Легкое развернулось на пятый день. Отец, прижимавший ухо к его груди, взял Млада за руку и еле заметно сжал ему пальцы.
– Молодец, сын.
Как будто в этом была какая-то заслуга Млада.
– Из тех, кому я пробовал лечить такие раны, не выжил ни один, – сказал отец и сжал ему пальцы чуть сильней. – Это действительно воля к жизни, больше я ничем не могу это объяснить.
Млад кивнул.
– Тебе не холодно?
Отец каждый раз спрашивал, не холодно ли ему, и клал руку ему на лоб.
Холодно Младу стало на следующее утро. Он проснулся от кашля и думал, что в палатах открыты окна и двери и мороз должен покрыть инеем пол и расписные стены. У него стучали зубы. Он пытался натянуть плащ повыше, к самому подбородку, но дрожавшие пальцы не могли удержать скользкий мех.
За окном шел дождь…
Не надо быть врачом, чтобы понять: это горячка. Отец напрасно радовался: загноившаяся рана убьет еще верней, чем кровь в дыхательном горле. Кашель не давал вздохнуть…
– Лютик, – отец спал за загородкой и вышел, разбуженный кашлем Млада, – ты чего?
– Мне холодно, бать, – ответил Млад и закашлялся снова.
Отец тут же кинулся разматывать повязки, и от этого стало еще холодней – Млада начал бить озноб.
– Нет, рана чистая, – Младу показалось, отец выдохнул с облегчением, – это легкое. Тоже опасно, но мы поборемся…
Ширяй кутал Млада в одеяла, поил горячим отваром, сделанным отцом, клал в ноги нагретые камни – Млад не мог согреться. А к вечеру ему стало жарко – так жарко, будто рядом горел огонь и обжигал кожу.
Следующие дни Млад помнил очень плохо – он то горел в огне, то мерз, то обливался потом и от слабости не мог шевельнуться. К нему приходила Дана – он запомнил это очень хорошо. Он говорил с ней, жаловался, обещал остаться в живых – ее прохладные руки остужали лоб. Но однажды очнувшись от забытья, увидел, что за ним ухаживает совсем другая женщина – молодая и красивая псковитянка. Ширяй сидел с ним ночами, а днем его сменяла эта женщина.
Кашель мучил его день и ночь, и с каждым днем боль в ране становилась все сильней, пока не стала нестерпимой. Отец, делая перевязки, говорил, что гноя нет, рана чистая, и не верил – не хотел верить, – что с ней что-то не так.
– Лютик, это от кашля. Ты просто ослаб, тебе кажется.
– Бать, не может быть. Не могу больше, бать… сил нет терпеть.
– Лютик, это легкое. Я ничего не вижу. Ты же знаешь, я пальцами вижу, мне внутрь заглядывать не надо. Рана и должна болеть, сильно болеть.
– Почему же она раньше так не болела?
– Это от кашля, Лютик, говорю тебе. Ты устал, у тебя горячка. Это пройдет… Еще немного, и это пройдет. У тебя и кашель стал слабей, ты поправляешься.
И Млад опять горел в огне, и снова уходил в забытье, и белый туман сгущался вокруг, но не остужал огня и не снимал боли. Страх смерти витал над ним и рождался в левой стороне груди – с каждым зыбким ударом сердца. Иногда Млад не мог понять, где болит сильней: справа или слева.
– Дана, милая, если бы ты знала, как мне больно… – шептал он доброй псковитянке.
А когда ее не было рядом, звал Дану, с каждым разом все громче и отчаянней, – от крика было немного легче. И однажды ночью он ее увидел – увидел по-настоящему, не перепутал с чужой женщиной. Она спала у себя дома, на широкой постели под пологом, а на подоконнике горела маленькая масляная лампа. Млад позвал ее тихо, боясь напугать, но она не проснулась. Ему казалось, стоит ей проснуться, и боль пройдет, а она все не просыпалась, только повернулась на спину, и голова ее металась по подушке, как будто она видела дурной сон. Он кричал в полный голос, а она все не просыпалась. От отчаянья у него из глаз едва не бежали слезы, он кашлял и умолял ее проснуться, и надеялся, что она его когда-нибудь услышит. И она наконец услышала. Села на постели, глядя вокруг, и провела тонкими пальцами по лицу, словно избавляясь от наваждения. А потом решительно поднялась на ноги и отчетливо сказала:
– Я приеду. Я приеду к тебе. В Псков.
И тут он понял, что наделал, и начал уговаривать ее никуда не ехать, но она одевалась и не слышала его.
– Мстиславич… – Ширяй вытер ему лоб полотенцем, – Мстиславич, тебе совсем плохо? Выпей водички…
Млад открыл глаза и закусил губу: и это тоже оказалось горячечным бредом. От боли темнело в глазах, и смерть ходила где-то рядом, и страх сжимал сердце, словно в кулаке.
– Разбудить доктора Мстислава? – спросил парень. Глаза его были испуганными, и рука, державшая полотенце, дрожала.
Млад покачал головой – зачем? Но отец проснулся сам.
– Лютик, да что ж с тобой? – он нагнулся и посветил свечой Младу в лицо.
– Больно, бать.
– Ноет или стучит?
– Дергает.
Отец сжал губы и начал разматывать повязки. Млад не видел его лица, но понял по глазам Ширяя, что отец увидел что-то страшное. Он надавил на спину рядом с раной, и Млад не смог удержать крика.
– Ах я дурак… – отец с шумом втянул в себя воздух. – Ну почему, почему я ничего не видел? Я не мог такого не увидеть! Словно заклятье кто-то наложил на рану! Чары… Иначе не знаю, что и сказать… Понадеялся на свои пальцы, а головой не подумал… Пока кости кусками через свищи не полезли – не поверил… Зыба! Послушал бы тебя сразу – не так бы все пошло! Зыба!
– Да что там, бать? – спросил Млад сквозь зубы.
– Это кость гниет, сверху и не видно было ничего! Но я не мог, Лютик, ты мне веришь? Я не мог! Такого не бывает, чтобы я не увидел! Зыба!
– Чего? – отозвался его помощник из-за перегородки.
– Зажигай свечи. Не будем ждать утра. Ничего, сын, разрежу, завтра легче будет.
Млад снова закусил губу – ему было страшно представить себе даже легкое прикосновение к ране.
– Ты только шепчи погромче, – выдавил он, чувствуя, как тошнота подходит к горлу и тело сотрясает волна дрожи.
От боли он перестал ощущать себя человеком: у него не осталось ни капли мужества, ни крохи чувства собственного достоинства. Он рвался, он кричал в полный голос, перебудив всех раненых, а отец не дал ему ничего прикусить – сказал, это бесполезно. Зыба хотел зажать ему рот, но отец не позволил, чтобы Млад мог дышать. Он терял сознание, но ненадолго, – так казалось ему самому.
Давно посветлели окна, а отец все шептал в рану свой бесполезный заговор и долотом выбивал гнилые кусочки кости. Млад охрип и думал, что сошел с ума и теперь умирает. Он не помнил, как оказался на нарах, перевязанный и закутанный в одеяла.
А через несколько часов боль утихла настолько, что он уснул и проспал до следующего утра.
Отец разбудил его, чтобы напоить и перевязать.
– Ну что, сын? Тебе лучше, я смотрю, – глаза отца светились надеждой. – Потерпи еще, я выдавлю гной.
Млад застонал и укусил подушку.
– Терпи. Это не так страшно, – отец погладил его по голове. – Я виноват… Ну прости меня, сынок.
Это действительно оказалось не так страшно и очень быстро.
– А теперь скажи мне: кто-нибудь трогал тебя за правое плечо? В последнее время? – спросил отец, вернув повязки на место.
Млад покачал головой:
– Вообще-то нет, – прохрипел он еле-еле. – Кто угодно мог по плечу хлопнуть. Я не помню.
– Я не мог не увидеть, понимаешь? Я не мог…
– Да ладно тебе, бать, – Млад натянуто улыбнулся – он совсем не мог говорить и тихо сипел, – ты просто не хотел верить. Боялся. У кого угодно увидел бы, а у меня – нет.
– Не знаю. У меня ощущение, что я борюсь не с ранением, а с врагом. Как будто кто-то мешает мне, понимаешь? Я ту мазь все время вспоминаю, которой тебя от ожога лечили.
– Бать, если бы не ты, я бы давно умер. Перестань оправдываться.
– А я не оправдываюсь. Я хочу понять, что происходит. Кому ты перешел дорогу? И у кого достает силы бороться со мной?
– Это Иессей! – вдруг сказал Ширяй, дремавший на тюфяке рядом. – Я знаю! Он тебя боится, Мстиславич! Потому что ты можешь помешать ему убить князя.
– Не ори… – устало прошептал Млад. – Завтра весь Псков заговорит о том, что кто-то хочет убить князя.