он не хотел более принимать участия в том, что задумал. Он не хотел быть со своими — их изощренная, тысячекратно оправданная жестокость претила ему, внушала отвращение, но и обратного процесса он не желал тоже! Он объехал множество городов и стран — и что? Где-нибудь он видел справедливость? Да Олехов — самый спокойный и справедливый город на всем свете. Он не знает голода, войны и смуты. Не знал. Не знал, пока ненасытные хищники не начали забирать себе то, что им не принадлежит. Нужно всего лишь подправить, немного подправить сложившуюся ситуацию. Но есть же на земле кто-то, чья справедливость может восстановить равновесие, кто-то, кому удастся взять в свои руки медальон и положить конец беззаконию?
Когда Избор похищал медальон, он хотел именно этого. Он ни на секунду не задумался, что медальон может попасть в чужие руки.
Ночь в лесу едва не свела его с ума. Привыкший к сытости и комфорту, Избор, наверное, впервые в жизни понял, что такое настоящий голод, что такое холод, пронизывающий до костей, что такое тучи насекомых, вьющихся над головой. Он так упорно искал одиночества — и, оказывается, понятия не имел, как оно выглядит на самом деле.
Утро, которого он ждал как избавления, не принесло ничего, кроме теплых солнечных лучей. Голод терзал его желудок, а Избор не знал даже, какие из лесных ягод годятся в пищу. Из оружия при себе он имел кинжал и саблю, но вряд ли сумел бы с их помощью добыть дичь. Да если бы и добыл, огнива у него все равно не было, а есть сырое мясо — слишком отвратительно, он бы не смог этого сделать, даже если бы умирал. Пропахшая болотом бурая вода в оврагах и стоячих, поросших ряской прудах оставляла на губах железистый вкус, но выбирать Избору не приходилось.
Лес простирался на десятки верст вокруг. Где же деревни, где дороги, где реки и ручьи? Избор понятия не имел, что нужно делать, как искать выход. Он просто брел вперед, надеясь, что рано или поздно деревья расступятся и на горизонте покажется жилье. К полудню, когда солнце согрело землю и разогнало комаров, его сморил сон. И мох, набитый сосновыми иглами, полный непонятных ползучих насекомых, колющий тело обломками веток, показался ему мягче пуховой перины. Избор спал как убитый, ни одно сновидение не потревожило его: он провалился в черноту, как в беспамятство. Ему показалось, что спал он не более минуты, но, открыв глаза, увидел ночь, и монотонный писк комаров в ушах заставил его подняться.
Голод немного притупился, но не отступил, на его место пришла тошнота и головная боль, а вместе с ней — ощущение нереальности происходящего. В самом деле — разве такое могло случиться с благородным господином? Разве мог он оказаться ночью в глухом лесу, не зная дороги назад? Это всего лишь продолжение сна — мутного, неясного. На что он, собственно, надеялся, когда вылезал из башни по ненадежному плющу, когда пригибался и жался к стене, прячась от своих тюремщиков, когда нырял в темную воду озера и плыл под стеной? Что он намеревался делать? Да то же самое — идти через лес, в Кобруч, а оттуда водой двигаться в Урдию, только с одним маленьким «но»: он собирался нести с собой медальон. А теперь? Зачем он вообще идет куда-то теперь? Надо искать мальчишку, надо вытрясти из него медальон, и тогда… Но вся стража города, сбиваясь с ног, хочет того же самого. И тягаться с Огнезаром Избору не по силам. Вернуться в город и сдаться на милость Огнезара? Нет, заточения он не вынесет, ни дня больше. Лучше голодная смерть.
Неожиданно Избору показалось, что рядом кто-то есть. Один негромкий звук, почти неслышный: шорох листвы, который тут же смолк. Избор остановился и посмотрел в сторону звука — оттуда повеяло холодком, еле заметным, нехорошим, неживым.
«Когда-нибудь Харалуг откроет медальон». Когда-нибудь сброшенный в болото труп подымется из глубокой трясины, отряхнет налипшую на лицо грязь и пойдет через лес, пошатываясь и руками нащупывая дорогу.
Это сказки подлорожденных, это сказки, сказки! Ни один здравомыслящий человек не может в это верить, мертвые не возвращаются, они не встают ни из могил, ни из болот. И даже если Слово победит заклятье, никакие покойники не станут разгуливать по лесам в поисках медальона, все будет проще и прозаичней. Харалуг откроет медальон… И благородным не помогут ни городская стража, ни стены их сказочных замков, ни своры собак.
Но почему за деревьями, всего в пяти шагах, стоит кто-то, от кого исходит могильный холод? Стоит и всматривается в темноту невидящими провалами глазниц. Почему затхлый запах болота ползет над землей? Почему ужас струится вверх дымчатой, ледяной поволокой, обвивается вокруг коленей, стискивает грудь и дышит в лицо?
Это воображение, всего лишь воображение. Видение, порожденное чувством вины, несправедливости. Детский страх перед именем «Харалуг», который передается из поколения в поколение, который деды внушают внукам, рассказывая им сказки у камина зимними вечерами. И там, где горят свечи и пылает очаг, там, где на теплом ковре рядом с тобой и дедом лежат разбросанные плюшевые игрушки, эти сказки приятно будоражат кровь, заставляют прижиматься к надежному, родному плечу. И дают ощущение счастья — от тепла, света и безопасности.
В лесу же имя Харалуга прозвучало совсем по-другому. Харалуг. Само это слово встало вне закона, никто не смел называть этим именем детей, никто не смел произносить его вслух. Теперь Избор понял почему.
Он не выдержал напряжения — развернулся и побежал прочь, ломая ветки и спотыкаясь. И слышал, все время слышал топот за спиной, тяжелый, неровный. Слышал, как хрустят под ногами преследователя сучки и как шуршат листья, раздвигаемые его руками. Не слышал только дыхания…
Холодный рассвет он встретил на берегу ручейка, который можно было перешагнуть, не замочив ног. Небо затянули бледно-серые облака, и туманная дымка не спешила рассеиваться. Избор напился из ручья. От голода голова отказывалась думать, принимать реальность. Все вокруг пошатывалось и расплывалось. Черные ягоды на кусте с длинными серебристыми листьями удивительно напоминали черемуху, но попробовать их Избор не решился. И белые ягоды, внутри похожие на ватные шарики, он есть тоже не стал. Единственная знакомая ему ягода, брусника, оказалась горькой на вкус, и горстка ее скрутила желудок острой болью.
Избор отошел от ручейка не меньше чем на четверть версты, когда вдруг подумал, что ручей обязательно течет к реке. Иначе быть не может! Ему не пришло в голову, что ручей питает лесное озерцо или болото. Он вернулся, надеясь четко придерживаться нужного направления, но, как ни старался, ручейка не нашел. Солнца не было, и он не знал, на север или на юг идет. Но ведь если все время идти прямо, то рано или поздно лес должен кончиться? Его должна пересечь дорога или река! Не может быть, чтобы он простирался бесконечно!
И Избор брел прямо, и надежда его росла с каждой минутой. Чем дольше он идет, тем ближе край леса. Через некоторое время ему снова встретился куст с белыми, ватными ягодами, и он чуть не вскрикнул от радости: кто-то рвал их и разминал пальцами! Вот они, упавшие в мох! И след сапога, такой отчетливый! Кто-то прошел здесь совсем недавно! Избор хотел закричать, позвать на помощь, но быстро осекся… Это был его собственный след. Он шел по кругу, он нисколько не приближался к краю леса, он плутал здесь совершенно без толку.
Он хотел упасть на землю и больше не вставать. Силы иссякли, голод превратился в грызущую боль, и впереди ничего, кроме новой ночи с кошмарными виденьями, его не ожидало! Но вместо того, чтобы опуститься на землю, Избор побежал. Словно надеялся убежать от реальности, от страха, от отчаянья!
Ручей, который он безуспешно пытался найти несколько часов назад, спокойно журчал меж низких берегов, словно и не исчезал никуда. Отчаянье вновь сменилось надеждой: ручей должен вести к реке! К реке, а не к болоту, не к озеру!
Тяжелое тело обрушилось на плечи откуда-то сверху, и Избор в первый миг решил, что на него напала рысь. Но острое лезвие длинного ножа прижалось к шее, слегка оцарапав кожу, и Избор чуть не вскрикнул от радости: человек! На него напал человек! Пусть забирает золото, пусть режет ему горло, пусть! Человек, живой, настоящий — не видение, не кошмар!
— А кошелечек-то увесистый, — сказал кто-то, заходя спереди. — Не иначе, специально нам золотишко нес.
— Я… я заблудился… — пробормотал Избор, запрокидывая голову. — Я не желаю вам зла…
— Погоди его резать, это благородный господин. Хлопот не оберешься.
— Да? — выдохнул в ухо тот, что прижимал нож к горлу Избора. — Пусть идет на все четыре стороны и завтра приводит с собой всю городскую стражу?
— Веди его к верховоду. Пусть он решает.
Разбойники. Кого еще можно встретить в лесу, на берегу узкой речушки?
— Послушайте, я никого не приведу. Я заблудился и понятия не имею, где нахожусь, — попытался объяснить Избор. — Я сам спасаюсь от стражи, только поэтому и оказался в лесу.
— Рассказывай, — разбойник с ножом подтолкнул его вперед.
— Мое имя Избор, вы можете спросить обо мне в городе!
Нож опустился в ту же секунду.
— Благородный Избор? — разбойник отступил на шаг, снял шапку и почтительно склонил голову; второй вслед за ним сделал то же самое.
Вот уж чего Избор не ожидал от разбойников, так это уважения к благородным господам! Но, подумав секунду, догадался, что дело вовсе не в том, что он благородный господин. Пока он не назвал своего имени, его собирались попросту зарезать.
Есеня бы прошел этот путь часа за три — не только потому, что запросто мог обогнать Жидяту, а потому что пошел бы напрямую. Жидята же звездам не доверял и вел его вдоль рек и ручьев. Обидно было: никто никогда всерьез Есеню не принимал и его доводов не слушал. Вот и Жидята на всякое предложение срезать путь только морщился и отмахивался.
Есеня издалека заметил огонек костра меж деревьев, и вскоре Жидята остановился и свистнул хитрым условным посвистом, на что ему тут же ответили.
— Ну что? Вот и добрались, — сказал он и вышел к костру.
Есеня с любопытством смотрел по сторонам. Это была даже не поляна, даже не просвет между деревьями — просто лес, слегка расчищенная костровая площадка. Огонек еле теплился на остывающих углях, а у костра на низких чурбаках сидели трое весьма угрюмого вида — небритые, лохматые, одетые странно, но тепло и богато. На одном была замшевая безрукавка мехом внутрь, двое других натягивали на плечи стеганые фуфайки. Все — в сапогах и шапках с меховой оторочкой.
— Ба! — широко раскинул руки тот, что был в безрукавке, но не встал — только слегка повернулся в сторону пришедших. — Жидята! Что-нибудь принес?
— Привел. Ну и принес, конечно. Буди верховода, Хлыст, мне возвращаться надо.
— Верховод во втором шалаше. Сам буди, мне по харе получить неохота — он только что лег.
Жидята с усмешкой покачал головой.
— Парня принимайте. С вами будет теперь.
— Надолго? — спросил Хлыст, рассматривая Есеню.
— Как сложится. Может, насовсем. Это сын Жмура.
— Да ты чё? — повернулся к Есене другой разбойник, с помятым, рябым лицом. — Кровь она и есть кровь. Ну иди сюда, Жмуренок, я на тебя посмотрю.
Есеня вдруг оробел: от вольных людей веяло настороженностью и неприязнью. И говорили они так, словно хорошо знали его отца, а этого быть просто не могло. Жидята подтолкнул его в спину, а разбойник ухватил за руку и грубо подтянул к себе.
— Похож, конечно, но размах не тот… Сколько тебе лет, сморкач?
— Да пошел ты, — Есеня вырвал руку. Сморкач! Сам он…
— У… — протянул разбойник. — Ты, детка, свой гонор держи пока при себе. У нас тут старших принято уважать.
— За что это мне тебя уважать?
— За то, что я тебя в землю по пояс одним ударом вобью. Вот когда ты мне ответить сможешь, тогда и будешь говорить что и когда захочешь. Садись. Жмуренок.
— А я и сейчас буду говорить что и когда захочу, — Есеня вздернул подбородок и приподнял верхнюю губу.
Разбойник усмехнулся и кивнул:
— Давай, начинай.
— Не обижай его, Щерба, — Жидята положил руку на плечо разбойнику, — у нас его любят.
— Иди, Жидята, к верховоду. Мы сами разберемся, — хмуро ответил тот.
Есеня медленно снял с плеча котомку и сел на нее около костра — ему было неуютно. Жидята скрылся за деревьями, и он почувствовал себя очень одиноким. Эти люди вокруг, такие чужие, непонятные, совсем ему не нравились. И он им явно не понравился тоже.
— Ну, Жмуренок, и что ты натворил, что батька тебя к нам отправил? — Хлыст пошевелил угли в костре палкой и исподлобья уставился на Есеню.
— Ничего, — ответил Есеня. — Меня вообще-то Балуй зовут.
— Тебя зовут Жмуренок, — хмыкнул Щерба. — Пока. Может, твой батька хотел, чтоб ты стал вольным человеком?
— Может, и хотел, — буркнул Есеня.
Они расхохотались. Есеня не понял, чего они смеются, но это показалось ему обидным.
— Не хочешь, значит, говорить? Ну не говори, — Хлыст опустил глаза.
Они заговорили о своем, и Есене стало скучно: он не вполне понимал, о чем идет речь, поэтому, когда к костру вышел Жидята, оживился и привстал ему навстречу.
— Верховод зовет тебя к себе, — кивнул тот Есене, — пойдем.
Они прошли всего несколько шагов — после света костра, пусть и не очень яркого, Есеня ничего вокруг толком разглядеть не мог, и Жидята пригнул его голову вниз, подталкивая внутрь шалаша, где горела обычная масляная лампа, худо-бедно освещая скромное жилище верховода. Пол был застелен медвежьей шкурой, наклонные стены из еловых веток топорщились во все стороны колючими иглами, а лампа качалась на слеге, в самом центре шалаша. В углу, в глиняном горшке, поверх горящих углей, дымила какая-то пахучая трава.
— Садись, Жмуренок. Любопытно на тебя посмотреть, — верховод показал на пол напротив себя. Он был высоким и худым и, в отличие от других разбойников, чисто выбритым и коротко стриженным. Глаза его, очень яркие, темно-серые, смотрели почти не мигая. Он показался Есене похожим на змею: и узкое лицо с прямоугольным подбородком, и длинные тонкие губы ниткой, и невысокий открытый лоб.
Есеня сел, потому что стоять, согнувшись и упершись головой в колючий потолок, было глупо.
— Похож, — едва заметно кивнул верховод. — За что тебя ищут?
Серые глаза так пристально на него смотрели, как будто хотели выковырять ответ у Есени из головы.
— Ни за что, — ответил Есеня и равнодушно уставился в стену.
— Ну-ну. Жидята, он всегда такой?
— Нет, только когда характер хочет показать. Освоится и перестанет.
— Ладно, иди, скоро рассвет. Я сам с ним разберусь. Жмуру передай, — лицо верховода исказилось на секунду, — золото я принимаю, и полгода парень может жить с нами. Ну, а там все от него зависит.
— Не забудь, о чем я тебе говорил: выходить в деревни теперь опасно.
— Я понял, понял, Жидята, — раздраженно проворчал верховод.
Жидята кивнул, попрощался и похлопал Есеню по плечу, перед тем как выйти из шалаша. Есеня, как ни старался, не смог удержаться, чтобы не посмотреть ему вслед.
— Что? К мамке хочется? — спросил верховод, даже не усмехнувшись.
— Чего я там не видел, у мамки? — Есеня презрительно поднял верхнюю губу.
— Где ты спрятал медальон? — верховод неожиданно приблизил свое лицо к Есене, и это тоже напомнило выпад змеи.
Есеня непроизвольно отодвинулся и покачал головой:
— Не скажу.
— Почему? Не доверяешь мне?
— Не скажу — и все, — Есеня и сам не понимал, почему решил никому не говорить о медальоне. Ему казалось, что это слишком важная тайна, чтобы ею овладел кто-нибудь еще.
— А так? — верховод резко выбросил руку вперед и схватил Есеню за кадык двумя пальцами. Есеня попытался вырваться, но тот прижал его шею к полу и придавил коленом но́ги. Есеня обеими руками старался оторвать от себя стиснувшие горло пальцы, но ему не хватало силы. Дыхание оборвалось, и Есеня испугался, начал рваться и молотить кулаками куда придется — верховод на его кулаки внимания не обращал. Он на несколько секунд ослабил зажим, Есеня судорожно вдохнул.
— Ну? Так куда?
— Не скажу! — прохрипел Есеня и закашлялся. Верховод снова перекрыл ему дыхание и держал до тех пор, пока перед глазами не поплыли радужные круги.
— Ну?
Есеня мог только хрипеть и кашлять.
— Куда?
— Нет, — выдавил Есеня из горла.
— Ладно, — верховод отпустил его и сел, как ни в чем не бывало. — Так почему?
Есеня, схватившись руками за шею, поднялся. Дышать было очень больно, на глаза выкатились слезы, он хлюпал носом и не мог откашляться.
— Не хочу, — ответил он хрипло. Ему было страшно и обидно — за что?
— Ну, не хочешь — не говори, — удовлетворенно кивнул верховод. — Может, и приживешься. Расскажи мне про Избора — как все произошло, что он говорил тебе. Это важно.
— Ничего я рассказывать не буду, — Есеня сжал зубы и оскалился, приготовившись к обороне.
— Перестань. Я пошутил.
— Ну и что? Я все равно ничего рассказывать не буду.
— Ладно. Поговорим завтра. Иди к костру, скажи Хлысту, что я велел взять тебя к ним в шалаш. Выспишься, освоишься — тогда и расскажешь, — верховод качнул головой, и губы его слегка разъехались в стороны. Есеня был уверен, что сейчас между ними мелькнет раздвоенный язык.
Он выбрался из шалаша, все еще покашливая и трогая кадык руками: внутри что-то застряло и мешало дышать. К костру идти не хотелось, а уж тем более просить Хлыста взять его к себе. Есеня хотел потихоньку нырнуть в лес и дождаться утра в одиночестве, но, как только он свернул в сторону, чья-то рука ухватила его за шиворот:
— Куда? — услышал он голос Щербы. — Тебе куда сказали идти?
— Куда хочу, туда и иду, — огрызнулся Есеня.
— Да? Может, ты разведал все, что надо, и теперь в город побежишь? А? Здесь шуток не шутят, сморкач, — Щерба потащил его к костру и толкнул вперед, прямо на тлеющие угли. Есеня чуть не упал в костер коленками, но удержался и только пробежался по ним толстыми подошвами сапог.
— Щерба! — рявкнул Хлыст. — Чего творишь? Щас все погаснет!
— Ничего, не погаснет, — Щерба посмотрел на Есеню исподлобья. — Сядь, пацан. Так куда ты собрался?
— Никуда, — Есеня повернулся к нему лицом и оскалился.
— Оставь Жмуренка, Щерба, — сказал третий разбойник, — дай ему освоиться. Не видишь — он и так напугался. Сядь, парень, успокойся.
— Ничего я не напугался, — Есеня сжал кулаки. Его колотило от злости. От злости, а не от страха!
— Да перестань, все уже поняли, какой ты боевой да гордый, — третий разбойник привстал и обнял его за плечи. — Садись. Не дрожи.
Объятия его были крепкими и теплыми, и Есеня на секунду почувствовал себя под защитой.
— Ничего я не дрожу, — буркнул он.
— Вот и хорошо. Квасу хочешь?
Есеня покачал головой.
— Меня зовут Забой. Да садись, никто тебя не трогает.
Есеня опустился рядом с костром на корточки, и Забой, потрепав его по плечу, подтянул свой чурбак поближе.
— Давайте хлебца, что ли, зажарим… — проворчал Хлыст, собирая разбросанные Есеней угли. — Не голодными же спать ложиться. Сходи, Щерба.
Щерба мрачно посмотрел на Есеню и поднялся.
— Не упустите его, в случае чего. Знаю я вас… Полоз у него про Избора спрашивал и завтра хотел продолжить.
— Про Избора? — удивился Хлыст и повернулся к Есене. — А ты что, знаешь что-то про Избора?
— Ничего я не знаю, — Есеня шмыгнул носом.
— Смотрите, сбежит — Полоз нам не простит такого, — Щерба смерил Есеню взглядом.
— Да не сбегу я! — рыкнул Есеня и сел на землю.
— А кто тебя знает… — пожал плечами Щерба и ушел в темноту.
— Не сиди на земле. Это первая заповедь вольного человека, — Хлыст пересел на поваленный ствол и кинул Есене свой чурбак. — Запоминай, их много.
Есеня едва успел поймать увесистую деревяху.
— А чё? Думаешь, простужусь?
— Дурак ты еще. Если сам не понимаешь, слушай, что говорят. Ночи холодные, земля тепло вытягивает. К сорока годам ходить не сможешь и мочиться будешь под себя.
Эта перспектива Есене вовсе не понравилась, и он, подумав, пересел на чурбак. Не потому что испугался — просто сидеть с чурбаком в руках было глупо.
— Расскажи про Избора-то… — мягко попросил Забой. — Ведь интересно. Столько лет ждали…
— Чего ждали? — удивился Есеня.
— Что медальон у благородных украдут и откроют.
— Откроют? А зачем? Он же никого счастливым не делает, я знаю.
— Конечно, не делает, — невесело хмыкнул Хлыст. — Но если Избор его откроет, вот тогда мы посмотрим, чья возьмет!
— Как Избор его откроет? — Забой повернулся к Хлысту. — Оживит Харалуга? Избор не может его открыть.
— Да он и не собирается, — фыркнул Есеня. — Он его в хорошие руки хочет отдать. И вообще, Избор ваш — полное дерьмо.
— Ты чего говоришь? — Хлыст даже привстал. — Ты чего такое говоришь?
— Что хочу, то и говорю, — Есеня насупился и прикусил язык.
Забой, который две минуты назад обнимал его за плечо, ухватил Есеню за воротник и встряхнул:
— Не тебе судить Избора, щенок.
— Почему это не мне? — Есеня рванулся, и рубаха на нем треснула. — Он сволочь. Он нас ненавидит, понятно? Ему рядом с нами и стоять противно — что я, не видел, что ли? Его от нас тошнит!
Забой встряхнул его еще крепче:
— Откуда тебе знать? Повторяешь слухи, которые благородные распускают!
— Какие слухи? Я сам видел!
— Чего орете? — к костру вернулся Щерба с половинкой каравая в руках. — Весь лагерь разбудите.
Забой отпустил Есеню:
— Ты что, правда видел Избора?
— Как тебя! Я его из башни выпустил.
— Да ты врешь! — расхохотался Хлыст.
— А пошли вы! — Есеня отвернулся.
— Ладно, говори. Тебя из-за этого стража ищет?
Есеня подумал и кивнул.
— Да ты герой! — усмехнулся Хлыст и спросил у Щербы: — А соли не догадался прихватить?
— Взял.
Хлыст достал из-за пояса нож и начал делить хлеб на четыре части.
— Ты говори, говори… Щас хлебца зажарим. Хочешь есть-то?
— Хочу, — ответил Есеня, как вдруг вспомнил и полез в котомку. — У меня же гусятина с собой!
— Да ты чё! — обрадовался Забой.
Есеня вытащил горшок, который успел опустошить на треть, и поставил на угли.
— Во. Немного, конечно, но по куску точно хватит…
— Вторая заповедь вольного человека — никогда не жрать в одиночку, — Хлыст протянул ему кусок хлеба, уже посыпанного солью. — Ты, я смотрю, ее сразу просек. Молодец, на лету ловишь!
— Мамка жарила? — Щерба принюхался, и его рябое лицо сделалось мечтательным и грустным.
— Ага. На дорогу.
Хлеб был черствым и мокрым — Есеня посмотрел на него озадаченно, но Забой тут же пояснил:
— А чего ты хотел? В деревню четыре дня назад ходили. А в лесу сыро. Хлеба у нас мало, лепешки обычно едим. Рассказывай скорей, не томи.
Есеня рассказал им, как залез в башню, и разбойники, жарившие хлеб на тонких прутиках, слушали его раскрыв рот. Не верили, хотя он на этот раз нисколько не преувеличивал, но все равно слушали.
— А как там у него в башне? Красиво? — Забой вытянул шею, и глаза его горели, как у мальчика, слушающего сказку.
Есеня устал расписывать богатство комнат Избора, и они снова не верили ему, хотя и слушали затаив дыхание. И про озеро прямо в комнате не поверили, и про девок на изразцах. Когда же рассказ его дошел до медальона, разбойники насторожились и на лицах их появилась такая тоска, что Есеня чуть не рассказал правду. Но вовремя удержался.
Спать в шалаше на мягких шкурах, постеленных поверх толстого слоя лапника, было тепло, но дым от курившихся в углу трав не давал покоя. Оказалось, эти травы помогают от комаров, и без них в лесу уснуть невозможно.
Есеня проснулся раньше всех в шалаше, далеко за полдень; вольные люди уже не казались ему мрачными и враждебными, и долго валяться он не мог — любопытство толкало его наружу, откуда раздавались голоса и слышался запах еды. Он осторожно выбрался из шалаша, чтобы не потревожить остальных — лежали они бок о бок, на четверых места явно не хватало, — и посмотрел вокруг. День стоял пасмурный, накрапывал дождь. Первое, что увидел Есеня, был большой очаг с чугунной плитой, прямо посреди леса, между двух деревьев, под навесом. Вокруг бродили пестрые куры и красивый разноцветный петух. Там же, под навесом, сушилось белье и большая полная женщина месила тесто в деревянном корыте.
— Ой! Птенчик! — она оторвалась от корыта, широко улыбнулась и всплеснула мягкими белыми руками. — Воробушек!
Есеня осмотрелся вокруг и с ужасом понял, что воробушек — это он сам и есть. Женщина была очень красивая, румяная, с яркими добрыми глазами, над которыми двумя удивленными домиками высоко поднимались брови, и Есеня вдруг подумал, что Чаруша когда-нибудь станет такой же — уютной, упругой, и у нее будет такая же огромная грудь. Только ростом она поменьше.
Женщина зычно рассмеялась, глядя, как Есеня оглядывается по сторонам.
— Какой я тебе воробушек? — спросил он довольно грубо, хотя она годилась ему в матери.
— Да кто ж ты еще! Иди умойся. К ручью — прямо, там мостки есть. На обед ты уже опоздал, но каша еще не остыла, так что давай быстренько.
Есеня без труда нашел ручей шириной в три сажени и, опустившись на четвереньки на бревенчатых мостках, долго рассматривал свое отражение — лохматое и заспанное. Но, сколько ни старался, сходства с воробушком не находил — наоборот, пробившаяся за несколько дней щетина делала его очень взрослым и солидным. Он потянулся к воде, смочил пальцы и слегка протер глаза: уж больно погода была отвратительной, а вода — холодной.
Тяжелый и неожиданный пинок под зад столкнул его с мостков — Есеня не успел опомниться, как оказался в глубоком ручье и нахлебался воды, сразу не сообразив встать. Он побарахтался немного, пока не нащупал ногами дно, — вода доходила ему до пояса.
— Ты как моешься, сопля? — на мостках, широко расставив ноги, стоял незнакомый ему разбойник — низкорослый, кривоногий, но широченный, с длинными руками, лысый и рыжебородый.
Есеня откашлялся и стиснул кулаки.
— Вот я ща вылезу, — прорычал он.
Разбойник, расхохотавшись, показал Есене козу, а когда тот попытался кинуться на обидчика, легко толкнул его обратно в воду, ударив пяткой в грудь. Есеня опрокинулся навзничь, подняв тучу брызг, и долго махал руками, чтобы подняться.
— Пока льда нет — моются каждый день, полностью, — хмыкнул разбойник нагнувшись. — Запоминай. Никто твою вонь здесь нюхать не станет. Мы не свиньи, мы вольные люди.
Он разогнулся, еще раз показал козу, развернулся и скрылся в прибрежных кустах. Есеня скрипнул зубами, плеснул в лицо водой и выбрался на мостки. Вода лилась с него струями, и холодный воздух тут же пробежал по телу мурашками. Вот сволочь! Обидно было до слез. Чего, не мог словами сказать? Теперь вся одежа промокла. Интересно, а есть у него с собой что-нибудь на смену? Все равно не достать — котомку он положил в головах, и чтобы ее вытащить, надо всех разбудить. Хорошо хоть сапоги надевать не стал — пошел босиком. Есеня разделся, отжал вещи, натянул их обратно и, ругаясь, побрел к очагу — настроение сразу испортилось.
— Что, искупал тебя Брага? — рассмеялась женщина, заметив его приближение.
Есеня ничего не сказал и хотел гордо пройти мимо, но она остановила его.
— Есть чего переодеть-то?
Он покачал головой.
— Иди сюда, воробушек, дам фуфайку. Походишь, пока высохнет. Я и постираю заодно, засалилась уже рубаха-то.
Есеня не стал отказываться, и хотя чувствовал себя в короткой фуфайке с голыми ногами не очень уверенным в себе, в ней было гораздо теплей, чем без нее.
Женщину вольные люди называли «мама Гожа». Пока Есеня наворачивал кашу с салом, сидя у остывающего очага, под навес пришли двое разбойников, принесли дров и пощипали из корыта сырого теста, бросая на Есеню косые взгляды. Ему хотелось спрятаться где-нибудь — слишком несерьезно он выглядел для первого знакомства. У одного из них было изуродовано лицо — без бровей, ресниц и губ, с глазами-щелками, с плоским носом, все в странных рытвинах и темных, синеватых пятнах: зловещий его вид слегка Есеню напугал. Разбойник же, как нарочно, рассматривал Есеню пристальней остальных.
Вскоре мама Гожа, узнав, что он — сын кузнеца, нашла ему занятие: поправить погнутые крышки у котелков и сковородок, чем Есеня и занимался почти до самого ужина, под одобрительными взглядами своих соседей, проснувшихся и проголодавшихся. Он наконец достал свою котомку и оделся — конечно, мама положила ему смену одежды: шерстяную рубаху и теплые черные штаны.
К вечеру в лагерь начали возвращаться остальные разбойники — всего их было человек пятнадцать. Они ходили ловить рыбу и принесли с собой трех здоровых осетров. Балыки мама Гожа тут же засолила и повесила вялиться, остальное разделали на куски и зажарили на углях, а из голов и плавников сварили уху на завтра.
Собирались разбойники не под навесом, а у костра и разжигали высокий огонь — как Есеня выяснил позже, это случалось ежедневно: днем они были заняты, а вечером ужинали все вместе. Иногда пили, пока не расходились спать, — все, кроме дозорных. Дозор несли поочередно, по шалашам.
До ужина, конечно, все успели увидеть Есеню, но, когда разгорелся костер, верховод, похожий на змею с подходящим именем Полоз, поднял Есеню на ноги:
— Это Жмуренок. Пока поживет с нами, до весны, а там посмотрим.
— Жмуру сын, что ли? — спросил кто-то.
— Да, — ответил Полоз, — именно так.
— Повернись-ка, дай рассмотреть тебя как следует!
Не меньше чем пятеро разбойников привстали и пристально всматривались Есене в лицо, а потом кивали и говорили:
— Похож… Помельче, но похож.
Они были самыми старшими — ровесниками его отца, но вокруг костра сидели мужчины и помоложе, лет тридцати примерно.
— Парень к нам попал не по своей воле, — продолжил Полоз, — он хранит один секрет, какой — говорить не стану. Но предупреждаю: если что случится, его спасаем в первую очередь. Он страже в руки попасть не должен, лучше ему умереть.
Есеня посмотрел вокруг, на сосредоточенные взгляды вольных людей, на каменное лицо верховода, и отчетливо осознал, что они убьют его. Они только что получили приказ убить его в случае опасности, и они это сделают. Ему стало не по себе. Умирать он вовсе не хотел. А может, стоило рассказать верховоду, где он спрятал медальон? Впрочем, он бы от этого про старый дуб не забыл.
Мама Гожа принесла в большом котле зажаренную рыбу, кто-то притащил горячие лепешки и ведерную бутыль с ягодным, шипучим квасом: разбойники оживились и про Есеню на несколько минут забыли. Рыба приятно пропахла дымком, мягкие лепешки показались Есене очень вкусными, и выяснилось, что квас тут гораздо крепче пива.
— Ну что, нравится наш вольный квасок? — благодушно спросил Щерба.
— Ага. —Есене стало весело и хорошо. Сегодня на плечах у него была фуфайка, отцовская, большая, сидел он на чурбачке, который сам себе спилил, — он чувствовал себя вполне своим, таким же, как все вокруг.
— Вот, завтра пойдешь за брусникой, — похлопал его по плечу Хлыст.
— Да ну… — Есеня не любил собирать ягоды и не умел. И вообще, считал это женским делом.
— Давай-давай. Раз квас любишь — люби и ягодку брать. Мама Гожа и так вертится тут как белка.
Есеня шмыгнул носом… Зато можно будет осмотреться вокруг, это тоже полезно.
— А что, дома батька такого квасу не варил? — спросил разбойник, сидевший напротив Есени, и вдруг все, кто рассматривал Есеню в поисках сходства с отцом, замолчали и поглядели в сторону того, кто задал этот вопрос. Наступила неловкая, странная тишина, которую нарушало только потрескивание дров в костре и шум капель, падающих с верхушек деревьев. Есеня обвел их взглядом и хотел просто ответить, что не варил.
Но тут с другой стороны костра усмехнулся разбойник с изуродованным лицом, и в тишине его голос прозвучал очень отчетливо:
— Ущербному такой квас без надобности…
Он сказал это с откровенным презрением и брезгливостью, к которым примешалась капля горечи, и до Есени не сразу дошло, что говорилось это о его отце. Но когда он понял, его словно пружиной подбросило вверх, он вмиг оказался напротив разбойника и, стиснув кулаки, прокричал:
— А ну повтори, что ты сказал!
— Сядь, Жмуренок, — сзади за фуфайку его потянул Хлыст, — не кипятись.
Есеня дернул плечами, и фуфайка осталась в руках Хлыста.
— Ты что сказал про моего отца, ты, урод! — выкрикнул Есеня.
Тишина сделалась еще более напряженной, и теперь все смотрели на Есеню без сожаления.
— Как ты меня назвал, щенок? — разбойник с обезображенным лицом поднялся и засопел.
— Урод! — повторил Есеня: его колотило от злости.
Огромный кулак влетел ему в скулу, и Есеня не успел понять, как это получилось. Он опрокинулся на землю далеко за пределами круга и тут же попытался встать, чтобы кинуться на обидчика.
— Урод! — прорычал он еще раз, и тяжелый сапог ударил его под ребра.
Есене никогда не было так больно. Он жалобно заскулил, свернулся в клубок и увидел, что разбойник хочет ударить его снова. Признаться, он испугался, и испугался по-настоящему, но тут, на его счастье, раздался голос Полоза:
— Хватит, Рубец.
Сапог остановился на лету, разбойник молча развернулся и пошел на свое место. Есеня приоткрыл зажмуренные глаза. Злости у него не осталось, только отчаянье: за оскорбление, за побои он должен отомстить. Или хотя бы дать понять, что не сдался. Но язык не повернулся снова выкрикнуть что-нибудь обидное, и Есеня прошипел себе под нос, глотая слезы:
— Мой батька не ущербный, понятно?
Он приподнялся и согнувшись, мелкими шагами ушел в тень, чтобы никто не видел, как он плачет. Можно сказать, уполз… Это неправда! Это вранье! Он нарочно так сказал, они все его здесь ненавидят, они нарочно к нему цепляются! Слезы катились из глаз, и Есеня изо всех сил старался не всхлипывать, и хотел уйти как можно дальше, где его не только не увидят, но и не услышат. Однако двигаться было больно, и он присел, прислонившись плечом к шершавому дереву. В ушах звенело от удара в лицо, Есеня прижимал руку к животу — ему казалось, что сейчас из него выпадут внутренности.
Тихих шагов он не услышал и замер, когда над ним склонилось белое, широкое лицо.
— Воробушек? — спросила мама Гожа вполголоса. — Встать не можешь?
Он хотел ответить, что он не воробушек, но рыдание вырвалось из груди само собой.
— Давай помогу. Держись за шею-то.
Она подняла его, взяв под мышку, и Есеня снова заскулил от боли. Но до очага было всего несколько шагов, мама Гожа посадила его спиной к теплой стенке и зажгла лампу над головой.
— Ну что ты плачешь? Больно?
— Нет, — всхлипнул Есеня, а потом закрыл лицо руками и разревелся в полную силу.
— Ну что ты, воробушек? Обидно?
Он закрутил головой:
— Мой батька не такой, он все врет! Все врет!
— Ты успокойся. Взрослый парень, а как маленький, простых вещей не понимаешь.
— Это же неправда!
— Тихо. Послушай, что расскажу. Ты Рубца уродом больше не называй, хорошо? Он очень обижается. Ты представь, как с таким лицом жить-то человеку?
— А ему можно про моего батьку?
— Слушай. Лет двадцать назад это было. Твой батька убил благородного господина…
— Да ты что! Как это мой батька кого-то убил? Ты что!
— Помолчи, — мама Гожа прижала палец к его губам. — Его стража искала, всех вольных людей по всему лесу с мест сняла. У них это дело чести — если благородного убивают, они всегда доискиваются, не успокаиваются, пока не найдут. Я тогда девочкой совсем была, лет шестнадцать всего, меня Полоз уже давно с собой к вольным людям увел, я же сестра его.
— Ты — сестра Полоза? — Есеня фыркнул.
— Да, что ж тут удивительного? Мы тоже с места снялись и дальше в леса ушли, но есть надо что-то, зима была на носу. Рубец и батька твой ходили в кузницу, к отцу Жмура, то есть к твоему деду — он им покупал муку, а они потом ночью забирали. Там их стражники и прихватили. Верней, не совсем так. Жмур в подполе прятался, а Рубец попался. Ну, они знали, что он со Жмуром из одного лагеря, стали пытать его — куда лагерь ушел. Лицо над горном горящим держали и мехи раздували. Рубец им ничего не сказал, ни отца твоего не выдал, ни нас. Жмур сам к стражникам вышел, не мог смотреть, как его друга мучают. Рубец сознание потерял, они думали — умер, там и бросили. Да и ловили они Жмура, на Рубца им наплевать было. Вот так…
— И… и что дальше? — Есеня задохнулся.
— Что дальше? Дальше батька твой кузницу в городе открыл, женился, ты родился…
Есеня сжался в комок и хотел сказать, что все это вранье, но понял: можно было и раньше догадаться. Отец никогда не улыбался, никогда не пил, никогда не нарушал закон и копил деньги. Благородным кланялся, особенно Мудрослову… Слезы снова закапали из глаз — он сын ущербного, его отец ненастоящий человек. Почти не человек. Вот почему он ничего не понимал в булате и в чертежах Есени…
— Ты на Рубца зла не держи, он не понял, что ты этого не знаешь. Здесь к ущербным еще хуже относятся, чем в городе. Потому что знали их… живыми. Они Жмура помнят таким, каким он двадцать лет назад был: и помнят, и уважают, и тебя приняли, потому что ты — кровь его, того Жмура, которого они знали. А ущербного они знать не хотят, будто и не существует его вовсе. Потому что это уже не Жмур. Мы же все этого боимся, больше чем смерти боимся. Это как судьбу от себя отвести, чтоб не заразиться, чтоб не знать об этом, не помнить.
Она погладила Есеню по голове и поцеловала в лоб.
— Ты не плачь, воробушек. В этом же ничего страшного нет, что было — того уже не вернешь. Все знают, что дети ущербных нормальными рождаются.
— Значит, мой отец был совсем не такой? — спросил Есеня и повернулся, чтобы видеть ее глаза.
— Не такой, — ответил голос разбойника с другой стороны: под навес зашел Рубец.
Есеня попытался вскочить — пусть он был неправ и уродом называть Рубца не стоило, но злости от этого не убавилось.
— Тихо, — Рубец растянул безгубый рот в подобии улыбки и присел на корточки. — Извини. Я не думал, что ты про Жмура не знаешь. Я бы промолчал. А так — действительно, оскорбление за оскорбление. Все честно. Поэтому я первый пришел. Извини. Если хочешь — ударь меня в отместку.
Есеня проглотил слезы и понял, что ему тоже надо попросить прощения, иначе… это будет уже нечестно. Делать этого вовсе не хотелось, но он выдавил:
— Ты тоже извини. Я не знал, что тебя пытали…
— Никогда не прощу твоему батьке, что он вышел к ним. Я напрасно без лица остался, а мог бы его спасти. А так получилось, что он меня спас. Хочешь, я расскажу тебе, каким был твой отец? По-настоящему?
Есеня кивнул.
На следующее утро Есеня искупался вместе со всеми, и это было бы весело, если бы не оставленный сапогом Рубца огромный кровоподтек, над которым потешались разбойники. Да еще и пол-лица заплыло фиолетовым синяком. Сначала Есеня обижался, а потом подумал, что это и вправду смешно. Ребра ныли и отзывались острой болью на каждый шаг и неловкое движение, но, слушая насмешки со всех сторон, пришлось терпеть и делать вид, что все в порядке.
После завтрака он собирался, как обещал, пойти за брусникой — работа нетяжелая, не молотом в кузне махать, в самый раз по самочувствию, но, когда он жевал кашу, к нему подошел Полоз и позвал к себе в шалаш.
— Скоро все разойдутся, и я хочу с тобой поговорить.
Есеня дернул плечами: в прошлый раз у Полоза в шалаше ему не понравилось.
— Ну что? — спросил верховод, когда Есеня с недовольным лицом сел на медвежью шкуру. — Как тебе первый день? К мамке уже хочется?
— Не-а, — с усмешкой ответил он.
— Хорошо, — кивнул Полоз, — не обижаешься на нас? Что не вступились за тебя?
Есеня пожал плечами.
— Здесь очень быстро учат, как надо себя вести. Мы живем вместе, все разные, живем семьей. Но мы не кровная родня и любить друг друга не обязаны. Это трудно — жить бок о бок, по многу лет. Поэтому существуют заповеди, я их перечислять не буду — постепенно запомнишь. Я тебе хочу рассказать о последней заповеди вольного человека, она так и называется: последняя заповедь. Все ее помнят, чтобы в решительную минуту внести свой вклад…
— Во что?
— Сейчас. Я начну издалека. Но сначала расскажи мне об Изборе, все, в подробностях. И не говори, где ты спрятал медальон, время еще не настало. Надеюсь, ты никому об этом не рассказывал?
Есеня покачал головой. Рассказывать об Изборе ему не хотелось, ему хотелось услышать про последнюю заповедь — очень загадочно это прозвучало в устах Полоза. Но, раз это важно, он начал говорить, и верховод постоянно перебивал его, требовал подробностей, таких подробностей, которых Есеня и не помнил. Он заставил Есеню описать трех благородных, которые настигли Избора около кабака, а как их описать? Благородные они и есть благородные. Одеты как благородные, кони как у благородных. Чего еще? Лица тоже как у благородных, и посадка в седле.
Полоз, в отличие от остальных разбойников, поверил в рассказ о башне и каждое слово Избора заставлял припоминать, каждую его улыбку.
— Понимаешь, я хочу знать это так, как будто я сам был там, сам все это видел. Я хочу понять его, предсказать его действия. Разобраться, враг он нам или друг. С тех пор, как мы услышали о пропаже медальона, мы считали его нашим избавителем, но что-то подсказывает мне: это не совсем так.
— Никакой он нам не друг, — сказал на это Есеня и продолжил рассказ.
Когда дело дошло до истории о появлении на свете медальона, Полоз усмехался и несколько раз чуть не перебил Есеню, но дослушал до конца и только потом сказал:
— Вот, значит, какую сказку они себе придумали? Слушай, как все было на самом деле. Никаких добрых волшебников не существовало. Был далекий предок Градислава — их семья действительно владеет тайным Знанием, но с каждым поколением это знание уменьшается, силы их истощаются. А тогда они имели силу. И Харалуг никогда не был правителем города, он первым объявил себя вольным человеком, и не таким, как мы сейчас. Тогда вольные люди жили в городе и разбоем не занимались. Они были купцами и ремесленниками, людьми солидными и довольно богатыми. Город делился на две части — торговую и крепостную. Торговая часть принадлежала вольным людям, а крепостная — благородным. Крепостная сохранилась — это то, что сейчас обнесено городской стеной. Благородные не желали мириться с существованием вольных людей: богатство благородных таяло, а вольные люди получали все больше и больше прав. Но законы и стража всегда находились в руках благородных, с их помощью они и удерживали власть. И делиться ею не хотели. Как складывались их отношения, сейчас сказать трудно. Тогда и возвели городскую стену, а вольных людей объявили вне закона. Харалуг поднял вольных людей — не сомневаюсь, он наверняка хотел стать правителем города. И это было бы справедливо. Вот тогда семья Градислава и создала медальон. Не за один день, конечно. Убить Харалуга им ничего не стоило, но они прекрасно понимали: пройдет несколько лет, на место Харалуга встанет кто-нибудь другой. Они знали, чего им не хватает. Их кровь холодела, а кровь вольных людей кипела. Это трудно объяснить, но, наверное, Избор верно назвал это «внутренним жаром». Они хотели этого жара. И результат превзошел их ожидания: когда Харалуг был пленен, на нем впервые испытали медальон.
— Они сделали его ущербным? — догадался Есеня.
— Да, он стал первым «ущербным», как мы их сейчас называем. Тогда же слова такого не было, никто не понимал, что произошло. Не имело никакого смысла убивать Харалуга, его отпустили на свободу, и он вернулся к своим — убеждать их в том, насколько законна власть благородных. Про медальон узнали позже. Ездили в Урдию, искали людей, владеющих Знанием. Выяснили много: возможно, вольные люди знают о медальоне больше, чем сами его владельцы. Внутри него находится нечто вроде пружинки, она вращается вокруг себя и наматывает память о том, у кого отобрали жар и кому отдали. Пол-оборота — отняли, еще пол-оборота — отдали. Если медальон открыть, пружинка раскрутится в обратную сторону. Когда мудрецы из Урдии изучали медальон, не было вопроса о мертвых — куда вернется жар тех, кто умер. Так вот, на медальоне лежит заклятие: открыть его может только тот, кто первым отдал ему свой жар, — Харалуг. Но при его жизни этого не произошло: даже если бы он мог получить медальон, он этого не хотел. А вместе с его смертью умерла и надежда.
— И что, открыть его нельзя? — Есеня был изрядно разочарован; ему казалось, он просто плохо искал секрет замочка, и стоит снова посмотреть на медальон, как он его найдет.
— Никто этого не знает. Но один мудрец из Урдии дал нам совет. Он сказал, что, подобно воде, которая точит камень, Слово способно преодолеть силы природы. Заклятие незыблемо, но кто сказал, что мертвые никогда не возвращаются к живым? Рано или поздно сила наших слов, обращенная к медальону, заставит Харалуга вернуться. Но вольные люди видят медальон только однажды — когда становятся ущербными. Вот что такое последняя заповедь вольного человека: перед тем как красный луч заглянет в твои глаза, ты должен сказать: «Когда-нибудь Харалуг откроет медальон». И ты должен верить в свои слова. Знаешь, благородные очень боятся этих слов. Они вообще боятся имени «Харалуг». Они, так же как и мы, верят, что Харалуг может встать из могилы и открыть медальон.
— Эх, если бы я знал! Я бы тыщу раз наговорил!
— Нет, иначе бы мы давно заставили тебя принести медальон сюда и говорили бы это все вместе. Мы и вольные люди из других лагерей. Это нужно говорить только тогда, когда вспыхивает красный луч, когда медальон их «слышит». Но среди нас нет тех, кто может заставить красный луч светиться. Ни красный, ни зеленый. Я думаю, нам надо переправить медальон в Урдию, там найдется мудрец, который сможет это сделать. Но сперва я бы хотел узнать — может ли это сделать Избор? И захочет ли?
— А может, отнести его на могилу Харалуга? Вдруг он услышит?
— Никто не знает, где могила Харалуга. Мы только предполагаем, что он не был толком похоронен. Поговаривали, его тело просто бросили в болото.
— То самое болото, из которого встают мертвецы? — Есеня широко раскрыл глаза.
— Глупости это. Мертвецы из болота не встают. Эту сказку придумали для того, чтобы люди верили: мертвые могут возвращаться. Я с пятнадцати лет живу в лесу и ни одного мертвеца еще не встретил.
Есеня направился к старому дубу, когда оторвался от погони и достаточно запутал следы, чтобы этот мерзкий Избор точно не нашел, где спрятан медальон. Наверное, никогда в жизни Есеня не чувствовал себя таким… униженным. И с лестницы его спускали пинком под зад, и морду били не раз, и батька шпынял как хотел. Но никогда еще ему не давали понять, какое он ничтожество! Избор смотрел на него как на муху, плавающую в пиве. Даже благородный Мудрослов никогда так себя не вел — он всегда изображал доброго дядьку, на вопросы отвечал…
Чувствуют они тоньше! А моются, глядя на пухлых девок. В хорошие руки он медальон хочет отдать… Да эту сволочную штуку надо не то что в море утопить — в горне переплавить. Молотом расколотить и потом переплавить. Действительно, зачем тащиться на какое-то море? И где оно, это море?
Есеня так злился, что совсем забыл о том, что его ищут. Уже подходя к старому дубу, он услышал, как двое стражников играют в кости и громко бранятся между собой. Ничего себе! Значит, они и дома его караулят… Интересно, долго они будут здесь торчать? Есеня пожалел, что не прихватил из дома нож: можно было бы попробовать напасть неожиданно… Впрочем, он и сам понимал, что это глупость: никогда ему не справиться с двумя стражниками. И нож тут не помощник.
Он потихоньку отошел от старого дуба и повернул в глубь леса. Не вечно же они будут тут сидеть! Когда-нибудь им надоест, и тогда он заберет медальон. Заберет и переплавит.
Вот они, оказывается, какие, эти благородные! У Есени от возмущения все дрожало внутри. Вот почему они такие — чужое отбирают. Воры! Настоящие воры! Да еще и гнушаются простыми людьми после этого! А Есеня, между прочим, сварил булат лучше благородного Мудрослова. И ни у кого ничего не отбирал!
Ему вспомнилось вдруг, как его отливкой восхищался Жидята. Как он сказал? На стенки вешают и с собаками охраняют! Во как! Есеня, довольный собой, усмехнулся. А ему это — как два пальца облизать!
И тут до Есени дошло, почему Жидята, вместо того чтобы обрадоваться, так испугался. Ведь он говорил о медальоне! «Отберут»… Есеня думал, что это он про отливки, — отливок ему жалко не было, отберут и отберут, он еще сделает. А оказывается, Жидята боялся, что его, Есеню, благородные захотят сделать ущербным! Ничего себе! За что, интересно?
«Если нас поймают, непременно попробуешь», — сказал Избор. Стать счастливым? Так это он пошутил! Веселенькое дело! Вот дрянь! Найти его и дать в морду, чтоб больше так не шутил. Разговаривает с ним Есеня, видите ли, не по правилам! А как с ними после этого разговаривать? Воры!
Есеня шел быстро, не разбирая дороги. Мысли метались в голове и между собой не складывались. Одно он знал точно: медальон надо достать и переплавить. На крайний случай — расколотить молотом.
Часа через два Есеня осмотрелся и понял, что забрел слишком далеко. Но солнце пригревало, комаров не было, и его потянуло в сон. А к дубу надо попробовать подобраться ночью: если стража так громко шумит днем, то, может, хотя бы по ночам дрыхнет. Не мешало поспать, и Есеня быстро нашел себе теплое местечко, с которого солнце не уйдет до самого вечера. Но все равно долго ворочался и вскакивал — такие мерзкие мысли крутились в голове.
Проснулся Есеня от холода. Солнце давно село, над ухом пищал комар, и трава вокруг промокла от росы. Нет, жизнь в лесу перестала ему нравиться еще в прошлую ночь. Тени деревьев показались Есене зловещими, и он неожиданно вспомнил о диких зверях. Чтобы согреться, стоило встать, но Есеня боялся пошевелиться. А что если его услышат волки? Или медведь? Пока он лежит тут тихо, никто его не найдет и не тронет. Когда-то, когда Есеня был маленьким, с ним такое случалось: в темной комнате ему часто мерещились страшные тени. Но, хоть он уже взрослый, это вовсе не темная спальня, а самый что ни на есть настоящий лес!
Вдали ухнула сова — низко и зловеще. А еще, говорят, в лесу есть болото, из которого по ночам выходят мертвецы… Истории про мертвецов мальчишки частенько рассказывали друг другу в детстве. А вдруг все это правда? Мертвец — это не волк и не медведь, от него под кустом в темноте не спрячешься. У Есени стучали зубы, и вовсе не от холода. Да еще и комары обжирали босые ступни, но почесаться он не решался.
Нет! Он не трус! И какие-то там мертвецы не помешают ему достать медальон со старого дуба! Есеня сел и прислушался: лес был полон звуков. В верхушках деревьев шебаршился ветер, вокруг изредка что-то щелкало, шуршало. Снова крикнула сова. Может, ее кто-то спугнул? Птицы редко кричат просто так. Есеня звонко хлопнул по щеке, придавив комара, — звук разнесся по лесу далеко и отчетливо.
Надо выбираться отсюда. Сидеть и ждать нет никакого смысла. Он с наслаждением почесал пятки, поднялся на ноги и, оглядываясь и пригибаясь, пошел в сторону города. Ему хотелось двигаться бесшумно, но поминутно что-то попадалось под ноги: то хрустела сломанная ветка, то сучья задевали одежду, то он спотыкался и, едва не падая, громко шлепал босыми пятками по земле.
Ему казалось, что его давно увидели и теперь идут по пятам. Чувствовал, как в спину ему кто-то смотрит. Мертвецы? Волки?
Странный звук донесся издали. Похожий на рев. Или стон. Очень страшный звук. Живой и неживой одновременно. Есеня замер и прислушался: звук повторился. Что-то ему это напомнило, что-то светлое, доброе… Звук повторился еще раз, и Есеня вспомнил: по базару иногда водили живого медведя. Веселый был мишка и умный: деньги умел считать и на передних лапах ходил. А кричал в точности так же — немного обиженно, вытягивая вперед морду.
Вот это да! Неужели медведь? Сожрет и не подавится. Есеня хотел потихоньку уйти от этого нехорошего места, но тут нога его вляпалась во что-то скользкое, холодное и живое, из-под нее донесся отчаянный визг. Есеня от испуга отпрыгнул в сторону и только потом сообразил: лягуха! Он в темноте наступил на лягуху! К осени они почему-то всегда лезут под ноги. А если бы это была змея? Звяга рассказывал как-то про девчонку, которую укусила змея, — говорят, она ужасно кричала, а потом умерла. Умирать Есеня не хотел и теперь пошел вперед, осторожно ощупывая носком землю, прежде чем ступить. Но змея может укусить, если только к ней прикоснешься…
Страшный медвежий рев снова разнесся по лесу, теперь гораздо ближе и где-то над головой. Может, медведь залез на дерево? Есеня присел и прикрыл голову руками. Рев повторился. Он повторялся то и дело, но Есеня, как ни старался, не мог как следует определить, откуда он идет: почему-то вместе с ревом в верхушках деревьев особенно сильно шумел ветер. Поразмыслив с минуту и прислушавшись, он понял и чуть не рассмеялся: это дерево скрипит! Никакого медведя нет! Есеня оживился, бесстрашно пошел на звук и нашел тонкую и высокую сосну с надломанной верхушкой. Правду говорят: у страха глаза велики.
Однако мертвецы от этого из болот вылезать не перестали, волков никто не отменял, да и медведи запросто могли находиться поблизости — только кричать, наверное, не стали бы. Напали бы молча. Есеня ускорил шаги — скорей бы добраться до старого дуба, стражники хоть и сволочи, а люди. Живые, настоящие. Чтобы не сбиться с пути, он находил пятачок открытого неба среди деревьев и смотрел на звезды. А здорово, что он научился в них разбираться! Иначе бы заблудился тут почем зря! Никогда не знаешь, что пригодится в жизни.
Стражники не спали. Они сидели у костра и о чем-то потихоньку беседовали. Есеня подумал, что мог бы подкрасться к дубу незамеченным, но, вспомнив, как в лесу под ногами хрустели ветки, решил не рисковать. Ведь если его поймают, то сразу догадаются, что он пришел за медальоном. И тогда ничего не получится. Надо дождаться, когда они уйдут — наверняка, им это скоро надоест. А тем временем можно отсидеться в сарае, там его искать не будут.
Он пробрался в город задолго до рассвета, повертелся вокруг двора Бушуихи, проверяя, не выдал ли кто его убежища, и только потом залез внутрь. И, что самое удивительное, нашел там хлеб, сыр и флягу с квасом — узелок был зарыт в сено, и Есеня нащупал его, когда хотел улечься поудобней. Здорово. Да тут можно сто лет прожить! И еда, и теплая постель — чего еще надо? А гулять можно по ночам.
Есеня барином развалился в сене и, уплетая хлеб с сыром, предался мечтам о том, как следующей ночью снова залезет к белошвейкам, не для расспросов, конечно, а по другому делу. После кошмаров ночного леса жизнь вошла в нормальную колею — разве что скучно целый день сидеть взаперти, ну да можно же придумать себе какое-нибудь занятие?
Он пригрелся и не заметил, как уснул, так и не дожевав хлеб. Ему снился страшный сон — злобный правитель Харалуг, чем-то похожий на отца, только выше и шире в плечах, с густой черной бородой, нависал над ним и спрашивал: почему ты до сих пор не уничтожил медальон? В руках он держал булатную саблю — Есеня даже во сне заметил, какой красивый у нее клинок: черный с золотистыми прожилками. Ему было очень страшно, он думал, что злобный Харалуг сейчас отсечет ему голову, ведь сабля у него острая как бритва и прочная как алмаз. Он что-то мямлил в ответ про стражников у старого дуба, но Харалуг не слушал его.
Крик петуха на крыше сарая разбудил его не сразу. Да и вряд ли это был первый петух — солнце не только давно встало, но и подползало к полудню. Есеня прислушался: в сарае кроме него кто-то был. Он притих и перестал дышать. Может, кто выдал? Да нет, стражники не стали бы осторожничать. И вообще: что они, собственно, могут ему сделать? Медальона-то у них нет!
— Есеня, — шепотом позвал тихий голос, — ты здесь?
Он высунул голову из сена и увидел Чарушу.
— Ой! — она улыбнулась во весь рот. — Ты вернулся! Как здорово!
— Вернулся и вернулся, — ответил он равнодушно. — Опять, что ли, поесть принесла? Так я только что поел.
— Нет, я просто зашла проверить. Но если хочешь, сейчас принесу, — она повернулась, готовая по его кивку бежать за едой.
— Не надо пока. Может, к ужину, — он милостиво махнул рукой.
— А пить? Пить хочешь?
— Ну давай! — он кинул ей фляжку, которую Чаруша поймала на лету.
— Я сейчас! До колодца и обратно!
Есеня не понял, чего она так суетится, но ему понравилось: лежи себе, а тут по первому требованию — еды, воды! Может, еще чего попросить? Пива, например! Но пить пиво в сарае, в одиночестве показалось ему неинтересным. Эх, была бы она белошвейкой, а не папиной доченькой! Он бы точно не стал скучать.
Чаруша вернулась быстро, запыхавшись и поправляя выбившиеся из толстой косы пряди волос. Румяная и пышущая жаром, как булочка, только что вынутая из печки. Есеня тряхнул головой: как здорово было бы ее сейчас потискать, чтоб она повизгивала и хохотала. Наваждение показалось столь натуральным, что Есеня долго не мог от него избавиться. Чаруша взобралась к нему на сено и села рядом, так близко, что он почувствовал ее запах. От нее пахло пряностями и кожевенной мастерской ее отца, но не противно вовсе — готовой выделанной кожей. Хороший запах, терпкий немного.
— А где ты был эти две ночи? — спросила она и вздохнула, опустив голову.
— Какая разница? — Есеня хлебнул из фляги. — В лесу ночевал.
— Ой! Там же страшно! — она подняла на него голубые глаза — он только сейчас заметил, какие они голубые и прозрачные.
— Да ничего там страшного нет, — Есеня равнодушно махнул рукой. — Медведя видел. Вот как тебя сейчас. Вышел мне навстречу из малинника.
— Ой!
— Да не бойся. Он меня увидеть не ожидал, испугался и в лес убежал.
— А ты? Ты испугался? — она высоко подняла брови, и губы ее слегка подрагивали.
— Нет, конечно! Чего бояться-то? — фыркнул Есеня. — Или он меня — или я его.
— А мне в детстве рассказывали, что по ночам мертвецы выходят из болота. Мертвецов ты не видел?
— Нет, не видел, только слышал. Они за мной до самой городской стены шли, но напасть не решились.
— И какие они? Страшные?
— Не знаю. Не видел, говорю же. Только шаги слышал. И стоны. Они стонут, жалобно так, как будто тяжело им на живых смотреть.
Румянец на ее щеках слегка поблек, и по лицу пробежала тень.
— А если бы напали? — шепотом спросила она. — Что тогда?
— Не знаю, — пожал плечами Есеня. В отличие от белошвеек, она верила каждому его слову, и от этого он чувствовал себя всемогущим и бесстрашным.
— Ты такой смелый… — она восхищенно покачала головой.
— Да ну. Обычный… Расскажи лучше, что там у нас дома? Все в порядке?
— Да, приезжал благородный Мудрослов и обещал твоему отцу, что никого из них не тронут. Только… мама твоя плачет все время. А отец из твоей отливки выковал нож и повесил на стене в кухне. Кто ни придет, он всем показывает и говорит, что это его сын булат сварил, и цены этому булату нет, дороже золота стоит.
— Чё, правда, что ли? — Есеня глупо хохотнул: ему вдруг стало не по себе и защипало глаза.
— Конечно. Он и мне показывал, и стражникам, и мой отец к нему приходил — он всем показывает. Красивый нож, черный с золотым. Как у благородных. Раньше он этот нож прятал, но когда благородный Мудрослов его увидел, он его прятать перестал.
— Что, и Мудрослов его видел?
— Да. Он отливки оставшиеся у твоего отца забрал. Сказал, что они бесценные.
— Может, он и денег за них оставил? — Есеня вдруг понял, почему Жидята не велел показывать отливку отцу.
— Не знаю. Мне не говорили. А где ты еще был?
— Да нигде. Слышала ты про благородного Избора?
— Слышала. Мне мама про него рассказывала. Он украл у благородных медальон, чтобы всех простых людей сделать счастливыми. Но его заперли в высокой башне, в темнице, и теперь никто нам не поможет…
Кажется, весь город знал про медальон и Избора, один Есеня ничего про это не слышал.
— Как же! Жди дольше! Счастливыми! Да он нас ненавидит! — злобно процедил он.
— Откуда ты знаешь?
— А я вчера влез на эту башню и его освободил.
— Как это? — Чаруша раскрыла рот.
— Очень просто.
— Да ты врешь… — недоверчиво сказала она.
Ну вот, когда Есеня врал, она верила, а стоило сказать правду — и пожалуйста!
— Не хочешь, можешь не верить, — он сделал равнодушное лицо и отвернулся.
— Нет, что ты… Я верю. Правда! — Чаруша придвинулась к нему еще ближе. — А как ты туда проник? Ведь там же стража!
— Очень просто!
Есеня честно рассказал ей, как нырял под стеной и как поднимался наверх по плющу. Где-то, конечно, пришлось немного преувеличить, но ведь без этого рассказ показался бы неинтересным. А вот о том, что благородный Избор все время старался над ним посмеяться, он сообщать не стал. И еще промолчал о том, что медальон спрятал он, Есеня, а не благородный Избор.
— А этот медальон, оказывается, вовсе никого счастливым не делает. Наоборот. Им людей в ущербных превращают, а то, что у них отнимают, благородные берут себе, поэтому они такие все умные и способные. Представляешь?
— Не может быть! Это же… нечестно! — Чаруша вскинула глаза. Надо же, девка, а понимает!
Ободренный ее поддержкой, Есеня продолжил:
— Я решил, надо этот медальон молотом расколотить. Или в горне переплавить.
— Здорово! А как же ты его найдешь?
Есеня чуть не проговорился, но вовремя прикусил язык.
— Найду. Вот увидишь!
— А мой отец говорит, что тебе надо к вольным людям уходить… — вздохнула она.
— А что? Можно и к вольным людям! — оживился Есеня: идея ему понравилась.
— Ты что! Это же на всю жизнь!
— Ну и что? Здорово. Работать не надо, денег копить не надо!
— А как же жениться, детишек завести?.. — Огорченно спросила Чаруша.
— Была нужда! — Есеня дернул плечом.
— Слушай, возьми меня с собой, — шепотом попросила она и, покраснев, опустила лицо.
— Куда?
— К вольным людям.
— Ты чего? С ума сошла? Чего ты там будешь делать?
— Еду готовить. Еще я шить умею. Кто вольным людям одежду зашивает? Стирать могу. Я все умею, правда.
— Глупости это. Вольные люди на то и вольные, что баб за собой не таскают.
Чаруша вздохнула, и Есеня увидел слезы в ее глазах.
— Да ладно, не реви, — снисходительно сказал он. — Ты замуж выйдешь, ты красивая.
— Правда? — она подняла лицо.
— Что «правда»?
— Что я красивая?
— Конечно, что ж я, врать буду, что ли…
Она осторожно вытерла слезу и улыбнулась. Как легко девчонку сделать счастливой! Ведь кому ни скажи — «ты красивая», тают и улыбаются. Как будто это самое главное в жизни. Интересно, улыбнулась бы она, если бы Есеня сказал ей, что она аппетитная и ему хочется ее потискать? Наверняка бы обиделась и по роже хлопнула. А это ведь гораздо важней, чем красота. Вот белошвейки — те не обижаются, но им это тоже почему-то не нравится, они тоже все хотят быть красивыми.
Когда Чаруша ушла, он стал мечтать, как вечером пойдет к белошвейкам. Но надеждам его сбыться было не суждено: ближе к закату к нему пришла Цвета — одна, без подружки.
— Есеня? Это я.
— Заходи, — Есеня к тому времени успел заскучать и проголодаться. Спать ему не хотелось, через щелку в стене ничего, кроме кур во дворе Бушуихи, он не видел, так что приходу сестренки обрадовался.
— Меня батя прислал.
— А пожрать принесла? — Есеня принюхался: от ее узелка очень аппетитно пахло жареной гусятиной.
— Конечно. Вон, смотри, это мамка для тебя специально зажарила. Только ты все не ешь, это тебе на дорогу, — она залезла на сеновал поближе к Есене. — И молоко тут. Флягу оставь себе, пригодится.
— На какую дорогу? — Есеня облизнулся и запустил руку в горшок, который прятался в узелке.
— Батя тебе велел сегодня ночью, как только стемнеет, идти в лавку к Жидяте. Он тебя проводит в лес, к вольным людям.
— Чего, серьезно? — Есеня еще не понял, радоваться ему или, как обычно, доказывать отцу свою самостоятельность.
— Конечно. Батя сам хотел прийти, но он же высокий, его издали видно. Побоялся, что проследят.
— Как у вас там? Все в порядке?
— Ой, Есеня. Не знаю. Нас никто не трогает, но все равно очень страшно. Мама плачет, батя места себе не находит. Нам, наверное, придется уйти из города. Батя говорит, что у тебя другого выхода нет, только к вольным людям уходить. Все равно поймают. Выследят, кто из нас тебе еду носит. И про Чарушу догадаются рано или поздно.
— Да я что… Я не против. К вольным людям — так к вольным людям, — Есеня откусил кусок гусиной ножки. — Чаруша со мной к вольным людям просилась. Но я отказался.
— Она тебе нравится?
— Ну да, пухлая такая… мне пухлые нравятся.
— Она хорошая, правда? — сестренка явно оживилась.
— Ну да. Чего она только к вольным людям собралась, я не понял.
— Чего, действительно не понял? — Цвета рассмеялась. — Вы никогда таких вещей не понимаете.
— Да ладно. Чего там понимать-то? Скучная жизнь у вас, а у вольных людей весело, интересно.
— Дурак ты, Есеня, — сестренка посмотрела на него сверху вниз.
— Чего сразу «дурак»? — Есеня жевал с таким аппетитом, что не очень-то обращал внимание на ее слова.
— Она же в тебя влюблена по уши! Ты что, не видишь, что ли?
— Чего, серьезно? — Есеня откусил еще кусок.
— Ну да. Знаешь, как батька радовался! У них ведь с ее отцом все уже сговорено. Она к нам и ходит поэтому. Отпустили бы ее в чужой дом допоздна сидеть? Ты что, не знал?
Есеня перестал жевать.
— Ничего себе… — пробормотал он. — А меня они не хотят спросить?
— Ну ты же сам сказал, что она тебе нравится, — сестренка потускнела.
— Мне, знаешь, много кто нравится. Нет, она хорошая, ты ей не говори, что я так. Но жениться мне пока что-то не хочется.
— Так ведь не сейчас. Пока сладится все — года через два, а то и через три свадьбу бы сыграли.
Есеня подозревал, что тут батя подложит ему какую-нибудь свинью, и давно приготовился к долгой и серьезной обороне. Он не сомневался, что в невесты ему выберут какое-нибудь пугало. Обижать же Чарушу было жалко, и это ставило его в особенно неприятное положение. Но не жениться же, в самом деле, только потому, что боишься кого-то обидеть? Лучше уж податься к вольным людям.
Жидята ждал его: в лавке горел свет, и как только Есеня постучал в дверь, она сразу же приоткрылась. Жидята втащил его внутрь, осмотрелся и дверь тут же прикрыл.
— Ну что? Добегался? Доигрался? — спросил он, оглядев Есеню с головы до ног.
— Да ладно… Чего сразу «добегался»?
— Ничего. Садись. Ты ел?
— Да. У меня еще есть, мамка на дорогу дала.
— Хорошо. Тут батька тебе собрал кое-что. Посмотри.
Жидята вытащил из-под стола увесистую котомку.
— Вот. Сапоги сейчас надевай — через лес пойдем.
— Вот это да! Сапоги? — удивился Есеня.
— Надевай. Ножик твой батя подправил — как мог, конечно. Это уже не булат, но режет хорошо, да и крепкий. Пригодится. Вот еще, смотри.
— Ух ты! — Есеня задохнулся. — Это чё? Кистень такой?
— Почти, — усмехнулся Жидята. — Это боевой цеп. Батя твой сам сделал, так что не сомневайся — надежная игрушка. Там тебя научат, как с ним обращаться. Тут еще вещи теплые, одеяло. Жмур четыре золотых дает, это твой пай первоначальный. Так что если кто скажет, что ты пока ничего не заработал, — не верь. На четыре золотых полгода можешь жить спокойно. Потом, глядишь, втянешься, сам пользу приносить начнешь.
Только один вид настоящего боевого цепа привел Есеню в восторг. Вот это жизнь! Батя сам ему вещи собрал, денег дал — да мог ли Есеня о таком мечтать? И хотя вольные люди всегда стояли вне закона и ремесло их было кровавым, в народе они пользовались уважением.
— Ну что, выпьем на дорожку — и в путь. Часов пять идти, а мне еще и вернуться нужно.
— Да ладно, может, сразу пойдем?
— Что? Не терпится? — Жидята грустно улыбнулся. — Не спеши, а то успеешь. Ты думаешь, это такая большая радость в твоей жизни случилась?
— А чё, горе, что ли?
— Горе… У семьи у твоей горе. А тебе все как с гуся вода. — Жидята налил в кружки красного, густого вина — Есеня такого не пробовал, стоило оно дорого, а дома его не водилось, батя никогда хмельного не пил.
— Чего у них-то горе?
— А ничего! Сам не понимаешь? Скажи лучше, правильно я думаю? Благородный Избор тебе медальон отдал и спрятать попросил?
Есеня кивнул.
— И как? Надежно спрятал?
— Не знаю. Пока не нашли.
— Не нашли, потому что тебя, щенка, не изловили. Избор знает, где медальон?
— Нет.
— Вот какой же ты дурак, Жмуренок! — Жидята кивнул на кружку с вином, поднял свою и отхлебнул сразу половину. — Ты понимаешь, что с тобой будет, если тебя поймают?
— Ничего со мной не будет… медальон-то у меня!
— Это он сейчас у тебя.
— А я им не скажу ничего. И все!
— Скажешь. Как миленький скажешь. Ты и не представляешь себе, что это такое. И даже если ты вдруг окажешься таким крепким орешком, что на дыбе под кнутом будешь молчать, через час на той же дыбе твоя мать будет висеть или сестра. Ты понимаешь?
У Есени по спине пробежали мурашки. Сам он ничего не боялся, ну совершенно. Но стоило ему только подумать о матери и сестрах, слезы сами наворачивались на глаза. Да, пожалуй, никакая справедливость не стоит того, чтобы так рисковать…
— Что? Страшно? — Жидята допил свое вино до конца.
Есеня сделал большой глоток — такой же, как Жидята, но сразу закашлялся: вино оказалось слишком крепким, и слезы на самом деле выступили на глазах.
— Эх ты. Щенок, — Жидята сказал это ласково и потрепал Есеню по плечу. — И не думай, что у вольных людей с тобой кто-нибудь будет цацкаться. Там волчьи законы.
— Я этот медальон переплавлю, — сказал он, — и нечего будет искать.
— Ну давай, давай. Тогда тебя просто убьют. И всю семью, чтобы тебе умирать не скучно было. Нет у тебя выхода, парень. Нету. Никакого. Допивай и пошли. Пока в лес не войдем — чтоб ни звука. Понял?
— Что я, дурак, что ли?
— Конечно дурак. Непуганый дурак.