Сердце у меня бьётся. На ответ я не надеюсь, да и не хочу его слышать. Это может быть известное мне имя, имя друга. Клотильда вновь смотрит на Геро, смотрит долго, задумчиво.
— Не тревожьтесь, Жанет. Среди ваших друзей предателей нет. Я никого не подкупала и не запугивала. В этом меня не упрекнуть. Вот он, – она по-прежнему не сводит глаз с Геро, — может это подтвердить.
Тут Геро робко отвечает на мой взгляд и чуть заметно кивает. Я порываюсь что-то сказать, вдохновленная этим знаком, восстановить утраченное единство и родство душ, но он уже опускает глаза и утыкается взглядом в макушку Максимилиана.
Обновляет невидимую стену, за которой и голос мой лишь неразличимый шепот.
— Итак, — бодро продолжает Клотильда, — вернёмся к вашему вопросу. Какова же цель моего пребывания? Зачем я здесь? Ответ, кажется, ясен. Если вы, княгиня, всё же снизошли до моего обращения и вообразили эту сцену наоборот, то есть, не я, а вы сторона пострадавшая, то ответ дадите незамедлительно.
Я знаю ответ. И она читает это по моему лицу.
— Вот видите, дорогая. Не помешает время от времени ходить по лестнице в чужих башмаках.
— Нет! – вырывается у меня. – Вы этого не сделаете!
К ней вновь возвращается игривый тон.
— А я ничего делать не собираюсь. Во всяком случае, прямо сейчас. Всё сделает… — Вновь пауза и долгий, обволакивающий, почти осязаемый взгляд. – Всё сделает он.
Я в изумлении следую за этим взглядом, как за указующим перстом. Этот перст упирается в моего возлюбленного.
— Геро, любовь моя, что она говорит?
Но меня для него по-прежнему нет. Нет моего живого, обвиняющего присутствия. Он смотрит в сторону, как слепой. Отвечает не человеку, а исходящему звуку.
— Я… возвращаюсь к ней. Я решил вернуться. Так будет лучше.
— Что значит «лучше»? Кому «лучше»? – почти взрываюсь я. – Что ты такое говоришь?
— Так будет лучше, — повторяет он с отчаянным упорством.
Я вижу, как наливаются бледностью его скулы, как сжимаются губы, как горло дёргается, словно близкое к разрыву.
— Это не ответ! Я не приму такой ответ! – кричу я.
Он оборачивается на голос. Он всё ещё слеп. Глаза его засыпаны песком. Чтобы избавиться от песка, изгнать эту муть, нужны слёзы. А слезы — это его величайшая тайна, его глаза сухи. Песок раздирает их, царапает и калечит.
Движение воспалённых век — несказанная мука. Он смотрит на меня сквозь кровавую пелену. Если отведёт взгляд в сторону, ему станет легче; если отвернётся, то боль и вовсе отпустит. Но я призываю к ответу, режущая песочная неровность не стирает мой образ до безвестного, он меня видит.
А то, что вижу я, вынуждает жалеть о дерзости и решимости. Там, за притворно ясными зрачками, происходит казнь, варварская, медленная и жестокая. Там не рубят голов, ибо отделение головы от тела отточенным лезвием есть высшее милосердие.
На представшем мне эшафоте кусками срезают кожу, обдирают, как чулок и перчатки. И эту казнь он совершает над собственной душой. Он срывает с бедной души заботливо наложенные покровы, некогда пропитанные душистым бальзамом бинты, чтобы вновь обнажить сочащуюся эфирную плоть.
Эти бальзамические повязки я накладывала сама, врачевала и лелеяла эту душу, промывала эти раны слезами, стягивала серебряной нитью надежды, размягчала эликсиром радости. Постепенно эти покровы заменили израненной душе эфирную кожу, облачили её в сверкающее оперение, украсили прозрачными крыльями.
Душа уже не различала, где её прежняя исстрадавшаяся сердцевина, а где благословенный, исцеляющий сосуд с розовым маслом. Всё едино. В облачение души вплетались разноцветные гирлянды от маленькой девочки и скромные дары от недоверчивого мальчика, горьковатый аромат полыни от Липпо и сдобный дух от кормилицы, и, конечно же, множество поцелуев от меня.
Всё это перемешивалось, переливалось, складывалось в разноцветную спираль и вновь равнялось очертанием с неземной птицей.
Но вот уже посыпались окровавленные перья, их безжалостно, с кожей, рвут из крыльев. Душа в недоумении противится, бьётся, но безжалостная рука рассудка поднимается вновь, режет и свежует. Геро не отвечает. Только смотрит. Я всё же делаю шаг.
— Не бойся ее! Я знаю, ты боишься за дочь, боишься за меня, за Максимилиана. Однажды она уже разрушила твою жизнь, убила всех, кого ты любил. И ты боишься, что она сделает это снова. И потому уступаешь. Не верь ей. Мы справимся. Мы сможем всё преодолеть, всё изменить.
На мгновение мне кажется, что он меня слышит. Меня посещает надежда. Его глаза зажигаются. Но длится это недолго. Огонёк гаснет. Геро склоняет голову, чуть поводит плечом.
— Не стоит выставлять меня таким уж чудовищем, — обиженно подает голос Клотильда. – Это была случайность. Трагическая, непоправимая, но всё же случайность. Я никого не убивала. Напротив, я протягивала руку помощи и участия. Несчастная молодая женщина, ожидающая ребёнка, её супруг, жертвующий своей юностью в душной библиотеке и в палате городской лечебницы. Зрелище поистине душераздирающее. Отец Мартин оказывал им покровительство, но он сам был беден, как бедны все истинные праведники. Я не раз жертвовала его приходу значительные суммы на сирот и страждущих. И что предосудительного в том, если моё внимание привлёк одарённый юноша? Молодой человек нуждался в протекции. И кто осудит меня, если за своё покровительство я рассчитывала на благодарность? Покинуть жену? Оставить сиротами детей? Да Господь с вами, мне это и в голову не приходило.
— Да замолчите же, наконец! Богом клянусь, если вы произнесёте еще хотя бы слово, я вас ударю.
Клотильда брезгливо морщится, но замолкает. Отворачивается к окну.
Я вновь смотрю в глаза возлюбленному. Меня вдохновляет тот мимолетный свет, расколовший придонную тьму. Там, во мраке безысходности, этот свет ещё жив. Он трепещет, стелется, как угасающий под ветром костерок, цепляется за угольки, распадается искрами.
Пищей этому костерку на выгоревшей земле служат самые ничтожные, самые тонкие травинки, он перебирается по ним, перескакивает, жалобно алея под куполом ночи. А ночь уже навалилась вселенской глыбой, давит заоблачной тяжестью.
Конечно, ему страшно. Некоторое время назад с ним приключилось нечто схожее с моим падением в прошлое. Он тоже там оказался. Но его прошлое гораздо могущественнее моего.
Моё прошлое — это жалкий, одноглазый моллюск, который слегка обжигает и срывает лоскут кожи. А его прошлое — это могучее подводное существо, вооруженное целым клубком щупалец, и каждое из них силы неиссякаемой.
— Повторю ещё раз: нет ангелов и бесов, есть только биохимия и эндокринология!
Это прозвучало почти как тост из-за того, что Сол-Хет-Наи сопроводила свои слова поднятием пробирки, в которой плескалось нечто фиолетовое, что с одинаковой вероятностью могло быть как реактивом, так и чьей-либо биологической жидкостью. Но у центавриан не было традиции произносить тосты, и Моос это знал.
Моосу нравилось приходить в клиническую лабораторию. Нравилось тихое жужжание совершенно неведомых ему приборов с иногда оплывающими панелями, которые таким образом перестраивались под очень сильно отличающихся друг от друга лаборантов. Ему было уютно находиться на такой территории, где никто из присутствующих не считал его начальником. В этом царстве чистой аналитики он мог бы до бесконечности беседовать, спорить, соглашаться или не соглашаться с прекрасно образованной и при этом весьма прямолинейной, а зачастую еще и жутко вредной Сол-Хет-Наи… Только вот бесконечности никто и никогда Моосу не обещал. А если говорить о данном конкретном случае, то времени у него было совсем мало. Впрочем, как и всегда.
— Зря ты разводишь все эти свои разговоры-тренажеры-массажи, нет у тебя на это времени, — заведующая клинической лабораторией, словно угадав его мысли, продолжила гнуть свою линию. — Смотри сюда.
Моос посмотрел. Объемная схема в вирт-окне наглядно отображала весь спектр эмоциональных нарушений пациентки Николь М., обусловленных дисбалансом NAD-22, AD-08, DM-51 и DM-49 и много чего ещё. Как же всё просто, однако. Там добавить, там убрать…
— Соол, пойми, — начал было альфианин, — мы применяем медикаментозную поддержку, но это не единственный метод. Есть еще психотехники, физические нагрузки…
— И, судя по твоему чрезвычайно оптимистичному тону, в данном случае всё это не работает, — заключила центаврианка. — Кофе будешь?
— А чего-нибудь поспокойнее нет? — поморщился Моос.
Центаврианка привстала со своего миниатюрного кресла и шустро протопала к шкафчику, из которого по мере раскрытия створок дождем посыпались пакеты, пакетики и коробочки.
— Всё несут и несут, — ворчливо посетовала заведующая, — всё дарят и дарят. Всем результаты анализов вне очереди хочется получить. Кхетшшш!
Моос улыбнулся: всякий гордится своей хорошо выполняемой работой на свой лад. Сол-Хет-Наи выудила из недр нижнего ящика бутылочку с жидкостью, вот ведь совпадение, всё того же фиолетового цвета, встряхнула её и критически оценила результат своих действий.
— Ну надо же, совсем свежая, — сообщила она. — Мекролановая двойная вытяжка кожуры процыкулыра. Могу тебе нейтрализатора туда чуток капнуть, а то ты совсем спокойный станешь, как тот леразиец, которого вы уже третий раз выписываете.
Центаврианка аккуратно разлила жутковатый с виду эликсир по двум мензуркам.
— А себе нейтрализатор не накапаешь? — поинтересовался Моос.
— А мне и не надо, — отмахнулась заведующая, отхлебнув некоторое количество жидкости из своей мензурки. — Я от этого экстракта только бодрее становлюсь. Всегда. Мы с тобой разные. И наши биохимические реакции — они очень сложные и зачастую…
— Вот и я тоже самое говорю, — поддакнул главный психиатр. — А ты мне: «Давай того нальем, давай этого насыплем».
Центаврианка замерла, будто прислушиваясь к чему-то, а потом осторожным движением вылила остаток содержимого своей мензурки на пол. На полу кто-то благодарно захлюпал, а потом издал всасывающий звук.
— Сань-ик-а, кушай, мой хороший, — проворковала заведующая, — это поинтереснее будет, чем твоя обычная добыча.
Моос медленно допил свою порцию, прислушиваясь к новым ощущениям.
— А я-то думал, — протянул он, — отчего это в клинической лаборатории санитары-амебоиды убираются гораздо тщательнее, чем в других отделениях?
— Отчего, да почему? Одни мне приносят. Другим я наливаю. Круговорот уважения в природе.
Моос повнимательнее присмотрелся к маленькому санитару.
— Саань, тебе нравится процыкулыровая настойка?
На тельце амебоида проступили небольшие желтые пятна.
— Значит, нравится, — заключил Моос, после чего поставил свою мензурку на стол и со вздохом вернулся к первоначальной теме разговора: — Соол, с моей пациенткой всё складывается гораздо сложнее, чем мне казалось вначале. Похоже на то, что ей очень не хочется возвращаться к людям. Она ведь на днях наконец начала со мной разговаривать и…
Центаврианка внимательно слушала, полуприкрыв глаза серо-зеленой пленочкой.
— … и она считает, что не заслуживает прощения. И любви.
Центаврианка увеличила вирт-окно с объемной схемой и приблизила его к себе, выделяя то одну группу данных, то другую, но Моосу показалось, что сейчас Сол-Хет-Наи смотрит сквозь графики.
— Где нам искать ресурсы для её исцеления? — вздохнул альфианин. — В ней самой? В препаратах, которые мы прописываем? Или где-то еще?
С пола донеслось тихое похлюпывание. Желтые пятнышки на коже санитара-амебоида тускнели и исчезали.
***
— Я убью тебя!
Младший брат смотрит на Николь округленными от удивления глазами и начинает плакать. Потом его плач переходит в рев, на который прибегает мать, бесконечно уставшая от того, что в ее доме опять нет покоя, и начинает утешать сына.
— Мама, Николь меня убье-ет!
— Нет-нет, она этого не сделает, люди просто так говорят…
— Почему люди просто так говоря-ят?
Мать укоризненно-беспомощно смотрит на Николь, которой остается только бежать. Подальше. Спрятаться за технические постройки и сидеть там до темноты. В одиночестве. Почему? Ведь это Ману сломал ее флаер. Почему опять во всем виновата она?..
Курсант Мерсье! За такую посадку тебя убить мало!
Препод, конечно, хочет, чтобы они все выпустились из школы безупречными пилотами. Но разве нельзя хотеть этого как-нибудь по-другому? Не таким злобным голосом. Не так ядовито. Не так унизительно…
Николь медленно идет по видавшей виды учебной взлетной площадке, чтобы занять свое место в шеренге таких же курсантов, как она. У Николь есть серьезная проблема — острый слух. Она прекрасно слышит, что сейчас о ней говорят.
— А по мне, так нормальная посадка…
— Водит неплохо, но сама — мышь серая, потому и получает все время…
— Точно, совсем никакая…
— Я так не считаю.
— Ну, не то чтобы совсем никакая, посмотреть есть на что…
— Красивая.
Николь кажется, что эти слова она где-то слышала наяву, и сейчас ей жизненно необходимо хоть как-нибудь уцепиться за свое мимолетное воспоминание.
— Сам донесу, она легкая… и теплая.
Образы расплываются и Николь впадает в забытье.
— Я не захотел быть одним из тех, кто её всегда подводит.
***
То, что в этом отделении выдается за следующее утро начинается как обычно. Те же лица. Те же события. Те же предметы. Почти те же… Сегодня кто-то положил ей на столик видеофон. На осторожное прикосновение пальцев Николь гаджет реагирует ненавязчивой короткой трелью и открытием вирт-окна с письмом.
«Привет, как дела? Я знаю, что ты не любишь много говорить, но вдруг тебе захочется написать мне. Хотя бы три слова. Я буду ждать. Ото
P.S. Лучше восемь слов. Или больше.»
К тексту прикреплено изображение смеющейся молоденькой ведьмочки с развевающимися волосами, лихо закладывающей вираж на своем помеле.
Эту ведьмочку он прислал ей на видеофон в первый день их знакомства перед вылетом. Тогда Николь ему улыбнулась. И сейчас… тоже.
Красивая…
Легкая…
Теплая…
Я не захотел быть одним из тех.
Люди и нелюди, расселившиеся по лику мира, часто говорили о драконах.
И, говоря о драконах, смертные не считали нужным пояснять, что это — скорее миф, чем воспоминание о правде.
Послушав вдосталь подобных разговоров, можно было узнать о драконах многое — и не узнать ничего.
Например, вот это.
Драконы населяли все морях мира, встречались на всех континетах и островах, в небе и в толще скал. Откуда они появлялись, не знал никто.
Иногда людям начинало казаться, что драконы были всегда. По крайней мере, рассказами о драконах испокон веков полнились все населенные земли. Ходили слухи, что там-то и там-то кто-то убил дракона, а иногда — что драконы кого-то убили, сожгли, растворили в слюне или просто сожрали.
Мало кто мог похвастать тем, что видел дракона, и лишь немногие из них — что видели дракона дважды.
Драконы не были добрыми или злыми. Они просто были.
Их никогда не было много.
Поговаривают, что они приносят удачу. А еще рассказывают, что кроме беды, ждать от них нечего. Считается, что драконы не едят ничего, кроме мяса девственниц, но до сих пор неясно, как они еще не вымерли с голоду в наше просвещенное время. Достоверно установлено, что лучшая пища для дракона — цветочный нектар, который они собирают из бутонов тонким, как у бабочек, хоботком. Еще вернее, что жрут они исключительно друг друга, и что от союза двух драконих родятся только драконихи, а от противоестественной связи двух драконов мужского пола не родится никто, а оба мужеложца дохнут — вероятно, от стыда.
Словом, о драконах никому и ничего толком известно не было. То, что об этом позаботились сами драконы, тоже не было известно никому на свете.
Драконы каждый раз рождались разными. Ни один не был копией своих братьев, сестер, родителей и сколь-либо далеких предков.
Раз в поколение рождались драконы, похожие на людей.
Сборщики.
Те, кто приходит в мир людей, собирая Искры, впитавшие в себя тепло и эмоции людей и других разумных рас мира. Почувствовавшие их радость и боль, их алчность и гнев, их сострадание и любовь.
Все то, что превращает крошечный огонек внутри прозрачной жемчужины в Истинного.
В дракона.
Сколь разными были существа, сквозь жизни которых прошли Искры, опалив их жаром своего огня, столь же разными рождаются из Искр и драконы.
Ни один из них не похож на другого.
В этом они не слишком отличаются от смертных.
Сборщики находят те Искры, которые созрели. Которые ждут возвращения в теплые воды лагуны, в которой они появились насвет ничтожными и неразумными — но уже способными подарить радость и горе любому смертному, наделив его могуществом обладания и отняв его.
Взамен собранных Искр сборщики приносят в мир новые Искры. Число их всегда более или менее постоянно. Великая Мать не слишком щедра на потомство, а потому ревностно следит за балансом.
Искры должны оставаться величайшей из драгоценностей мира — иначе населяющие сушу и океан разумные существа перестнаут относиться к ним с почтением…как когда-то перестали почитать драконов, когда тех сделалось слишком много, и чудо перестало быть чудом.
Сборщики заботятся об этом.
А Верные помогают им везде и во всем.
Морис говорил и говорил, видя, как ужас сменяется на лице капитана недоверием, потом — осознанием истины, потом — благоговением.
Огонек алчности, к радости Мориса, так и не ушел из глаз капитана окончательно.
— Но я не тритон и не готфрин, чтобы жить под водой! — говорил капитан через час.
— Вам и не придется, — уверял его Морис. — Кроме того, к вашим услугам будет самое большое состояние обитаемого мира. Ведь до поры Искры — лишь драгоценные стекляшки. Но пользоваться ими лучше с умом — чтобы сохранить голову на плечах.
— Не учи меня жизни, сопляк, — проворчал капитан, наливая себе еще брога. Как истинный человек дела, он быстро возвращал полагающиеся ему самообладание и прагматизм.
Пилигрим удовлетворенно кивнул и отправился готовить команду к пробуждению.
***
Морис погружался в воды лагуны. Ядро тянуло на глубину быстро и неотвратимо. Вокруг недоуменно плясали готфрины, а где-то на самом краю видимого пространства проносились огромные гибкие тела, взблескивая цветной чешуей.
Скоро готфрины отстали, напуганные давлением глубины, и поднялись к солнцу, закружившись там хороводом в ожидании своего господина.
Лагуна была глубока. Так глубока, что вскоре солнечный свет потускнел — но на смену ему с самого морского дна пришло все разгорающееся свечение живого огня.
Все усиливающееся тепло этого далекого, но становившегося все ближе пламени исцелило струпья, оспины и язвы на воспаленной от прикосновений солнца и воздуха коже Мориса. Теперь она была не просто синей. Лазурь и бирюза играли на ней живыми всплесками цвета и света, вторя огню с глубины.
Когда сияние этого огня сделалось ослепительным, Морис выпустил из рук ненужное больше ядро и предстал перед Матерью.
Огромная, как подводный хребет, могущественная, как все императоры, алхимики и маги мира вместе взятые, такая… родная, она гордо возлежала на россыпи Искр, согревая и оберегая их от возможных посягательств своим необъятным телом.
Мать вод была прекрасна. Так прекрасна, какой только может быть мать для своих детей.
Она обняла Мориса своими бесчисленными гибкими руками, осторожно, как величайшую драгоценность. Да так оно и было. Каждый из ее детей был сокровищем — и не только для нее самой.
С возвращением, сын, подумала Мать. Я ждала тебя.
Как здорово вернуться, подумал Морис в ответ. Я скучал.
Потом, осторожно освободившись от материнских объятий, но не от тепла ее любви, он протянул ей на почти человеческих ладонях полтора десятка Искр, собранных им в землях смертных за годы скитаний — годы, когда ему приходилось быть и воином, и вором, и рабом.
Годы, которые он прожил почти человеком.
Ты хорошо справился, сын, подумала мать. Они готовы.
Да, подумал Морис.
Мать распахнула складки своей мантии, пульсирующей светом живого огня.
Его готовые родиться братья и сестры легли в открытый карман созревания.
Ни спруты-сладкоежки, ни жуткозубы-лакомщики, ни звероколы-икрососы не смогут теперь добраться до них — а больше никто и не способен был угрожать безопасности икринок, оболочка которых была тверже алмаза. Из Искр вот-вот должны были выйти те, кто был когда-то лишь огоньком внутри шарика из самого прочного на свете стекла — а потом изменились, пройдя сквозь испытание страстями смертных существ.
Глубокие воды лагуны Крабьего острова были единственным местом на всем свете, где из Искр рождались драконы.
Мать открыла другой карман. Искры в нем горели неярко. Пока — неярко.
Скоро им суждено было разгореться в полной мере.
Алчность, гордыня, жажда власти, зависть и ненависть ждали встречи с ними.
А еще — вера, надежда и любовь, которые встречаются реже, но греют сильнее.
Медлить, отодвигая мгновения этих встреч, было нельзя.
Зачерпнув из родового кармана Матери горсть новорожденных Искр, Морис устремился к далекой поверхности.
Мать провожала его лучами своей любви.
Он будет чувствовать ее прикосновение еще долгие-долгие годы, живя среди существ, для которых драконы — лишь сказка. А потом вернется вновь. Снова. И снова.
С борта каперского брига «Безрассудство» на за игрой драконов и готфринов задумчиво наблюдал капитан Буриан.
Пилигрим стоял рядом, страшновато улыбаясь безгубым рыбьим ртом.
Морис помахал им и снова ушел в глубину — туда, где ждали его братья и сестры.
Пора было прощаться.
В мыслях Мориса не было места печали.
Готфрины весело щебетали, радуясь новому дню.
Чеор та Хенвил достаточно хорошо знал брата, но предугадывать его внезапные смены тем и вопросов так и не научился.
– Конечно, спроси.
– А скажи мне… наша… то есть моя… мальканка. Она вообще знает, что ты уедешь?
Спросил так спросил. Шеддерик от души надеялся, что знает. Весь двор знает.
– Я прогуляюсь, – сказал он одновременно и брату и сиану. – Как закончите, сможете найти меня на гранитной набережной.
Рэта Темеришана Итвена
Темери вытянула из груды длинную гвоздастую доску и почувствовала, как из расширившегося отверстия потёк прохладный воздух. Это был всё тот же застоявшийся, сырой воздух подземелья, но что-то его потревожило, сдвинуло. Вероятно, где-то там, дальше, было окно или отдушина.
Коридор был тот самый, который она собиралась обследовать ещё позавчера, но отвлеклась на покои Шеддерика. События этого утра, а особенно – прошлой ночи, заставили её снова вспомнить, что от этих коридоров может зависеть жизнь. А значит, откладывать их исследование ни в коем случае нельзя.
Коридор оказался весьма многообещающим. Несколько выходов в жилые комнаты, потайное отверстие, сквозь которое видно часть большого каминного зала. И вот теперь – это. Здесь была, похоже, самая древняя часть туннелей. Проход выложен огромными блоками, некоторые больше шага в длину. Почти чисто. Этот завал оказался первым на участке в три десятка шагов. Жаль только, что это был узкий ход, приходилось наклоняться и локти то и дело задевали стену.
В этом месте одна часть прохода заканчивалась, путь вёл вверх, и вот с этого самого «верха» что-то осыпалось.
Если бы обвал был глухим, притока воздуха Темери не ощутила бы. Но он ей не показался. А значит, стоило потратить немного времени на расчистку.
На стене нашлось место, куда поставить свечу. Запас был в кармане, и это вселяло надежду, что возвращаться придётся не наощупь. Парадоксально, но эта старая часть системы, кажется, сохранилась намного лучше всех прочих.
Темершана решила время зря не тратить и принялась вынимать пласты мусора и укладывать его вдоль стены прохода так, чтобы потом можно было пройти мимо, не запнувшись.
Досок было немного, около десятка. Но к ним добавлялся песок, каменная крошка, куски давно прогнившей, рассыпающейся прямо в руках ткани. Платье оказалось упачкано и, скорей всего, спасти его уже не удастся – но это было старое платье, дарёное ещё Тильвой. Его никто не вспомнит и не хватится.
Наконец она смогла посветить вверх и увидела грубые ступени из округлых деревянных балок, трухлявых, но настолько толстых, что ступать на них всё ещё можно было без опаски. Ступени вели полого наверх. Да, на них оставались обломки и мусор, но подниматься-то этот мусор не мешал.
Новый участок тоннеля заканчивался знакомой секретной дверью, очень похожей на ту, что вела в её собственную комнату. Темери нашла выступающий у самого пола камень, и уверенно надавила на него ногой. Если знаешь, что делаешь, то не тратишь время на рассуждения. Она лишь убедилась, глянув сквозь потайное оконце, что за дверью совершенная темнота и тишина.
Где-то внутри стены затрещали, напрягаясь, столетние механизмы. Дверь приоткрылась, но не сильно. Впрочем, некрупной Темери пролезть оказалось в самый раз.
Темери подняла свечу, но всё равно не поняла, где находится. Помещение наполнял холодный свежий воздух, единственным источником света оставалась её свеча.
Большое, просторное помещение, захламлённое старой мебелью, кажется так. Забытый склад. Может, кладовая, в которую снесли на время ремонта или реконструкции ненужные вещи.
Некстати вспомнилось, что им с Кинриком жить отдельно друг от друга осталось несколько дней. Как только рабочие закончат ремонт в прежних покоях наместника, ей придётся перебраться туда…
Сердце стукнуло не в лад. Кинрик неплохой, иногда забавный, иногда слишком увлечённый или серьёзный. Но с дня свадьбы она понимала, что никогда не увидит в нём мужа. Друга, брата, кого угодно – только не мужа.
И если бы не любовное зелье, он тоже это понимал бы. Но теперь… кто знает, что будет твориться у него в голове теперь, когда сиан закончит свою работу?
Темери не хотелось его обижать.
Но выхода из сложившейся ситуации она не видела.
Она стояла у секретного входа и слушала тишину… когда вдруг поняла, что тишина не абсолютна. Тишину нарушал далёкий гул прибоя, кажется, можно было разобрать даже крики чаек. А это неминуемо означало, что сейчас она где-то недалеко от моря. Под набережной?
Верхняя гранитная набережная окаймляет высокий берег, с неё открывается прекрасный вид на бухту. Если идти из Цитадели напрямую, не через городские ворота, то на полдороге в парке будет красивый павильон.
Хотя нет. Павильон сгорел во время осады. Там только развалины. А здесь не ощущается даже намёка на запах гари. После вчерашнего Темери бы обязательно заметила и поостереглась сюда входить.
Запах, надо сказать был. Пахло, как везде в коридорах, сыростью и мышами, но ещё здесь присутствовал и запах водорослей. И если можно так сказать, мыши ощущались куда явственней, чем внизу.
– Эй! – полушепотом окликнула она.
Эха не образовалось. Звук растаял, едва успев слететь с губ. Но в ответ вдруг что-то зашуршало, пискнуло, двинулось из тьмы, заставив затрепетать пламя свечи. Темери резко пригнулась. Только потом сообразила, что это могла быть летучая мышь. Пришлось потратить несколько мгновений, чтобы унять дрожь в руках и коленях. Она и сама не ожидала, что так отреагирует на в общем-то тихий звук!
Время шло. Если стоять на месте, ничего не сможешь узнать. Да к тому же от свечки остался совсем небольшой огарок. Как только она догорит, придётся зажигать запасную и начинать осторожный путь назад.
Посветив вокруг, она обнаружила узкий проход-лаз между старым шкафом (или это не шкаф?) и горой сломанных стульев. Стулья все были одинаковы и когда-то вероятно составляли гарнитур, но Темери это не интересовало… до того момента пока она не обнаружила вдруг в свете свечи кусок обивки. Обивка быпоказалась знакомой – такая ткань украшала мебель в отцовской гостиной. А ещё на ней были тёмные, почти чёрные пятна. Она даже не сразу догадалась, что это – кровь. Может быть, кровь кого-то из защитников замка. А может – кровь кого-то из родственников, из знакомых… а может, кого-то из врагов.
Она зажмурилась, прикоснулась пальцами к куску запятнанной ткани.
Это была вещь времён завоевания Побережья. Это была вещь, которая помнила мир до ифленского нашествия. Неудивительно, что эту мебель со всей цитадели собрали и стащили в этот никому ненужный склад. Это было не отремонтировать и не отчистить.
Темери выбралась из завала на небольшую пустую площадку у противоположной стены и совсем не удивилась, обнаружив там плотно прикрытую низенькую деревянную дверь.
Как-то же хозяйственные ифленцы должны были сюда попасть? И не по тайным ходам. Иначе они о них знали бы и активно пользовались.
Здесь, у стены, стояло тёмное и пыльное, треснувшее посередине на несколько кусков зеркало. Оно отражало и усиливало свет свечи, разделив его по числу осколков. Темери огляделась, подхватила с полу какую-то тряпку и осторожно протёрла стекла. Стало значительно светлее. Можно даже оставить свечу на подлокотнике пыльного дивана и оглядеться внимательней.
Неподалёку отыскался кованый напольный канделябр, который она даже помнила – он некогда стоял в парадном зале у камина. За что его отправили в ссылку, было неясно – в некоторых чашечках ещё оставались свечные огарки. Это навело Теменри на идею, и она тут же её воплотила, увеличив количество света так, что хоть читай.
И сразу заметила ещё кое-что – парадные портреты! То есть, она узнала резные дубовые рамы, но что это ещё могло быть?
Надо только откинуть ветошь и чуть развернуть картины изображением к свету.
Первое разрезано наискось, на нём незнакомый седобородый мужчина. Старый, растрескавшийся холст, а судя по костюму, жил этот достойный рэтшар лет сто назад.
Следующий портрет уцелел, и на нём была целая семья. Вот его Темери вспомнила. И вспомнила, как мама показывала на маленькую девочку в центре и говорила – смотри, Шанни, это ведь я! Рядом с мамой-малышкой стояли в красивых платьях её родители. Их Темери не застала, но много слышала о них.
Она торопливо, словно кто-то мог отнять, отставила эту картину в сторону. Потом обязательно, любыми правдами, вернёт её в замок! Даже если больше ничего интересного не сможет отыскать!
Но на этом везение не кончилось. На следующей картине были мать и отец. Художник запечатлел их как будто бы в день свадьбы, в ярких лучах летнего солнца.
Картина словно впитала то давнее солнце и ту их радость. Они ведь любили друг друга. Они, бывало, ссорились, иногда чего-то не понимали, но совершенно точно любили. Мама на картине улыбалась и смотрела в небо. А отец… он не улыбался, но так смотрел на маму, словно она была его небом.
Когда-то эта картина висела у них в спальне.
Темери полюбовалась на неё и тоже отставила. ещё портреты – старинные, с важными правителями и их строгими жёнами. А вот снова знакомое лицо. Верней – лица.
Групповой портрет семьи ретаха Итвена. Оказывается, у Темери была очень большая семья, и многих из этих людей она даже никогда не видела. Конечно, писался он не с натуры, а по другим изображениям. Но художник был мастером, это видно по тому какими живыми кажутся давно мёртвые люди.
Она стала считать. Вот отец. Вот мама. Вот дедушка. Вот ещё знакомое лицо – брат деда. Рядом его сын, мальчик чуть старше десяти. Он был бы дядей Темери, если бы дожил.
Пожилая женщина. Кем она приходилась семье, Темери не знала никогда, все звали её просто Котри. У неё всегда было печенье и вкусные булочки, и она давала их детям без счёта. Здесь, на портрете, она намного моложе, чем Темери её помнила. Здесь у неё ещё чёрные длинные волосы. В воспоминаниях они были уже совсем седые. Ходила Котри медленно, опираясь на кривую тросточку. Нашествие она тоже не пережила. Вот молодой хозяин Каннег… вот красивая девушка, кажется, папина племянница.
Стоп.
Реальность — штука жестокая.
Об этом как-то забываешь, проведя почти целую ночь на ее грани. А забывать не стоит. И уж тем более не стоит после такой интенсивной ночи вскакивать так картинно, красуясь, одним плавным прыжком, одновременно призывая одежду. Ни о чем не думая. Вернее, думая лишь о том, как красиво это должно выглядеть со стороны, чтобы кое-кто заценил…
Шис-с-с….
Больно-то как.
— Роне? Ты… в порядке?
— В полном, мой светлый шер! Не пытайся пойти на попятную и представить все дело так, что я не смогу донести ее высочество хоть в Риль-Суардис. Не дождетесь!
Вот так. Насмешливо, высокомерно, ехидно. И даже не стиснув зубы. Стиснув только ментальные щиты, и вот их-то уж стиснув как раз намертво. И внимание переключить. Пусть заподозривший что-то светлый возмутится несправедливой обидой — он ведь сам предложил именно Роне отнести Аномалию, просто и обыденно так предложил, словно это в порядке вещей, словно вовсе не собирается за нее драться. И, похоже, отступать от своего слова светлый действительно не намерен. Как это ни странно. А ведь Роне до последнего все ждал подвоха, все не верил, что ему позволят хотя бы прикоснуться… Ему. Темному. Хиссову отродью, порождению Ургаша.
Шис. Больно-то как!
Спокойно. Боль — не более чем условность, она не имеет значения. Вернее, имеет, но лишь в том смысле, что ее можно поглотить. Переработать в энергию. Иногда темным быть выгодно, можно переработать нечто неприятное (очень неприятное… шис!) в нечто полезное. И улыбаться. И держать блокаду, не позволяя светлому заметить ничего лишнего. Удобно быть темным.
Хотя светлым, наверное, тоже удобно: раз — и вылечил. И никакой боли.
И если Дайма попросить — он ведь не откажет… наверное. Он ведь уже залечил старые травмы и шрамы, а его ведь тогда даже ни о чем и не просили. И это были куда более сложные травмы, застарелые, неправильно сросшиеся, отягощенные недовычищенными заклятиями. Что ему свежая травма, чистая, не магическая, и не такая уж и сложная… так, ссадины. Ну, может быть, небольшой надрыв.
Роне фыркнул, втягивая воздух сквозь стиснутые (теперь уже можно) зубы. Подошел к угловому столу походкой легкой и танцующей. Не хромая и не ковыляя, ясно?! Легко, грациозно, расслабленно и с некоторой даже ленцой. Вот так. Все у него в порядке. И пусть все, кому интересно, думают, что Роне просто слегка оступился, вставая. И никакой помощи ему не надо.
Потому что просить ее у Дайма нельзя. Ни у кого нельзя. А уж у Дайма особенно. . Потому что статистика — вещь ничуть не менее жестокая, чем реальность, а три из одиннадцати — это три из одиннадцати, как ни крути. Слишком серьезный перекос, чтобы продолжать думать про должок… или даже про поровну.
Вот когда впору пожалеть, что эта ночь тебе не приснилась, правда, Роне? Во сне ведь все так просто. И не нужна никакая смазка, и никакого вреда оттого, что увлеклись, и отсутствие предварительной растяжки не отдается впоследствии никакими проблемами…
У сна свои правила.
К сожалению, все происходило почти наяву, на самой границе верхнего ментального слоя, с минимальным погружением. А реальность жестока.
К сожалению?
Роне зло оскалился и решительно поднял на руки почти невесомое тело сумрачной принцессы. Качнул, словно баюкая, осторожно перехватил поудобнее. Худая, угловатая, в мужской бесформенной и потрепанной одежде, с чумазой мордашкой и босыми ногами… До чего же она была прекрасна вот такая, со своей переливчатой аурой, светлой на две десятых. Просто восхитительна. И Роне уже почти любил ее — за эти две десятых, дающие надежду, за эту чудесную невероятную ночь. За поцелуи, пахнущие грозой и соснами. За невероятное, невозможное, потрясающе прекрасное сплетение черного огня и перламутровой бирюзы, подсвеченной шальными молниями. За Дайма…
Нет, он совсем не хотел, чтобы это все оказалось сном. А боль — вполне терпимая плата. Все в этом мире имеет свою цену. С болью он справится.
— Что, светлый шер, организуешь нам портал?
— Как можно?! — Дайм даже руками всплеснул и округлил смеющиеся глаза. — И бросить тут наших бедных лошадок? Где их любой обидеть может?!
— Скорее уж они кого-нибудь обидят.
Не улыбнуться в ответ на теплую и искреннюю улыбку Дайма оказалось решительно невозможно. Вот Роне и улыбнулся. И сразу стало словно теплее. А боль… Ну что боль? Подумаешь! Ерунда. Во время учебы у Паука ему порой доставалось намного больнее. И унизительнее тоже. Намного…
Дайм не должен узнать. Он, конечно, вылечит, если его попросить. Может быть, даже не станет ехидничать и припоминать потом. Может быть, даже задумается не сразу. Но когда-нибудь обязательно задумается: почему у него у самого не возникло никаких проблем, а у Роне — возникли? И тогда обязательно сопоставит и вспомнит про все те разы, когда был принимающей стороной.
Все три. Из одиннадцати.
Сразу ведь все понятно станет, да? Кому и что там было надо. И кто и кому должен — тоже. И сколько.
Это сейчас Дайм ведет себя так, словно ничего не произошло, словно вообще ничего не было, а стоит ему понять… Значит, не стоит ему понимать. И повода лишнего задуматься ему давать тоже не стоит.
— Верхом и только верхом, мой темный шер! При полном параде и прочих регалиях, мы же представители императора, а не дысс с болотной кочки!
Роне фыркнул. Верхом. Это будет больно. Очень. Лучше было бы через портал, но уговаривать Дайма, ничего не объясняя… Нет. Значит, эту боль тоже придется усвоить. Интересно, возможен ли заворот ментальных кишок от энергетического переедания?..
Дайм придержал перед ним дверь таверны. И даже воздушный кокон создал. опередив замешкавшегося на пороге Роне. И пошел рядом, почти касаясь плечом и продолжая нести какую-то чушь о традициях и торжественности.
И все это почти примирило Роне с необходимостью поездки верхом.
Хасеки Кёсем, прошлое которой стерто
Кёсем смотрела, как в пустом внутреннем дворике танцует обнаженная девочка.
Смотрела почти открыто, не опасаясь, что ее присутствие обнаружат — маленькая танцовщица слишком увлечена, а оконный проем, у края которого стояла слившаяся со стеной Кёсем, слишком глубок и темен. Да и не смотрит девочка вверх, вот когда перейдет к подтягиванию на перилах балкона — тогда да, тогда лучше отступить поглубже в комнату, если имеешь желание остаться незамеченной. Балкончик расположен как раз напротив окна, да и рассвет накатывает стремительной приливной волной, и скоро даже глубокая оконная ниша перестанет быть надежным укрытием.
Про Кёсем среди обитательниц Дома Счастья ходило много слухов самого разнообразного толка. Часть из них зарождалась сама собой, и были те слухи не всегда приятны, другие же она сама распускала вполне сознательно, и это были полезные слухи. Пустить слух не так уж и сложно, если хорошо знаешь, на что способна та или иная наложница и кому из них достаточно лишь шепнуть что-нибудь по большому секрету — чтобы завтра об этом говорил весь гарем.
Кёсем знала.
Слух о том, что великая Кёсем знает все про всех и никогда не спит, был из самозародившихся, но полезных, и Кёсем не спешила его пресекать. Скорее поддерживала. Чему немало способствовала привычка спать урывками и вполглаза, просыпаясь от малейшего намека на опасность — а в гареме любая необычность, любое самое легкое нарушение налаженного распорядка могут оказаться опасными, и не просто опасными, а смертельно. Тот, кто спит внимательно и не расслабляясь, имеет куда больше шансов проснуться живым. И просыпаться снова и снова, долго и счастливо.
За утренними танцами Кюджюкбиркус Кёсем следила давно, но не потому, что считала их чем-то опасным или предосудительным. Просто эта странная девочка, так похожая и одновременно так непохожая на нее саму в далекой юности (ну, не такой уж и далекой, если быть честной хотя бы с самой собой!), вызывала у Кёсем интерес. Даже больше — эта девочка ей нравилась. И не просто как еще одна вполне подходящая кандидатка в будущий гарем одного из сыновей, но и сама по себе. Нравились ее детская непосредственность, ее сила и целеустремленность, ее улыбка, не сходящая с пухлых губ ни на миг, ее постоянная готовность радоваться любому пустяку и по малейшему поводу заливаться звонким переливчатым смехом. Даже детские шалости и проделки особо не раздражали Кёсем — в них она тоже узнавала отражение собственных шалостей и проделок.
Вот ведь наивная глупышка! Думает, что если пробралась во дворик, никого не разбудив по пути, — то никто и не знает о том, чем она тут каждое утро занимается! Ах, если бы в гареме было так просто утаить хоть что-то! Уж кто-кто, а Кёсем, хранящая, пожалуй, самую значительную и опасную тайну гарема, не понаслышке знает, как же это сложно, сколько сил и выдержки нужно для этого, интриг какой изощренности требует сокрытие в тайне чего-нибудь мало-мальски важного.
Маленькой воздушной плясунье еще предстоит многому научиться, если собирается она вести собственную игру. Может быть, когда-нибудь она и научится — в том числе и хранить в тайне свои секреты.
Сейчас же о ее утренних занятиях знал весь Дар-ас-Саадет.
Впрочем, большая часть старших наложниц не придавала значения подобной ерунде — мало ли какие глупости придут в голову какой-то там гедиклис, еще даже не получившей первого взрослого имени? Велика радость уподобляться ничтожным, их деяниями интересуясь! Пусть себе танцует, если это никому не мешает. Да пусть хоть до полусмерти утанцуется, им-то что с того?
Евнухи помоложе да поазартнее заключали пари — долго ли продержится странная кандидатка в наложницы и что случится первым: лопнет ее собственное терпение и она перестанет раздражать старших своими глупыми выходками — или же кончится терпение у кого-нибудь из облеченных властью (у той же Кёсем, к примеру) и зазнайку с позором выставят из Дар-ас-Саадет? Много монет перешло из рук в руки, много разбилось надежд на быстрое обогащение, много тайных врагов нажила себе маленькая танцовщица, сама того не подозревая — ведь почти что каждый из сделавших неверную ставку злился не на собственную глупость, а на слишком упрямую девчонку, полагая исключительно ее одну виновницей собственного проигрыша.
Про эти пари Кёсем знала тоже. И молчала, пряча усмешку в уголках губ. И запоминала тех, кто ставил на ее терпеливость — как и тех, кто ставил на ее нетерпение: первые умны и наблюдательны, о них нельзя забывать, строя собственные планы. Вторые — глупы, на них нельзя полагаться.
Между тем Кюджюкбиркус закончила танец, несколько раз прогнав по телу волну мелкой дрожи, от вскинутых над головой рук до самых пяток — когда ее фигурка нальется женственностью, это будет выглядеть очень чувственно и возбуждающе. Уже и сейчас, когда она вот так изгибает шейку, завлекательно пригашивает хитрый взгляд густыми ресницами и кокетливо трогает пальчиком полураскрытые пухлые губы — так и подмывает забыть, насколько юна эта пигалица. Кажется, что она отлично знает, что делает и чего хочет, а главное — чего может хотеть от нее мужчина. И не понять даже, чего в этом больше — плодов обучения или врожденной женственности.
Как бы там ни было, Кёсем все более склонялась к мысли, что подходящее время для знакомства «ее девочек» — а она уже давно выделила Мейлишах, Ясемин и Кюджюкбиркус в персональные ученицы, точно так же, как когда-то поступила с нею самой и ее подругами Сафие-султан, — с Османом и ее собственными сыновьями Мехмедом и Баязидом если и не наступило уже, то вот-вот настанет. И останавливал ее буквально сущий пустяк.
Понятно, что шахзаде сами дадут новые имена своим избранницам — если, конечно, захотят. Скорее всего — захотят. Ибо так принято. Но все равно представлять будущему султану и его братьям кандидатку в наложницы под детским прозвищем было бы верхом неприличия — а гаремного имени у Кюджюкбиркус до сих пор так и не было. Вот это-то и останавливало Кёсем.
Вернее то, что она почему-то никак не могла решить — какое же имя дать маленькой упрямой танцовщице?
А тянуть не стоит, слишком долго ходит девочка под детским прозвищем. Ее давно бы уже назвали Пэрвэной — за порхающие танцы, действительно ведь словно бабочка. Или, не задумываясь особо — Мэхвеш или Мэхтеб, лунным светом или подобной луне, в гареме любят давать такие имена. А если бы хотели уязвить привычкой вставать, когда еще темно и луна в полной власти — то и Мэхдохт, дочь луны, с обидным намеком.
Но теперь Кёсем проявила к Кюджюкбиркус интерес, и хотя не сделала ее своей бас-гедиклис, но проявленный интерес словно бы поставил метку, и никто иной не мог дать гедиклис имя, это было бы грубым нарушением неписанных правил гаремного этикета. Теперь это должна и обязана сделать Кёсем и только Кёсем. А Кёсем сомневалась и никак не могла решить.
Казалось бы — ну что за ерунда! Дай любое, все равно оно ненадолго, девочка красива и старательна, она наверняка понравится кому-нибудь из шахзаде, и тот сразу же наградит ее новым именем, достойным уже не гедиклис, а гёзде, а потом и икбал. Так какая разница, каким именем назвать ее сейчас? Бери любой цветок или фрукт, или фазу луны — разве важно, что это будет, если все равно ненадолго?
Но день шел за днем — а Кёсем все никак не могла решиться, выбрать, найти подходящее. Мысленно она слегка подтрунивала над собственной нерешительностью, находя ее пусть и глупой, но не таящей опасности.
И не желала признаваться даже самой себе, что эта самая нерешительность ее почему-то тревожит.