Он так и не сообразил, как выбрался на небольшую площадь, от которой в две стороны расходились улицы широкие, мощеные и прямые. Одна из них вела к городским воротам, но не к восточным, в которые вошли они с Полозом, а к южным, а вторая, похожая на аллею в саду Избора, устремлялась на запад и заканчивалась вычурной башней. Вдоль улицы, ведущей к югу, стояли высокие, богатые дома — из чистых струганых бревен, в несколько ярусов, с замысловатыми крышами, крытыми тесом. Дворы вокруг них огораживали сплошные частоколы, с воротами, обитыми железом и украшенными медью, и заглянуть внутрь у Есени не вышло, хотя его очень интересовало: кто же живет в таких домах?
И на площади, и на широких улицах было гораздо больше людей, чем Есеня встретил в лабиринте, и одеты они были по-разному — от оборванцев в лохмотьях до добропорядочных граждан в шубах и на санях, запряженных битюгами. Молочница тащила бидон на тележке и стучала в ворота с криком:
— Молоко! Кому молоко?
Есеня облизнулся и вдруг вспомнил про Полоза. Стоило вернуться на базар, поискать его там, но при воспоминании о виселице Есеню передернуло, и он решил немного погулять, проветриться — тем более что вокруг было интересно: такого он не видел никогда в жизни. Полоз же наверняка не захочет водить его по городу и рассказывать о том, что тут происходит.
Есеня свернул на запад, прошел немного и обомлел: за витыми железными оградами в прозрачных садах с заиндевевшими деревьями стояли каменные дворцы. Вот где живут их благородные! Он припал к одной из решеток, стараясь рассмотреть жилище благородных: витражи в огромных окнах, белые выпуклые картинки на фронтонах, колонны и широченные лестницы. Сзади раздался цокот копыт и грохот колес — Есеня оглянулся и узнал золоченую карету, запряженную цугом. Ворота напротив отворились, и карета въехала на широкую аллею сада, ведущую во дворец, — там жил вовсе не благородный господин, а «вольный человек», недавно глазевший на казнь около базара. У Есени между лопаток снова пробежала дрожь: он бы ни за что не пошел на такое смотреть специально, зная, что за зрелище его ждет.
Кобруч был очень большим городом — или Есене это только показалось? Олехов он знал как свои пять пальцев, поэтому большим тот не выглядел, хотя Полоз говорил, что Кобруч и Олехов почти одинаковые. Есеня бродил по городу весь день, раза два умудрился заблудиться, зато рассмотрел его со всех сторон: и башню с часами над зданием городских старшин на центральной площади, и каменные дома, стоящие вдоль улицы сплошной стеной, со множеством окон в три уровня. Странные это были дома — с плоскими жестяными крышами и низкими чердаками. И люди на улице с этими домами тоже показались Есене странными — не бедные и не богатые. Вроде, хорошо одетые, но как-то серенько, неброско. Они чем-то напомнили Есене Избора: такие же важные, с прямыми спинами, с презрительными взглядами, только гордиться им особо было нечем — ни золоченых карет, ни тонконогих лошадей, ни слуг и стражников рядом. Ходили по улице пешком, иногда парами — без всякой помпы. Но почему-то сразу стало ясно: это благородные господа. Лица у них особенные, и разворот плеч, и движения.
Когда солнце стало клониться к закату, Есеня наконец заметил, что проголодался и, похоже, отморозил уши: про потерянную в толпе шапку он забыл, поднимая воротник и намотанный на шею платок повыше. Они с Полозом не завтракали, надеясь поесть в городе, а не набить желудок черствым хлебом с солониной, провонявшей дымом. Почему-то Есеня нисколько не сомневался, что Полоз ждет его на базарной площади, дорогу к которой было не так уж трудно отыскать.
Базар опустел, двое стражников подметали мостовую, торопясь закончить работу дотемна: над площадью сгущались сумерки. Есеня огляделся, и взгляд его сам собой уперся в помост: грузное тело продолжало висеть в петле и слегка покачивалось, отчего казалось живым. Зрелище было столь жутким, что Есеня едва не сбежал оттуда снова, забыв, зачем пришел. Он попятился, уставившись на повешенного: издали ему померещилось, что покойник смотрит на него широко раскрытыми глазами.
Полоза на базаре не было. Может быть, он вернулся к перевозчикам, за городскую стену, где они ночевали прошлой ночью? Есеня добежал до восточных ворот, но, к его удивлению, в городе стемнело, и ворота давно закрылись. И если дома он мог выйти из города, когда ему заблагорассудится, потому что знал десяток лазеек в городской стене, то здесь отыскать их в темноте не сумел бы.
Еще Полоз говорил, что в городе есть постоялые дворы, где можно переночевать; мороз крепчал, и с ночлегом стоило поторопиться. Где могут стоять эти постоялые дворы, Есеня и предположить не мог. Наверное, возле базара. Но возвращаться туда вовсе не хотелось — кто их знает, этих висельников… Может, по ночам они ловят зазевавшихся прохожих и едят?
Улицы опустели очень быстро, одинокие прохожие спешили и шарахались от Есени, когда он пытался спросить, где можно найти постоялый двор. Случайно он набрел на освещенные окна кабака и очень обрадовался, заваливаясь в тепло. Народу там было много — угрюмые, неразговорчивые люди пили пиво, посасывая сухую рыбку, и Есене показалось, что все они клюют носом: вот допьют — и уткнутся лицом в пустые кружки. Никакого веселья, никакого разгула — негромкие разговоры и скука. Есеня присел в углу недалеко от входа, но его приход не остался незамеченным: как видно, сидели в кабаке завсегдатаи, и появление чужака их удивило.
От тепла сразу загорелись щеки и уши, начали отходить замерзшие пальцы — в это время они с Полозом ужинали, а потом Есеня засыпал, утомленный дневным переходом. Сегодня спать ему хотелось сильней обычного: одно дело — идти по лесу, и совсем другое — гулять по незнакомому городу. Ноги гудели, как и голова, полная новых впечатлений.
Очень хотелось есть, так что и вид соленой рыбешки вызывал спазм в желудке. И тут Есеня с ужасом понял, что у него нет денег. То есть ни одного жалкого медяка. Деньги Полоз держал у себя, и Есеня нисколько не возражал, считая это естественным и правильным. А теперь он не мог купить даже хлеба! А главное — здесь не было родного дома, куда он в случае чего мог бы пойти поесть…
— Чего сидишь? — к нему подошел хозяин кабака, широкий и неуклюжий. — Пить будешь — плати, а не будешь — катись отсюда.
Есеня вздохнул: хозяин не располагал к тому, чтобы попросить его о чем-то. Он машинально поискал на столе шапку, вспомнил, что потерял ее еще утром, и, вздохнув снова, поднялся.
— Понаехали тут, — проворчал хозяин ему вслед.
Лучше бы Есеня не сидел в тепле! После кабака мороз показался ему гораздо сильней, уши зажгло, и заболели пальцы. Ну где же эти постоялые дворы? Может, Полоз ждет его там? А если не ждет? Кто пустит его ночевать забесплатно? Да никто не пустит! Дома он знал сотню мест, где можно переночевать, даже зимой; знал, как пробираться на сеновалы и в чужие сараи. Здесь же он пока ни одного сеновала не встретил, словно ни лошадей, ни коров в городе не было! Молочница ведь откуда-то взялась? Не из деревни же она молоко везет каждое утро!
Есеня долго блуждал по темным извилистым улицам, больше всего опасаясь провалиться ногой в сточную канаву: тогда бы его и погреться никто не пустил. Чтобы хоть немного отогреть замерзшие уши, он натянул на голову платок, надеясь, что в темноте никто этого не увидит — как девка, вот было бы смеху!
Однако, увидев освещенные окна, про платок он забыл и ввалился в нем в полутемное заведение, действительно оказавшееся постоялым двором. Но смеха его вид не вызвал — в маленькой столовой сидели всего несколько человек, не шумели, пили не пиво, а горячее вино и ели из дымящихся мисок что-то аппетитное. И вообще, выглядело все куда богаче, чем в кабаке. Интересно, Полоз собирался ночевать именно в таком месте? Чистом, теплом, с горячим вином и одуряющим запахом жареного мяса?
— Что нужно? — грубо спросил хозяин, тучный и солидный человек, преисполненный чувства собственного достоинства.
— Я… — промямлил Есеня. — Я ищу своего товарища…
— Твои товарищи сюда не заходят, — оборвал его хозяин. — Брысь отсюда, здесь не подают.
— Погодите, может, он здесь меня ждет, его зовут… — Есеня чуть было не сказал «Полоз», но вовремя вспомнил, что Полоз представился Горкуном, а ему велел выдавать себя за его сына. — Его зовут Горкун, мы из Урдии.
— Из какой Урдии? Оболеховских за версту видно. Иди прочь, мальчик. Много вас таких ходит. Понаехали тут. Самим жрать нечего.
Есеня поджал губы и поплелся к выходу. Про платок он вспомнил только на улице — вот почему они решили, что он пришел попрошайничать! В следующий раз надо не забыть его снять, вид и вправду затрапезный. Даже на сапоги не взглянули, а ведь сапоги дороже шапки! Могли бы догадаться, что он не нищий!
Следующий раз представился нескоро: Есеня снова заблудился, долго плутал и понял, что вышел к базару, только когда перед самым носом из темноты вынырнул помост с виселицей. Покойник, качавшийся в петле, оказался так близко, что Есеня мог рассмотреть жуткий профиль — длинную шею, крючковатый нос и выпавший язык. Есене привиделось, что рука повешенного приподнялась и потянулась в его сторону, голова повернулась, и в темноте блеснули голодные глаза. Он вскрикнул и бросился бежать сломя голову, обратно, в лабиринт улиц, и слышал за спиной топот босых ног покойника.
Он и сам не понял, как оказался на широкой улице с дворцами «вольных людей» — довольно далеко от базара. И уж постоялых дворов тут точно не водилось…
Окна со всех сторон были ярко освещены, так ярко, будто в залах горели тысячи свечей. Откуда-то доносилась музыка — далекая и радостная. На аллеях садов стояли фонари, выхватывая из темноты покрытые инеем ветки деревьев: просто сказочная красота! Есеня направился по улице в центр — кто их знает, эти постоялые дворы? Может, на другом конце города они тоже есть?
На улице с каменными домами стеной тоже играла музыка, горели фонари и ходили люди, косо посматривавшие на Есеню и его платок: ему не хватило сил его снять, он промерз до озноба. Пожалуй, больше всего его удивил кабак для богатых — музыка неслась именно оттуда; сквозь большие окна были видны столики с белоснежными скатертями, в тонконогих, как благородные кони, бокалах искрилось светлое-светлое, пузырчатое пиво. А может, и не пиво это было вовсе? И миски у них отличались от нормальных — тоже тонкие и глупо плоские.
Есеня попробовал сунуться внутрь, просто так, из любопытства, но вышибала, стоявший у входа, сразу выкинул его вон — Есеня проехался носом по очищенной от снега деревянной мостовой и решил больше так не рисковать.
Когда странная улица кончилась, Есеня снова оказался в лабиринте узких улочек, но они немного отличались от другого края города — наконец-то он увидел мастерские! Странные они, конечно, были, бедные какие-то, но вскоре жилые дворы сменились еще более странными, длинными строениями с широкими окнами, которые перемежались с большими сараями почти без окон. Подойдя поближе к одному из них, Есеня не сразу, но догадался: никакие это не сараи. Во-первых, двери запирались изнутри, а во-вторых, из стен торчали тонкие металлические трубы, из которых шел дым: топились печки. Неужели они тут живут, как вольные люди в лесу? Не с нормальными печами, какие стояли в Олехове в каждом доме, а с жалкими чугунными времянками?
Нет, поразительный город этот Кобруч. Ненормальный город.
Кузницу Есеня почувствовал нюхом, вернувшись к мастерским: хоть что-то в них было похожее на родной дом. Запах железа, который нельзя перепутать ни с чем, запах, который он вдыхал с самого рождения, запах раскаленного угля, наковальни, по которой только что стучал молот! Раньше он никогда не замечал этих запахов! Есеня перебрался через хлипкий забор, более всего боясь его сломать. Домик кузнеца едва ли был больше кузни, и конюшня во дворе не поместилась; выглядело это жалко. Двери в кузню не запирались, и Есеня пролез внутрь под оглушительный скрип двери. Можно подумать, масла для петель в хозяйстве кузнеца не нашлось!
Он подождал, пока глаза привыкнут к темноте, и огляделся. Горн еще не остыл, но света угли уже не давали. А масла на самом деле не было, только ведро с водой. Есеня без труда нашел кучу угля, подбросил немного в горнило и качнул мехи. Он — не железная заготовка, много тепла ему не надо. Спать на земляном полу не стоило, Есеня осмотрел тяжелый верстак — ножки его уходили глубоко в пол, и переставить его к горну сил бы у Есени не хватило. Он освободил скамейку, на которой стояло ведро с водой и валялась ветошь, придвинул ее к горну и улегся, прижавшись спиной к теплым кирпичам. Подумал немного, встал и сложил из ветоши подобие подушки. Ноги свешивались, и спать пришлось, подтянув колени к животу.
Несколько раз Есеня просыпался от холода, качал мехи и засыпал снова, как только немного разгорались угли. Наверное, от сна на твердой, узкой скамейке, от неудобной позы и затекших рук и ног он устал сильней, чем от многочасовой прогулки по городу. Да и сны его были один веселей другого: ему снилось, как стражники хватают его и тащат на виселицу, а он плачет и сопротивляется. И во сне ему было по-настоящему страшно: он на самом деле не хотел умирать и верил, что сейчас его голову сунут в петлю. Навсегда. Есеня просыпался, машинально покачивал мехи, а потом убегал от покойника по темным улицам города, но тот неизменно догонял его, валил на землю и лизал лицо синим, длинным языком.
Оглушительный скрип двери подбросил Есеню с неудобной постели. Еще не рассвело, но лица вошедших освещала лампа, которую держал кузнец. За его спиной стояли двое, наверное сыновья.
— Бродяги вообще обнаглели… — пробормотал кузнец, растерянно глядя на заспанного Есеню: он явно никого не ожидал увидеть в собственной кузне.
Его старший сын оказался более расторопным и подскочил к Есене с совершенно определенным намерением:
— Щас так наваляю, что всю жизнь помнить будет! И дружкам расскажет!
Но уроки разбойников не прошли для Есени даром. Он нырнул вниз, уходя от кулака, который метил в лицо, и выскользнул у сына кузнеца за спиной.
— Эй, ребята! — попытался он оправдаться, но не успел: кузнец и его младший сын ухватили Есеню за фуфайку. — Погодите!
Кузнец ударил его в живот, и Есеня задохнулся, но вырвался и откатился в угол, прикрыв голову руками.
— Я не бродяга! — выдохнул он. — Да погодите же!
— Много вас таких, — кузнец поднял его за воротник, и Есеня схлопотал-таки по уху.
— Я в подмастерья пришел наниматься! Я из Олехова, сын кузнеца!
Он решил, что врать надо как можно правдоподобней, и не ошибся. Кузнец выпустил его воротник и остановил сына, который замахнулся было снова.
— Во, смотрите! У меня и сапоги есть, я только шапку потерял.
Кузнец внимательно посмотрел ему на ноги и кивнул.
— Да, бать, бродяги в сапогах не ходят, — согласился старший сын.
— А что, в Олехове подмастерья не нужны больше? — недоверчиво поинтересовался кузнец.
— Да не, нужны, просто хотел поучиться немного… Говорят, в Кобруче хорошие кузнецы.
Тут он соврал. Ни про каких хороших кузнецов из Кобруча он не слыхал.
— Хорошие, — кивнул кузнец. — А чего ж ты в дом не постучал? Чего тут спать завалился?
— Я заблудился вчера, ну и пришел ночью, когда все спали… неудобно было будить…
В голове мелькнула мысль: а может, покормят? Что им стоит, не обеднеют же они…
— А на постоялом дворе чего не переночевал? Уж там-то всяко лучше, чем здесь?
— Кошелек срезали на базаре. Шапку вот потерял. И без денег остался.
Ну теперь-то они точно поймут, что он ничего не ел! Но кузнец пропустил его слова мимо ушей.
— Вот что. Подмастерья мне без надобности, своих хватает. Но совет дать могу: иди в большие мастерские. Там подсобники всегда нужны. Ты парень здоровый, крепкий, не шантрапа уличная — может, и возьмут. И кормят там два раза в день.
Вот так… Если попросить хлеба, чего доброго решат, что он и впрямь не собирался наниматься, а только зря уголь сжег. Да и просить было как-то… нехорошо, что ли? Есеня никогда не попрошайничал, даже если очень хотел есть. Но одно дело дома, где всегда можно пойти позавтракать, и совсем другое — в чужом городе.
Ладно, спасибо этому дому… У Есени так и не повернулся язык попросить поесть, он пожал плечами и, вздохнув, направился к выходу.
— Эй, а большие мастерские-то найдешь? — крикнул вдогонку кузнец.
— Найду, — угрюмо ответил Есеня. Какие мастерские? Надо искать Полоза! Надо к перевозчикам идти и по постоялым дворам…
— Вдоль по улице иди, с полверсты до них. Услышишь издали! — сказал кузнец, и Есеня кивнул. — А если денег нет, сапоги продай, хорошие сапоги, пять серебреников дадут, а то и шесть!
Нет уж. Если он продаст сапоги, то в чем пойдет с Полозом в Урдию? В опорках, что ли? Как бродяга? Или в лаптях, как деревенский? Нет уж.
У городских ворот он вдруг сообразил, что если выйдет из города, то войти уже не сможет: нету у него двух медяков, которые брали со всех входящих. А в котомке Полоза, у перевозчиков, осталось немного хлеба и солонины… И одеяла там есть, и огниво — всегда можно костер развести. В конце концов, если Полоз ждет его на каком-нибудь постоялом дворе, то хватит же ему ума пойти поискать Есеню самому?
Есеня уже хотел пройти через ворота, но тут увидел, как стражник пристально присматривается к какому-то парню, выходившему из города.
— Эй! А ну-ка стой!
— Чего надо?
— Из Оболешья?
— Да, перевозчик я. На базар ходил.
— Иди-ка сюда, — стражник поманил парня пальцем. — Иди-иди.
— Да вчера же обыскивали, ничего не нашли! Сколько можно-то?
Есеня не стал дожидаться, чем кончится дело. Всех оболеховских осматривают, а у него на шее медальон… И Полоз не дурак, понимает, что из города Есене так просто не выйти. Значит, он ждет его где-то на постоялом дворе, и из ворот выходить незачем.
Но хлеб с солониной, одеяла и огниво манили к себе, и Есеня решил пройти вдоль городской стены, поискать проходы потише, чем городские ворота.
— Он не дошел до реки каких-то десяти саженей, — с довольной улыбкой сказал больничному Дамиан, — но когда мы до него добрались, он уже окоченел.
Лытка сжал кулаки и уткнулся лицом в стену.
Дружина вернулась в Пустынь в воскресенье вечером, лица братьев были хмурыми и усталыми. О том, что послушник Алексий замерз в лесу, как того и следовало ожидать, насельникам объявили на повечерие, авва проклял его и обещал плохой конец и геенну огненную ему и всем, кто станет хулить Божье имя. Тело язычника не стали предавать земле, а еще в Лусском торге бросили собакам, как оно того и заслуживало. Ярыш плакал прямо на службе, и Миссаил догадался увести его из церкви, с глаз Дамиана и иеромонахов.
И только на следующее утро Паисий рассказал Лытке, что Дамиан ранил Лешека копьем, но тот все равно успел разбить крусталь и ушел в лес, истекая кровью. Дружников же задержали люди князя и навязали им неравный бой, поэтому догонять Лешека отправились только к вечеру и по следам легко нашли его тело.
Лытка впервые за много лет не нашел утешения в молитве и, успокаивая Ярыша, сам не верил в свои слова о том, что Господь Лешека простит и примет к себе в небесные чертоги. Он пошел к больничному по привычке и с горечью вспоминал о том, как этой же дорогой они ходили с Лешеком вдвоем, и как Лешек был ласков с больными, как неизменно улыбался им, и какие знал верные средства для их исцеления. Он вспомнил, как Лешек спас мальчика, упавшего в колодец, нисколько не испугавшись ледяной воды, и как потом дрожал и не мог согреться.
Что для Господа важней? Какая чаша весов перевесит — его богохульные речи или его добрые дела?
В больнице хватало работы: несколько вернувшихся дружников были ранены людьми князя, и больничный сбивался с ног, поэтому помощь Лытки пришлась ему как нельзя кстати. Работа отвлекла от отчаянья, а когда в больницу заглянул Дамиан, Лытка нашел в себе силы если не для прощения, то хотя бы для равнодушного взгляда в его сторону.
— Посмотри и перевяжи мне шею, — велел ойконом Пустыни, — что-то мне не нравится эта рана.
Больничный покорно оставил на Лытку дружника, которого кормил завтраком — у того были перебиты обе руки, — и занялся архидиаконом.
— Что это, Дамиан? — больничный снял старую, грязную от времени повязку.
— Мерзавец укусил меня. Ха! Хотел перегрызть мне горло, да оказался слабоват.
Лытка замер, и слезы едва не полились у него из глаз: только в отчаянье Лешек мог кинуться на своего убийцу! Он не испугался, он защищался до последнего! Он разбил крусталь! Значит, гибель его не была напрасной. Господь должен простить его, за этот подвиг Господь должен его простить!
— Плохая рана, Дамиан. Как ты себя чувствуешь?
— Преотлично, — хмыкнул архидиакон и пустился в долгий и хвастливый рассказ о преследовании беглеца.
Лытка замер, уткнувшись в стену, и шептал слова молитвы: он хотел, чтобы Господь укрепил его и не позволил ненависти вырваться наружу. Надо уметь прощать своих врагов, прощать, а не мстить им за убитых. Но как же это, оказывается, трудно!
Вечером, после ужина, Дамиан снова пришел в больницу. Только на этот раз он уже не был доволен собой: тени лежали вокруг его мечущихся глаз, он озирался по сторонам и вздрагивал от каждого резкого звука. И Лытка знал, что вызвало эту перемену: авва объявил об изменении в уставе обители — теперь к должности ойконома добавилась должность воеводы Пустыни, и должность эту отдали отцу Авде. Отцу, а не брату, — это и подкосило архидиакона, и без того сломленного потерей крусталя. Его утренняя похвальба была не более чем попыткой сохранить лицо перед братией, теперь же и на это у него не осталось сил.
Больничный осмотрел его рану на шее и покачал головой:
— Если бы колдун был жив, я бы послал за колдуном, — сказал он тихо и подозвал Лытку.
Рана на кадыке архидиакона, совсем небольшая по размеру, опухла, и кожа вокруг нее приобрела бледный водянистый цвет, более подходивший покойнику, а не живому человеку. Из раны сочилась зловонная зеленоватая слизь, а под обеими челюстями набухли плотные желваки.
— Оставайся на ночь в больнице, Дамиан, я привяжу рану солью и буду часто менять повязки, — вздохнул больничный.
— Солью? Это все, что ты умеешь? — фыркнул архидиакон.
— Колдун знал другие способы… — уклончиво ответил больничный.
— Нет уж, здесь я не останусь, спать я пойду к себе. Пусть он, — Дамиан ткнул пальцем в Лытку, — идет со мной и меняет повязки.
Лытка пожал плечами — молиться он может и в келье архидиакона, а уход за больным убийцей станет испытанием смирения и кротости.
Ночью Дамиану стало плохо: его начал бить озноб, сменявшийся потом и жаром, и Лытка то кутал его в одеяло, то, наоборот, менял ему белье и обтирал влажным полотенцем. И молился. Молился, чтобы Господь послал ему силы выдержать испытание. Но, глядя на распятие, видел огромные сухие глаза Лешека и яблочную кашицу, стекавшую на подушку из уголка рта. Он не мог не вспоминать, как держал зубами руку архидиакона и как монахи не сумели сразу разжать его стиснутых челюстей. Дамиан убил Лешека во второй раз. Господь спас тому жизнь, а Дамиан убил его снова. Как будто довершил начатое когда-то.
— Что? Молишься за упокой души своего безбожного дружка? — хмыкнул Дамиан, и в темноте блеснули зубы, оскаленные в усмешке.
— Я молюсь за твое выздоровление, — кротко ответил Лытка. — Чтобы Бог послал мне силы не убить тебя.
— Вот как? Ну-ну, — снова усмехнулся архидиакон. — Убийство — страшный грех, юноша. Я знаю это лучше тебя.
— Да, отец Дамиан. Тебе это должно быть известно лучше, чем мне, — оскалился Лытка в ответ.
— Ты всегда был волчонком, парень. Еще в детстве, помнишь? Когда авва поймал тебя на подслушивании? Ты и тогда огрызался, ты и тогда не боялся меня, правда?
— Я всегда тебя ненавидел, — кивнул Лытка, — а теперь ненавижу еще сильней.
— Скажи мне, почему ты, волчонок, вдруг решил стать агнцем? Зачем?
— Тебе этого не понять, отец Дамиан.
— Да, мне этого не понять. Я и сам был волчонком, но я стал волком, а ты?
Лытка промолчал и, повернувшись к распятию, обратился к Богу.
Весь день Дамиан провел в горячке, Лытка же исправно заходил к нему каждые два часа, менял повязки, поил малиновым настоем, вытирал ему пот. Лицо архидиакона побледнело до синевы, а шею раздуло так сильно, что опухоль мешала ему дышать. Больничный велел прикладывать к ране лед, и Лытку освободили от службы, чтобы лед на горле архидиакона никогда не таял.
К ночи Дамиан начал впадать в забытье и бормотал что-то еле слышно, и хрипел, и вскакивал с постели: Лытка терпеливо укладывал его обратно и сидел на кровати, придерживая его плечи прижатыми к подушке.
После повечерия больничный призвал в келью архидиакона семерых иеромонахов во главе с аввой, и святые отцы соборовали несчастного. И когда на лоб ему лег Благовест, архидиакон вдруг расплакался, держась руками за шею, и сквозь слезы попросил:
— Позовите колдуна. Пожалуйста, позовите колдуна. Ну что вам стоит?
Авва кашлянул, а иеромонахи возвели очи горе, делая вид, что не услышали его слов. Лытка, уже привыкший к тому, что Дамиан бредит, вдруг почувствовал острую жалость: Господь услышал молитвы, ненависть ушла из сердца.
Но когда иеромонахи молчаливой цепочкой покинули келью, унося с собой горящие свечи, настроение архидиакона изменилось. Он снова начал мерзнуть, и подтягивал одеяло к подбородку, и неотрывно смотрел в темный угол кельи, около окна, и подбородок его дрожал так, что стучали зубы.
— Свечи. Зажги свечи, — прохрипел он Лытке. — Он там, я знаю, он там… Ждет, когда ты уйдешь.
— Там никого нет, отец Дамиан, — вздохнул Лытка.
— Зажги свечи, и ты увидишь. Он там, я вижу его. Он пришел за мной. Он хочет утащить меня в огненную бездну.
— Ты говоришь о враге рода человеческого? — сочувственно спросил Лытка: вот кого Дамиану сейчас следовало опасаться более всего.
— Нет! Конечно нет! Это колдун, колдун!
Лытка зажег свет, чтобы архидиакон мог убедиться в том, что в келье нет никого, кроме них двоих. Но тот не успокоился и снова начал плакать, тонко подвывая, как маленький волчонок, которым он когда-то был. И когда Лытке пришло время спуститься за льдом, Дамиан схватил его за руку и зашептал:
— Не уходи, слышишь? Не надо этого льда. Хочешь, я покаюсь тебе? Тебе одному?
— Не надо, я даже не монах еще, я не могу принять исповедь, — испугался Лытка.
— Что исповедь — это пустой звук. Я покаяться хочу, — Дамиан закашлялся и схватился за горло, — впрочем, и покаяние — пустой звук. Все напрасно… Ничего нет. Ничего не будет. Бог — он обманул меня, обманул. Обвел вокруг пальца. И тебя он тоже обманул, он обманул нас всех.
Архидиакон расплакался, и слова его превратились в бессмысленное бормотание. Лытка сходил за льдом, а когда вернулся, застал Дамиана сидевшим на постели и прижимавшим колени к груди. Его ввалившиеся глаза горели огоньком безумия, он указывал пальцем в угол комнаты и хрипел.
Лытка уложил его, поменял повязку и сел в изголовье, стараясь успокоить. Дамиан прижался лицом к ногам Лытки и судорожно схватился за его руку.
— Он ждет меня, — плакал архидиакон. — Его выкормыш нарочно укусил меня, чтобы колдун мог меня забрать.
По спине Лытки пробежала дрожь.
— Я смеялся над ним, я плевал на него и вытирал об него ноги. А он нарочно… укусил… Чтобы я не смеялся. Я не смеюсь, не смеюсь! Все? Тебе достаточно? — Дамиан приподнялся и взглянул на подсвечник. — Или еще мало? Что вы хотите от меня? Что я вам сделал?
— Ты убил их, Дамиан, — ответил Лытка.
Архидиакон повалился на подушку, несколько минут бормотал что-то неразборчивое, а потом закричал:
— Те́ла-то не нашли! Не нашли те́ла-то! Вранье, все вранье! Вся жизнь — вранье. Место, где он лежал, нашли, но тела-то не было! Авва врет мне, я вру авве. Мы вместе врем братии. Авда станет настоятелем, вот увидишь. Когда старый хрыч подохнет, Авда станет его преемником. Он тоже жрец.
Лытка терпеливо слушал бред архидиакона, но тот вскоре перестал говорить и только хрипел, снова показывая пальцем в угол, и трясся, и пытался подняться. И тогда Лытка подумал, что, чего доброго, архидиакон умрет без причастия. Он взял на себя смелость разбудить авву, и тот безропотно спустился вниз, взяв с собой потир и облачившись в епитрахиль поверх подрясника.
Дамиан сидел на полу, возле кровати, он сорвал повязки и держался руками за шею, лицо его покраснело, и каждый вдох сопровождался судорожным хрипящим стоном. Но едва увидев авву, архидиакон замотал головой и замахал руками, не в силах выговорить ни слова. Авва осенил себя крестным знамением и, не обращая внимания на сопротивление, накрыл голову Дамиана епитрахилью, одними губами прошептал обрывки разрешительной молитвы, зачерпнул из потира преждеосвященных даров и попытался сунуть их в рот Дамиана. Но тот забился и захрипел, и в глазах его плескался такой ужас, что Лытка отступил на шаг.
— Что? Не хочешь? — авва захихикал. — Помоги мне, юноша, подержи его. Даже если отец ойконом в бреду, мы не можем позволить ему умереть, пока он не вкусил плоти и крови Христовой.
Лытка кивнул и взял Дамиана за руки. Тот мотал головой и хрипел, по щекам его бежали слезы, словно авва пытался дать ему смертоносного яда. Авва властно взял архидиакона за челку, запрокинул ему голову и протолкнул серебряную лжицу в рот, раздвигая ею стиснутые зубы.
А на следующий день Лытке приснился сон: молочная река с кисельными берегами, о которой ему в детстве рассказывала бабушка, а на берегу этой реки стоит Лешек и машет ему рукой. И лицо у него счастливое, и румянец играет на щеках, и глаза сияют — большие светлые глаза, которые не помещаются между висков. Лытка проснулся в слезах и хотел помолиться за упокой его души, но вдруг ему в голову пришла радостная и запретная мысль: а что если колдун не соврал? Что если он и вправду ждал Лешека на реке Смородине, у Калинова моста? Эта мысль теплой волной затопила грудь, и Лытка не стал ее прогонять.