— Я давно хотел вас спросить, Иосиф Ильич: что это за сцена, где один человек стрелял в другого? Ну, когда вы первый раз демонстрировали визуализатор… Ведь этого не было на самом деле?
…Мы опять в обманном Тампеле, куда вернулись с удовольствием, несмотря на печальное событие: близ города разбились два гравилета. Вечером, покончив с делами, я и Игорь пошли, конечно, в гости к Менге.
Пустая комната с экраном. Менге со смешными усиками сидит передо мной в кресле. Я наконец решился спросить о том, что меня давно мучило: почему, когда Менге показывал нам картину паники, на экране возник человек с автоматом в руках?
Менге на мгновение закрыл глаза и резко сказал:
— Было!
Он сцепил пальцы так, что они побелели, помолчал, но успокоиться не смог.
— Было, — рассказывал он отрывисто. — Не со мной. С дедом. Его убили фашисты в тысяча девятьсот сорок первом году. Он жил в Варшаве. Отец мой, еще мальчишка, остался жив. Он рассказал мне. С тех пор я не могу забыть…
— Простите, Иосиф Ильич.
Я сам ненавидел фашистов — по истории, конечно, но чувствовал себя виноватым, что нанес неожиданный удар этому человеку. Хорошо еще, что был выключен экран.
Менге вдруг улыбнулся и прочитал стихи:
О Солнце!.. Там, где тень от лип густа и ароматна,
Кидаешь ты такие пятна,
Что жалко мне ступать по ним.
— Соня… — задумчиво продолжал Менге. — Когда она была малышкой, а я строил в болотах реактор и по пояс проваливался в вонючую жижу, самое главное было увидеть раскидистую липу и под ней мою девчонку в коротком белом платьице. Представляете? Вся, с ног до головы, в золотых кружочках и смеется. Вот тогда — все было нипочем…
Маленькая Соня в солнечных веснушках — это я хорошо видел. Но если б ты знала, взрослая Соня, сама тишина и спокойствие, как мой друг Игорь Маркисян приставал ко мне в ракете: «Ты парень что надо. Никогда не забуду, какие глаза были у Сони, когда мы уходили. Честное слово, Март, ты ей нравишься». А я смеялся и уверял, что я совсем не то, что надо такой умной девушке, как Соня, и сердце мое совсем в другом городе, и смотрела-то Соня как раз не на меня, а на него, чурбана недогадливого, и ему ставила компресс на голову, а не мне. Если б ты слышала, Соня, такие дикие речи моего друга, который девчонок никогда не замечает, глаза твои улыбнулись бы, и ты стала б еще красивее.
— Соня решила уехать, — сказал Менге. — На Памир, в обсерваторию. Она вам не говорила?
Вот как! На Памир? Значит, Игорю придется залетать на Памир.
А вслух я сказал:
— Нет, не говорила. Там прекрасно. Я там был.
— И я был, — усмехнулся своим воспоминаниям Менге. — Что ж, пойду искать молодежь. Вот вам обруч. Вы, кажется, хотели поразмышлять вслух.
Я смутился: Менге умел читать чужие мысли!
Он ушел. Я остался в комнате один. Один со всем миром. В этом мире сгущались тучи. Установки постоянно следили за облаком. И там, куда оно направлялось, спешно садились гравилеты и ракеты, замирали заводы и машины.
И где бы я ни был, в какой город ни прилетал, я мысленно бежал в Светлый и вставал рядом с Каричкой. Я стал бояться. Нет, не за себя. Мне все казалось, что Каричка садится в гравилет, а за рулем совсем не я, а какой-нибудь растяпа, который не сообразит, что надо делать, когда встретит облако. И даже если она не садилась в гравилет, я все равно боялся за нее и придумывал тысячи опасностей… Еще странный сон снился мне в последнее время: мучительно долго набираю я номер телефона и попадаю не туда. А если и туда, Каричка меня не слышит. Я неистово стучу кулаком по аппарату, но все бесполезно: он испорчен. И снова кручу, кручу, кручу коварный диск…
И в ракете, когда мы неслись с огромной скоростью к космодрому Тампеля, я, внешне как будто совсем спокойный, мысленно бежал в Светлый. Я уже не доверял технике; мне казалось, что если я выскочу сейчас из ракеты и просто побегу, не разбирая дороги, я быстрее всех добегу до Карички.
А пришел сюда, к Менге. И держу в руке приятно тяжелый обруч. Сейчас надвину его на лоб и попытаюсь во всем разобраться. Свет! Вот так…
Мы стояли с Каричкой под сосной, как тогда, в то счастливое утро. Каричка — на ступеньку выше меня, и над ее сияющей головой качается мохнатая ветка.
— Здравствуй, Каричка. Я прилетел.
— Здравствуй, Март. Я рада.
(«Как странно звучат мысли вслух! Да еще в образах знакомых тебе людей!» И это экран повторил за мной.)
— Скажи, как ты делаешь себе такие волосы? Впрочем, я видел: ветер, солнце, гребенка. Помнишь — в больнице?
— Вы прилетели с Рыжем на трин-траве, а потом дурачились. Март, ты зря тогда улетел.
— Почему зря? Я работал. Гонялся за облаком. И до сих пор гоняюсь… А что случилось? Может, за тобой увивается этот тип — Андрей Прозоров? Он давно в тебя влюблен. Я только молчал.
— Ну что ты! Терпеть не могу этого электронного сухаря. Я о другом, Март. Мне почему-то не хочется жить.
— Это не так, Каричка… Ну-ка подними выше подбородок, не хмурься, улыбнись. Вот так. Совсем, как у Рыжа, — золотые ободки в глазах… Смотри: я беру тебя на руки. И мы уже летим. Не бойся — это море, я падал в него однажды — не страшно. А вот мы облетаем клинок небоскреба. Это самый обманчивый в мире город — Тампель. Все эти яркие картинки ненастоящие, мираж; а вот там — видишь? — вон под тем настоящим деревом стоят Соня и Игорь. Мы только посмотрим на них сверху и полетим дальше. Может, в Мальву — там, в порту, стоят сигары подлодок, они нырнут с нами куда угодно, хоть в Тускарору. А может, махнем на самый чердак Земли, в Мирный, к полярному богу Лапину: он напоит нас горячим чаем, уложит спать на шкуры и утром поведет в залы ледяного дворца. И мы выпьем там золотистый напиток. Ты помнишь этот напиток?
— Помню. Лапин учил нас пить из консервной банки до дна.
— Одним глотком.
— Да, одним глотком.
— И мы, если захотим, останемся там, в ледяном дворце.
— А если туда прилетит облако?
— Не надо, Каричка, об этом. Тебе, во всяком случае, не надо. Я видел это неприятно: бегущие люди, обломки гравилетов, сумасшедшие автоматы. Достаточно того, что видел один я.
— Но ведь оно летает…
— Помнишь, Каричка, ты боялась в детстве полосатого кота? Грязный, с обрубленным хвостом, дико горящими глазами, он ни к кому не шел на руки. Царапался, убегал и ночевал неизвестно где. Потом мы увидели его в зооуголке: он сидел в одной клетке с петухами. Чистюля, пушистая шерсть, добрые такие глаза. А ты ему все равно не верила и сказала, что правильно, что он в клетке.
— Я была права: ночью кот загрыз всех петухов.
— Да, это был ненормальный кот… Я что хочу сказать: однажды я подведу тебя к клетке — ну, может быть, не к клетке, я введу тебя в огромный светлый зал, и там, за стеклом, ты увидишь серебристый шар. «Видишь? скажу я. — Он вырабатывает электричество. Не бойся, потрогай стекло».
— И потом мы вернемся обратно в наш город. Так, Март?
— Да. Мы выйдем из зала, и я громко спрошу: «Где тут мой красный гравилет?» И Рыж вынырнет из-под куста и молча покажет рукой: вот он!
— Он скоро будет готов — твой гравилет. Я видела сама.
— И мы полетим к своей сосне. Над подводными городами. Над крестами телескопов. Над стеклянной рекой в Мезисе. Над театрами и цирками твоего Студгородка. И я буду сверху тебе показывать и говорить, где кто живет и работает.
— Только мы на минуту сядем у театра.
— Конечно, Каричка. Там на площади будет толпа. И все будут смотреть вверх, как ты стоишь на грани дня и ночи, все забудут про все на свете, когда ты скажешь: «Быть или не быть? Вот в чем вопрос…»
«Быть! Быть!» — твердил я, глядя на пустой экран.
Снятый обруч выскользнул и со звоном упал на пол. Я продолжал диалог про себя. А потом подумал: «Интересно знать, что решило бы облако, подсмотри оно мои иллюзии?»
Ночью я вылетел в Светлый, к Каричке. Рыж разыскал меня по телефону: «Прилетай. С ней плохо. Зовет тебя».
Аксель понял меня с полуслова. Сказал: «Лети. Заодно отдохни дней десять. Справимся без тебя. Может, к тому времени поставим точку».
И я умчался на космодром.
Гертруда Яковлевна первой из Иволгиных узнала о том, что невестка, став в Эдинбурге чемпионкой, попросила у властей Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии политического убежища.
Она спешила по институтскому коридору на обычную недельную планерку. Тяжелая папка с результатами исследований раздражала своими исполинскими габаритами, и нести ее было чертовски неудобно, но нужно. Бесконечные переходы и разнокалиберные лестницы только усиливали раздражение Гертруды Яковлевны, изначальная основа которого находилась дома, в бессонной ночи, заполненной плачущей в полный голос внучкой. Последние дни ребенок был возбужден и капризен – сын с ног сбился, разрываясь между хозяйством и манежиком с постоянно хнычущей дочерью, и Гертруда Яковлевна с трудом подавляла порывы нарушить заведенный порядок и прийти отпрыску на помощь. В глубине ее души материнское сочувствие боролось с дисциплинарной строгостью общежитийных неписаных законов. Эта, по большому счету, никому, кроме нее, не нужная борьба отнимала массу времени и сил, мешала сосредоточиться на рабочих моментах. Всегда собранная и конструктивная, Иволгина-руководительница стала походить на расхожий образ рассеянного жреца науки, аналогичный какому-нибудь там Паганелю.
– Гертруда Яковлевна!
Женщина обернулась на обращение и была изрядно удивлена. Начальник первого, или режимного, институтского отдела Бестюков, лысый коротышка с ледяными голубыми глазами без ресниц, колобком катился по ковровой дорожке навстречу ей.
– Александр Палыч, я спешу! – Гертруда Яковлевна была уверена: речь пойдет, как всегда, о процедурных нелепицах. Кто-то не вовремя сдал ключи, не успел правильно оформить прием или сдачу драгметаллов и тому подобное.
– Ничего страшного, уважаемая Гертруда Яковлевна. Я думаю, что коллеги извинят ваше отсутствие, – «государево око» тяжело, с присвистом, дышало. – Хотел перехватить вас в отделе, но не успел. А по телефону вроде бы неудобно. Пройдемте ко мне в кабинет. – Пухлая рука в склеротических прожилках цепко подхватила женщину за локоть.
Гертруда Яковлевна собралась было бросить гневное: «Что это вы себе позволяете?!», но осеклась. Слишком конкретно прозвучали слова режимника: «ваше отсутствие». Значит, это не процедурный вопрос. Нехорошее предчувствие спазмом сдавило грудь, стало трудно дышать и, как всегда случалось с ней в моменты больших волнений, ноги предательски отказывались служить хозяйке. В висках зашумело, а голос Бестюкова чудесным образом отделился от хозяина и автономно бубнил где-то под высоким потолком…
Домой Иволгина возвращалась на институтской «Волге». В мутной пелене заплаканных глаз мелькали искаженные городские виды, и раненая птица уязвленного самолюбия агонизировала под тяжело поднимающейся грудью. «Мы понимаем, что в наше время родители за детей отвечают только до определенного возраста. К тому же, ваша невестка, так сказать, не совсем родной вам человек… Но, поймите, уважаемая Гертруда Яковлевна, чересчур много совпадений вокруг вашего семейства: сначала прошлогодняя история, в которой участвовал ваш сын, теперь – невестка, перешедшая на сторону идеологического противника…»
Там, в кабинете Бестюкова, она плохо понимала смысл велеречивых излияний режимника. Слишком внезапной и унизительной была обморочная слабость, слишком много людей стали свидетелями этой некрасивой и жалкой сцены. Ее авторитет в коллективе, который она годами, рухнул в одночасье! Как может человек, в чьем доме гнездится измена родине, партии, всему советскому народу… Да при чем здесь эти высокие слова! Впервые в жизни Гертруда Яковлевна поняла: да, она может и умеет жалеть себя. Жалеть дурной бабьей жалостью, с вытьем в голос и с вырыванием волос. И это открытие пришло только сейчас, здесь, перед искривленными, завивающимися в жгуты колоннами и блестящим на летнем солнце куполом Исаакия Далматского. Почему жизнь так несправедлива к ней? Да, она потеряла контроль над сыном, но при чем тут его гражданские обязанности, при чем тут ее ответственность за его мысли, поведение, поступки? Он взрослый и самостоятельный человек, так в чем ее вина? Неужели ее удел – все оставшееся время жизни провести с этим грузом вины за несовершенное, наблюдая за тем, как чужие люди присваивают плоды труда всей ее жизни? «Мы не можем и дальше доверять сохранение важной для безопасности государства информации человеку, ближнее окружение которого так ненадежно. Заметьте, уважаемая Гертруда Яковлевна, мы не обвиняем вас, мы просто объясняем, почему…» Это безликое бестюковское «мы» просто сводило с ума.
Вадим читал толстенный том Манновских хроник короля Генриха IV. Верочка первый раз за последние дни смогла уснуть глубоко и спокойно, но он, нет-нет, да посматривал на спящую Верочку озабоченным тревожным взглядом. Он машинально отметил, что вернувшаяся с работы мать слишком сильно хлопнула дверью. Из комнаты, которую занимали Иволгины-старшие, донеслись странные звуки: приглушенные всхлипывания, скрип мебельных створок, небрежно сдвигаемых кресел. Домовой отложил книгу и задумался. Странные звуки тем временем переместились в коридор и заполнили все квартирное пространство. «Похоже на экстренные сборы… Отпуск? Но почему меня никто не предупредил? Странно, тогда по какой причине плач? Что-нибудь случилось?» Верочка завозилась в кроватке, тихонько застонала. Иволгин аккуратно приблизился к постельке ребенка и совсем уже было занес руку, чтобы поправить сбившееся одеяльце, как в коридоре раздался оглушительный грохот. Головка дочери беспокойно метнулась на маленькой подушке, и Вадим замер. «Неужели разбудит? Взрослый человек, ученый… Ладно, лучше один раз увидеть». На цыпочках, болезненно морщась при каждом скрипе половиц, он вышел из комнаты.
– Мама, я тебя очень прошу, Верочка спит. Ты же знаешь…
Выйдя в коридор, Вадим не видел лица матери и просьбу свою адресовал практически в никуда, в распахнутые дверцы стенного шкафа, за которыми, судя по звукам, и находилась мать.
– Да, я знаю! Я много знаю! – разгневанная Гертруда Яковлевна покинула нишу. Вадим еще никогда не видел мать такой – сбившаяся прическа, лицо в багровых пятнах, опухшие от слез глаза. Обеими руками она держала огромный дорожный чемодан. – Я даже знаю, кого мы с отцом воспитали! Эгоиста, труса, двуличного лжеца, в котором нет ни капли гордости! Самого настоящего предателя, способного предать родителей, но это ладно – сами виноваты, что не можем рассчитывать на твою благодарность! Но как ты мог предать собственную страну?! Как ты мог предать доверие людей, столько сделавших для тебя?!
– Мама, но я ничего…
– Все ты очень даже «чего»! – истерично кривляясь, передразнила Гертруда Яковлевна.
Вадим вспылил. Он вплотную шагнул к матери и громким шепотом, задавая тональность неминуемому скандалу, произнес:
– Я согласен выслушивать все, что угодно. Но без криков и шума! Верочка спит, и я не позволю ее тревожить!
– Я-я-я-я-я! Последняя буква в алфавите! Я… Ты – сволочь, сволочь и гад! И твоя подстилка – тоже! – Гертруда Яковлевна грохнула чемодан на пол, медленно сползла по стене на подкосившихся ногах и, осев на полу, тоненько, в голос, завыла.
– Мама! – Вадим кинулся к ней.
– Прочь! Прочь от меня! – кошкой шипела мать. – Я ненавижу тебя! И твою сучку! И вашего ребенка! Вы сломали мою жизнь!
– Ты можешь говорить про меня все, что тебе угодно. Но не смей трогать мою жену и дочь!
– Ха-ха-ха! Жену! Дочь! – Гертруда Яковлевна кулачками утерла слезы и с горящими от ненависти глазами обратилась к сыну: – Ты хочешь сказать, что я, честный советский человек, уважаемый всеми, кроме тебя, не имею права даже слова сказать про эту дрянь, что бросила тебя и осталась в Англии? Так знай же, что она обманывала и тебя! Даже беременная она путалась с мужиками и не считала нужным этого скрывать!
– Мама, что ты говоришь?!
– «Мама!» Да она на глазах у всех лизалась со своими кобелями прямо перед домом! Ну, что скажешь, му-же-нек? Или тоже побежишь в английское посольство просить политического убежища?! Беги! Брось на опозоренных родителей вашего ублюдка, пусть твоя мать выкормит еще одну гниду!
– Этого не может быть… – только и смог вымолвить потрясенный Вадим.
– Может, очень даже может. Запомни, у нас с отцом больше нет сына! Живи, как знаешь и где хочешь. Здесь, или в Англии у своей потаскухи, если только ты ей еще нужен, в чем я сильно сомневаюсь. Но про нас с отцом забудь! Все!
Гертруда Яковлевна бодро поднялась на ноги и, подхватив чемодан, скрылась в свой комнате.
Иволгин в полной прострации побрел к себе. В голове было пусто, тело стало безвольным, ватным, чужим. Верочка по-прежнему спала. Вадим опустился в кресло, машинально положил на колени Манна и тупо уставился в печатный текст. Потом он слышал, как вернулся с работы отец, как мать за стеной в чем-то убеждала его и как через некоторое время родители покинули квартиру.
В этот момент Вадим будто очнулся от сна, разом почувствовав острое желание пить, есть и посетить туалет. В недоумении от столь противоречивых потребностей организма он встал, покинул комнату и статуей замер в коридоре, пока извечная его привычка все выяснять и уравновешивать пыталась определить физиологические приоритеты. Бесконечно длинная трель телефонного звонка отвлекла его от раздумий. Рука Вадима слепо нашла трубку, автоматически приложила ее к уху, и не его, а чужой механический, голос бросил короткое:
– Да…
– Квартираиволгиныхпривольноенапроводебудетеговорить? – раздалась привычная скороговорка дальневосточной телефонистки.
– Да…
– Вадимушка! Это теща твоя, дальняя, восточная, – в трубке, помимо помех и механических щелчков, слышались смешки с привольнинского переговорного пункта и далекий возбужденный басок тестя. – Как вы там? Как Татуся и малышка? У вас все хорошо?
– Да…
– Ну и слава Богу. А мы вам посылочку высылаем…
– Это твой катер?
– Нет, государственный, – Курбатов ловко наполнил бокалы золотистым «Котнари». Бутылку с диковинно высоким и узким горлом виртуозным жестом левой руки вставил в круглое гнездо каютного бара. – За нас!
– Вкуснятина! – Наташа мелкими глотками отпивала вино. – А этот бар, он что, тоже государственный?
– И бар, и вино, только вот этот шашлык из форели мой.
– Красиво! – Наталья взялась за метровый шампур с огромными кусками золотистой рыбы. – Божественно! Ты никогда не говорил, что любишь отдых на природе. Кстати, как называется этот остров?
Курбатов усмехнулся.
– Это не остров – форт. Форт «Тотлебен», был такой царский генерал инженерной службы. Хотя, по сути, ты права – это рукотворный остров.
– Слушай, а почему мы сидим здесь, в каюте? Давай сделаем, как в настоящем кино: столик на палубе, шезлонги расставим…
– Ого! Ты думаешь, здесь есть шезлонги?
– Есть, я видела.
– Ваша наблюдательность делает вам честь, но ветер слишком свеж и крепок. Боюсь, что на палубе ощущение комфорта пропадет, и все впечатления вечера пойдут насмарку.
– Не пойдут, обещаю!
– Погоди, у команды должно найтись что-нибудь теплое на экстренный случай. Где-то тут должен быть рундук с барахлишком…
В поисках Наталья принимала самое активное участие. Она первой обнаружила искомое – огромный ларь, намертво закрепленный на переборке и наполненный стопками аккуратно сложенных отглаженных тельняшек. Там же девушка обнаружила и свитер толстой вязки – колючий на ощупь и удивительно теплый.
– Это из собачьей шерсти, я знаю. – В каюте перед зеркалом Наташа быстро скинула трикотажную блузку и, любуясь своим ладным телом, стала натягивать огромный флотский свитерище.
– Ты что делаешь! – Курбатов остановил ее, подняв колючий подол и принуждая девушку снять обновку. – Ты же вся исколешься и грудь до крови сотрешь, сумасшедшая. Нельзя на голое тело такие вещи надевать!
Наталья ящеркой выскользнула из свитера и прижалась к нему упругой грудью:
– Будьте добры, товарищ, повторите, пожалуйста, про тело… – она жарко дышала, изображая призывную страстность.
– Какое те… А… Голое, обнаженное, прекрасное… – сухие курбатовские руки осторожно поглаживали ее обнаженную спину.
– Самое-самое?
– Самое, самое и самое распрекрасное тело…
– Знаешь, Егор, как жалко, что нельзя вот так всю жизнь сидеть на борту собственной яхты и просто смотреть на закат.
– Почему нельзя? – Курбатов глубоко затянулся сигаретой. Вид у него был благостный и умиротворенный.
– Потому что вам, Егор Афанасьевич, нужно ходить на работу, мне – на тренировки. И даже при этом условии трудно поверить, что когда-нибудь удастся заработать достаточное количество денег для покупки яхты…
– Интересные рассуждения.
– Какие есть.
– А как же любимый муж и долгожданное дитя?
Наталья изменилась в лице.
– Обязательно надо все испортить? Я сама прекрасно знаю, что и как в моей жизни! Тебе совсем не обязательно постоянно напоминать мне про мою никчемность как спортсменки и любовницы. Не нравится – заведи другую!
– Заводят собак, – меланхолично заметил мужчина.
Наташа деланно и громко рассмеялась:
– Вот и заведи себе собаку, она всякую дрянь, сказанную тобой, будет выслушивать безответно!
Резко поднявшись с шезлонга, девушка исчезла в каюте.
Курбатов докурил сигарету, старательно затушил ее в пепельнице.
– Отвези меня домой! – гневная Наталья, сменившая свитер на блузку, с приведенным в порядок лицом – ни малейших следов их бурной близости, ни малейших следов недавней мечтательности, стояла перед ним на палубе с сумочкой на плече. Якобы спокойная и притворно равнодушная.
– Никуда я тебя не повезу…
– Нет повезешь! Меня ждут муж и ребенок, что я им скажу?
– Что хочешь… В конце концов, соврешь чего-нибудь про экстренные сборы в связи с поездкой в Англию…
– С какой это стати? И почему ты за меня решаешь?
– Потому что! А сейчас садись и слушай!
Этот властный голос Наталья слышала не впервые, но сейчас было в нем что-то необычное, интригующее. Она обостренным от недавнего возбуждения женским чутьем поняла – Егор хочет серьезно поговорить с ней. Настал момент, которого еще ни разу за все время их связи она не знала – партнер готов открыть ей свои сокровенные мысли. Извечное женское любопытство вступило в минутный конфликт с благоразумием и победило. Девушка покорно присела к столу…
Прилетит вдруг волшебник
В голубом вертолете
И бесплатно покажет кино
Из м/ф «Чебурашка»
Яна
Мы успели сделать заказ. Нам даже успели принести пирожные – шоколадные. И мистер Смит заботливо полил пирожное Розы соусом «Табаско». И тут Роза охнула, удивленно округлила глаза и приподнялась. Так, слегка. На пару сантиметров над стулом.
Мы с Нюськой тоже привстали – у систер неистребим врачебный инстинкт, а я – чисто за компанию. Мало ли… беременная женщина все-таки!
И… да чтоб мы все были здоровы!
На стуле расплывалось пятно. Выразительное такое…
Нюська круглыми глазами уставилась на меня. Я – на нее. Роза – на нас обеих…
– Скорую, – пискнула Нюська. – Срочно в роддом!
Я сглотнула.
– Нюсь… скорая того… может не успеть. Мэр же весь центр перекрыл, а тут явно экстренные роды! Схватки давно начались?! – рявкнула я уже Розе.
– Да не было у меня… – начала было она, но тут же вспомнила: – Тянуло! Но я думала, просто поясницу прихватило, с Джейме все было не так!
– Вторые роды, – буркнула я. – А Джейме сколько времени рожала?
– Долго, – вздохнула Роза. – Часа два.
– Два? Долго? – мы с Нюськой переглянулись и, не сговариваясь, ускорились.
– Все понятно, – заявила Нюська. – У нас минут двадцать максимум!
– Так, мистер Смит, берите леди на руки и присоединяйте ее к Матрице! – это уже отдала распоряжение я. – То есть вон к тому дивану! Нюська, колбасой несись к местному начальству и тащи пеленку… или скатерть… что-нибудь, короче, тащи чистое! И водки тоже тащи! А потом в скорую позвони…
Эльф, надо отдать ему должное, команду выполнил не хуже служебного пса: быстро и четко, прямо на загляденье. И тут же схватился за телефон. Надеюсь, звонил он все-таки в больницу… или какому-нибудь личному доктору…
– Янка, – пробормотала Нюська, не разжимая губ. – Ты точно знаешь, что делать?!
Матерное пожелание поторопиться ее, видимо, полностью удовлетворило – сестра унеслась.
Грег же без дополнительной команды занялся выпроваживанием праздной публики.
А я… я отвернулась от тихо охающей роженицы и зажмурилась.
Конечно, я знаю, что делать! Но ни черта не знаю, зачем я это делаю! Кто мне, дуре, мешал притвориться, что я ни дьявола не смыслю в акушерстве?!
Когда Нюська заявила, что учиться будет на травматолога и только на травматолога, бабуля это даже одобрила. Зато оторвалась на мне – у меня в детстве первой книжкой с картинками был учебник по родовспоможению. Я уже не говорю о манекенах и прочих наглядных пособиях. Я даже сначала поступила в мед на акушерство, и благополучно проучилась до третьего курса, ассистируя бабуле… пока в первый и последний раз не приняла роды лично, под ее чутким руководством, конечно. На том начались мои отношения с ювелиркой, а с медициной – закончились… Я так надеялась, что закончились!
Господи, хоть бы скорая все-таки успела! Может быть, как-нибудь леди все-таки довезут?!
– Мисс Яна? – вежливо окликнул меня эльф, и я поспешно обернулась, нацепив на все лицо самую доброжелательную улыбку. Кажется, перестаралась – лицо у него стало какое-то…
Странное, короче.
Зато Нюська уже вернулась и как раз успела подстелить под роженицу сперва клеенку (и знать не хочу, где она ее взяла!), а потом и пеленку.
– Комбинезон стащи, – скомандовала я. – И трусы, или что там… Я пойду руки помою. А вы, Грег… Вы идите вон… покараульте. Чтоб туристы не ломились. Скорую поторопите… короче, понадобитесь, позовем!
Зеркало в туалете отразило пятнисто-бледную физиономию и ласковую улыбку профессионального доктора Лектора. Вот так обратно и пойду, может, Роза с перепугу сама родит…
Так, Преображенская, возьми себя в руки! Если что пойдет не так – лучше не задумываться, что с тобой сделает ее английский муженек, да и с Нюськой заодно. Как бы вам самим не родить от такого стресса. Даже не забеременев.
Водку Нюська тоже раздобыла и, стоило мне вернуться в зал, не дожидаясь просьбы, щедро плеснула мне на руки, а потом и на стерильную марлевую салфетку.
– Щиплет, – брякнула Роза, когда я начала аккуратно обрабатывать… то, что положено обрабатывать в такой ситуации.
– Табаско щиплет, – буркнула я. Щиплет ей, видите ли! Можно подумать, мне легко. – Я ж тебя не им мажу! Хочешь, Смита позовем, пусть подует! И не хихикай, у меня тут все трясется! Не трясись, говорю, все нормально, у Преображенских во время родов еще ни одна кошка не пострадала… Нюська, маму твою Лизу, ты мне тут для декора стоишь? А ну быстро и радикально успокоила роженицу!
Заржали обе. Причем немедленно. Ну… зато не нервничают, более чем достаточно, что психую я!
А роды-то действительно экстренные! Права оказалась Нюська насчет двадцати минут.
Кажется, это была моя последняя связная мысль. Дальше я не думала совсем, только механически действовала – управляла дыханием, стоило появиться головке, приподнимала Розу, когда пошли плечи, опускала и снова приподнимала. Кажется, кто-то мне помогал, возможно, Нюська. Или ангел-хранитель. Или еще кто-то…
Кажется, кто-то ругался на английском и русском вперемешку, а кто-то еще, возможно, даже я, поддерживал на латыни.
Реальность я осознала немного позже, когда уже отсосала из носика младенца воду резиновой грушей, хрен знает, откуда взявшейся и кем сунутой мне в руку. Нюська тем временем быстро и легко перевязала и перерезала пуповину – хрен знает, чем. Я не смотрела.
Меня мутило.
Прямо ко мне кто-то подошел – судя по силуэту, мужчина, и я с немалым облегчением сунула завернутого в пеленку младенца ему в руки.
«Чтоб я еще хоть раз!» – подумала я и с чувством глубокого удовлетворения впервые в жизни потеряла сознание.
Роза
Я подозревала неладное с самого обеда. Уж слишком все хорошо складывалось. И родня нашлась, и от мэра легко отделалась, и денек выдался просто чудесный. А главное, леди Селия Говард мирно дрыхла и не пиналась.
Но я очень надеялась, что затишье продлится до ужина, а лучше – до понедельника, когда мы полетим обратно в Лондон.
Ага. Три раза.
Эти Говарды… и Джеральды туда же! Не могут без приключений!
Мне даже не показалось, что я описалась. Я сразу и точно поняла, что рожаю. Вот прям щас. В задрипанной кафешке посреди города Энска.
Ой, что бу-удет… что мне Кей ска-ажет… и какую ехидную морду при этом сде-елает… Ведь говорила мне мисс Гретхем: вам категорически нельзя никуда ехать до родов! Мы с ней из-за этого поругались. Да что там поругались! Она просто–напросто отказалась лететь со мной в Россию. А я отказалась оставаться в Англии и умирать со скуки. И мисс Гретхем, лучший акушер всея Великобритании, послала меня на хрен. Вежливо. О-очень вежливо. Как только англичане умеют.
Спросите, каким местом я думала, когда перлась в Рашу на сносях и без доктора? Честно скажу – не знаю. Надеялась на великий русский Авось.
Не прокатило.
Утешало меня только одно. Рядом по чистой случайности оказались лучшие акушеры-гинекологи родной Раши. Между прочим, профессор Преображенская еще меня принимала. Моей маме, известной военной журналистке, и то пришлось навертеть финты ушами, чтобы попасть к ней, в роддом для жен партийной верхушки. А мне вот так просто достались целых две Преображенские.
Говарды – везучие, сил нет. Иначе бы давно вымерли со своей-то любовью к адреналину.
В общем, я совсем не нервничала. Это потом отходняком накроет, а сейчас – фигня война. Рожаем.
Так что я послушно улеглась на диванчик, понаблюдала за тем как Грег очищает помещение от публики и персонала, а потом – звонит… Ага. Кею. И тут же докладывает мне:
– Милорд скоро будет.
– А Бонни?
– Мистер Джеральд тоже.
– Не пускай Кея, пока я рожаю! Это… неэстетично!
– Не волнуйтесь, миледи. Вы прекрасны всегда, – невозмутимо отвечает мой личный мистер Смит, и я понимаю, что присутствовать при родах мой муж будет. Даже если ему придется посадить самолет на колхозном поле и бежать сюда бегом.
Странное дело. С тем, что на все это будет смотреть Бонни, я смирилась легко. Даже пожалуй обрадовалась. Когда я рожала Джейми, он очень меня поддерживал. В буквальном смысле – за руку. И развлекал. А вот Кей… ну… все же он лорд… не принято это…
Плевал Кей на «принято – не принято». Первый раз он со мной согласился, чтобы только я не нервничала, а сейчас – шиш вам. Припрется. Как пить дать, припрется!
– Приподнимаемся, – командует Аня, прибежавшая откуда-то с пеленками, клеенками и чем-то там еще.
Я благополучно отвлекаюсь от глупых мыслей. Сначала на Аню, а потом на Яну. Вот сразу видно, эти двое на родах собаку съели. Все так спокойно, Яна меня смешит… А еще она похожа на Кея. Что-то такое в мимике, наверное. И ощущение надежности.
– Не спим, Розочка, не спим. Мы рожаем или медитируем?
– Медитируем, – вздыхаю я. – Десять секунд между схватками, я посчитала. Ох…
Последние уже сильные. Больно. Не очень, меньше чем когда Селина пиналась. Но уже часто. И дыхание перехватывает.
– Дышим, вот так, дышим… – командует Яна.
И я дышу. Глубоко, правильно дышу… пока меня не скручивает уже настоящей схваткой. Тогда я кричу… и…
Внезапно оказывается, что за руку меня держит Бонни. Он одет во что-то белое, наверняка стерильное. Я толком вижу только его лицо.
– Все отлично, Мадонна, – улыбается он. – Дыши. Уже скоро.
И я снова кричу, сжимая его руку. И снова – что-то вокруг меня происходит, но я не вижу и не осознаю. Из меня лезет наружу нечто… о боже! Почему я согласилась на это?! Ду-ура! Никогда больше! Ненавижу мужчин!
– Не-на-вижу… тебя… а-а! – ору я.
Меня гладят по голове и снова шепчут что-то ласково-успокаивающее.
Наверное. Не помню точно. Вообще все как-то дискретно. Урывками. В какой-то момент – между схватками, когда я пытаюсь продышаться – в кафе оказывается много народу. Слишком много. Я вижу знакомую бандану с черепами на белобрысой голове, родную улыбку…
– Куда? Не подходить! С ума сошли! – грозно наступает на Кея и кого-то там еще, кто приехал с ним, Аня. – Кто тут муж? Мыть руки! Переодеваться! Остальные – за дверь!
Дальше – вот вообще не помню ничего, кроме боли, усилия, снова боли и снова титанических усилий… и… писка, переходящего в крик. Громкий. Заливистый.
– Девочка, у вас девочка, – говорит Аня, улыбается, а я просто дышу и пытаюсь понять: все уже, правда, все? Голова кружится.
– Где? Покажи! – требую я.
И вижу ее. Мою маленькую Селину. Яна сует ее в руки Кею – он, как и Бонни, в белом халате, непонятно, откуда тут взялись белые халаты… Боже, о какой ерунде я думаю! Глаз же невозможно отвести от них. Моя дочь на руках у моего мужа…
Упс. А вот этого я не ожидала. Яна – и падает в обморок? Ее подхватывает Бонни, тут же подбегает Аравийский, забирает Яну, несет куда-то.
Но я снова смотрю на свою дочь. И глупо-глупо улыбаюсь. Она такая… маленькая!
Кей счастливо улыбается ей. И Бонни – тоже, подходит к ним, смотрит на малышку, а потом – на меня. Кажется, это и есть счастье…
Собственно, на этом можно было бы считать эпос «Рождение звезды» оконченным, если бы не кое-что крайне забавное.
Короче. Лежу я, значит, на диванчике, у моей груди сопит крохотная Селина Говард-Джеральд, причем с сиськой во рту сопит, отпускать не желает. Меня обнимает счастливый отец, который Бонни, и что-то нам воркует нежное-нежное. А я прихожу в себя – и начинаю смотреть по сторонам. Интересно же! Роды в кафе, изумительный материал, надо все как следует разглядеть и запомнить. Обязательно где-нибудь это опишу!
Итак. Аня с Грегом деловито уничтожают следы преступления… то есть родов. При этом смотрят друг на друга так, что сразу ясно – скоро поженятся. А если Грег на ней не женится, я сама ему на лбу напишу «Дурак». Тут все понятно, романтика – это прекрасно, но довольно однообразно.
Намного интереснее смотреть за Аравийским и Яной. Пока она валялась в обмороке, Аравийский сидел около нее. Недолго. А потом его прогнали. И ведь ушел, что характерно! Жаль я не слышала, что ему такое Яна сказала. Надо будет у Аравийского спросить. Потом. Не забыть бы.
Ушел, значит. Торчит у дверей, изображает высочайший профессионализм всей мордой. На Яну не смотрит. Демонстративно.
Обязательно расспрошу! Мне можно быть нетактичной, я девочка и вообще писатель.
А вот Яна ведет себя странно. Она так смотрит на эту кровь, словно в первый раз ее видит. Тоже надо будет расспросить. Пометочка два.
К ней подходит Кей, отводит в сторонку, что-то говорит. Не слышно, но думаю, благодарит. Предлагает что-то. Ну там луну с неба, Тадж Махал в подарок… хм… что-то не туда я думаю. Что-то более жизнеутверждающее предлагает. Точно. А Яна думает… вот – придумала! Выражение у нее становится такое… характерное. Как у кошки, сумевшей открыть клетку с канарейкой. Или как у Кея, обнаружившего диких, непуганных конкурентов, с которыми можно сначала поиграть.
Вот да. Сейчас прямо заметно, что родня. Братья-близнецы… или сестры… черт, я ж писатель, а не знаю, как сказать. Надо погуглить. Пометочка три.
Так вот. Яна что-то говорит Кею – и у него становится такое же лицо. Говард на охоте, спасайтесь, лисы.
– Ты их слышишь? – тихонько спрашиваю я у Бонни.
Он так же тихо хмыкает и целует меня в нос.
– Не слышу, но все для тебя разузнаю. Писа-атель.
– Ага, – соглашаюсь я… и зеваю.
– Кто-то устал и хочет спать…
– Мя-а-а! – возмущенно открывает глазки Селина.
Черные. В пушистых длинных ресницах. И на голове у нее черный пушок завитками. Будут роскошные кудри, как у Бонни.
И характер, как у Бонни.
Мама дорогая, во что я ввязалась?! Боже… чем я думала?..
– Я люблю вас, мои девочки. Мои самые прекрасные на свете девочки, – говорит Бонни, сияя и осторожно поглаживая Селину по головке. – Спи, маленькая моя.
И эта, которая маленькая Бонни, улыбается беззубым ротиком, причмокивает и закрывает глазки. Спит.
Боже. Спасибо тебе за это чудо.
– Боже, спасибо тебе за чудо, – слышу я голос Кея и ощущаю его губы на своей щеке. – Я так вас люблю! Мои девочки…
– Наши девочки, Британия, – таким же умиленным голосом поправляет его Бонни.
– Наши, Сицилия, – соглашается Кей.
И на этой торжественной ноте я наконец-то отключаюсь от реальности. С чувством глубокого морального удовлетворения.
Партиарх Лыцкий Порфирий был не в духе. Он вообще терпеть не мог неожиданностей, справедливо усматривая в них вызов своей прозорливости.
— Дидим! — позвал он, подавая звук несколько в нос.
Вошёл заранее испуганный комсобогомолец — ясноглазый седенький старичок хрупкого сложения. По возрасту ему давно полагалось выбыть из коммунистического союза богобоязненной молодёжи, но Партиарх полагал, что преклонные лета членству не помеха. Была бы душа молода.
— Ну в чём дело, Дидим? — Глава Лыцких Чудотворцев с отвращением шевельнул развёрнутый перед ним на столе свежий номер «Ведуна», официального органа Лиги Колдунов Баклужино. — Я же просил не кропить и не крестить… Пришла газета заряженная, заговорённая — значит такой её и подавай.
Старичок задохнулся, всплеснул чёрными рукавами рясы.
— Да вот честное сталинское, не кропил и не крестил!.. — побожился он всуе. — Может, на таможне кто…
— На таможне?.. — Партиарх нахмурился, подумал. — Ладно, иди, разберёмся… Да скажи, чтобы выговор тебе записали…
Старичок-комсобогомолец с отчётливым позвоночным хрустом махнул поясной поклон и, переведя дух, выпорхнул из кельи.
Как и всякий опытный политик, Партиарх Лыцкий Порфирий исповедовал старое правило: карать немедленно — и только невиновных. Виновные — они ведь никуда не денутся, придёт со временем и их черёд. Не век же им быть виновными-то…
Партиарх вздохнул и вновь занялся вражеской прессой — проглядел заголовки. «БАКЛУЖИНО ГОТОВИТСЯ К ВСТРЕЧЕ ВЫСОКИХ ГОСТЕЙ…» Ладно, пусть готовится… Так, а это что? «НОВЫЕ ПОДРОБНОСТИ ЧУМАХЛИНСКОЙ ТРАГЕДИИ…» Вот поганцы!.. Так и норовят под крылатые ракеты подвести!..
Стёкла заныли — очередное звено американских самолетов вторглось в воздушное пространство Лыцка… Партиарх лишь досадливо повёл бровью и приступил ко второй странице. Хм… «ТЕЛЕГА СТАРАЯ, КОЛЁСА ГНУТЫЕ…» Это о чём же?.. «Сбежавшее колесо президентского лимузина ловили всем миром…» Игриво, игриво… Вот, мол, мы какие нехристи смелые — даже своего Президента покусываем…
И реклама, реклама… Добрая половина газеты — сплошь из одной рекламы. «ФИРМА «ДИСКОМФОРТЪ» РЕАЛИЗУЕТ КРУПНЫЕ ПАРТИИ САХАРА. КРАДЕНЫЙ — СЛАЩЕ…» Совсем обнаглели!..
Об одном лишь беглом протопарторге — ни полслова…
Порфирий отложил газету и задумался.
Итак, верный друг и соратник, провались он пропадом, почуял беду и сообразил, что во вражеском логове куда меньше опасности, нежели в дружеском. Политической слепотой Африкан отличался всегда, но вот малодушия Порфирий от него, признаться, не ждал. Ну как это — взять и сбежать? Неужели протопарторг сам не понимает, насколько в данный момент его трагическая гибель необходима Лыцку? Видимо, не понимает. Не желает понять…
Ведь если разобраться: кто виноват во всей этой заварухе? Кто раздул в средствах массовой информации заурядную пьяную драку лыцких механизаторов с баклужинскими до размеров танкового сражения у хутора Упырники? Кто обещал уничтожить в воздухе специальную комиссию ООН? Кого объявили на днях политическим террористом? По ком плачет международный суд в Гааге? Из-за чьих проделок вот уже вторую неделю воют над Лыцком турбины американских штурмовиков? Из-за кого всё это?..
Из-за Порфирия, что ли?! Да нет, не из-за Порфирия… Из-за тебя, дорогой товарищ Африкан!
Даже если допустить, что ты и впрямь баклужинский шпион, — кого это оправдывает? Раз уж на то пошло, все самые неистовые и крикливые члены любой партии наверняка внедрены в неё врагами — на предмет раскола и хулиганских выходок… И ничего — втянулись, работают. Не хуже других…
В своё время нарком инквизиции митрозамполит Питирим представил Порфирию подробнейшую информацию об Африкане. Среди прочих сведений там фигурировали и отроческая дружба с Портнягиным, и сомнительный взлом краеведческого музея, и откровенно подстроенный побег из камеры предварительного заключения… Тем не менее Партиарх счёл возможным ввести Африкана в Митрополитбюро и приобщить к лику Лыцких Чудотворцев. Ну, подумаешь, шпион… Значит, золото, а не работник! Это свои — лодыри, а вражеский агент будет пахать день и ночь, лишь бы подозрений не навлечь.
Ну, не без греха, конечно… Бывает, передаст за кордон кое-какие секретные материалы — так ведь их же всё равно не используют. Случая ещё не было, чтобы использовали! Вон Рихард Зорге прямым текстом передавал, когда война начнётся. Много его послушали?.. А Шелленберг! Все данные выложил фюреру — как на блюдечке, чуть ли не на пальцах доказал: нельзя на СССР нападать… И что в результате?.. А ведь это Зорге! Это Шелленберг! Что уж тогда говорить о разведчиках поплоше! Да их донесений вообще не читают — недосуг…
Короче, шпион, не шпион — какая разница? Главное — что в тот момент протопарторг идеально соответствовал роли политического отморозка. Во-первых, можно было спихнуть на него при случае грехи любой тяжести, а во-вторых, все прочие Чудотворцы смотрелись бы рядом с космобородым, звероподобным Африканом чуть ли не европейцами.
«Да нехай себе шпионит! — решил Порфирий. — Зато рыло, рыло какое!..»
В ту пору Партиарх и представить не мог всех последствий злосчастного своего решения. Хотя с протопарторгом-то он как раз не промахнулся — протопарторг повёл себя прекрасно: порол кровожадную чушь с высоких трибун и яростно призывал всех к беспощадной борьбе не с тем, так с этим. Ошибка Партиарха была в другом — вечная роковая ошибка политических деятелей. Как это ни прискорбно, но Порфирий недооценил идиотизм народных масс. Народные массы пошли за Африканом…
Трудно сказать, почему, но каждому из нас в глубине души непременно хочется быть посаженным, растрелянным, поражённым в правах до седьмого колена. Смутное это желание мы называем обычно стремлением к порядку и социальной справедливости. Да, говорим мы себе, меня прижмут. А может, и не прижмут. Но уж соседа прижмут наверняка.
Безбожники-антропологи спорят по сей день о том, где возник человек. Видимо, всё-таки в исправительно-трудовой колонии.
Так вот задача политика — нащупать в душах избирателей заветную эту жилку, затем подкрутить колок, натянув её до отзвона, а дальше уже — дело техники. Кричи, струна, пока не лопнешь! В этом плане, конечно, претензий к Африкану быть не может: и струнку нашёл, и сыграл вполне душераздирающе. Пока население Лыцка с упоением корчевало светофоры и бегало по соседским дворам со святой водой в поисках нечистой силы, было ещё терпимо. Но ведь дальше-то пошло откровенное разжигание ненависти к Баклужино! Нет, конечно, внешний противник тоже необходим. Без него государство просто не выживет. Уж на что был велик Советский Союз, а стоило со всеми помириться — тут же и распался…
Однако меру-то — знай! До войны-то зачем доводить?
Ах, протопарторг, протопарторг… Раздразнил НАТО, смутил народ — и поди ж ты! Бежал! Заварил кашу, а расхлёбывать? Такой тебе выпал случай принести себя в жертву, войти в историю, стать легендой… В голове не укладывается!
Партиарх был не просто возмущён — он был искренне расстроен обывательским поступком Африкана.
Назвался политическим деятелем — будь любезен, осознай, что совесть дело тонкое. Подчас исчезающе тонкое. Но ведь не до такой же степени, в конце-то концов!
Над Лыцком громоздились облака и шепелявили турбины. Ныли оконные стёкла.