Он был облечен в одежду, обагренную кровью. Имя Ему: «Слово Божие».
Откр. 19: 13.
Из уст же Его исходит острый меч, чтобы им поражать народы. Он пасет их жезлом железным…
Откр. 19: 15.
Порыв ветра захлестнул волосы и отбросил их с лица. Земля, еще зеленая и голубая, серебрилась в дымке предрассветного тумана: она не ждала беды. Вода — чистая и прозрачная — еще струилась в реках; первые лучи солнца тронули облака, и они зарделись, наполняя воздух розовым свечением; лес встряхнулся, умываясь росами; по золотым полям, беременным хлебом, волной прошел радостный вздох, и птичья трель понеслась над землей, возвещая о восходе солнца.
Земля не успела заметить жаркого, сухого ветра на своей груди — она просыпалась, блаженно потягиваясь и жмуря глаза, когда первый тяжелый толчок ударил ее безмятежное тело. Ветер взревел и, словно озлившийся пес, в клочья изорвал ее сияющую туманную накидку.
Бог подземелий и подводных глубин стоял и смотрел на это со стороны, и сердце его, не знающее боли, жаждало мести и истекало ненавистью. Что ему до земли? Что ему до неба, до солнца? Все идет своим чередом! Разве не это было обещано? Разве не к этому шло?
Вот он, Сидящий на престоле, и двадцать четыре старца в белых одеждах лижут ему ноги, и скоро все, кто останется в живых, к ним присоединятся. И Агнец ломает печати одну за другой, и четыре всадника скачут по земле, ведя за собой войны, болезни и предательства. И вопиют души его мертвецов: «Ты обещал, ты обещал им всем лютой смерти, сколько мы будем ждать? Жги их, рви на части, закапывай живыми в землю! Ты обещал нам!» И отвечает им Сидящий на престоле: «Погодите. Вас слишком мало! Пусть они убьют еще немного моих слуг, и тогда чаша моего терпения переполнится».
Черный вихрь, порожденный громовым ударом по земле, выкатился из-за горизонта и взметнулся вверх, опутывая солнце, и сияющий диск накрыло пигментное пятно, поросшее жестким, темным волосом. Он изуродовал солнечный лик, и земля зажмурилась от отвращения и страха. Небо потемнело, и звезды проступили на нем, словно капли холодного пота. Луна не отразила света — он плюнул кровью в ее бледное лицо, и бардовые сгустки ползли по ее щекам. Еще один удар — и звезды осыпались на землю, и небо треснуло, как кожа барабана, и расползлось в стороны, зияя огромной дырой, открывающей ничто.
Отец-Небо и Мать-Земля… Убить отца, чтобы вдоволь надругаться над матерью… Бог подземелий и подводных глубин стоял и смотрел, и по щекам его катились слезы.
Ангел с востока, убедившись, что небо убито, крикнул четверым своим собратьям, чтобы не трогали землю, и бог удивленно вскинул лицо: неужели ошибся? Неужели они пощадят ее?
— Сначала отметим наших слуг, а потом начнем! — весело крикнул ангел.
Кадильница, полная пламени, с грохотом упала на землю, изрыгнув из себя молнии, и по земле пробежала судорога. Ликующий трубный глас разнесся над землей, над которой только что пели птицы, и в землю полетели камни и огонь, смешанный с кровью. Откуда Сидящий на престоле взял столько крови? У кого цедил и где хранил столько времени?
Лес, высушенный пустынным ветром, вспыхнул, и пожары огненными волнами покатились по телу земли. Визжащее зверье металось в огне, рев, ор и топот огласили землю, но бежавшие не находили спасения: огонь падал с неба, и птицы с хриплыми предсмертными криками теряли высоту, перья их вспыхивали ненадолго, и они свистящими факелами валились вниз. Кровь густыми шлепками орошала пожар, пузырилась и запекалась на теле земли. Смрадный чад расстилался там, где только что серебрился туман.
Золотые поля почернели: хлеб — плод чрева Матери-Земли — побили камнями, выжгли огнем и утопили в крови.
Снова взревела труба, и раскаленный камень скатился в море — воды вскипели и превратились в смердящий рыбный бульон, сваренная заживо рыба всплывала со дна кверху брюхом, а потом вода покраснела и тяжелый сладкий запах теплой крови, смешанный с рыбным, спазмом сжал богу горло. Он не боялся крови, он был уверен, что может беcтрепетно увидеть море крови… Увидеть — да. Но вдыхать этот запах оказалось выше его сил.
Светящийся шар, отвечая трубному гласу, прокатился над землей, отравляя ручьи и колодцы.
Что еще тебе надо, ты, Сидящий на престоле? Тебе все еще мало?
Орел, каркающий подобно вороне, пронесся там, где только что было небо, обещая людям трех ангелов с трубами. И люди просили у земли защиты, как дитя ищет спасения в материнских объятьях, но она умерла и ничем не могла помочь своим детям.
Бог подземелий и холодных озерных глубин лил слезы и проклинал самого себя. Себя и глупых, несчастных людей, не пожелавших взять в руки его оружия.
Над догоравшим трупом земли ветер нес пепел и запах гари, и торжествующая труба пятого ангела заставила бога вздрогнуть и обхватить плечи руками. Из распоротого брюха неба повалил дым, и из этого дыма на мертвую землю саранчой посыпались чудовища. Нет, они пока не убивали — они лишь истязали людей. Тех, кого ангел не отметил печатью на лбу.
Бог подземелий и холодных озерных глубин вытер лицо и всхлипнул, как маленький мальчик. Многоголосый вой разнесся над мертвой землей. Женщины закрывали собой детей, а мужчины — стариков и женщин, люди корчились в муках, но ядовитые скорпионьи жала не щадили никого. Поначалу они еще держались, еще сохраняли в себе что-то человеческое, но всему есть предел, и вот уже мужчины в страхе бежали прочь, нагоняемые чудовищами-палачами, и матери извивались на земле, позабыв про своих визжащих от боли детей, и старухи тонко кричали, закрывая руками лица, и хрипели старики. Они не умирали, нет. Это было бы слишком просто!
Бог подземелий и холодных озерных глубин исподлобья посмотрел на Сидящего на престоле и спросил:
— Нравится?
Сидящий на престоле не ответил — он во все глаза смотрел на землю, и плотоядная улыбка играла на его губах.
— И это за то, что они не пожелали поклониться тебе? Не приползли к тебе на коленях? Ты надеешься, что после этого они полюбят тебя, как родного отца? — бог сплюнул.
Сидящий на престоле не слышал его: крики истязаемых заглушили голос бога.
Но и это не стало концом — Сидящий на престоле долго ждал и долго копил силы. Шестой ангел протрубил, призывая убийц, и всадники на огнедышащих лошадях кинулись избивать замученную толпу — каждого третьего, будь это женщина, старик или ребенок. Кони жгли их горящей серой: кожа надувалась и лопалась, кипела — на лицах, на спинах, на ногах, — и страшные вопли оглашали пространство, которое уже не было землей.
И властитель подземелий, страж смерти и ее слуга, содрогнулся и зажмурил глаза: он видел жестокость, он сам умел быть жестоким, но всякая жестокость должна быть чем-то оправдана! Чем же можно оправдать эту? Жаждой власти? Долгожданной местью? Зачем?
— Что ты делаешь? — прошептал он еле слышно. — Что ты творишь? Ты — безумец! Алчный, завистливый, ревнивый безумец!
Люди в белых одеждах с печатью ангела на челе смотрели на избиение толпы, и лица их светились гордостью. Они всю жизнь истязали себя милосердием, теперь же сострадание не трогало их сердец. Белые одежды развевались на фоне красно-черных пожарищ и красно-черных язв, оставленных огнем на человеческих телах. Люди в белых одеждах заслужили право смотреть на муки тех, кто не поклонился Сидящему на престоле. Они гордились своим богом, торжеством его потерявшей разум силы!
Бог подземелий и подводных глубин закрыл лицо руками. Поруганная земля лежала у его ног, небо с распоротым брюхом свисало над головой, изуродованное солнце и оплеванная луна… Ярость… Ярость разрывала грудь, выжигала глаза, вскипала на губах раскаленной пеной, и он заревел подобно зверю, и кривые когти царапнули мертвую землю, и крылья взметнулись над гибким чешуйчатым телом.
Ярость изрыгнулась из семи глоток огнем, выплеснулась в пространство: крылатый ящер хотел сражаться, крылатый ящер готов был умереть.
Но Сидящий на престоле не принял боя — у него нашлось довольно слуг, да и что он мог сделать сам? Только лить на землю реки крови: кровь живых, кровь мертвых, кровь рыб, зверей и птиц. Он шевелил пальцем, и десятки слуг, вопия о его могуществе, спешили исполнить приказание, и впереди них стоял архангел с огненным мечом в руках — воевода Сидящего на престоле.
Крылатый ящер напрасно старался дотянуться до престола, напрасно кидался грудью на острия копий, горел в кипящей сере и подставлял головы под огненный меч: ярость его стала отчаяньем. Он был один, один, и горстка измученных людей стояла за спиной, людей, которые, увидев его, обрели тень надежды.
Чешуя раскалилась добела и сияла подобно новому солнцу, и люди плакали от радости, тянули к нему руки, хотели его победы. Он был страшен и прекрасен, как всякий воин, идущий на смерть. Но кто сказал, что боги не чувствуют боли, когда их жгут огнем? Крылатый ящер неистово бился об ощетинившийся копьями заслон, и боль превращала отчаянье в исступление. Если не веришь в победу, остается дорого продать свою жизнь. Он налетал на врагов в белых одеждах, обагренных кровью, он метался меж ними, дышал огнем, но они не умели отступать: не потому что были отважны — они были безумны. Ореол безумия ложился на все, к чему прикасался Сидящий на престоле.
Кожистые крылья, истыканные копьями и обожженные серой, поднимались все тяжелей, и каждый взмах давался ящеру с усилием. Он слышал, как рыдают женщины за его спиной: они поняли, что он не победит. Но они не отступились, они не предали его — люди, которых он презирал, над которыми смеялся, которых проклинал! Горстка людей — вот все, на что он мог рассчитывать, вот все, за что ему оставалось бороться. Жалкие, израненные, потрясенные, убитые горем, они не оставили его. И крылатый ящер черпал в их вере последние силы и бросался вперед, пока огненный меч не разрубил крыло, ломая тонкие кости и разрывая кожу, державшую его наверху.
Он не сразу понял, что падает, — азарт битвы застил ему глаза. Тело, потеряв опору, несколько раз перевернулось вокруг себя, второе крыло вывернулось и хрустнуло у основания — крылатый ящер комком огня и боли летел вниз камнем, сверкающей звездой, и изломанные крылья не могли удержать падения.
Мертвая земля не смягчила удара — он рухнул на острые скалы и замер, не в силах шевельнуться. Ярость, отчаянье, исступление — на их место пришла тоска. Он не смог. Он, темный бог подводных глубин, он, прежде всемогущий, потрясавший основы движением глаз, падалью валялся на камнях и радовался, что они остужают сжигавшее его пламя.
И опомнились, поднялись другие боги. И была война, и боги, прежде сильные и уверенные в своей силе, против Сидящего на престоле оказались наивными детьми. Когда-то они смеялись над ним, когда-то, считая себя мудрыми, и вели себя мудро. Только у войны другая мудрость. И бог подземелий и подводных глубин мог бы рассказать им об этом раньше, но раньше они не слушали его.
Поздно они поняли, что война эта началась давно: война за души людей. Поздно они догадались, откуда у Сидящего на престоле моря крови. И ужаснулись, увидев его кровавую жатву: подобны созревшим виноградным гроздьям были для него люди, и выжимал он их кровь, как винодел выжимает сок из ягод.
И снова в муках умирали люди с именами богов на устах, и горела в огне богиня любви и плодородия, и бросали богов в озеро кипящей серы, и слетались птицы-трупоеды на пир Сидящего на престоле — пожирать мертвые тела убитых.
Нетрудно было связать поверженного змея и посадить его на цепь. Но пройдет лишь тысяча лет — что для бога тысяча лет? — и освободится змей. И пойдет по земле тайными тропами, собирать новое войско на войну с Сидящим на престоле. И неизвестно, кто в этой войне победит.
Бог мрачных подземелий и подводных глубин потерся щекой о камни своей темницы-бездны и смежил веки: через тысячу лет все будет иначе.
Молодой послушник Виссарион, попросту — Вешня, пришел в монастырь по своей воле, когда два неурожайных года подряд породили в деревнях небывалый доселе голод. Он был счастлив уже тем, что его приняли в стены обители, и старался постичь монастырскую жизнь не за страх, а за совесть. Иноком он стать не рассчитывал, «рылом не вышел», но по сравнению с мытарствами в миру Пустынь казалась ему раем на земле, а монахи — небесными ангелами. Он с радостью хватался за любую работу, желая угодить всем, и вскоре его усердие и опрятность были замечены: вместо скотного двора Вешню отправили в помощники иеродиакона Никодима, который учил его обрабатывать кожи для пергаментов, готовить перья и чернила и другие принадлежности для письма — иеродиакон вел летопись Пустыни.
Вешня, как и все его односельчане, читать не умел. Но, оказавшись рядом с летописцем, не удержался от честолюбивой мысли: если он научится читать и писать, то рано или поздно станет монахом, вольется в число небесных ангелов, перед которыми благоговеет и трепещет. Эта мысль настолько прочно поселилась у него в сердце, что он использовал каждую возможность пополнить свои знания. Разумеется, отец Никодим не спешил обучать деревенского парня, но на вопросы изредка отвечал, да и лекала для красных строк назывались так же, как и литеры, на них запечатленные.
И через долгие месяцы у Вешни стало получаться складывать буквы в слова — с трудом, конечно, медленно, но верно он начал читать летопись Пустыни. Никодима это нисколько не обрадовало, но он не стал препятствовать послушнику в его начинании.
Однажды летним утром, после трапезы, по монастырю пронеслась весть: дружина наконец сумела разыскать и повязать волхва — проклятого язычника, который своими гнусными словами порочил светлое имя Бога, кощунствовал, путешествуя от деревни к деревне, и смущал народ, надеясь ввести его в грех и толкнуть к врагу рода человеческого.
Событие для обители было радостное, и все насельники с нетерпением ожидали, скоро ли волхва доставят в Пустынь и предадут заслуженной казни. Поэтому, когда на следующий день ворота распахнулись и во двор ввели волхва, весь монастырь высыпал на него посмотреть. Вешне повезло, он помогал глуховатому отцу Никодиму слушать и запоминать, поскольку о казни волхва, несомненно, следовало сделать запись в летописи Пустыни. Так он и оказался в первом ряду и мог рассмотреть и расслышать все происходящее.
Волхв был вовсе не стар, по виду — моложе отца Никодима, которому недавно сравнялось пятьдесят пять лет. И больше всего Вешню поразили его глаза — ясные, широко открытые, молодые. Волхв с любопытством осматривался по сторонам, словно не на казнь его привели вовсе, а на прогулку, и хмыкал в белую, аккуратно постриженную бороду. Кроме загорелой кожи, белым он был весь: выбеленные временем волосы, белая рубаха, белые штаны, белый кожаный пояс. Волхв уверенно ступал босыми ногами по двору, и Вешне казалось, что этим он оскверняет святость обители. Его худые, тонкие руки за спиной стягивала веревка, но плечи все равно оставались расправленными, и голову волхв держал высоко поднятой, стараясь смотреть на братию сверху вниз.
Костер давно ожидал его, и монахам оставалось только привязать волхва к толстому столбу и зачитать обвинения, которые и так были хорошо известны всем насельникам. Волхву предложили раскаяться в грехах или сказать что-нибудь в свое оправдание, и неожиданно молчать он не стал: голос у него оказался зычным и молодым, он говорил так громко, что его услышал и отец Никодим.
— На краю света, за далекими непроходимыми лесами, меж кисельных берегов течет молочная река Смородина. Там, за Калиновым мостом, на самом краю солнечного зеленого Вырия нас ждут наши прадеды. Мне нечего бояться и не о чем жалеть.
— Ты будешь гореть в аду, проклятый язычник! — не удержался игумен, и братия подхватила его слова.
Отец-настоятель принял из рук благочинного странную деревянную вещь — такого Вешня никогда не видел, но догадался, что это скорей всего те самые поганые гусли, о которых рассказывали монахи. Игумен расколол гусли о колено, струны звякнули беспомощно, и только тогда по лицу волхва пробежала еле заметная тень, как от неожиданной боли. Расколотые гусли кинули ему под ноги, и отец-настоятель обратился к насельникам с проповедью, которую волхв слушал с легкой улыбкой на устах. Словно не ждал его через несколько минут жуткий конец, словно он не боялся ни костра, ни смерти, ни ада, следующего за ней. Кое-кто из братьев не выдерживал и выкрикивал слова проклятия ему в лицо.
Но неожиданно всем пришлось замолчать — от испуга и удивления. Из дальнего угла двора, тяжело опираясь на клюку, к летней церкви шел старый схимник, бывший экклесиарх обители, отец Ликарион. Более пяти лет никто не видел и не слышал его, с тех пор как он принял схиму и удалился в свою келью навсегда. И, хотя келья стояла в стенах монастыря, о том, что отец Ликарион еще жив, убеждались только по исчезнувшему куску хлеба и пустому кувшину с водой в узкой прорези окна. В сильные морозы подвижник забирал приготовленные для него дрова, но если мороз был не слишком силен, то оставлял их нетронутыми.
Отец Ликарион был очень стар. Его подбородок дрожал, согбенные временем плечи тянулись к земле, босые почерневшие ступни с трудом несли его бренное тело — каждый шаг давался святому старцу великой мукой. Пепельно-серая седина перемежалась с большими проплешинами, длинная борода редкими прядями спускалась на грудь, а синеватая кожа на лице и руках блестела, словно старый, много раз вытертый пергамент. Черная ряса и мантия обратились в лохмотья, сквозь них проглядывал аналав и многочисленные язвы, покрытые мокрым зеленоватым налетом. Правая рука схимника пряталась в обрывках мантии — он держался за левую сторону ребер, словно испытывал сердечную боль. Тусклые старческие глаза, подернутые пленкой, не мигая смотрели на волхва, и Вешне показалось, что старик безумен.
Братия замерла, приветствуя подвижника в едином поклоне, и расступилась, пропуская его к месту казни. Голос схимника скрипел, как ворот старого колодца, но слова его прозвучали осмысленно и четко:
— Авва, позволь мне самому свершить казнь язычника. Я заслужил это долгим и честным служением Богу.
Игумен, удивленно глядя на отца Ликариона, мог только почтительно склонить голову. Отец ойконом, сжимавший в руках давно зажженный факел, протянул его схимнику, и тот отбросил клюку в сторону, не отрывая правой руки от сердца.
Вешня думал, что старик выронит тяжелый факел из рук, но тот стиснул его в кулаке неожиданно крепко и подошел к волхву вплотную, пристально глядя тому в глаза. Черный старик смотрел на белого, и взгляд его был ласков и полон нежности, и Вешня снова решил, что схимник сошел с ума.
— Я сразу узнал тебя, Лытка, — улыбнулся волхв. — Я всегда сразу узнавал тебя, даже со спины.
— Значит, такая моя судьба — трижды пережить твою смерть, — тихо ответил отец Ликарион, — и на этот раз чуда не произойдет. Я услышал твой голос и вышел из кельи, благодаря Господа за твое чудесное воскресение, но я не властен спасти тебя в третий раз.
— Не надо, Лытка, я ничего не боюсь. Я уже не тот маленький Лешек, поверь мне. Не надо меня спасать.
— Ты всегда боялся боли, с самого детства. Иди с миром, лети к своей реке Смородине, к своему колдуну, что ждет тебя на Калиновом мосту. Пусть этот костер станет твоей крадой. Прощай.
Схимник неожиданно выхватил правую руку, спрятанную на груди, и братия ахнула, увидев в ней длинный широкий клинок. И в ту же секунду нож ударил волхва в сердце, заливая кровью руку отца Ликариона и окропляя ею бледное его лицо и черные лохмотья мантии.
— Спасибо, — успел шепнуть волхв, прежде чем обмяк в стягивавших его путах, а черный старик отступил на шаг и швырнул горящий факел ему под ноги. По щекам святого старца текли мутные слезы.
Пламя взвилось вверх в один миг, как по волшебству, и было белым, словно солнечный свет.
— Он не дошел до реки каких-то десяти саженей, — с довольной улыбкой сказал больничному Дамиан, — но когда мы до него добрались, он уже окоченел.
Лытка сжал кулаки и уткнулся лицом в стену.
Дружина вернулась в Пустынь в воскресенье вечером, лица братьев были хмурыми и усталыми. О том, что послушник Алексий замерз в лесу, как того и следовало ожидать, насельникам объявили на повечерие, авва проклял его и обещал плохой конец и геенну огненную ему и всем, кто станет хулить Божье имя. Тело язычника не стали предавать земле, а еще в Лусском торге бросили собакам, как оно того и заслуживало. Ярыш плакал прямо на службе, и Миссаил догадался увести его из церкви, с глаз Дамиана и иеромонахов.
И только на следующее утро Паисий рассказал Лытке, что Дамиан ранил Лешека копьем, но тот все равно успел разбить крусталь и ушел в лес, истекая кровью. Дружников же задержали люди князя и навязали им неравный бой, поэтому догонять Лешека отправились только к вечеру и по следам легко нашли его тело.
Лытка впервые за много лет не нашел утешения в молитве и, успокаивая Ярыша, сам не верил в свои слова о том, что Господь Лешека простит и примет к себе в небесные чертоги. Он пошел к больничному по привычке и с горечью вспоминал о том, как этой же дорогой они ходили с Лешеком вдвоем, и как Лешек был ласков с больными, как неизменно улыбался им, и какие знал верные средства для их исцеления. Он вспомнил, как Лешек спас мальчика, упавшего в колодец, нисколько не испугавшись ледяной воды, и как потом дрожал и не мог согреться.
Что для Господа важней? Какая чаша весов перевесит — его богохульные речи или его добрые дела?
В больнице хватало работы: несколько вернувшихся дружников были ранены людьми князя, и больничный сбивался с ног, поэтому помощь Лытки пришлась ему как нельзя кстати. Работа отвлекла от отчаянья, а когда в больницу заглянул Дамиан, Лытка нашел в себе силы если не для прощения, то хотя бы для равнодушного взгляда в его сторону.
— Посмотри и перевяжи мне шею, — велел ойконом Пустыни, — что-то мне не нравится эта рана.
Больничный покорно оставил на Лытку дружника, которого кормил завтраком — у того были перебиты обе руки, — и занялся архидиаконом.
— Что это, Дамиан? — больничный снял старую, грязную от времени повязку.
— Мерзавец укусил меня. Ха! Хотел перегрызть мне горло, да оказался слабоват.
Лытка замер, и слезы едва не полились у него из глаз: только в отчаянье Лешек мог кинуться на своего убийцу! Он не испугался, он защищался до последнего! Он разбил крусталь! Значит, гибель его не была напрасной. Господь должен простить его, за этот подвиг Господь должен его простить!
— Плохая рана, Дамиан. Как ты себя чувствуешь?
— Преотлично, — хмыкнул архидиакон и пустился в долгий и хвастливый рассказ о преследовании беглеца.
Лытка замер, уткнувшись в стену, и шептал слова молитвы: он хотел, чтобы Господь укрепил его и не позволил ненависти вырваться наружу. Надо уметь прощать своих врагов, прощать, а не мстить им за убитых. Но как же это, оказывается, трудно!
Вечером, после ужина, Дамиан снова пришел в больницу. Только на этот раз он уже не был доволен собой: тени лежали вокруг его мечущихся глаз, он озирался по сторонам и вздрагивал от каждого резкого звука. И Лытка знал, что вызвало эту перемену: авва объявил об изменении в уставе обители — теперь к должности ойконома добавилась должность воеводы Пустыни, и должность эту отдали отцу Авде. Отцу, а не брату, — это и подкосило архидиакона, и без того сломленного потерей крусталя. Его утренняя похвальба была не более чем попыткой сохранить лицо перед братией, теперь же и на это у него не осталось сил.
Больничный осмотрел его рану на шее и покачал головой:
— Если бы колдун был жив, я бы послал за колдуном, — сказал он тихо и подозвал Лытку.
Рана на кадыке архидиакона, совсем небольшая по размеру, опухла, и кожа вокруг нее приобрела бледный водянистый цвет, более подходивший покойнику, а не живому человеку. Из раны сочилась зловонная зеленоватая слизь, а под обеими челюстями набухли плотные желваки.
— Оставайся на ночь в больнице, Дамиан, я привяжу рану солью и буду часто менять повязки, — вздохнул больничный.
— Солью? Это все, что ты умеешь? — фыркнул архидиакон.
— Колдун знал другие способы… — уклончиво ответил больничный.
— Нет уж, здесь я не останусь, спать я пойду к себе. Пусть он, — Дамиан ткнул пальцем в Лытку, — идет со мной и меняет повязки.
Лытка пожал плечами — молиться он может и в келье архидиакона, а уход за больным убийцей станет испытанием смирения и кротости.
Ночью Дамиану стало плохо: его начал бить озноб, сменявшийся потом и жаром, и Лытка то кутал его в одеяло, то, наоборот, менял ему белье и обтирал влажным полотенцем. И молился. Молился, чтобы Господь послал ему силы выдержать испытание. Но, глядя на распятие, видел огромные сухие глаза Лешека и яблочную кашицу, стекавшую на подушку из уголка рта. Он не мог не вспоминать, как держал зубами руку архидиакона и как монахи не сумели сразу разжать его стиснутых челюстей. Дамиан убил Лешека во второй раз. Господь спас тому жизнь, а Дамиан убил его снова. Как будто довершил начатое когда-то.
— Что? Молишься за упокой души своего безбожного дружка? — хмыкнул Дамиан, и в темноте блеснули зубы, оскаленные в усмешке.
— Я молюсь за твое выздоровление, — кротко ответил Лытка. — Чтобы Бог послал мне силы не убить тебя.
— Вот как? Ну-ну, — снова усмехнулся архидиакон. — Убийство — страшный грех, юноша. Я знаю это лучше тебя.
— Да, отец Дамиан. Тебе это должно быть известно лучше, чем мне, — оскалился Лытка в ответ.
— Ты всегда был волчонком, парень. Еще в детстве, помнишь? Когда авва поймал тебя на подслушивании? Ты и тогда огрызался, ты и тогда не боялся меня, правда?
— Я всегда тебя ненавидел, — кивнул Лытка, — а теперь ненавижу еще сильней.
— Скажи мне, почему ты, волчонок, вдруг решил стать агнцем? Зачем?
— Тебе этого не понять, отец Дамиан.
— Да, мне этого не понять. Я и сам был волчонком, но я стал волком, а ты?
Лытка промолчал и, повернувшись к распятию, обратился к Богу.
Весь день Дамиан провел в горячке, Лытка же исправно заходил к нему каждые два часа, менял повязки, поил малиновым настоем, вытирал ему пот. Лицо архидиакона побледнело до синевы, а шею раздуло так сильно, что опухоль мешала ему дышать. Больничный велел прикладывать к ране лед, и Лытку освободили от службы, чтобы лед на горле архидиакона никогда не таял.
К ночи Дамиан начал впадать в забытье и бормотал что-то еле слышно, и хрипел, и вскакивал с постели: Лытка терпеливо укладывал его обратно и сидел на кровати, придерживая его плечи прижатыми к подушке.
После повечерия больничный призвал в келью архидиакона семерых иеромонахов во главе с аввой, и святые отцы соборовали несчастного. И когда на лоб ему лег Благовест, архидиакон вдруг расплакался, держась руками за шею, и сквозь слезы попросил:
— Позовите колдуна. Пожалуйста, позовите колдуна. Ну что вам стоит?
Авва кашлянул, а иеромонахи возвели очи горе, делая вид, что не услышали его слов. Лытка, уже привыкший к тому, что Дамиан бредит, вдруг почувствовал острую жалость: Господь услышал молитвы, ненависть ушла из сердца.
Но когда иеромонахи молчаливой цепочкой покинули келью, унося с собой горящие свечи, настроение архидиакона изменилось. Он снова начал мерзнуть, и подтягивал одеяло к подбородку, и неотрывно смотрел в темный угол кельи, около окна, и подбородок его дрожал так, что стучали зубы.
— Свечи. Зажги свечи, — прохрипел он Лытке. — Он там, я знаю, он там… Ждет, когда ты уйдешь.
— Там никого нет, отец Дамиан, — вздохнул Лытка.
— Зажги свечи, и ты увидишь. Он там, я вижу его. Он пришел за мной. Он хочет утащить меня в огненную бездну.
— Ты говоришь о враге рода человеческого? — сочувственно спросил Лытка: вот кого Дамиану сейчас следовало опасаться более всего.
— Нет! Конечно нет! Это колдун, колдун!
Лытка зажег свет, чтобы архидиакон мог убедиться в том, что в келье нет никого, кроме них двоих. Но тот не успокоился и снова начал плакать, тонко подвывая, как маленький волчонок, которым он когда-то был. И когда Лытке пришло время спуститься за льдом, Дамиан схватил его за руку и зашептал:
— Не уходи, слышишь? Не надо этого льда. Хочешь, я покаюсь тебе? Тебе одному?
— Не надо, я даже не монах еще, я не могу принять исповедь, — испугался Лытка.
— Что исповедь — это пустой звук. Я покаяться хочу, — Дамиан закашлялся и схватился за горло, — впрочем, и покаяние — пустой звук. Все напрасно… Ничего нет. Ничего не будет. Бог — он обманул меня, обманул. Обвел вокруг пальца. И тебя он тоже обманул, он обманул нас всех.
Архидиакон расплакался, и слова его превратились в бессмысленное бормотание. Лытка сходил за льдом, а когда вернулся, застал Дамиана сидевшим на постели и прижимавшим колени к груди. Его ввалившиеся глаза горели огоньком безумия, он указывал пальцем в угол комнаты и хрипел.
Лытка уложил его, поменял повязку и сел в изголовье, стараясь успокоить. Дамиан прижался лицом к ногам Лытки и судорожно схватился за его руку.
— Он ждет меня, — плакал архидиакон. — Его выкормыш нарочно укусил меня, чтобы колдун мог меня забрать.
По спине Лытки пробежала дрожь.
— Я смеялся над ним, я плевал на него и вытирал об него ноги. А он нарочно… укусил… Чтобы я не смеялся. Я не смеюсь, не смеюсь! Все? Тебе достаточно? — Дамиан приподнялся и взглянул на подсвечник. — Или еще мало? Что вы хотите от меня? Что я вам сделал?
— Ты убил их, Дамиан, — ответил Лытка.
Архидиакон повалился на подушку, несколько минут бормотал что-то неразборчивое, а потом закричал:
— Те́ла-то не нашли! Не нашли те́ла-то! Вранье, все вранье! Вся жизнь — вранье. Место, где он лежал, нашли, но тела-то не было! Авва врет мне, я вру авве. Мы вместе врем братии. Авда станет настоятелем, вот увидишь. Когда старый хрыч подохнет, Авда станет его преемником. Он тоже жрец.
Лытка терпеливо слушал бред архидиакона, но тот вскоре перестал говорить и только хрипел, снова показывая пальцем в угол, и трясся, и пытался подняться. И тогда Лытка подумал, что, чего доброго, архидиакон умрет без причастия. Он взял на себя смелость разбудить авву, и тот безропотно спустился вниз, взяв с собой потир и облачившись в епитрахиль поверх подрясника.
Дамиан сидел на полу, возле кровати, он сорвал повязки и держался руками за шею, лицо его покраснело, и каждый вдох сопровождался судорожным хрипящим стоном. Но едва увидев авву, архидиакон замотал головой и замахал руками, не в силах выговорить ни слова. Авва осенил себя крестным знамением и, не обращая внимания на сопротивление, накрыл голову Дамиана епитрахилью, одними губами прошептал обрывки разрешительной молитвы, зачерпнул из потира преждеосвященных даров и попытался сунуть их в рот Дамиана. Но тот забился и захрипел, и в глазах его плескался такой ужас, что Лытка отступил на шаг.
— Что? Не хочешь? — авва захихикал. — Помоги мне, юноша, подержи его. Даже если отец ойконом в бреду, мы не можем позволить ему умереть, пока он не вкусил плоти и крови Христовой.
Лытка кивнул и взял Дамиана за руки. Тот мотал головой и хрипел, по щекам его бежали слезы, словно авва пытался дать ему смертоносного яда. Авва властно взял архидиакона за челку, запрокинул ему голову и протолкнул серебряную лжицу в рот, раздвигая ею стиснутые зубы.
А на следующий день Лытке приснился сон: молочная река с кисельными берегами, о которой ему в детстве рассказывала бабушка, а на берегу этой реки стоит Лешек и машет ему рукой. И лицо у него счастливое, и румянец играет на щеках, и глаза сияют — большие светлые глаза, которые не помещаются между висков. Лытка проснулся в слезах и хотел помолиться за упокой его души, но вдруг ему в голову пришла радостная и запретная мысль: а что если колдун не соврал? Что если он и вправду ждал Лешека на реке Смородине, у Калинова моста? Эта мысль теплой волной затопила грудь, и Лытка не стал ее прогонять.
уснул быстро, Дамиану же не спалось. Он нарочно лег так, чтобы не видеть пойманного певчего: взгляд его переворачивал архидиакону внутренности. Он уже получил отпущение грехов за его смерть! Еще восемь лет назад! И тогда он убил невинного ребенка, а сейчас перед ним — враг Пустыни, внук поганого волхва, проклятый язычник! Вор и негодяй!
Нет, его глаза не остановят Дамиана! Смерть его запомнит вся братия, запомнит надолго, как хороший урок оставшимся в живых, — вот как Бог накажет всякого, кто посмеет хулить его имя!
Бог? Дамиан сник и затосковал: слова аввы, от которых он хотел отмахнуться, не давали ему покоя. «Перед тобой лежит подарок одного из этих истуканов, а ты продолжаешь сомневаться в их существовании?» Недальновидный болван… Наверное, так и есть. И что тогда? Если бог не один, если ему нужны людские души и ему неважно, каким путем он их получит, что это означает? Что́ есть обещанный рай, а что́ — пугающий ад? И есть ли между ними разница?
Действительно, недальновидный, легкомысленный болван. Кому он поверил? Приютским воспитателям? Или маленькой лживой книжонке под названием Благовест? Он еще подростком сделал для себя вывод: можно грабить, убивать, творить любые беззакония, услаждать плоть. Главное — вовремя покаяться. Он слышал рассказы о блудницах и разбойниках, вовремя обратившихся к церкви, и эти рассказы согревали ему сердце. Раскаявшийся грешник Богу милей, чем праведник, всю жизнь служащий ему верой и правдой. Главное — вовремя покаяться. Дамиан собирался покаяться. Может быть, даже принять схиму, но потом, потом, когда старость возьмет свое, усмирит бушующие в сердце страсти, обуздает честолюбие.
И вот теперь оказывается, что покаяние — это обман. Богу все равно, грешник он или праведник. Рай ли, ад — для Бога не имеет значения. Что он делает с душами, которые отдает ему авва?
Наверное, Дамиан несильно боялся ада и вечность не пугала его. Небытие — вот что было страшно. Небытие — смерть всего, не только тела. Небытие, конец, растворение, распыление в вечности. Вот он, Дамиан, умный, сильный, честолюбивый, добившийся небывалых высот, поднявшийся из самых низов благодаря самому себе, своим способностям, — как он может перестать существовать? Как мир станет существовать без него? И неважно — на земле, на небе или в преисподней — он должен остаться! Он должен БЫТЬ!
Во что теперь верить? К чему стремиться? И вправду пойти к Невзору, попросить помощи у других богов? Так они не примут его, другие боги! Им покаяние не требуется, им нужно нечто совсем другое, и нигде не написано, что им нужно! Как просто все было: согрешил, покаялся, не покаялся — пошел в ад, успел сделать одно-два добрых дела перед смертью — отверзлись врата рая. Как все было просто! Зачем, зачем авва завел с ним этот разговор?
Сон в конце концов сморил архидиакона, но не принес облегчения. В нем Дамиан шел по хрупкому мосту, сотканному из лозы, и под ним бушевало пламя. Он цеплялся за шаткие поручни и чувствовал, как вот-вот провалится в огонь. Он шел бесконечно долго, пот лился у него по лбу, и языки пламени вздымались все выше. Едкий дым застилал глаза, и Дамиан думал, что мост давно загорелся и идет он напрасно, и не видел впереди, за пеленой черного дыма, ни берега, ни просвета.
Смех, сатанинский смех раздавался со всех сторон: Дамиан приседал от страха и сильней стискивал в руках жалкие тонкие жерди. Он задыхался в дыму и хрипел, и слезы лились у него из глаз. Мост качался, выскальзывая из-под ног, а смех слышался все отчетливей, и жар огня все сильней припекал ему ноги. Отчаянье впивалось в горло зубами: Дамиан хватался за шею, но не мог оторвать от кадыка острых ранящих клыков.
И тогда впереди он почувствовал чью-то тяжелую поступь. Мост качался в такт шагам, и смех теперь доносился только спереди, из-за клубов черного дыма. От ужаса ноги архидиакона подкосились и слезы хлынули из глаз. Это колдун! Он идет навстречу, и спрятаться от него некуда! Он идет, чтобы сбросить Дамиана в пылающую бездну! Он идет отомстить!
Жаркое пламя полыхнуло под ним, и тонкая лоза под ногами вспыхнула. Дамиан отдернул руку от горящих поручней и понял, что падает, падает, и над головой его смыкается огонь, огонь гудит вокруг, огонь жжет его тело, вспыхивают волосы, горит лицо, руки, и нечеловеческая боль выталкивает из глотки страшный предсмертный крик…
Вместо крика жалкое сипение вырвалось из горла — Дамиан проснулся потным и дрожащим, распахнул глаза и никак не мог отдышаться. Сердце бухало в ребра: это всего лишь сон, кошмарный сон… Ничего страшного не случится. У него есть крусталь, он поможет авве ловить души, и авва замолвит за него словечко. Никакого небытия не будет, никакой огненной бездны, он успеет, он успеет найти свое место Там, авва поможет ему. Дрожь не оставляла архидиакона.
Темноту душной избы освещала маленькая лампадка, Дамиан старался успокоиться и рассмотреть все вокруг: все прошло, это был всего лишь сон. Вот похрапывает авва в своем углу, вот на столе стоят пустые миски, а рядом с ними — оставленный аввой крусталь, в окно пробивается немного света — зимние ночи не бывают темными. Сзади, со стороны изголовья, еле дышит несчастный певчий — вот кто должен дрожать и изнывать от ужаса, вот кому сейчас не позавидуешь! Все хорошо, все спокойно.
Нет, кроме певчего, в изголовье стоит кто-то еще… Дамиан так отчетливо это понял, что пот снова выступил на лбу мелкими частыми каплями. Там кто-то есть, и этот кто-то не дышит, потому что ему не нужно дышать. Мертвым не нужно дышать. От изголовья тянуло еле заметным холодком. Дамиан хотел подняться и посмотреть себе за спину, но ему не хватило на это мужества. Между тем тень за его спиной шевельнулась — Дамиан почувствовал это всем телом, могильный холодок коснулся его волос, лица и пробежал по одеялу. Пот со лба покатился на подушку, и дрожь снова охватила его: над Дамианом склонилось лицо колдуна.
Колдун смотрел молча, наклонив голову набок, словно хотел что-то разглядеть и понять. Дамиан замер, всхлипнув, но не посмел зажмурить глаза. На губах колдуна проступила легкая, небрежная улыбка, он протянул руку и взял Дамиана за горло: пальцы его впились в кадык, словно клыки зверя. Дамиан хотел закричать, но только тонко застонал. Холодные сильные пальцы. Мертвец. Сейчас его задушит мертвец и потащит за собой, в огонь, в гудящий, пожирающий тело огонь! И никто не спасет его, никто не услышит его крика! Дамиан попытался раскрыть рот, но только беспомощный хрип сорвался с губ. Колдун улыбнулся снова, разжал руку и сказал — тихо-тихо, одними губами:
— Ты скоро умрешь.
И от этих его слов судорога пробежала по всему телу Дамиана, и он провалился в черное небытие — наверное, это был сон.
Проснулся архидиакон задолго до рассвета — его мучила боль. Он не помнил приснившегося кошмара и не хотел думать о смерти. Несмотря на то, что солнце еще не встало, очевидно, уже наступило утро: за окном слышались голоса, в соседних домах мычали коровы, хлопали двери и крышки колодцев. Страхи исчезли, растворились в утренней суете села, осталось только смутное беспокойство, словно что-то было не так.
Рана на шее пульсировала и не давала покоя. Надо же, как этот мерзавец умудрился его укусить! Такие раны всегда заживают долго. Певчий, наверное, не доживет до того дня, когда Дамиану снимут повязку. Ничего, мерзавец расплатится и за это, с лихвой! Жаль, что он чересчур хлипок и долго мучить его не удастся — наверняка будет терять сознание каждые пять минут, а потом сдохнет на самом интересном месте.
Авва заворочался на жесткой лавке и засопел, просыпаясь. Дамиану не хотелось подниматься — слишком рано, дружники еще спят, и авва собираться в обратный путь будет долго, в то время как ему самому нужно всего несколько минут. Он прикрыл глаза и сделал вид, что еще спит, когда авва сел и опустил ноги на пол.
— Дамиан, — позвал отец-настоятель, — Дамиан, проснись.
Голос аввы был недовольным и ленивым. Архидиакон хотел и дальше притворяться спящим, как вдруг непонятная тревога заставила его открыть глаза.
— Дамиан, оглянись, — устало сказал авва и показал рукой на столб, к которому был привязан певчий. И тут Дамиан понял, что́ его беспокоило с того мига, как он проснулся: он не слышал дыхания послушника! Неужели умер? Это было бы подло с его стороны…
Архидиакон вскочил и увидел, что у столба никого нет. Колдун. Это колдун, он приходил ночью, он забрал с собой своего выкормыша! Ноги подогнулись, и Дамиан опустился обратно на постель.
Крусталь!
Но авва уже поднялся и подошел к столу, накрыв крусталь ладонью.
— Слава Богу, на этот раз он не забрал его с собой, — пробормотал игумен. — Нет, Дамиан, ты в последнее время перестал радовать меня своим умом и предусмотрительностью.
— Это колдун, — угрюмо ответил Дамиан.
Авва посмотрел на него сверху вниз, словно на неразумное дитя, подошел к столбу и поднял с пола разрезанные ножом веревки. А потом толкнул вперед незапертую дверь.
— Да ты совсем ум потерял, — покачал он головой, — это не колдун, мой милый. Это Златояр. Только у Златояра есть люди, которые могут бесшумно открыть дверь и потихоньку снять наружную охрану. Выйди, посмотри, может быть, твои дружники еще живы?
Отец-настоятель с силой захлопнул двери и сел за стол, снова накрыв крусталь ладонью:
— Я думаю, не стоит тратить силы на то, чтобы изловить щенка. Пусть его. Зачем нам ссориться с князем по пустякам?
— По пустякам? — взорвался вдруг Дамиан. — Авва, ты меня удивляешь! Да завтра половина послушников поснимают кресты и разбегутся из обители в разные стороны!
— Нет, Дамиан. Не разбегутся. Чем они будут жить? Этот юноша никогда не останется голодным, а кому нужны никчемные, ничего не умеющие монахи? Нет, они не разбегутся.
— Я поеду к князю, — мрачно ответил на это Дамиан.
— Ну съезди. Постучись в запертые ворота — тебе их даже не откроют. Я пока буду собираться.
— Авва… Дай мне крусталь. Скоро взойдет солнце, и я буду говорить с князем совсем по-другому.
— Нет, Дамиан. Это глупо и недальновидно. Я давал согласие только на Пельский торг, и лишь потому, что никто из поселян не понесет в Новоград весть о том, какая сила нам принадлежит.
Внутри у архидиакона и так кипело раздражение, а этот высокомерный отказ и вовсе вывел его из себя.
— Авва, дай мне крусталь, — повторил он угрожающе. — Он принадлежит не только тебе. Или ты хочешь, чтобы я забрал его силой?
Игумен вскинул глаза, и нехороший огонек в них заставил архидиакона поморщиться.
— Ты угрожаешь мне, Дамиан? — с улыбкой спросил авва.
— Нас двое здесь, — вздохнул архидиакон, — давай не будем выносить сор из избы. Дай мне крусталь, и…
Дверь с шумом распахнулась, и в избу зашел брат Авда. Дамиан оглянулся к двери: ему показалось, что Авда нарочно стоял под дверью, подслушивая их разговор. И его шумных шагов по лестнице на крыльцо тоже никто не слышал.
— Там наши на снегу лежат, — сказал он и внимательно посмотрел на лица отцов обители.
— Авда, выйди вон. Займись дружниками, — сухо бросил ему архидиакон.
Но неожиданно Авда не выполнил приказа, захлопнул дверь и выпрямил плечи, словно встал на страже у входа.
— Авда, ты слышал меня? Выйди вон! — Дамиан оскалился и приподнялся.
Дружник не шелохнулся. Его клобук, как всегда задвинутый на затылок, обнажал белый лоб и тенью падал на щеки, и Дамиан снова поразился, как его лицо похоже на выбеленный временем череп. Мертвец. Еще один мертвец! И щеки его никогда не румянит мороз, и руки его холодны и тверды, и, наверное, в груди его не бьется сердце. Мертвецы! Кругом одни мертвецы!
Ему вдруг захотелось вырваться из избы, к людям, к свежему зимнему воздуху! Или Лусской торг весь населен мертвецами? И хлопают дверьми, и набирают воду из колодцев мертвецы?
Это помутнение, непозволительное и неуместное. Дамиан взял себя в руки и посмотрел на свое положение трезво. В противостоянии его и аввы Авда всегда займет сторону игумена. Не стоит обольщаться и убеждать себя в его преданности. Что ж, надо признать верх за отцом-настоятелем. А остальные дружники? Кого послушают они?
Они послушают Авду — сказал ему внутренний голос. Ворон ворону глаз не выклюет. Все они — вороны, только и ждущие минуты, когда можно начать клевать Дамиана.
Дамиан поднялся и начал одеваться.
— Поедешь со мной к князю, — бросил он дружнику. — Постучимся в ворота, которых нам никто не откроет.
Лешек долго бродил по терему в поисках выхода — в отличие от братии, дружина князя ложилась и просыпалась поздно, терем спал, и во дворе никого не было видно, кроме одной девчушки у колодца. Он прихватил у входа чей-то полушубок — день обещал быть морозным. Хорошо, что он не снял сапоги в доме у Невзора, — сейчас бы ему пришлось намного трудней.
Калитка закрывалась изнутри на засов, так же как в монастыре. Ее сторожили — в башенке над воротами горели свечи. Но, судя по всему, сторожа спали на посту, иначе бы свечи давно погасили: солнце заглядывало во двор князя и играло на снегу радужными искрами. Лешек вышел на берег Выги, никем не замеченный. Коня он взять без разрешения не посмел.
К торгу вели два пути: один по льду Выги, другой — через лес, пересекая Луссу. Лешек всмотрелся в даль ледяной дороги и увидел всадников, спешивших ему навстречу: наверняка это Дамиан, едет к князю требовать назад своего пленника. Интересно, он взял с собой крусталь? Лешек благоразумно свернул на лесную дорогу и зашагал вперед. Никому не придет в голову его искать, всем очевидно, что он прячется в княжеском тереме. Но на всякий случай он всегда сможет свернуть в лес и не слишком наследить при этом.
Три версты Лешек прошел не запыхавшись не более чем за полчаса. У него не было никакого замысла, по дороге он ничего придумать так и не сумел и надеялся на удачу. Народу на улицах села было немало: в субботу здесь собирался торг — не только сельчане, но и окрестные жители приезжали торговать. Лешек пробрался к постоялому двору сквозь толпу — его никто не заметит. В таком шуме и толчее, да еще и поменяв свой полушубок на чужой, он пройдет куда захочет, и ни один монах ничего не заподозрит.
Изба, где ночевали авва с Дамианом, стояла сразу за постоялым двором, и поблизости монахов не было видно, хотя у коновязи стояли две лошади и снег у входа был примят: Лешек вспомнил неподвижные тела оглушенных дружников, пошарил вокруг и выдернул из снега копье. Что ж, это лучше, чем ничего. Он крадучись поднялся на крыльцо, прислушался, но никаких голосов за дверью не услышал. Он приоткрыл двери и тут же наткнулся глазами на авву, сидевшего за столом с ложкой в руках: игумен завтракал в одиночестве. Лешек, привыкший видеть его на праздничных службах в сверкающей ризе и камилавке, на секунду замер: перед ним сидел сгорбленный старик, неопрятный и серый, со всклокоченной бородой и круглой лысиной на макушке — в нем не было ни величия, ни внушающей уважение уверенности, ни присущей авве неспешности в словах и движениях. Ел игумен торопливо и жадно, будто боялся, что кто-то застанет его за этим занятием.
Лешек закрыл за собой дверь. Лицо аввы вытянулось от удивления, и похлебка тонкой струйкой побежала по бороде. Еще секунда, и он закричит, призывая на помощь монахов. Только его никто не услышит — монахов рядом нет.
— Тихо, старик, — кивнул ему Лешек и приподнял копье. — Сиди молча, или я убью тебя.
— А… — протянул авва, словно собирался что-то сказать.
Лешек подошел ближе и осмотрелся.
— Где крусталь? — спросил он, не увидев его на столе.
— А… — снова затянул авва, все еще не пришедший в себя от изумления.
— Я убью тебя, убью прямо сейчас, ты понимаешь это, старик? Отдай мне крусталь, и останешься жить. Он не принадлежит тебе.
Авва откинулся на спинку стула — удивление на его лице сменилось страхом. Он не привык ни к таким переделкам, ни к такому обращению. Он слишком долго был аввой, и никогда не был просто стариком, которому может угрожать молодой и сильный парень. Лешек еще раз оглядел стол и заметил, что левая рука игумена, лежавшая на столе, подозрительно подрагивает и ползет к краю.
— Подними руку, — велел Лешек и приготовился метнуть копье авве в грудь: он бы не промахнулся, это не трудней, чем бить острогой скользкую, шуструю рыбу. — Ну?
Авва не посмел не подчиниться, прочитав в глазах Лешека свой приговор. Крусталь блеснул в мутном свете слюдяного окошка, Лешек усмехнулся, без страха подошел к дрожавшему игумену и забрал крусталь себе.
— Лови души как-нибудь по-другому, — выдохнул Лешек в лицо отцу-настоятелю, — прощай.
Он вышел из избы, отвязал коня и, запрыгнув к нему на спину, поскакал в сторону зимника, ведущего на Красный ручей. Авва выбежал на улицу вслед за ним, и кричал, и звал на помощь, и, наверное, эта помощь должна была вскоре к нему подоспеть.
Теперь, когда сияет такое яркое солнце, никакая погоня не сможет его остановить. Авва сам подал Лешеку эту мысль, разговаривая вчера с Дамианом: сила крусталя повернется против монахов.
И погоня не заставила себя ждать. Лешек услышал топот копыт за спиной, не проехав и четверти пути до зимовья углежогов. Он оглянулся и увидел, что догоняет его не меньше двух десятков конных монахов, и впереди — он мог не сомневаться — впереди ехал Дамиан, верхом на вороном жеребце. И рядом с ним скакал брат Авда. Отец Авда, на самом деле — отец Авда. И белое его лицо, похожее на череп, сливалось со снегом. А дальше, догоняя монахов, на помощь Лешеку спешили люди князя, и их было больше, еще больше, чем дружников Дамиана.
Лешек, чуя, что его догоняют, остановился на повороте, чтобы солнце светило ему в спину, спешился и поднял крусталь. Радужный свет хлынул на всадников, и они начали прикрывать глаза руками и старались спрятаться от его лучей за шеями своих коней. А кони храпели и не хотели им подчиняться. Лошадь, на которой ехал Лешек, вдруг встала на дыбы, шарахнулась в сторону, словно от дикого зверя, и вырвала повод из рук: ему некогда было ловить коня.
Лешек помедлил немного, собираясь с духом и глотая слюну. И увидел, как Дамиан вырывается вперед, и в руке его зажато копье, которым он метит Лешеку в грудь.
— Стойте! — крикнул он, но приказ его прозвучал слишком поздно — копье вырвалось из руки Дамиана и ударило его под ключицу, едва не сбив с ног. Лешек отлетел на несколько шагов назад, но устоял. Ничего. У него есть крусталь. Боль нарастала постепенно, но Лешек не замечал ее, не хотел замечать.
— Сойдите с коней! — крикнул он, и всадники подчинились. И монахи, и люди князя. Лица их испуганно вытянулись, глаза наполнились отчаяньем, и Лешек рассмеялся, глядя на их беспомощность.
— Замрите! — выкрикнул он и потряс крусталем над головой. Сила лилась в него с неба вместе с солнечным светом, и он наслаждался этой силой. Они замерли, словно соляные столбы, в тех положениях, что застал их приказ. Кто-то не успел спешиться, застрял ногой в стремени, и лошадь, испуганно заржав, рванулась в сторону: воин с неестественно вывернутой ногой потащился за ней, не издав ни звука.
Лешек рассмеялся снова. Власть… Как это, оказывается, сладко!
Он опустил глаза и с удивлением увидел копье, торчавшее из-под правой ключицы. Ничего себе! Лешек покрепче взялся за древко и с силой рванул его из своего тела. Хлынула кровь, но это не испугало его. Он оперся на копье, как на посох, и поднял голову.
— Ну что? Куда вашему Юге до нашего Змея? — он захохотал, на этот раз злорадно, и сам испугался своего смеха. Змей. Лешек однажды чувствовал в себе бога, и теперь другой бог говорил с людьми его устами. Бог подводных глубин и мрачных подземелий, гневный и жестокий. И людишки, замершие перед ним, показались мелкими и жалкими, какими им и положено быть.
Кони рвали поводья из рук воинов и в испуге разбегались по сторонам. Морозный воздух звенел и дрожал, солнечные лучи падали на землю косыми струями, подобно тяжелым стрелам, мир вокруг напрягся, натянулся, словно сведенный судорогой мускул, и замер в ожидании страшного конца.
Это война бога против людей. Гневного бога. Вот они, беспомощные, застыли, и смотрят с ужасом, и не смеют шелохнуться. Потому что Лешек (а на самом деле Змей) отдает им приказы. И если он пожелает, все они рухнут на колени и поползут целовать ему ноги. Как вчера целовали ноги своему Юге.
Против хитрости и лжи чужого ревнивого божка — мощь Змея. Против сухого ветра далекой пустыни — холод глубоких северных озер. Против золоченых дворцов Царьграда — глухие леса и топкие болота.
Лешек (Змей) изливал на людей свою власть, и они трепетали перед ним так, как не трепетали перед Югой. Темная сила бога, настоящего бога — не жалкого тщеславного божка — повисла над зимником, и слезы лились по щекам воинов, закаленных в боях.
Это война бога против людей. Только в одном колдун был неправ: никогда Змей не захочет храмов и песнопений свою честь. Сила не нуждается в лести. Силе не нужны доказательства преданности и потоки слов любви — она возьмет свое сама, когда и как захочет. И никогда Юга не создаст ничего подобного крусталю: Лешек (Змей) знал это точно. Тщеславный божок будет являть миру свои смехотворные чудеса, но никогда не обретет силы северных богов.
— Ну что? — снова спросил Змей у содрогнувшихся воинов. — Сравнили? Поняли разницу? Жалкие твари! Вместо того, чтобы уподобиться богам, вы предпочли уподобиться червям! Ползайте и дальше, если вы больше ни на что не способны!
Лешек испуганно прикрыл рот рукой. Это не его слова. Это не его сила, не его власть — сладкая власть над своим извечным врагом. Это война бога против людей, гневного бога. Змей купил колдуна, купил способностью исцелять болезни и мгновенно затягивать раны. И колдун не смог отказаться от подарка.
Лешек медленно опустил крусталь на лед и отступил на шаг. Нет. Он не хочет этой силы. Он не хочет этой власти. Она слишком велика для него, она раздавит его своим весом, превратит в бессловесное орудие Змея. Он пел людям песни, и они плакали вместе с ним. А теперь они плачут, глядя на него, и боятся его, и готовы целовать ему ноги, а он смеется им в лицо. И говорит с ними голосом бога — темного бога подводных глубин. Нет. Так нельзя. Это война бога против людей, это нечестно. Охто говорил, что не применил бы этой стороны крусталя даже для спасения своей жизни. Знал ли он о том, как это будет? Знал ли он, какая сила таится в этом кусочке кварца? И куда обратится эта сила, если попадет в руки Дамиана? Или Златояра? Или Невзора?
Голос волхва, соблазняющий, завистливый, вдруг зашептал ему на ухо: «Ты станешь великим пророком, мальчик, и ты будешь решать, как ему поклоняться. Возьми крусталь и иди по земле, ты покажешь всем, на что способны северные боги, когда они рассержены!»
Лешек качнул головой, стряхивая наваждение. Охто не захотел стать пророком Змея. Охто лечил людей.
— Я не хочу быть пророком, — ответил Лешек тихо. — Я и так расскажу людям о богах.
Войны богов не будет, Юга не примет вызова Змея, он спрячется за спинами людей. И бог подводных глубин сомнет их в бесплодной попытке добраться до своего врага.
Лешек поднял копье и посмотрел в полные слез глаза Дамиана. Месть? Гневный бог в нем кричал о мести, гневный бог готов был наказать убийцу, беспомощного, рыдающего убийцу. А Лешек? Что мог Лешек? Он не смог даже перегрызть ему горло, только укусил…
Это не сложней, чем бить острогой скользкую, шуструю рыбу.
Он размахнулся и снова посмотрел Дамиану в глаза, ощущая острое наслаждение от его отчаянья, ужаса и бессилия, а потом ударил острием копья в центр крусталя. Осколки осыпались в снег шуршащей шелухой — чешуей Змея.
— Прости меня, темный бог, — выдохнул Лешек, — ты сделал все, что мог. Но такой помощи мне не надо.
Боль от глубокой раны сразу засосала под ключицей, и кровь потекла с новой силой. Он выронил копье и прижал руку к ране. Воины все еще стояли неподвижно, но Лешек знал: скоро они придут в себя. Может быть, он еще успеет уйти?
Вокруг расстелился Большой Ржавый мох, гладкий и пустынный, только редкие деревца торчали из-под снега и не могли укрыть одинокого путника от чужих глаз. Лес чернел по правую руку в полуверсте от зимника, и Лешек, пожав плечами и осмотрев унылую картину, развернулся и медленно побрел в его сторону. Голова кружилась, и снег слепил глаза. Никто его не догонял.
Он дойдет до леса и снова станет свободным. В лесу никто не станет его искать — зачем монахам жалкий певчий? Кровь капала на снег, ноги по колено в снегу заплетались, и Лешек шагал вперед из последних сил. Где же его удача? Наверное, он был неправ. Ну и пусть.
Он не сразу заметил, что рядом с ним идет колдун.
— Только не останавливайся, малыш, — сказал он.
— Охто, я так устал… — проворчал в ответ Лешек.
— Иди. Доберись до леса, хотя бы до леса, а там — Выга и Ближнее Замошье, люди помогут тебе.
— Охто, я разбил его, ты видел?
— Видел. Мне жаль, но я с тобой согласен.
— Мне тоже жаль, — вздохнул Лешек.
Он упал в снег лицом и лежал несколько минут, переводя дыхание.
— Малыш, поднимайся, — сказал колдун. — Ты замерзнешь, если не будешь идти.
Лешек угрюмо кивнул и медленно, неуклюже встал на ноги — рана болела, но кровь перестала течь, ее остановил холод. Болото закачалось перед ним, когда он выпрямился, и хотело снова уложить в снег, но Лешек уже двинулся вперед. Он дойдет до леса и тогда немного отдохнет. Он не спал почти трое суток, и теперь сощуренные солнцем глаза слипались и голова падала на грудь.
Лес встретил его безмолвием и покоем. После двух дней непогоды мороз ударил резко и сильно и прочно заковал ветви деревьев в иней. Неподвижные синие тени на снегу сомкнулись за спиной, солнце перестало нещадно жечь глаза, и Лешек вздохнул с облегчением: теперь его никто не увидит.
— Не останавливайся, малыш, — повторил колдун, — это еще не все.
— Охто, я больше не могу, мне так больно, — ответил Лешек, всхлипнув.
— Иди, малыш, иди вперед. Дойди до Выги, сегодня торг, по реке поедет много людей.
Лешек кивнул и взялся рукой за оранжевый ствол тонкой сосны — может быть, она даст ему немного силы? Нет. Мороз крепко держал в кулаке все вокруг, и Лешек не почувствовал в дереве ни капли жизни.
Он шагнул вперед, но споткнулся и снова рухнул лицом в снег. Боль и холод немного разогнали сонливость. Лешек протер снегом глаза и со стоном поднялся.
Он падал еще несколько раз и лежал в снегу, надеясь чуть-чуть передохнуть, но колдун заставлял его вставать и двигаться на запад, к реке. Сквозь стылый, безжизненный лес, мимо кружевных заиндевевших ветвей, по глубокому снегу. Никто не станет его искать в лесу, он никому теперь не нужен. Монахи могли бы догнать его, пока он шел по болоту, но теперь — нет, они поленятся ради него слезать с коней.
Лешек упал снова, поднялся и упал опять — белые кружева множились и водили перед глазами хоровод. Это бесполезно. На то, чтобы подняться, уходит столько сил!
— Малыш, совсем немного. Осталось совсем немного, — уговаривал его колдун, и Лешек пополз вперед.
Ползти было тяжелее, чем идти. Рана под ключицей застыла от холода и не горела, а мучительно ныла, выворачивая душу, — правой рукой Лешек вообще не мог пошевелить. Если бы не уговоры колдуна, он бы давно сдался: в голове его мутилось, пальцы посинели и потеряли чувствительность, лицо жгло и кололо острыми льдинками, прятавшимися в снегу. Лешек смотрел вперед, и стволы деревьев двоились в глазах. Холод. Холод подкрадывался к телу, вился над головой, заползал под полушубок скользкими змейками, хватал за колени. Скоро он доберется до сердца и стиснет его в ледяном кулаке, выжимая жизнь.
Лешек не сразу понял, что просвет между деревьев — это река. А когда понял, захотел встать, но ноги закоченели так сильно, что не послушались его. Он прополз еще несколько саженей и решил немного отдохнуть, перед тем как подняться. Колдун отговаривал его и умолял ползти дальше, но Лешек только всхлипнул в ответ — он вдруг понял, как хорошо лежать в снегу, как мягко, словно на перине. И солнце пробивается сквозь расступившийся лес и так сладко пригревает спину. Ему надо всего несколько минут, и он сможет идти. Всего несколько минут.
Лешек положил мягкий рукав полушубка под подбородок и повернул голову набок. Несколько минут. Ему некуда спешить, за ним никто не гонится. Крусталя больше нет, а без крусталя он никому на этом свете не нужен. Кроме колдуна.
— Охто, не уходи, хорошо? — шепнул он, закрывая глаза.
— Я скоро вернусь, малыш. Я попробую позвать кого-нибудь, — грустно ответил колдун и направился к кромке леса.
За деревьями был виден высокий берег реки, только не заснеженный, а летний, красный, словно ягодный кисель, и молочная река Смородина катила белые воды мимо засыпавшего Лешека, и вокруг расцветали зеленые сады, и мама в легкой вышитой рубахе махала ему рукой с противоположного берега.
Лешек, привязанный к столбу, старался не висеть на веревках, а хотя бы изредка переносить тяжесть на затекшие ноги. Веревки глубоко впились в тело, и малейшее движение причиняло ему страдание.
Авва и Дамиан давно улеглись спать и погасили свет, оставив над головой Лешека тусклую лампадку, и в ее свете ему мерещились колышущиеся, пугающие тени. Он закрывал глаза, но тени все равно колыхались вокруг, окружали со всех сторон, и он чувствовал на лице движение воздуха. Они оплетали его, словно махровые водоросли на дне реки, шуршали зыбкими, широкими одеждами, а Лешек не мог дернуть головой, чтобы прогнать их прочь. Он тонул в этих тенях и чувствовал, как воздуха вокруг становится все меньше: они душили его, стискивая круг тесней и тесней. Что ж, пусть они задушат его совсем — ему станет только лучше.
Но внезапно тени расступились в стороны, и на Лешека дохнуло прохладным свежим воздухом. Он открыл глаза и увидел темную фигуру, приближавшуюся к нему со стороны окна. И это был не Дамиан и не авва. Сердце его забилось, и он недоверчиво шепнул:
— Охто?
— Да, малыш. Я на минуту.
— Охто! — на глаза набежали слезы. — Охто, не уходи! Не уходи никогда!
— Тише, малыш. Я пришел сказать тебе: я знаю, что ты меня не предавал. И тебе вовсе необязательно умирать, чтобы сообщить мне об этом.
— Охто, я не сумел унести крусталь, я… я ничего не могу без тебя!
— Можешь. Ты все сделаешь как надо, я знаю. Прощай, малыш, ты теперь один, но это не так плохо, поверь мне.
— Охто, не уходи! Слышишь? Не уходи!
— Я буду ждать тебя на Калиновом мосту. И надеюсь, что встретимся мы нескоро. Не торопись умирать, малыш.
Зыбкая тень повернулась к Лешеку спиной и направилась к постели Дамиана, постепенно растворяясь в темноте, а через некоторое время Лешек услышал, что архидиакон тонко стонет во сне и стоны его понемногу превращаются в хрип.
А потом все стихло, дыхание Дамиана выровнялось, и Лешек понял, что колдуна в доме нет. И зыбкие тени снова сгрудились вокруг него, как махровые водоросли на дне реки. Он почувствовал тяжесть воды, давившую на грудь, хотел вдохнуть глубже, но не мог.
Тихий скрежет у двери заставил его проснуться. Сон? Это был всего лишь сон? Или видение? Или Охто на самом деле приходил к нему? Явь впилась в тело веревками, затхлый неподвижный воздух избы нисколько не походил на дно реки, а в дверь кто-то тихо скребся, словно пес, который робко просит его впустить. Лешек прислушался — звук был таким тихим, что не разбудил ни Дамиана, ни авву, но вскоре стало понятно: это медленно, но верно в сторону ползет засов, запирающий дверь изнутри.
Прошло несколько минут, прежде чем дверь приоткрылась на миг, — дуновение холодного ветра быстрой птицей впорхнуло в избу и притаилось в ее противоположном углу. Шаги человека, вошедшего внутрь, были неслышными, как и его дыхание. Лешек стоял к двери спиной, не видел движущейся тени и, как ни прислушивался, так и не смог понять, откуда знает о чужом присутствии.
Между тем он нисколько не удивился, когда острое лезвие беззвучно перерезало веревку на его шее, даже не зацепив кожи. Человек не позволил веревкам со стуком падать на пол, осторожно подхватывая их руками и опуская вниз, и вскоре Лешек почувствовал, что заваливается вперед, потому что путы больше не держат его у столба, а ноги гнутся и не слушаются. Но его спаситель — и спаситель ли? — нагнулся и подставил спину, обрезая последние веревки на ногах, и Лешек опустился к нему на плечо, словно мешок с репой, который тот легко поднял над землей, распрямившись, и понес к выходу.
Дверь снова распахнулась лишь на миг, чтобы тут же беззвучно захлопнуться, и морозный воздух хлынул в легкие: Лешек едва не закашлялся и задержал дыхание. У крыльца в снегу неподвижно лежали два дружника Дамиана, но Лешеку не показалось, что они мертвы, — он умел отличать живых от мертвых. Человек молча вынес его со двора на темную улицу, прошел мимо десятка домов, прежде чем стал слышен храп коней и нетерпеливые приглушенные голоса.
— Поехали, пока нас никто не видел, — сказал его спаситель и поставил Лешека на землю.
Но стоять Лешек не мог — тело затекло, и теперь внутри бегали колющие мурашки, руки ныли и кружилась голова. Тогда кто-то из конных сгреб его под мышки сильными руками, поднял вверх и боком усадил перед собой на переднюю луку седла.
— Ногу-то перекинуть можешь или помочь? — ворчливо спросил всадник, но спаситель, не дожидаясь ответа Лешека, закинул его ногу на спину лошади и похлопал по ляжке.
— Ничего, оклемается, — усмехнулся всадник, накрыл Лешека плащом и двинулся вперед тряской рысью.
Лешек еще не вполне понял, что с ним произошло (хотя от свежего воздуха в голове немного прояснилось), когда увидел впереди, в темноте, знакомые ворота княжеского двора. Вместе с ним ехали пятеро всадников, включая его спасителя, — надежное сопровождение, даже если по дороге им встретятся несколько монахов. Ночь была пасмурной и темной, ступали кони негромко, и, скорей всего, никто не догадается, кто украл Лешека из-под носа самого Дамиана.
На этот раз князь принял его в тереме: от его надменности не осталось и следа. Одет он был просто, по-домашнему — в расшитую красными нитями рубаху, похожую на те, что вышивала Лешеку матушка. Просторную теплую комнату, куда привели шатающегося Лешека, освещали масляные лампы, и горел открытый очаг — редкость и роскошь для морозных зим северной земли. Его усадили на лавку и сунули в руки кружку горячего меда. После кагора, привкус которого до сих пор сохранился во рту и вызывал отвращение, меду Лешеку вовсе не хотелось, но он пригубил немного из уважения к гостеприимству князя.
— Никто не видел? — спросил князь у его спасителя.
При свете Лешек смог его разглядеть — это был тот самый дружник, который четыре дня назад привел женщину, чтобы перевязать его раны.
— Обижаешь, Златояр, — хмыкнул воин.
— Горыня у нас лучший лазутчик, на корабли к свеям пробирался, пленных брал и ни разу не попался, — объяснил князь Лешеку, — любой запор откроет, в игольное ушко влезет. Это он моего коня, что я тебе отдал, у постоялого двора приметил и хозяина о тебе расспросил. Где они тебя изловили?
— У Невзора ждали… — пробормотал Лешек. Он не хотел ничем быть обязанным князю, но понимал, что тот спас его от неминуемой и лютой смерти. И никто, кроме князя и его людей, сделать бы этого не смог, даже если бы и захотел.
— Вот как? Нашли, значит, логово старого волка… Я этого не ожидал, — вздохнул князь.
— Почему… Зачем ты меня спас? — угрюмо спросил Лешек.
— Велемир приходил ко мне… Он обещал простить меня, если ты останешься в живых. И потом… Знаешь, я хочу услышать, как ты поешь. Просто поешь, а не обвиняешь и не изливаешь обиду и гнев.
Лешек вздохнул — в горле першило от кагора, и настроения петь не было совсем: пустота и безучастность овладевали им все сильней.
— Нет-нет, — тут же оговорился князь, — не сейчас. Потом, когда-нибудь потом. Я понимаю, сейчас тебе не до песен. Ты хочешь есть?
Лешек покачал головой — желудок скрутило узлом, едва он подумал о еде. Чего бы ему хотелось, так это воды, простой воды — чистой и холодной, но просить князя он не стал.
— Ты, наверное, хочешь отдохнуть? Сейчас, — князь повернулся к двери и крикнул: — Ждана! Ждана, иди сюда.
На его зов немедленно явилась старушка, чем-то напоминавшая матушку, — тоже белая, аккуратная и мягкая.
— Уложи юношу спать, — он снова повернулся к Лешеку: — Мы поговорим завтра, хорошо?
Лешек кивнул и встал на ноги — качать из стороны в сторону его не перестало, но идти он теперь мог сам. Старушка, едва достававшая ему до плеча, взяла его под локоть, распахнула перед ним дверь и повела наверх — терем Златояра был высоким, и, как оказалось, топили его сверху донизу. Комната, чистая и освещенная множеством свечей, показалась Лешеку очень уютной: несмотря на размеры, терем князя напоминал дом колдуна — чистотой, решетчатыми окнами, светом и теплом. Впервые за последние два месяца Лешек увидел мягкую постель, и ему стало неловко ложиться в нее, не сходив в баню.
— Что? Не нравится? — удивилась старушка.
— Нет, очень нравится. Просто я грязный. И вши у меня…
— Ничего, не бойся. Все выстираем, завтра в баню сходишь, Умила тебе настойки от вшей даст. Ложись, милок.
Старушка помогла ему раздеться (совсем как матушка) и укрыла одеялом, погладив по плечу. Лешек смутился и растрогался от ее ласки.
— А можно мне кружку воды? — робко попросил он.
— Конечно. Сейчас я принесу. Тебе теплой?
— Нет, лучше холодной. Во рту горько.
Когда он наконец утолил жажду, а старушка, задув свечи, оставила его одного, Лешека охватила тоска: он стиснул руками мягкую подушку и уткнулся в нее лицом. Никогда. Никогда больше он не проснется в своей постели. Никогда не увидит в окно проблеск реки и старую иву. И какой бы мягкой ни была чужая кровать — она останется чужой.
Сколько времени он сможет гостить у князя? День? Два? Месяц? Получив крусталь, Дамиан не станет искать его с тем же рвением и быстро забудет о его существовании. Вот тогда можно пробираться на север, на Онгу, к матушке и Милуше.
Лешек вжался в перину и почувствовал, что засыпает. Теплая и уютная постель, после стольких мытарств, баюкала его и увлекала в головокружительную, счастливую сказку, где спать его укладывала матушка, где колдун будил его по утрам, где светило солнце и в печке трещали дрова, где топилась баня, а рядом бежала Узица. В этой сказке под окном храпели кони, в подклете мычала корова, пахло хлебом и молоком.
Монастырь же виделся ему огромными жерновами, перемалывающими в муку все, что сумеют в себя затянуть, и Лешек чудом выскользнул из этих жерновов.
И внезапно Лешек понял, что остался жив. Что ему больше не грозит смерть от мучительных пыток, он не будет визжать и умолять Дамиана о пощаде, он найдет матушку, он станет волхвом, как его дед, он научится играть на гуслях. Жизнь распахнула перед ним широкие ворота, и будущее заиграло впереди ярким солнцем. Охто сказал ему: не торопись умирать. Жизнь! Все живое стремится жить! Невзор-то, оказывается, был прав: крусталь, Дамиан, месть за колдуна — все растворилось в этом солнечном свете впереди: жизнь! Большая, светлая, наполненная песнями. Пусть он проиграл, пусть он не смог отомстить, но он свободен, монастырь остался позади — страшным сном, унылым воспоминанием.
Радость залила его до краев, Лешек сел на постели, но не смог удержаться на месте и подошел к заиндевевшему окну. В ромбической мозаике стекол мороз нарисовал вычурные фигуры: остроугольные листья, вихрящиеся струи ветра, огромные снежинки. Жизнь! Такая же прекрасная, как этот самоцветный морозный узор. В ней будет все: любовь, смех детей, прохлада летних ночей и предрассветный птичий гомон, прозрачность воды и полуденный жар, и ручьи по весне, и осенние краски. В ней будет все! Как же он на самом деле хотел жить, только не подозревал об этом! Это монастырь, с его назойливым устремлением к смерти, погасил в нем жажду жизни, он успел забыть, как это хорошо!
Лешек дохнул на одно из стекол и потер иней рукой — в окно светила луна. Небо снова стало ясным, и завтра будет солнечно, и снег заблестит кругом, и ударит мороз. Как хорошо жить…
Словно короста, слой за слоем, с Лешека слетало монастырское уныние, и кошмары растворялись в лунном свете, и непрерывное ожидание страшной смерти отпускало, разжимало сжатый кулак. Лешеку хотелось петь и смеяться. Он жив! Он свободен! Что еще нужно для счастья? Его дед из могилы протянул руку помощи, чтобы Лешек мог продолжать его дело.
Он пробудет у князя несколько дней, не больше, чтобы из гостя не превратиться в нахлебника. Он будет петь, заработает себе на коня и поедет на север. Он все начнет сначала.
И, может быть, на его век хватит земли, не занятой церковью?
Нет, не хватит. И когда-нибудь преемник аввы поймает его в рассеянный лунный луч, а он и не заметит, что душа ему уже не принадлежит. И колдун напрасно будет ждать его на берегу Смородины: Лешек не придет к нему, а прямой дорогой отправится на страшный суд.
Радость, только что трепетавшая в груди, опустила отяжелевшие крылья, сникла, завяла, как сорванный цветок на жарком солнце.
Завтра будет ясно, и авва с Дамианом поедут в Пельский торг. И Гореслав выполнит любое приказание Дамиана, и авва заберет души у Лели и двух светлоглазых мальчиков, правнуков Велемира.
Лешек вздохнул и опустился на пол — озноб охватил его внезапно, словно, затаившись в темном углу, ждал подходящей минуты. Лешек обнял руками плечи и притянул колени к подбородку.
Неважно, остался он жив или нет. Это ничего не меняет. Ведь крусталь теперь у аввы. Почему Лешек не сказал своему спасителю, что надо прихватить с собой и крусталь тоже? Но тогда… Тогда крусталь достался бы Златояру, а чем он лучше Дамиана? Он тоже захочет славы и власти, несмотря на то, что стар. Авва тоже стар, и Невзор стар, а живут они так, словно впереди у них вечность.
И завтра князь начнет расспрашивать Лешека о том, почему Дамиан преследует его с таким остервенением. Что тогда ему ответить? Рассказать о крустале, чтобы они подрались между собой? Никакой разницы, кто из них победит. Ни Дамиан, ни Златояр не пострадают в этой схватке, за них будет умирать люд попроще. Так зачем устраивать бойню на ровном месте?
Даже если у аввы не будет крусталя, вся жизнь Лешека станет бесконечным бегом, напрасным старанием выскользнуть из-под тени монастыря. За Онгой стоит Оленец — там каменных храмов не меньше, чем в Удоге. Клирики придут и туда. Но тогда — тогда! — Лешек сможет им противостоять. Как это делал его дед, как это делал колдун! Он понесет людям правду о злом боге, расскажет им о родных богах, он не станет бесполезным! А если у аввы будет крусталь, жизнь теряет смысл. Что толку наслаждаться ею, вдохновляя своим счастьем других? Словно Серапион-Столпник, бессмысленно растратить силу, дар, свой короткий век на самого себя, чтобы в конце не получить ничего, кроме страшного суда?
У аввы не будет крусталя. Лешек поднялся и поискал глазами одежду. Крусталь будет лечить людей, как этого хотел колдун. Он остановил мор, спас жизнь Лешеку, поднял на ноги дедушку Вакея. У аввы не будет крусталя.
Лешека трясло так сильно, что он не мог попасть ногой в штанину. Он не станет рушить монастырь, не станет убивать Дамиана. Крусталь будет лечить людей. Лешек теперь один, и — кто знает — может быть, это не так уж плохо, как сказал колдун?
— Охто, — шепнул Лешек в окно, за которым занимался рассвет, — Охто, я сделаю все так, как хотел ты. Я сделаю все правильно.
* * *
Подслушав разговор Дамиана и Авды в надвратной часовне, Лешек вернулся в спальню и встретил на входе Лытку, который отчаялся его разыскать и теперь просто всматривался в темноту двора, надеясь на чудо. Лешек вышел из-за угла, потому что крался к дому послушников вдоль стены обители, чтобы не выйти из тени и не дать Дамиану даже случайно себя обнаружить.
Лицо Лытки просияло, но Лешек приложил палец к губам и за руку втянул его в темный коридор.
— Лешек, Лешек, прости меня, — шепнул Лытка, — я не должен был так говорить. Я не должен был тебе напоминать…
— Да нет, Лытка. Я сам виноват, я первый начал, — ненависть все еще клокотала в нем, и руки дрожали от пережитого напряжения.
— Ты замерз?
— Нет. Я подслушал разговор Авды и Дамиана. После Крещения они поедут в Пельский торг, опробовать крусталь.
Лешек не смог заснуть до утра, глядя на стоявшего на коленях Лытку: тот молился за неисполнение желаний Дамиана и за заблудшие души язычников Пельского торга. Лешек задыхался от бессилия и страха: он понимал, что должен что-то делать, но мужество вдруг покинуло его. Его мечты о подвигах, убийстве Дамиана и аввы, сожжении настоятельского дома — все это оказалось ерундой, детскими сказками, обманом самого себя. Он никогда не сможет осуществить ничего подобного, а если попробует, его остановят так быстро, что не найдется повода его убивать, достаточно будет просто высечь плетьми на снегу, и он навсегда забудет о своих отважных замыслах.
Никаких подвигов, достойных колдуна, он не совершит. Дамиан отправится в Пельский торг вместе с крусталем, и авва из палантина, стоящего на ковровой дорожке, заберет души всех, кто там живет. И если Лешек встанет у них на пути, они отмахнутся от него, как от назойливой мухи, не более.
Убийца! Убийца колдуна будет жить и здравствовать, будет усмехаться, расстилая перед аввой ковровую дорожку, будет отдавать приказы беспомощным поселянам. Лешек сдерживал стоны, чтобы Лытка не заметил, что он не спит, — ему не хотелось ни с кем говорить.
Утром, стоя на клиросе, он тщательно прятал опухшие от бессонницы глаза: если Дамиан хоть раз заглянет в них, он увидит его ненависть. Ненависть и страх. Что он сделает тогда? Сейчас иеродиакон словно забыл о существовании Лешека, и если смотрел в его сторону, то только с презрением. И, наверное, это презрение Лешек заслужил — от страха за свою шкуру он ни разу не подумал о мести, у него не нашлось сил даже ненавидеть убийцу колдуна. Он предал своих богов, он поет хвалу Юге и боится, боится показать, как ему это противно. Он принял послушание, чтобы никто не догадался о его намерениях сбежать, дождавшись лета. Вот все, что он может, — сбежать, дождавшись лета! Бежать, спасаться, прятаться — подвиг, достойный зайца. Заячья душонка, трусливая и мелкая.
Лешек подумал вдруг, что в словах Лытки есть своя правда — он и есть червь, который почему-то решил, что должен себя за что-то уважать. А уважать-то ему самого себя не за что! Он смешон и гадок в своих попытках хранить достоинство и гордость. Какое достоинство? Что толку пыжиться, задирая подбородок, если им управляет страх за свою заячью шкуру? Он никогда, никогда не решится на месть, он будет спокойно смотреть, как Дамиан поедет в Пельский торг, он не сделает и жалкой попытки его остановить!
Отчаянье и бессильная злость мучили его до воскресенья. Крещенье приближалось неумолимо, а Лешек все отчетливей понимал, что ничего так и не предпримет.
В ночь на понедельник ему приснилась мать. Он снова был маленьким приютским мальчиком, замученным сверстниками и воспитателями, презирающим себя за трусость и зовущим маму прийти к нему хоть на минутку. И она пришла, села к нему на кровать, обняла, прижала к своей груди и сказала:
— Мой бедный Лешек…
— Мамочка, я трус, я ничего, ничего не могу с собой поделать!
— Нет, сынок, — она ласково погладила его спину, — ты вовсе не трус. Вспомни: разве Охто кидался на монахов, когда они крестили село? Разве он лез на рожон? Нет, он действовал осторожно. Он тоже мучился, страдал от бессилия, но не от трусости вовсе. Ты просто осторожен, так же как Охто. Подумай, что ты можешь сделать? Умереть — это просто, ты попробуй остаться в живых.
Она долго утешала его и говорила о том, какой он на самом деле сильный, и бесстрашный, и добрый, о том, как он не побоялся прыгнуть в колодец за мальчиком, он не сдался, не стал поклоняться чужому богу, не превратился в червя. Просто он один, а за Дамианом стоит и дружина, и братия, и авва. Разве можно его победить?
И наутро, в крещенский сочельник, Лешек проснулся совсем другим. Надо-то было всего лишь подумать, что он может сделать. Убить Дамиана? Нет, у него нет даже ножа. Он, конечно, знает, где у человека находится сердце, но вовсе не для убийства он изучал строение человеческого тела. Чтобы убить одним коротким ударом, надо знать, как это делается. Да у Лешека трясутся руки, когда надо сделать неглубокий разрез на человеческой коже! Убийство — не его стезя: в самый решительный миг он испугается и погубит себя, так ничего и не добившись.
Сбежать — вот все, что он может.
Нет, не сбежать: уйти. Он не может забрать крусталь силой, но почему бы не попробовать его украсть? Дамиан сказал, что хранит его у себя в келье. Лешек умеет быть тихим и осторожным, ему удалось подслушать разговор в надвратной часовне, и никто не заметил его присутствия.
Зима. Куда он уйдет в куцем подряснике, шерстяном плаще и огромных лаптях? Да он замерзнет через несколько часов!
— Послушай, Лытка. Ты не знаешь, что делают с мирской одеждой, в которой насельники приходят в монастырь?
Лытка посмотрел на Лешека подозрительно — они шли умываться, и подобного вопроса тот никак не ожидал.
— Вообще-то она хранится у келаря, — нехотя ответил Лытка.
— Правда? А зачем?
— Ну, вдруг пригодится… Иногда их поселянам отдают, которые к празднику в Богородицкую церковь приезжают.
Лешек кивнул довольно, но на расспросы Лытки отвечать не стал. Он и сам еще не вполне понимал, на что рассчитывает. Даже к вечеру, когда замысел начал потихоньку созревать в голове, Лешек и то не был уверен в серьезности своих намерений. Впереди у него были всенощное бдение и непрекращающиеся службы весь следующий день — в ночь на седьмое января братия будет спать так же крепко, как и после празднования Рождества. Лучшего времени для ухода выбрать нельзя. И потом, кто знает, что означают слова Дамиана «после Крещения»? На следующее утро? Или через неделю?
По уставу кельи братии не имели запоров, но вдруг для отца ойконома сделано исключение? Вдруг дверь его кельи окажется запертой изнутри? Что тогда? Ни сломать ее, ни открыть у Лешека не получится. А главное, как он узнает, какая из келий настоятельского дома принадлежит Дамиану? Ведь он никогда у него не был! Он знал келью отца Паисия, знал келью аввы — на самом верху, — но в настоятельском доме живет и благочинный, и еще несколько важных иеромонахов.
И снова его выручил Лытка, указав на окно Дамиана — под кельей аввы.
Перед всенощной Лешек неожиданно подумал, что в дороге он может пробыть несколько дней и ему нужно взять с собой какой-нибудь еды. Вынести что-то из трапезной можно было попробовать, но после однодневного поста и завтрак, и обед обещали быть праздничными, не унесет же он в пригоршне сладкой каши с маслом или рыбной похлебки? Только хлеб. Лешек отдавал себе отчет в том, что после суток голодания и кислый монастырский хлеб покажется ему манной небесной, но сколько хлеба он сможет взять? Три куска — за завтрак, обед и ужин. Что в них толку!
Осмотревшись по сторонам, он прошел мимо входа в зимнюю церковь, обогнул летнюю и свернул к настоятельскому дому. В темноте никто его не увидит. Поварня примыкала к братским кельям, настоятельскому дому и трапезной — печи там топили несколько раз в день, и тепло по хитрым дымоходам расходилось по всем трем постройкам.
Ужин давно прошел, и в поварне было совсем темно. Лешек осторожно прикрыл за собой дверь и подождал, пока глаза привыкнут к мраку. В детстве он бывал в поварне и немного представлял себе ее устройство. Сначала его потряхивало от волнения, но потом он подумал, что даже если попадется, ничего страшного не произойдет и замыслов своих он не выдаст. Скажет, что хотел украсть немного еды, — за воровство, несомненно, накажут, но не убьют же!
Однако ему все равно хотелось покинуть поварню как можно скорей, поэтому Лешек схватил огниво, лежавшее перед печью, набрал в узелок крупы, на ощупь похожей на пшено, и, оглядываясь и пригибаясь, поспешил назад, в зимнюю церковь. Узелок, спрятанный в полах подрясника, сильно мешал, но вернуться в спальню Лешек бы не успел. А потом всю ночь думал, какой он дурак: с таким риском пойти на воровство, чтобы набрать в дорогу сухой крупы! Впрочем, огниво стоило куда дороже — с ним он сможет разжечь костер, если придется. Пока он не наткнулся на него в темноте, мысль об огне даже не пришла ему в голову.
Лешек понимал, что после всенощной надо выспаться — кто знает, когда он в следующий раз сможет хотя бы подремать, — но сон не шел, и волнение, смешанное со страхом, все сильней сотрясало его тело. Он пробовал отвлечься от мыслей о побеге, считал про себя удары сердца, но от этого оно бежало вскачь. Лытка несколько раз спрашивал, что с ним происходит, но Лешек махал рукой и отмалчивался: если Лытка узнает о том, что он задумал, то будет долго отговаривать его, и Лешек даже знал, какие доводы Лытка приведет. А Лешеку вовсе не хотелось слышать этих доводов. Он и так дрожал от ужаса, думая о том, как откроет двери в келью Дамиана, как будет искать в темноте крусталь, как его поймают за этим занятием и… «Давайте его сюда и разводите костер».
Он задремал за несколько минут до того, как било позвало насельников к исповеди.
Две литургии вымотали Лешека не столько духотой и скукой, сколько ожиданием: руки и ноги его непрерывно дрожали, он старался успокоиться и не мог. После обеда он собирался идти к келарю, за мирской одеждой, и понимал, что врать надо правдоподобно, иначе всем его замыслам придет конец, и конец весьма печальный.
И все равно, добравшись до кладовой, Лешеку пришлось постоять на морозе несколько минут, успокаивая дыхание и дрожь в руках.
— С праздником, — учтиво поклонился он келарю, — меня прислал отец Паисий.
— И тебя с Крещением Господним, — келарь посмотрел на Лешека подозрительно, отчего тот снова начал дрожать и волноваться.
— Он велел мне забрать мои мирские вещи… — Лешек постарался улыбнуться.
— Что так? — хитро прищурился келарь. — Решил с поселянами поделиться?
Лешек выдохнул с облегчением: он все сделал правильно, он нашел те самые слова! Он скромно кивнул келарю, и тот повел его в кладовую.
— Выбирай, которые тут твои, — келарь показал рукой на сложенную одежду: отдельно — штаны и рубахи, отдельно шапки, отдельно шубы, только сапог не было видно.
Лешек без труда нашел свои вещи и робко спросил:
— А сапоги?
— А сапоги-то зачем? — удивился келарь.
— Ну как зачем? — Лешек смиренно опустил голову. — Сапоги людям очень нужны. Нехорошо все отдать, а сапоги себе оставить.
И тут Лешек не соврал — нехорошая примета оставить свою вещь там, куда не хочешь возвращаться. Оберегов, конечно, никто ему не вернет, но и в обители их хранить не станут — слишком уж богопротивная вещь.
— А… — согласился келарь и распахнул перед ним двери в маленькую каморку, — вообще-то сапоги мы для братии бережем, но если ты так решил, забирай.
Лешек осмотрелся в полутьме: его сапоги, которые сшил колдун, ни у кого таких не было! Да если бы кто-нибудь из братьев посмел их надеть! Он бережно взял их в руки и прижал к себе.
— Жалко отдавать-то? — сочувственно спросил келарь.
Лешек покачал головой — правдоподобно, — как и положено послушнику, отринувшему от себя мирскую жизнь навсегда.
— Хорошие сапоги, заметные: увидишь на ком — дом вспоминать станешь. Уж лучше с глаз долой, — келарь вздохнул.
Лешек не осмелился принести вещи в спальню, когда послушники собирались к вечерне, и долго ждал, спрятавшись в густых елях, отделявших кельи схимников от монастырского двора. От одежды пахло домом. У насельника обители была только одна собственность — нательный крест, кроме него ничего своего иметь не разрешалось. Лешек прижал к щеке жесткий сапожный мех — больше у него не осталось ничего, к чему прикасалась рука колдуна, ни одной вещи, которая бы напоминала о нем. И если замысел его провалится, он лишится и этой малости.
За опоздание к вечерне полагалось сорок поклонов Божьей матери, что Лешек и исполнил, едва войдя в церковь, не дожидаясь замечаний благочинного, и увидел его милостивый кивок. Лешек подумал, что неплохо изображает смиренного послушника!
Праздничные службы тянулись до полуночи, и чем ближе время подходило к решительной минуте, тем отчетливей Лешек понимал, как ему страшно. Настолько страшно, что язык присыхает к нёбу и мешает петь. Паисий даже взглянул на него несколько раз укоризненно. Настолько страшно, что не осталось сил для дрожи и волнения. Настолько страшно, что он не замечал духоты и головной боли.
— Устал? — спросил Лытка, когда они вышли из церкви.
Лешек покачал головой.
— Ты такой бледный, Лешек. Может, ты заболел?
— Нет, Лытка, просто душно было. Сейчас, я немного прогуляюсь, и все пройдет.
А он-то думал, как сможет обмануть друга, когда придет время выйти из спальни? Это хорошая отговорка — подышать свежим воздухом, разогнать туман в голове! У него промелькнула мысль, что он может уснуть и проспать все на свете, если ляжет в постель, но он тут же откинул ее: какое там уснуть! Главное, чтобы никто ничего не заметил!
Лешек тщательно притворялся, что спит. Вскоре послушники угомонились, засопели, Лытка встал на колени перед распятием (и не надоело ему сегодня молиться?), а Лешек обмирал от ужаса. Его поймают, в этом нет сомнений. Поймают и убьют. И, наверное, убивать его станут долго. Тело словно сковало морозом, руки и ноги не желали подчиняться, когда он понял, что пора идти.
— Лытка, зачем ты молишься? — спросил он шепотом и сел на кровати. — Мы же больше суток непрерывно молились?
— Мы пели хвалу Богу все вместе, а сейчас я говорю с ним наедине, — шепотом же ответил Лытка. — А ты куда?
— Голова болит. Я пойду погуляю немного, тут душно.
— Только недолго, ладно? — улыбнулся Лытка. — А то я буду за тебя волноваться.
Лешек кивнул и натянул подрясник. Тщательно завязывая онучи, он подумал, что в сапогах было бы удобней и тише, но решил не рисковать.
Пока он ждал, когда монастырь заснет, поднялся ветер, но не принес с собой тепла, как обычно. Напротив — он был ледяным, обжигающим, морозным. Лешек посмотрел на небо — его потихоньку затягивали тучи, и бежали они по небу быстро, как волны по озерной глади. Под монастырской стеной слышалось завывание, а посреди двора ветер гнал перед собой юркую поземку. Вот и хорошо. Его следы заметет, и никто их не увидит. Лешек ступил на крыльцо настоятельского дома и тут же шагнул обратно. Нет, в лаптях нечего и думать о том, чтобы пройти по деревянному полу бесшумно. Лешек снял их и оставил возле крыльца, слегка припорошив снегом.
Он не трус. Он не побоялся прыгнуть в колодец, а ведь мог умереть и знал об этом, когда нырял туда вслед за мальчиком. Почему же тогда ему не было страшно?
Потому что он не боится смерти, он боится Дамиана. Боится с детства, и страх этот не имеет ничего общего с трусостью. Лешек вдохнул: он не трус. Трус тот, кого страх останавливает, мешает действовать. А он ведь не остановится?
Глаза привыкли к темноте, когда он поднялся по лестнице и вошел в длинный коридор настоятельских келий. Он рассчитал точно: дверь Дамиана пятая от лестницы. Лешек прижал палец к стене и осторожно двинулся вперед. А если она заперта? Что тогда? Тогда он уйдет без крусталя? Или попробует ее открыть?
Пятая по счету дверь отворилась с тихим скрипом, и Лешек присел от испуга.
Архидиакон спал с оглушительным храпом. Лешек нарочно нагнулся над ним, чтобы убедиться в том, что не ошибся кельей. Нет, не ошибся, Дамиана трудно было с кем-то перепутать. И где находится крусталь, Лешек тоже понял сразу: в маленьком сундучке, около кровати. У колдуна он тоже хранился в сундучке. Лешек не дыша попробовал открыть сундучок, но тот был заперт. Ничего, колдун тоже запирал крусталь, и открыть махонький замочек труда не составляло. Лешек поковырял его ногтем и потянул крышку на себя — все очень просто. Дамиан не сомневался в своей безопасности — мимо его кельи иеромонахи боялись даже проходить, да ему и в голову не могло прийти, что кто-то посмеет его обокрасть!
Лешек взял крусталь в руки — в первый раз. Колдун никогда не давал его никому, даже подержать. Он оказался тяжелей, но меньше, чем Лешек думал. Лешек не стал закрывать сундучка. Злость заставила его скрипнуть зубами: пусть Дамиан и дальше презирает его, пусть считает подарком Паисию, словно он зверек, словно породистый щенок из хорошего помета. Пусть Дамиан проснется утром и сразу поймет, кто его обокрал.
Лешек стиснул крусталь в кулаке и, не сильно таясь, вышел из кельи, прикрыв за собой дверь и едва удержавшись, чтобы ею не хлопнуть. Все. Теперь переодеться — и бежать. Бежать куда глаза глядят!
Он забыл про лапти, оставленные у крыльца, но и в онучах добрался до дома послушников без приключений. Все. Теперь нет смысла таиться от Лытки. Лешек вошел в спальню, громко протопал к своей кровати и откинул тюфяк, под которым прятал одежду.
— Лешек? Ты чего шумишь? — Лытка оглянулся на него удивленно.
— Все, — радость кипела в нем. — Все, Лытка. Я ухожу.
— Куда? Лешек, ты сошел с ума?
Лешек рассмеялся, и довольно громко, так что из разных углов на него зашипели сонные голоса.
— Лытка, я ухожу насовсем, — он сел на кровать и размотал онучи, оставив на ногах только теплые портянки.
— Лешек! — Лытка вскочил с колен. — Куда! Что ты такое говоришь!
— Посмотри, — Лешек раскрыл ладонь и показал другу крусталь. — Они не поедут в Пельский торг после Крещенья.
Лытка опустился на кровать, от изумления раскрыв рот. Лешек спокойно натянул сапоги и потопал ногами по полу, проверяя, хорошо ли они сели.
— Лешек, — на глазах Лытки блеснули слезы, — и ты ничего мне не говорил? Ты… ты не доверял мне? Я же видел, что с тобой что-то происходит, но я и подумать не мог…
— Лытка, я боялся, что ты станешь меня отговаривать. А теперь все позади. Я ухожу.
— Погоди! Но куда же ты пойдешь? Зима, ты замерзнешь, тебя поймают, едва заметят исчезновение крусталя!
Над кроватями поднялось несколько голов, прислушиваясь к их разговору.
— Пусть попробуют! Метель начинается. Они даже не поймут, в какую сторону я ушел!
И тут Лешек впервые подумал: а в какую сторону он пойдет? Но тут же отбросил эту мысль — за воротами будет видно.
— Лешек… Я пойду с тобой.
— Нет, Лытка. Не надо. Я много лет жил в лесу, я умею прятать следы, я умею ходить неслышно, а ты? Вдвоем нас поймают быстрей, а один я как-нибудь выскользну.
— Что, бежать собрался? — раздался голос с кровати Иллариона.
Лешек посмотрел в его сторону и криво усмехнулся: Илларион-то точно его не остановит.
— Я всегда знал, что ты нашего Бога не любишь, — прошипел Илларион в ответ на его усмешку. — Миска, эй, Миска! Проснись! Алексий бежать собрался, а ты дрыхнешь!
В ответ на его слова проснулись все послушники, кроме Миссаила, и некоторые повскакали с постели. Лытка поднялся и неспешным шагом подошел к двери.
— Отсюда никто не выйдет до рассвета, вы поняли? Никто, кроме Лешека.
— Да? А если я сейчас начну орать? — захохотал Илларион. — Весь монастырь сбежится.
— А тебе я уже говорил — выгребные ямы будешь чистить. До конца дней, — Лытка угрюмо приподнял верхнюю губу.
Илларион скривился и изрядно толкнул Миссаила в бок:
— Просыпайся, надзиратель хренов!
— Что тебе надо, ублюдок? — Миссаил открыл глаза, сел на кровати и осмотрелся вокруг.
— Он уходит! Он из монастыря убегает! А ты дрыхнешь!
— Да пусть идет куда хочет, все равно замерзнет, — Миссаил зевнул и хотел лечь обратно.
— Да ты что! Нас завтра всех под плети положат за то, что не донесли! — Илларион снова пнул его в бок.
— Тебе полезно, — многозначительно сказал со своей кровати высокий послушник, имени которого Лешек так и не узнал.
— Ребята, да вы что! Он нас всех подставить хочет, а вы тут сидите и молчите? Он Бога нашего не любит!
— Да, не люблю, — Лешек вдруг поднял голову. — Ненавижу вашего бога, слышите?
Он рванул в сторону застежку подрясника, и хлипкая ткань лопнула, обнажив его грудь.
— Илларион, да успокойся ты, наконец, — подал голос еще кто-то, — пусть он идет, что тебе, жалко, что ли? Плохо ему здесь, неужели не видно?
— Да видно, видно! — прошипел Илларион. — Нам, значит, здесь хорошо, а ему плохо! Чем он лучше нас, а?
— Так собирайся и с ним иди, кто тебе мешает? — зевая сказал Миссаил. — Оба и замерзнете.
Лешек до конца разорвал ворот подрясника и скинул его на кровать, брезгливо морщась.
— Лешек, — вдруг позвал его Ярыш. — Лешек, ты правда ненавидишь нашего Бога?
— Правда, — с улыбкой ответил тот.
— Но почему? За что?
— За то, что он ненавидит жизнь.
— И ты совсем его не боишься?
Лешек рассмеялся — радостно и спокойно.
— Совсем. Он ничего мне сделать не может. Вот, смотри, — он рванул с груди бечевку с крестом и швырнул на пол.
Послушники ахнули в один голос, крест звякнул об пол, и Лешек припечатал его сапогом — мягким, удобным сапогом, который сшил ему колдун.
— Он убил не всех богов на небе, и там есть кому за меня заступиться, — усмехнулся он и потянулся за рубашкой, вышитой изображениями зверей и птиц.
В гробовой тишине он оделся, подпоясался, натянул на голову треух и привязал к поясу узелок с крупой и огнивом, не выпуская крусталя из руки.
— А смотри-ка… — разочарованно протянул Ярыш, — никакого грома…
— И вправду, — удивленно посмотрел на потолок Илларион. — Может, Исус ждет, когда он на двор выйдет?
— Прощайте, ребята, — улыбнулся Лешек. — Никакого грома не будет.
Он подошел к двери, около которой замер Лытка.
— Лешек, — тот пожал плечами, — я буду молиться за тебя, слышишь?
— Не надо. Лытка, ты… Ты для меня как брат. Я всегда любил тебя и всегда буду любить. Прощай.
— Прощай, — тихо сказал тот, сморщившись словно от боли, — никто не выйдет отсюда до рассвета. Иди спокойно.
Они обнялись, коротко и крепко.
Метель закружила Лешека, как только он открыл дверь. Никто не найдет его следов. Куда теперь? Домой? Лешек на секунду представил себе, что за поворотом Узицы увидит не теплый дом с освещенными окнами, а пепелище, присыпанное снегом… Нет. В Пельском торге его начнут искать прежде всего. Он пойдет совсем не туда, где его ждут. Он пойдет к Невзору, на юг. Старый волхв знает, что делать.
Ветер с Выги распахнул тяжелую калитку ему навстречу, едва Лешек отодвинул засов, словно приглашая идти вперед. Обитель спала, и никто не видел, как он шагнул через ее высокий порог.
Рассвет был мутным, пасмурным, черный лес сбросил с себя снежные одежды — ветер обнажил гибкие ветви берез и темную хвою тонких елей, похожих на направленные в небо копья. И их чернота на снегу походила на пятна сажи, испачкавшей беленую печь, — неопрятная, неуютная, броская.
Два года назад они с колдуном ехали этой дорогой ночью и говорили и колдун смеялся, а Лешек даже не представлял себе, какое это было счастье. Верней, не так: он знал, что счастлив, но не думал об этом — счастье к тому времени стало воздухом, которым он дышал, счастье стало естественным, как солнечный свет, как чистая вода. И Лешек не замечал его. Если бы это время можно было вернуть! Он бы пил это счастье мелкими глотками, он бы дорожил каждой минутой, он бы не позволил ему так просто утекать сквозь пальцы!
Узкая Песчинка вилась меж берегов, будто ленточка в женских кудрях, и Лешек вспомнил Лелю, летние ночи, и сплетенные руки, и нежные прикосновения друг к другу, сладость тесных объятий. Вспомнил, как обрывается дыхание и душа, словно птица с широкими крыльями, парит над зеленью леса и блестящей гладью реки, а внизу тысячью самоцветных осколков на траве блестит роса, тронутая первыми лучами солнца.
И впервые Лешек подумал, что если Дамиан его убьет, на земле, кроме его песен, останутся два мальчика, дети Гореслава и всё же — правнуки Велемира.
Дом Невзора прятался за деревьями — с реки его нельзя было рассмотреть, и Лешек пытался вспомнить, где же нужно свернуть, чтобы не проехать мимо. Два года назад он не запоминал дороги, полагаясь на колдуна, да в темноте не очень-то и разглядел, куда они едут. Летом, наверное, волхва вообще нельзя отыскать, но на этот раз Лешек издали увидел тропу, ведущую наверх, а вскоре заметил и прорубь, затянутую тонким ледком.
Спешившись, он поднялся на крутой берег и сразу увидел редкую изгородь за деревьями — вокруг стояла тишина, словно в доме никто не жил. Но, подойдя поближе, Лешек расслышал, как в конюшне всхрапнула лошадь, и почувствовал запах дыма: наверняка Невзор был дома. Добрался? Лешек неожиданно подумал: а что будет, если волхв не захочет взять крусталь? Вдруг он побоится обладать вещью, за которую убили колдуна? Колдун говорил, что Невзор очень осторожен; вдруг из-за этой осторожности он не станет связываться с Лешеком и с крусталем, что тогда? Может быть, не стоило уповать на него, а сразу пробираться на Онгу, к родственникам колдуна, к матушке и Милуше? Но кто бы тогда помог ему отомстить за смерть колдуна? Кто, кроме Невзора, ненавидит Пустынь с той же силой, что и сам Лешек?
Подходя к крыльцу, он с каждой секундой все сильней убеждался, что его путь был напрасным. Это глупость, ребячество — надеяться на Невзора. Он просто привык во всем полагаться на кого-то, искать защиты у тех, кто его сильней и умней, он не умел быть один и рассчитывать только на собственные силы. Невзор — друг колдуна, но колдуна он не заменит. Да, он тоже облакогонитель, он тоже владеет Знанием, но кто сказал, что он станет помогать Лешеку в его стремлении отомстить? И потом, чего Лешек хочет добиться? Убить авву? На его место тут же встанет кто-то другой. Уничтожить монастырь, раскатать его по бревнышку, как когда-то мечтал колдун? Так ведь его отстроят заново, в камне, как это делается в Удоге. И даже если вместе с монастырем убить всех монахов, на их место придут другие, не сразу, но придут. Эта земля принадлежит церкви, и та никому ее так просто не отдаст. Дойти до Новограда? Разрушить собор святой Евдокии? Или сразу метить в Царьград, чего там — разрушать так разрушать! Лешек усмехнулся: он ничего не добьется. С Невзором или без — он ничего не добьется!
Он хотел уже повернуть назад, но теплые стены дома манили его — ничего не изменится, если он все же поговорит с волхвом. Во всяком случае, Невзор подскажет ему, что теперь делать, если сам не захочет взять крусталь.
Волхв открыл дверь, когда Лешек поднялся на крыльцо, и брови его удивленно поползли вверх:
— Лешек? Ты? Как ты тут оказался? А где Охто?
— Охто… — начал Лешек и осекся: он не мог произнести этого вслух. Будто вместе с его словами что-то исчезнет безвозвратно, словно он перережет какую-то невидимую нить, связывающую явь со сказкой, и эта сказка перестанет существовать.
— Проходи, проходи, раздевайся, ты, небось, замерз.
Лешек кивнул и шагнул внутрь: в доме волхва ничего не изменилось. Вот за этим столом когда-то сидел колдун, что-то доказывая Невзору, вот у этой печки Лешек грелся, слушая их разговоры, — все осталось прежним. И боль снова накатила на него, безысходная, нестерпимая. Он опустился на скамью у печки, стащив с головы малахай.
— Так что, расскажешь ты мне или нет, что случилось? Почему ты приехал один? — Невзор помог ему снять полушубок и поставил самовар.
— Охто… он больше не приедет, — смог выговорить Лешек, — Охто… он… его нет в живых.
Невзор медленно сел на стул и закрыл лицо руками, низко опустив голову. Он долго сидел молча, а потом поднял глаза — в них Лешек увидел странную, отрешенную твердость, уверенность. Словно волхв думал о чем-то, а потом сделал выбор и перестал сомневаться.
— Расскажи мне, как это случилось, — тихо сказал он.
Лешек отчаянно покачал головой. Нет. Никогда он не сможет выговорить этого, облечь в слова страшные воспоминания, которые, словно острые лезвия, резали сердце на кусочки.
— Я не смогу… Я… я не смогу, — выдохнул он.
— Сожгли? — коротко и зло спросил Невзор.
Лешек кивнул и почувствовал спазм в горле — такой тяжелый, что пришлось взяться за шею руками, словно стараясь освободиться от душившей веревки. Как это… просто. Одним словом, которое ставит точку, подводит итог. Необратимый итог. Будто никогда не было книги, которую колдун писал день и ночь, чувствуя приближение конца, будто ревущее пламя не сминало ее страниц. Будто не было тайны крусталя, которую в глазах колдуна перевесила жизнь Лешека. Будто не было песни силы, спетой навстречу страшной смерти. Это слово перечеркивает не только жизнь — оно перечеркивает ее смысл. И смерть тоже становится бессмысленной. Уничтожили, стерли! Наказали… Будто имели на это право. И жизнь, и смерть колдуна теперь можно обозначить одним коротким и страшным словом.
Лешек посмотрел на Невзора и тихо, сухо кашлянул, словно и вправду чуть не задохнулся. А потом заговорил, борясь с хрипотой: слова застревали в глотке и не желали выходить наружу. Он говорил долго и отстраненно и смотрел в одну точку… И когда боль перестанет быть нестерпимой, Лешек сочинит песню о его смерти.
Лицо Невзора менялось каждую секунду: ужас, страдание и ненависть неизменно сменялись странной его решимостью, и скулы его каменели, и глаза тускнели и замирали, чтобы вновь вспыхнуть нехорошим огнем. Но когда Лешек замолчал, лицо волхва опять приобрело отрешенность и неподвижность — Лешек подумал, что Невзор хочет прикрыть лицо руками, чтобы не чувствовать нестерпимого жара огромного костра, чтобы не мерить на себя чужую участь и… чтобы любой ценой избежать этой участи.
— Ты пришел ко мне, потому что тебе больше некуда идти? — спросил волхв после затянувшейся паузы.
Лешек покачал головой. И нехорошее предчувствие вновь зашевелилось в груди: он вдруг испугался Невзора. Испугался его решимости, его отстраненности.
— Я принес крусталь, — сказал он тихо и тут же пожалел о своих словах.
Глаза Невзора на секунду загорелись, и Лешек отшатнулся назад, ударившись затылком о печь: во взгляде волхва он увидел надежду, и пришла эта надежда на смену твердой решимости, словно крусталь способен был изменить сделанный волхвом выбор. Всего на одну секунду, но этого оказалось достаточно. Мысли Лешека заметались, как лошади в горящей конюшне, и одна из них, самая чудовищная и самая очевидная, ударила ниже пояса и заставила задохнуться. Лешек забыл, забыл о самом главном: кто же рассказал Дамиану о крустале? Откуда он узнал о его оборотной стороне?
Жестокость, подлость, обман — эти пороки были Лешеку понятны, он сталкивался с ними на каждом шагу. Но предательство… Это не укладывалось у него в голове.
Колдун никому не говорил об оборотной стороне крусталя. Почему-то сейчас это стало очевидным: он просто не мог никому больше об этом рассказать, он осознавал силу, которой крусталь обладает. Колдун не был легкомысленным мальчишкой, который стал бы хвастаться своей волшебной вещью на каждом углу. Он и Невзору-то рассказал об этом только потому, что доверял ему и не хотел, чтобы тайна крусталя ушла вместе с ним в могилу.
Почему Лешек раньше не подумал об этом? Почему?
Он вспомнил последний взгляд колдуна, обращенный в его сторону, и обмер: колдун не верил в предательство Невзора. И под пытками, и умирая, но спасая Лешеку жизнь, колдун думал, что это Лешек, Лешек, а не Невзор, раскрыл тайну Дамиану!
Ему не хватило сил даже на ненависть. Он хватал воздух ртом и вспоминал: наезженная дорога по Песчинке — волхв редко покидал дом, он просто не мог наездить санного пути, за последние несколько дней намело столько снега! И кони ржали в конюшне… И широкая тропа вела на высокий берег, и… Сегодня небо затянуто тучами, и крусталь бесполезен. Вот почему нет никакой надежды, вот почему всего на секунду поколебалась решимость волхва — решимость предать еще раз.
— Охто думал, что это я… — с горечью шепнул Лешек, глядя Невзору в глаза, — он думал, что я могу… что я могу его предать.
— Я стар, мальчик. Когда тебе будет столько же лет, сколько мне, ты поймешь… — глаза волхва оставались жесткими и холодными.
— Охто думал, что это я… — снова шепнул он.
— Ты поймешь ценность жизни, ценность каждой ее минуты, — продолжил Невзор. — Я тоже несу Знание, и моя смерть ничем не лучше и не хуже смерти Охто. Когда-нибудь ты поймешь, когда-нибудь ты захочешь жить настолько, что не станешь считаться ни с чем.
— Я уже не хочу жить! — закричал Лешек. — Я не хочу этой жизни, я не хочу ее такой ценой! Лучше бы я умер вместе с Охто! Я не смогу жить, я не смогу! Он думал, что это я! Он умирал и думал, что это я! Он любил меня, он простил мне даже предательство, а я его не предавал! Я любил его, я никогда бы не предал его! Я поднимусь к нему, я скажу ему, что это неправда!
Неожиданно дверь распахнулась, но Лешека это не удивило: он ждал, когда же наконец монахи выйдут из своего убежища. Бежать не имело смысла. Дамиан, пригнувшись под низкую притолоку, шагнул в дом со словами:
— Не поднимешься, а спустишься, мой мальчик. В ад. И очень скоро. И не надейся, что умрешь легко. Смерть колдуна покажется детской забавой по сравнению с твоей собственной.
И тут Лешек понял, что чувствовал Дамиан во время помутнений. Вместо страха ярость охватила Лешека, он перестал отдавать себе отчет в своих поступках, он не думал — он превратился в кровожадного зверя, которого долго дразнили сквозь прутья клетки, и теперь единственным его желанием стала жажда крови, жажда рвать гло́тки зубами. Безумие придало ему силы и ловкости, он издал звериный вой, прыгнул на Дамиана, словно огромный кот, и с рычанием вцепился ему в горло пальцами, стараясь зубами дотянуться до плоти. Убить! Вот единственное, чего он хотел. Убить! За Охто! Не за страх, который преследовал его всю жизнь, не за унижения, не за угрозы — за смерть колдуна, за ту легкость, с которой Дамиан перечеркнул чужую жизнь, за книгу, страницы которой пожрало пламя!
Дамиан не ожидал нападения, опрокинулся на пол и захрипел, а Лешек впился зубами в его глотку и почувствовал во рту кровь. Она опьянила его еще сильней и окончательно снесла преграды, которые отделяют человека от зверя. Трое монахов, вошедших в дом вслед за архидиаконом, кинулись тому на выручку, и выломали Лешеку руки, и разжали зубы, запрокинув ему голову назад, но он все равно продолжал бешено сопротивляться, и выдергивал руки из захватов, и рвал зубами все, до чего мог дотянуться.
— Не вздумайте его убить! — прохрипел Дамиан, поднимаясь на колени и зажимая рукой кровоточащую рану на кадыке. — Он только этого и добивается!
Лешека прижали к полу лицом, и двое монахов всем весом пытались удержать его в таком положении, и выкручивали руки, и били носом об пол, но он не чувствовал боли, и рвался, и рычал, пока наконец его не обмотали веревками с головы до ног, вытянув руки вдоль тела, и не поставили на колени, запрокинув голову назад. Дамиан, к тому времени вставший на ноги, велел отпустить его, а потом, размахнувшись, ударил Лешека ногой в живот: тот отлетел назад, в угол между печью и стеной, и, скрученный в узел, мог только корчиться на полу, силясь вздохнуть и подняться.
— Вот все, что ты можешь, — лицо Дамиана презрительно скривилось. — Укусить меня, как мелкая шавка. Ты — ничтожество, жалкая трусливая тварь, и умрешь ты жалкой трусливой тварью, извиваясь, визжа и умоляя меня о пощаде.
Он подошел к Лешеку и еще раз пнул его носком сапога, теперь в пах, и от боли у Лешека из глаз брызнули слезы. Он снова скорчился, подтягивая колени к животу и пригибая к ним голову, но Дамиан заставил его разогнуться, вытянув по пояснице плетью. Он ударил несильно, скорей играя, но и этого было достаточно, чтобы Лешек тонко вскрикнул и перевернулся на спину, тщетно стараясь защититься связанными руками.
— Жалкая, трусливая тварь, — прохрипел Дамиан еще раз, убирая плеть за пояс, — тебе никогда не стать таким, как колдун. Поехали, ребята. Стоило бы привязать его к хвосту лошади, но ведь он сдохнет, не добравшись до Выги.
Невзор сидел за столом и смотрел на происходящее с каменным лицом, словно изваяние, — он купил себе жизнь слишком дорогой ценой, чтобы теперь рисковать ею, жалея Лешека. Но до помощи монахам он не опустился, и Дамиану пришлось заставить его перевязать укушенную шею, перед тем как покинуть его дом.
У Лешека забрали крусталь, зашитый в пояс штанов, а его самого, перекинув через седло, привязали к коню, которого дал ему князь. Его полушубок и шапка остались у волхва, но горячие бока лошади согревали, да и мороз был не слишком силен. Дамиан залез в сани, которые прятались в подклети, и завернулся в медвежьи шубы.
Ехали довольно скоро, не давая коням передышки, словно архидиакон стремился как можно быстрей добраться до обители и привести в исполнение свои угрозы, — нетерпение угадывалось в каждом его движении и слышалось в каждом слове.
Лешек смотрел на мелькавшие копыта коня и изредка ронял слезы, стекавшие на лоб. Он на самом деле жалкая трусливая тварь, но почему-то будущее не вселяло в него страха, только горечь и осознание собственного бессилия: не столько перед Дамианом, сколько перед самим собой. Он никогда не станет таким, как колдун, и умереть с песней силы на устах ему не дано. Наверное, его судьба, как и предрекал Дамиан, — умереть визжа, извиваясь и умоляя о пощаде. Пусть. Это ничего не меняет. Он умрет, так или иначе, и тогда скажет колдуну, что тот напрасно считал его предателем. Может быть, колдуну станет легче. Лешек не думал больше ни о чем — только о том, как больно колдуну было сознавать его предательство и все равно простить его, и не осудить, и спасти его от мучений, и пожертвовать ради него жизнью и тайной. Лучше бы его убили тогда, вместе с колдуном. Эта отсрочка не принесла Лешеку ничего, кроме страдания. И его жалкая попытка унести из обители крусталь тоже ничем не кончилась — его изловили, как зайца, благодаря его же собственной дури. Надо было идти на север. Надо было взвесить все, надо было вспомнить о том, кто владел тайной крусталя, а не надеяться на то, что колдун рассказывал о ней всем и каждому.
Через несколько часов изнурительная тошнота подступила к горлу — голова Лешека болталась внизу, и каждый шаг коня переворачивал внутренности. Он давно ничего не ел и не дождался, пока вскипит самовар Невзора, только поэтому его не вырвало. Ему казалось, что тошнит его от самого себя, от своей глупости и бессилия. На середине пути Дамиан велел остановиться и посадить Лешека на снег — видно, подозревал, что тот может умереть. Монахи растерли снегом его лицо, сдирая с него кожу: тошнить от этого не перестало, но в голове немного прояснилось. И хотя они стояли возле Дальнего Замошья, архидиакон не стал заезжать в деревню, и монахи, наскоро помолившись, перекусили прямо посреди дороги.
— Дайте ему вина, я не хочу, чтобы он сдох от жажды, — велел Дамиан и кивнул на Лешека.
Но когда один из дружников поднес флягу к его рту, Лешек лишь покачал головой и поплотнее сжал губы. Он хотел пить, но мысль о приторно-сладком вине вызвала только спазмы в желудке. Дамиан, увидев это, не поленился вылезти из саней и нагнулся к Лешеку, цепко взяв его за подбородок.
— Ты будешь есть и пить, когда этого хочу я, понятно? Тебе не удастся умереть от голода, не надейся.
Он двумя пальцами сдавил щеки Лешека, приоткрывая рот, и кивнул дружнику, стоявшему с баклагой наготове. Лешек попытался вырваться, но Дамиан сгреб его волосы пятерней и запрокинул голову назад. Кагор хлынул из баклаги в глотку, и Лешеку пришлось его глотать, чтобы не захлебнуться. Он хрипел и кашлял, вино, булькая, выливалось через нос и, падая в желудок, скручивало его судорогой.
— Ну как, причастился? — со смехом спросил Дамиан, выпуская его из рук.
Лешек согнулся — рвало его мучительно и долго, но как только спазмы прекратились, Дамиан снова открыл ему рот и велел дружнику влить в него новую порцию кагора. Лишь на третий раз архидиакон успокоился, убедившись в том, что глаза Лешека помутнели от хмеля.
Дорогу до Лусского торга он помнил плохо — сначала тошнота, а потом озноб и мелькавшие перед глазами копыта; Лешек впадал в забытье и выныривал из него, и мыслей в его голове не осталось вообще: когда они въехали на постоялый двор, он думал только о том, что умрет, не добравшись до Пустыни.
Оказалось, что в Лусском торге их ждет сам авва. Ночевать на соломе постоялого двора отцам Пустыни не пристало, и Лешека оттащили в избу, в которой авва и Дамиан расположились на ночлег, — архидиакон никому не доверил его охранять, не надеясь ни на запоры, ни на веревки. Лешека, еще не вполне протрезвевшего, привязали к одному из столбов, поддерживавших потолок и деливших пространство дома на две части: хозяйственную и спальную. У дверей Дамиан поставил двоих монахов и задвинул засов изнутри.
Хозяин постоялого двора принес им горячий ужин и косился на Лешека с жалостью, но не посмел ни спросить о нем у монахов, ни попытаться ему помочь. Впрочем, Лешек не ждал от него даже жалости, а уж о помощи не думал вообще. Ноги не держали его, он безвольно обвис на стянувших тело веревках, и его охватило равнодушное оцепенение, похожее на забытье. Он слышал, о чем говорит с Дамианом авва, но смысл их разговора его не занимал.
Дамиан, потирая руки, доказывал, что вид кающегося грешника должен пойти братии на пользу, а уж он постарается изобразить адовы муки в лучшем виде. Жаль, этого не увидят сомневающиеся в Божьем величии крестьяне. Авва не разделял его воодушевления, морщил лицо и просил избавить его от подробностей.
Постепенно разговор их перешел на более сложные материи. Авва разглядывал крусталь, крутил его в руках, смотрел сквозь него на свет масляной лампы.
— Надо же… Благодаря твоей доверчивости и неосмотрительности мы едва не потеряли его… Ты сам-то понимал, что лежит у тебя в сундучке?
Дамиан скрипнул зубами:
— Я исправил эту ошибку.
— Благодаря моему предположению, если ты помнишь. Ты бы никогда не изловил мальчишку, если бы не знал, что он пойдет к волхву, — авва тихо засмеялся.
— Я достал бы его из-под земли, — прошипел архидиакон.
— Ладно. Неважно, каким путем, но мы вернули его. Тебе не кажется, что нам кое-чего недостает, чтобы использовать его с безопасностью для себя? Во всяком случае, на первых порах?
— Да? По-моему, это такое сильное оружие, что к нему нечего больше приложить.
— Если бы сегодня светило солнце, это оружие повернулось бы против тебя, Дамиан. Не мальчишка, так волхв догадался бы остановить тебя с его помощью. Как видишь, обладание крусталем не сделало их неуязвимыми.
— Ты хочешь сказать…
— Да. Я хочу сказать, что в пасмурную погоду крусталь не более чем ценность, обладать которой захочет каждый. И что ты сделаешь без солнца против войска Новоградского, например? Ничего!
— Я уже говорил: нам нужен облакогонитель. Невзор, с его умением предсказывать погоду, с его заклинаниями дождей, вполне нам подойдет.
— Ты обольщаешься, — фыркнул авва. — Боги помогают Невзору, когда он просит дождей на поля, но кто тебе сказал, что они разгонят облака для осуществления твоих честолюбивых замыслов?
— Авва, что я слышу? — Дамиан изменился в лице, и голос его прозвучал тихо и испуганно. — Ты говоришь о поганых идолах? Деревянных истуканах?
— Оставь, Дамиан! Перед тобой лежит подарок одного из этих истуканов, а ты продолжаешь сомневаться в их существовании? Я думал, что отсутствие божьего страха в тебе — знак того, что ты понимаешь, с кем имеешь дело, а оказывается — ты просто недальновидный болван!
Архидиакон проглотил оскорбление, не поморщившись.
— Но… но ведь это означает…
— Да, именно это оно и означает.
— Авва, но почему? Почему ты выбрал служение именно этому богу, если мог выбрать любого другого?
— Потому что с ним можно договориться, — не моргнув глазом ответил отец-настоятель. — Во все времена люди делились на две части — жрецов и их паству. Не всякий служитель бога — жрец. Колдун был жрецом, в нем не было страха перед жизнью, он носил всего один оберег, да и тот не для защиты от темных сил, а из любви к миру, от желания быть причастным к нему. И вспомни, сколько этих звонких железяк ты снял с его наперсника. Десять? Больше?
— Но мы-то носим только крест.
— Да, но посмотри на Паисия, посмотри на схимников, гниющих в своих выгребных ямах, — это жрецы? Нет, они просто преуспевают в желании быть паствой. Овцами. Самыми покорными и самыми преданными овцами. Мне казалось, что ты не стремишься стать бараном в их стаде. И уж тем более смешны попытки этих агнцев увлечь за собой других овец. Нет, для того, чтобы вести стадо на бойню, бараны не подходят.
— Авва… ты пугаешь меня…
— Что, не хочешь? Иди, поклонись Невзору — колдуну кланяться поздно. Их богам не нужны стада покорных овец, но и служить им нелегко. Для того, чтобы подняться над стадом овец, не нужно быть их пастухом, достаточно стать козлищем, вот почему я выбрал этого бога. Подумай, как легко управляться с теми, кто основной добродетелью считает покорность! Вот почему твои честолюбивые планы — дурь и химера. Не за землями, не за деньгами и властью надо охотиться. Овладевай душами, и власть придет к тебе сама, Дамиан. И Бог не забудет тебя, когда тебе придется предстать перед его ликом.
На лице аввы застыла брезгливая маска — по всему было видно, что он разочарован в архидиаконе.
* * *
В декабре монахи начали готовиться к Рождеству, и рождественский пост ввел Лешека в грех уныния. Горьковатая похлебка из сушеных грибов с мокрым хлебом, каша без масла и тушеная репа через три дня встали ему поперек горла. Он всегда был равнодушен к еде, а тут начал испытывать постоянный голод и ел гораздо больше обычного. И даже поправился — матушка и не подозревала, что ее несбыточная мечта сделать его толстеньким так легко осуществима: всего-то и надо было держать его на хлебе и воде.
Погода тоже не радовала — морозы сменились пасмурной сыростью, печи теперь топили раз в три дня, и насельники начали простужаться. На службах постоянно слышался кашель и хлюпанье носов, и Лешек недоумевал: неужели и от этого они не умеют лечиться? Ведь это же так просто! Иногда хватало жаркой бани, чтобы избавиться от хвори, но и без нее он знал немало средств, избавляющих от насморка и кашля.
Как-то раз Лытка между делом обмолвился, что отец Варсонофий занедужил так тяжело, что его положили в больницу и больничный опасается за его жизнь. Лешек немедленно вспомнил, как колдун спас иеромонаха во время мора, и, как ни странно, почувствовал обиду: он не любил Варсонофия, и колдун тогда отнесся к иеромонаху с презрением, но вылечил же! А теперь Варсонофий умрет от какой-то простуды? Только потому, что больничный за всю свою жизнь так и не научился пользоваться простейшими отварами? Нет, больничный, конечно, был милым и добрым человеком, ухаживал за своими подопечными с усердием и сочувствием, но ведь столько лет колдун давал ему подробные наставления, кого и как следует лечить, а тот так ни разу и не смог применить их самостоятельно.
— Пойдем в больницу сходим, навестим отца Варсонофия, — предложил Лешек, презрительно сложив губы.
Лытка удивился и, наверное, ждал от Лешека подвоха; он и сам недолюбливал Варсонофия, хотя и изображал на лице благочестивое всепрощение, когда о нем заходила речь, но пожал плечами и согласился.
В больнице было жарко натоплено, и Лешек в первый раз согрелся, оказавшись рядом с больными. У постели Варсонофия он увидел уже знакомого ему высокого немого монаха. Больничный радостно приветствовал Лытку и долго рассматривал Лешека, но расспросить его так и не решился: наверняка он узнал его и наверняка слышал, что тот жил у колдуна, поэтому, когда Лешек попросил осмотреть иеромонаха, больничный ему не отказал и не удивился.
Отец Варсонофий лежал в горячке и, похоже, действительность не воспринимал. Губы его посинели, и крылья носа трепетали, с усилием втягивая воздух. Лешек раздел его и долго прислушивался к хриплому, свистящему дыханию, прижимая ухо к узкой желтой груди. Ребра поднимались неровно — правая половина отставала от левой, что никак не могло быть добрым знаком.
— Топи печку, — велел он больничному, пощупав пульс и заглянув больному в рот.
— Так ведь топили недавно! Еще не ушел жар-то.
— И топка горячая?
— Горячая, горячая! Хлеб можно печь!
Лешек усмехнулся и велел раздобыть штук восемь глиняных горшочков, чем мельче, тем лучше, и пока больничный собирал их и мыл, успел послать Лытку на кухню за тестом. По-честному, такое действо он производил только вместе с колдуном и был не вполне в себе уверен, но, судя по состоянию, жить отцу Варсонофию оставалось недолго и терять было нечего.
Лешек сам заточил нож, когда поставил горшочки в печь, обернув толстыми полосками теста их ободки, и нагрел его острый кончик в пламени свечи. Лытка смотрел на его приготовления с недоверием и страхом, подозревая в его действах богопротивный обряд, несовместимый с лечением иеромонаха.
— Лытка, не смотри на меня так, — Лешек и сам переживал. — В этом нет никакого колдовства, я колдовать не умею.
Немой монах помог Лешеку перевернуть отца Варсонофия на живот, но стоило Лешеку нагнуться над его спиной с ножом, как тот перехватил его руку и посмотрел на Лешека угрожающе. Лытка, похоже, испугался не меньше немого монаха.
— Я не собираюсь его убивать, — Лешек тяжело вздохнул и побоялся высвободить руку из крепкого захвата. — Я не причиню ему вреда, честное слово.
Но неожиданно на помощь ему пришел больничный:
— Не трогай его, Аполлос. Я видел, колдун однажды лечил так старого послушника, и тот остался жить.
Немой монах снова посмотрел Лешеку в глаза и неохотно разжал кулак. А у Лешека дрожали руки, когда он прикоснулся к пергаментной старческой коже острием — как колдун ни старался приучить его к твердости, Лешеку ее все равно недоставало. Что и говорить, к лекарскому делу способностей у него было не много. Колдун с легкостью вправлял вывихи и сломанные кости, рвал зубы, накладывал швы — Лешек же так и не научился действовать хладнокровно: он боялся причинять боль тем, кого лечил.
Варсонофий застонал, повел плечом и забормотал что-то неразборчиво: Лешек в испуге отдернул руку.
— Помоги мне, — попросил он немого монаха. — Я боюсь поранить его сильней, чем нужно.
Монах кивнул и прижал плечи старика к кровати. Лешек стиснул зубы и сделал несколько тонких неглубоких надрезов, так чтобы из них не начала сочиться кровь. Лытка принес нагретые горшочки из печи, не удержался и спросил:
— А зачем на них тесто?
Лешек усмехнулся, взял тряпкой первый горшок и снял с него толстую горячую ленточку, обжигая пальцы и хватаясь за мочку уха.
— Это чтобы ободок не нагревался и не обжег спину, только и всего, — он тронул край горшочка тыльной стороной ладони, убеждаясь, что тот не жжется, и прижал его к спине Варсонофия: горшочек постепенно втянул в себя кожу, — а ты думал?
Лытка улыбнулся ему в ответ — не иначе, думал он о поганых обрядах.
После того, как горшочки сняли со спины и вытерли густую темную кровь, скопившуюся под ними, Лешек велел завернуть иеромонаха в теплые одеяла и, не имея возможности долго готовить отвары, потребовал стакан горячего молока с медом.
— Так ведь пост… — прошептал Лытка в испуге.
— Ничего, он покается, когда выздоровеет, — мрачно ответил Лешек.
— Болящим можно, — подтвердил больничный.
Лешек рассказал больничному, какие растирания и отвары надо приготовить, и начал осматривать остальных лежавших в палате монахов, когда немой Аполлос, услышав звон била, поднялся с места и вышел вон.
— Лешек, пора идти на ужин, — сказал Лытка. — Мы опоздаем.
— А здесь я не могу съесть положенный кусок хлеба с водой? — поинтересовался Лешек.
— Конечно нет! А как же молитва? Лешек, хлеб насущный нам дает Господь, и вкушать его надо как положено, за столом, поблагодарив перед этим Бога.
— Знаешь, я, пожалуй, не пойду, — он склонился над послушником средних лет, которого бил сухой кашель. — А багульник тут есть? Если есть — надо заварить. Но лучше, конечно, семена просвирника. Нету?
Больничный покачал головой, нетерпеливо оглядываясь на дверь, — наверное, тоже собирался ужинать.
— Лытка, ты иди, — сказал Лешек другу. — Зачем ты-то будешь голодать?
— Нет уж, я останусь с тобой, может быть, смогу чем-то помочь.
Лешек провозился с Варсонофием до самой ночи, пока не почувствовал, что перелом болезни наступил: старик потел, горячка оставляла его, лицо порозовело, он начал понимать, что происходит, и называл Лешека учеником колдуна.
— Лешек, ты удивительный человек, — сказал Лытка, когда они направлялись в спальню послушников. — Ты похож на Исуса, ведь он лечил больных.
— Колдун тоже лечил больных, и я надеюсь, что когда-нибудь буду похож на него, а не на Исуса, — проворчал Лешек.
— Лешек, Исус принял мученическую смерть, спасая людей. Как ты можешь сравнивать его с колдуном!
Лешек остановился и взял Лытку за плечо:
— Колдун тоже принял мученическую смерть, — выдохнул он, — но спас он только одного человека — меня.
И ночью тихим шепотом рассказал Лытке о крустале и о том, что Дамиан собирается с его помощью отобрать земли князя Златояра — и не только их, и это будет война бога против людей. На этот раз Лытка не стал говорить, что Бог един, — он почему-то легко поверил в честолюбивые замыслы Дамиана и испугался.
— Ну вот, а я думал, что Дамиану конец! — с горечью сказал он.
— Почему? — удивился Лешек.
— Ты только никому не рассказывай. Мне отец Паисий передает все, о чем узнает. Ему же не с кем поделиться с тех пор, как погиб отец Нифонт. Авва рукоположил брата Авду, и сразу в сан иерея. Только об этом никто не знает, кроме некоторых иеромонахов и самого Авды. Паисия это возмутило — как это можно быть иереем тайно? Но они молчат, потому что ненавидят Дамиана. Дамиан еще не разобрался с Пельским торгом, а уже собирается идти дальше на север, но авва считает, что им не удержать тех земель, которыми они владеют. Сотня дружников — это очень мало. Дамиан хотел увеличить дружину втрое, но авве это не нравится — кто-то же должен дружину кормить, а Пельский торг доходов пока не приносит. И потом, дружники — они только считаются монахами, а на самом деле — обычные головорезы, особенно те, что пришли со стороны. Им ведь разрешили постриг на пять лет раньше, чем остальным, так некоторые постригаются после двух дней послушничества, и крестного знамения творить не умеют, и ни одной молитвы не знают.
— Знаешь, если Дамиан увеличит дружину втрое, он с аввой будет говорить совсем по-другому, — хмыкнул Лешек.
— Я понимаю. Но в последнее время авва вдруг сменил гнев на милость, и мы никак не могли понять почему. Оказывается, это из-за крусталя! Представь себе: не надо никакой дружины! Не надо идти на север! Земли Златояра богаче, крестьяне привыкли отдавать половину снопа, и железо там добывают! Да и с Пельским торгом можно разобраться за несколько дней!
Лытка скрипнул зубами и замолчал. Лешек ничего не сказал о том, что крусталь ловит души, он и сам толком не понимал, что это означает, но подумал: авва наверняка заинтересовался именно этим свойством крусталя.
— Лешек, это ужасно — то, что ты мне рассказал… — шепнул Лытка, — это так страшно… Неужели, чтобы служить Богу, нам нужно столько земель? Ведь монах должен обходиться малым…
— Лытка, прости, конечно, но ты не понимаешь главного: во-первых, служить богу не очень-то дешево. Посмотри на убранство церквей, посмотри на иконы в золотых и серебряных окладах, посчитай, сколько свечей сжигается ежедневно лишь в монастыре! Да этого бы хватило целой деревне на всю зиму! А книги? Ты знаешь, сколько стоит одна книга? И в книгах ваших нет знаний, в них только божественный свет, которым не накормишь голодных и не вылечишь больных. А сколько стоят праздничные ризы и мантии, ты считал? Ну, а во-вторых… Ты не поймешь меня… Новые земли — это новые души, которыми владеет церковь. Ты не видишь в этом ничего дурного, я понимаю. А я вижу. Только не начинай со мной спорить — бесполезно. Это новые стада баранов, которых приучают к покорности!
— Лешек, я бы поспорил с тобой, но сейчас не хочу. Как бы там ни было, а пользоваться крусталем — это все равно что предать Бога, даже во славу его.
Лешек хотел рассмеяться, но в темной спальне это прозвучало бы слишком непристойно. Их богу наплевать на предательство, ему все равно, какой ценой авва приведет стадо к его порогу! Но сказать об этом Лытке он не осмелился.
С этого дня Лешек каждый день приходил в больницу после ужина, если не служили повечерия, и помогал больничному. Из живицы с патокой и медом он наделал леденцов от кашля, которые охотно сосали все насельники, научил их бороться с насморком, нюхая лук, а в более сложных случаях сам готовил отвары, и пластыри, и растирания.
Лытка не оставлял его ни на минуту и, в отличие от больничного, на лету схватывал науку колдуна. Лешек учился восемь лет, и то не смог с колдуном сравняться.
— Знаешь, Лытка, я когда-то очень хотел, чтобы колдун и тебя тоже украл из монастыря. И сейчас думаю, что в этом был смысл! Ты бы стал ему лучшим учеником, чем я.
— Спасибо, конечно, но… — Лытка смутился и испугался этой мысли.
По ночам же Лешека начала мучить мысль: это он виноват в том, что авва получил крусталь. Колдун бы умер, но не открыл Дамиану тайны. И если он виноват, то должен что-то делать! Лешек мысленно сжигал настоятельский дом, но как он ни напрягал воображение, Дамиан неизменно спасался и выносил крусталь из огня. Лешек думал раздобыть у дружников меч или топор и убить Дамиана спящим, но понимал, что это ничего не изменит, а убить и авву, и Дамиана он бы просто не успел. Он придумывал еще множество способов, иногда они даже казались ему осуществимыми: в конце он неизменно погибал героем, достойным колдуна, и отправлялся к нему, за Калинов мост.
Но едва наступало утро и Лешек шел на службу, от его геройства не оставалось и следа: он озирался по сторонам, пригибал голову, а стоя на клиросе, старался занять место во втором ряду, спрятаться от взглядов Дамиана, иеромонахов и аввы. И уверял себя в том, что совершит подвиг, но потом, немного позже. «Давайте его сюда и разводите костер», — гремел в ушах голос Дамиана, и внутренности сжимались, и тошнота подступала к горлу, и дрожали колени.
Больница немного отвлекала его от серой обыденности монастыря, но если поначалу смрадный быт обители причинял ему боль, то теперь начал раздражать, и Лешек доходил до исступления, вытряхивая по вечерам тюфяк, или давясь куском кислого хлеба, или умываясь утром одним маленьким ковшиком чуть теплой воды. Бороды монахам стричь запрещалось, и это раздражало тоже, а вечером, когда они с Лыткой входили в спальню после свежего зимнего воздуха, духота и вонь были столь нестерпимы, что Лешеку хотелось развернуться и бежать обратно на мороз. Он не мог пожаловаться Лытке, который находил в этом пользу, не мог объяснить, что грязь, вши и дурная пища приводят к болезням, что изматывающий холод не позволяет ни обтираться снегом, ни умываться ледяной водой: после этого нельзя согреться, а потому вреда будет больше, чем толку.
Баня, в которой одновременно мылись двадцать человек, холодная и не очень чистая, вывела Лешека из себя: размазывая грязь по телу, он думал, что можно не лениться — заготавливать больше дров и приносить больше воды, рядом лес и река! Они с колдуном за три летних дня справлялись с дровами на всю зиму. Как Лешек любил эти дни! Колдун неизменно кланялся дереву, которое собирался спилить, просил у него прощения и благодарил. Лешек сначала не понимал, зачем это нужно, но колдун однажды прижал его руку к коре и сказал:
— Все живое хочет жить. Лес дает нам дерево, чтобы мы могли жить, поля кормят хлебом нас и наш скот — чтобы мы могли жить. И не стоит забывать об этом. Эта береза умрет, чтобы зимой мы не замерзли. Так неужели мне трудно согнуть перед ней спину, принимая жертву леса?
И Лешек тоже кланялся деревьям, ему было жалко их пилить, потому что они живые, но колдун говорил, что брать у леса надо столько, сколько требуется, не больше, но и не меньше, иначе жизнь людей потеряет смысл.
Монахи не кланялись деревьям.
Подвиги подвигами, а Лешек ждал наступления лета, чтобы уйти. Он стал раздражительным, постоянно огрызался, и время как назло тянулось медленно — каждый серенький день казался ему бесконечным. И самыми томительными были службы — скучные, помпезные и бессмысленные. Лешек уставал от неподвижного выстаивания в духоте, на глазах у братии, когда нельзя шевельнуться, чтобы никто этого не заметил, нельзя изменить выражение лица, изо всех сил сохраняя на нем восторг и благоговение, иначе…
Лешек не тяготился пением, но внутри у него все переворачивалось, когда он думал, кому он поет хвалу. И слова, произносимые им, вызывали у него отвращение: к церкви, к Паисию и к самому себе. Когда же иеромонах затягивал бесконечное «Господи, помилуй», а хор подхватывал его слова, Лешек с трудом удерживал на лице благочестивое выражение, не зная, смеяться ему или плакать.
В детстве он не задумывался о сложных канонах церковного пения, просто повторял мелодии, которые выбирал для него Паисий, теперь же ученый Лытка просвещал его, и Лешек понял, что Паисий на самом деле очень опытный и способный наставник хора. Он не только знал все, что положено знать экклесиарху, он действительно «слышал музыку», он умел разложить ее на разные голоса, чего не делали в Удоге, — Лешек обратил на это внимание, когда колдун возил его к доместику. Недаром в Пустынь издалека приезжали знатные гости — то, к чему Лешек привык с детства и принимал как должное, для многих было откровением.
Ближе к Рождеству снова ударили морозы, и сырость сменилась заиндевевшими стенами спальни — холод пробирал до костей, а Лешек так и не успел к нему привыкнуть. Он не боялся мороза, но одно дело нырнуть из жаркой парной в темную прорубь, или искупаться в снегу, выбравшись из-под теплого одеяла, чтобы спустя несколько минут прижаться спиной к горячей печке, или в лютую стужу идти через лес, насвистывая что-нибудь веселое, и снимать шапку, чтоб не вспотеть. И совсем другое — стучать зубами под одеялом, а потом, дрожа и ежась, умываться холодной водой, и бегом бежать до церкви, и там стоять, ощущая, как от неподвижности стынут ноги и леденеют руки.
Лытка, принимавший холод как способ умертвить плоть, жалел Лешека, отчего становилось еще противней: ему казалось, что холод стал его существом, что руки и ноги навсегда останутся синими и холодными и сердце до конца жизни будет биться медленно, как у сонного гада промозглой осенью.
За неделю до Рождества, направляясь из церкви в трапезную, Лешек случайно увидел двух расшалившихся приютских мальчишек, посланных за водой к колодцу. Он и сам не понял, почему остановился, — нехорошее ли предчувствие было тому причиной или воспоминания приютского детства заставили его задуматься и загрустить. Поначалу мальчишки шалили безобидно, толкая друг друга в спины и размахивая пустыми ведрами, надеясь попасть друг другу по плечу, но постепенно их озорство перешло в противостояние: к тому времени, как они добрались до колодца, пинки стали злыми и ощутимыми, а выкрики — обидными и сердитыми. Ребята были маленькими — не больше восьми лет, и один из них, младший, вдруг напомнил Лешеку сына Лели, ясными зелеными глазами и лукавой улыбкой.
Мимо прошел молодой иеромонах и строго посмотрел на шалунов, но не остановился, чтобы их пожурить. Лешек уже хотел пойти дальше, тем более что Лытка ждал его и проявлял нетерпение, да и холодно было. Младший из мальчиков ловил ведро, а старший поднимал его за перекладину журавля, отрывая ноги от земли и поджимая их под себя. Впрочем, несмотря на малый рост, ловкости ему было не занимать: он нарочно старался отодвинуть ведро от младшего, дразня того недомерком. Младший тянулся за ведром, поднимаясь на носочки, и в конце концов ухватил его обеими руками, но старший дернул перекладину в сторону, надеясь вырвать веревку у него из рук. Ноги мальчишки оторвались от земли, он всей тяжестью повис на веревке, и Лешек, чуя беду, кинулся к нему на выручку. Но не успел: перекладина журавля подняла старшего в воздух, руки его разжались, и младший, ничем не удерживаемый, с криком ухнул в колодец вслед за ведром.
Впрочем, крик его через секунду смолк, и Лешек успел увидеть, как над ним сомкнулась темная ледяная вода. Молодой иеромонах, и Лытка, и еще несколько человек тут же окружили колодец со всех сторон.
— За ведро, может, схватился? — с надеждой шепнул кто-то, заглядывая вниз.
— Не, не видно.
Высокий сильный послушник нагнул перекладину «журавля», но ведро поднялось над водой свободно — мальчик наверняка выпустил веревку из рук от испуга. Лешек путался в завязках плаща: скорей всего, ребенку перехватило дыхание от холода и он камнем пошел на дно. Интересно, насколько колодец глубок? Он так и не смог развязать узла и рванул плащ с шеи; ткань треснула с шумом, и Лытка оглянулся:
— Лешек, Лешек, ты что?
— Ничего, — рыкнул тот и скинул на снег узкий неудобный подрясник, оставшись в одних штанах: мороз вгрызался в кожу, и без того покрытую мурашками, и от холода захватило дыхание.
— Не смей, Лешек! Не смей! — Лытка схватил его за руку. — Ты утонешь!
Лешек вырвался и хотел снять неудобные, огромные лапти, но подумал, что время слишком дорого.
— Дурак, пропадешь! — Лытке на выручку пришел молодой иеромонах, хватая Лешека за другую руку.
— Я не утону, — спокойно ответил Лешек. Вода теплее воздуха, ничего страшного не случится, вот вылезать будет по-настоящему холодно. Он вырвал руку и перемахнул через сруб колодца, оскользаясь на обледеневших бревнах.
— Лешек! — крикнул Лытка ему вслед, и черная масляная вода накрыла Лешека с головой.
Колодец оказался глубоким, ему пришлось дважды выныривать на поверхность. Легкие отказывались втягивать воздух, Лешек хватал его ртом и насильно проталкивал в себя. Только на третий раз шарившая по дну рука нащупала развевавшуюся одежду — Лешек ухватил дитя за пояс и потащил наверх.
Воздух в колодце был теплей, чем на дворе: чтоб вода не замерзала, его накрывали тяжелой широкой крышкой. Света и так не хватало, а над срубом со всех сторон склонились темные фигуры людей, высматривавших, что происходит внизу. Лешек поднял голову мальчишки над водой, но тот не дышал — от холода и от испуга такое случается. Лешек взял его рукой за шею и почувствовал, как под пальцами робко бьется тонкая жилка. Он хлопнул мальчишку по щеке, но это не помогло, тогда Лешек раскрыл ему рот двум пальцами и с силой вдохнул в него воздух. Ребенок закашлялся и широко раскрыл блестевшие в полутьме глаза.
— Ведро опускайте! — крикнул Лешек наверх и закашлялся сам. Долго он не протянет — почти голый, без движения, — холод убьет его. Странная вещь судьба. Ведь именно в этом колодце он когда-то хотел утопиться, но ему помешал Дамиан.
Главное, чтобы ребенка выдержала веревка. Лешек уперся ногами и плечами в скользкие бревна и, проявляя чудеса ловкости, обвязал ею пояс мальчика.
— Руками держись, малыш, держись крепче, — сказал он, но мальчишка не понял его, и пришлось насильно совать ему в руки веревку, за которую он ухватился судорожно и надежно.
— Поднимайте, — крикнул Лешек, надеясь, что веревка выдержит. И она выдержала — он увидел, как сразу несколько рук схватили дитя, отодвигая от опасного колодезного провала.
— В больницу несите! — добавил он, не вполне уверенный, что в приютской спальне малыш отогреется.
Лешеку повезло меньше — многострадальная веревка оборвалась, едва приподняв его над водой, и он с шумом и брызгами рухнул обратно, еще и ударившись спиной о ведро. И за те пять минут, что монахи бегали за новой веревкой — толще и надежней, — он успел попрощаться с жизнью несколько раз. Холод он чувствовать перестал, движения замедлились, и дыхание подчинялось ему с трудом. Лешек посмотрел наверх (теперь только Лытка склонялся над колодцем) и вдруг увидел, что на ясном небе, показавшемся ему сумеречным, ярко и отчетливо проступают самоцветные камушки звезд. И если он сейчас перестанет дышать, то никто не узнает о том, что со дна колодца днем можно увидеть звезды!
— Лытка, — выдохнул он, — Лытка, я вижу звезды! Ты слышишь?
Штаны и волосы обледенели, пока Лытка вел Лешека до спальни, но мороза он не ощущал. Холод пришел потом, когда Лытка растер его грудь и спину шерстяной тряпкой и принес кружку с кипятком. Зубы отбивали дробь, и никакие одеяла не помогали согреться.
— Лешек… — шептал Лытка, — Лешек, ты… Ты не вытаскивай руки, я сам буду тебя поить… Никто бы не осмелился прыгнуть в колодец, никто. Даже я подумал, что это бесполезно. Только ты.
— Потому что никто плавать не умеет, — кашлянул Лешек. — Живете тут, как… ничего ведь не умеете, только Богу молиться.
— Да ладно тебе, — Лытка улыбнулся. — Между прочим, ты все время ругаешь Исуса, а ведь поступаешь, как положено христианину.
— Знаешь, для того, чтобы поступать по-человечески, совсем необязательно быть христианином. И любить ближнего можно не по заповеди божьей, а от души, как колдун. И добро делать, и обиды прощать — для этого вера в твоего бога не нужна. Вот колдун монахов не любил, а все равно лечил, и во время мора спасал, вот например…
Лешек осекся — он чуть не сказал «тебя». Но вовремя одумался: пусть Лытка думает, что его спас Исус. Его эта мысль приводит в восторженный трепет, и разрушить волшебную сказку было бы несправедливо и жестоко.
— Что «например»? — переспросил Лытка.
— Отца Варсонофия, например, — угрюмо ответил Лешек, стуча зубами.
— Да ты что? Варсонофий пошел лечиться к колдуну?
— Нет, его Аполлос принес, сам он ходить не мог. Не надо его осуждать, это… нечестно. Все живое хочет жить, и Варсонофий — не исключение.
— Знаешь, я бы и умирая не пошел к колдуну. Это все равно что предать Бога, — вздохнул Лытка.
Лешек усмехнулся про себя и ничего не сказал. В конце концов, Лытку никто не спрашивал, хочет он, чтобы колдун его спасал, или нет. И, зная Лыткину честность, Лешек подумал, что тот чего доброго и вправду отказался бы от лечения крусталем.
Рождество праздновали пышно и торжественно: служба длилась от заката до заката не прерываясь: сначала — всенощная, потом — ранняя литургия, после завтрака — поздняя литургия, потом, до обеда, — девятый час, после обеда — вечерня, и повечерие, и полуночница… Лешек думал, что сойдет с ума. Лытка радовался чему-то, не иначе рождению Исуса, и лицо его было особенно благостным, и пел он вдохновенно и без устали. Лешек же едва не охрип — после купания в колодце, когда на следующее утро он не мог выговорить ни слова, голос еще не вполне окреп и плохо ему подчинялся.
Когда наконец после полуночи Лешек дополз до кровати, сил у него не осталось ни на споры с Лыткой, ни на встряхивание тюфяка. А через неделю собирались праздновать Обрезание Господне, а через две — его же Крещение. Рождество пришлось на четверг, в пятницу снова постились, в субботу немного передохнули, чтобы в ночь на воскресенье опять служить всенощную, и литургию, и так до бесконечности.
— Лытка, ты помнишь, как сказал мне когда-то: это такой бог, которому надо служить, иначе он рассердится? — спросил Лешек после праздника Обрезания, далеко за полночь вернувшись в спальню.
— Я был маленький и глупый! — рассмеялся Лытка.
— Напротив, — скривился Лешек, — по-моему, ты был совершенно прав. Знаешь, мне кажется, я не доживу до лета. Кстати, послушников не распинают на крестах в память о страстях Христовых?
— Ты все шутишь, а это вовсе не смешно, — Лытка надулся, — Христос страдал за нас, во искупление наших грехов…
— Да ладно, — Лешек был раздраженным и злым, — я, к сожалению, никак не могу оценить его жертву.
— Конечно, — проворчал Лытка, тоже раздражаясь, — подвиг колдуна для тебя куда важней, а он, между прочим, всего лишь спас тебя от смерти, а вечной жизни тебе не подарил.
Лешек вскинулся:
— Ты ничего об этом не знаешь. Он… Он… — Лешек задохнулся, — он был мне как отец! И ни один бог не будет меня любить так, как колдун! И никакой Исус не сможет его заменить, подари он мне хоть три вечные жизни!
Умом Лешек понимал, что слова Лытки всего лишь ответ на его колкости, что его собственные шутки не менее злы и оскорбительны для друга, но боль снова окатила его ледяной волной, и он выбежал из спальни — на мороз, куда глаза глядят, только бы остаться одному.
Лешек пробежал мимо ворот (у мастерских прятаться от Лытки было бесполезно) и, глядя на тяжелые створки, вспомнил, как колдун держал его на руках, увозя из монастыря. Он забился в тень сторожевой башни, скорчился, уткнулся лицом в колени и расплакался, поднимая глаза к небу и шепча, словно маленький:
— Охто, забери меня отсюда! Пожалуйста, забери меня опять! Увези меня к себе, за Калинов мост!
Если долго сидеть в снегу, рано или поздно мороз сделает свое дело, и Лытка не найдет его в этом укромном уголке. Лешек знал, что стоит ему уснуть, как колдун спустится к нему, протянет руку и унесет с собой. Он бы долго еще предавался отчаянью и давился слезами, как вдруг услышал шаги внутри башни, скрип открывающейся двери и приглушенные голоса.
— Погоди, Дамиан, — услышал Лешек голос брата Авды, — я хотел спросить у тебя кое-что. Только не здесь, не под окнами…
— Поднимемся в часовню, здесь холодно, а в келье нас могут подслушать.
Слезы высохли. Этот голос… Этот голос сказал тогда: «Ты все равно не сможешь ходить». Сказал пренебрежительно, насмешливо, равнодушно. Почему же Лешек раньше не понял этого? Почему, захлебываясь болью, и страхом, и кошмаром, он не видел главного: перед ним же убийца колдуна! Вот же он! Почему раньше Лешек страдал от чувства вины и хотел что-то исправить — исправить непоправимое — и не понимал: вот он, виновник!
И вместо ужаса ненависть всколыхнула нутро. Лешек стиснул кулаки и скрипнул зубами: не для того он остался жить, чтобы рыдать над своей печальной участью, не для того колдун спас его, чтобы он малодушно просил судьбу о смерти. Нет, если уж колдун отдал им тайну в обмен на жизнь Лешека, значит, он верил, что Лешек сможет отомстить за него. Отомстить!
Этот черный демон ада истязал колдуна и наслаждался его страданием, с улыбкой смотрел на измученное болью лицо и убил, в конце концов убил, хотя в этом не было никакого смысла! «Ты все равно не сможешь ходить»! Лешек бесшумно поднялся на ноги — на охоте ему приходилось быть осторожным, он умел оставаться незамеченным для чутких, пугливых зверей. Нет, чтобы отомстить, надо соблюдать осмотрительность.
Монастырь спал, и даже в сторожевой башне не горели огни — после праздника братия устала. Лешек двинулся вслед за двумя темными фигурами, оставаясь в тени построек: они миновали ворота и скрылись за дверью, ведущей на узкую лестницу, заделанную в широкую стену возле ворот. Брат Авда столь громко стучал сапогами, что тихих шагов Лешека сзади никто не услышал. Где-то на дне сознания мелькнула страшная мысль: «Давайте его сюда и разводите костер». Если они его увидят, так и случится: Дамиан все поймет и не простит. Но ненависть пересилила страх: Лешек дрожал, его то бросало в пот, то обдавало ледяным холодом, руки тряслись и не слушались, но он крался за Дамианом по лестнице и уже представлял себе горящие головни, которые тот с наслаждением прижмет к его груди, и слышал свист тяжелой плети, раздирающей плоть.
Надвратную часовню построили специально для разговоров, не предназначенных для чужих ушей, — даже на лестнице не было слышно, о чем говорят внутри. Может быть, это получилось случайно, а может, неизвестный мастер знал, что делает. Деревянные стены скрадывали звуки, а проход с двумя поворотами гасил их окончательно и надежно. Лешек затаив дыхание остановился за первым углом, замер и только тогда подумал: да что же он делает? Зачем ему понадобилось подслушивать разговоры Дамиана? Что нового для себя он может услышать?
— Я хотел спросить тебя, Дамиан, — повторил брат Авда.
— Спроси, — ответил архидиакон, и в голосе его Лешек почувствовал насмешку.
— Тебе не кажется, что авва хочет избавиться от тебя?
— Нет. Теперь — нет, — спокойно ответил Дамиан. — Мы оба хотели избавиться друг от друга, еще осенью. И не думай, что я не знаю, кого он готовил мне в преемники.
— Дамиан… — смешался Авда.
— Да, я верю. Ты бы ничего не сделал против меня, но мое место занял бы с удовольствием. Или как?
— Я… — еще более стушевался брат Авда, но архидиакон снова его перебил:
— Не оправдывайся. Тем более что всё уже позади. Авве не нравилось мое стремление увеличить дружину, он боялся меня, и правильно делал: стоило набрать немного больше людей, и я бы стал ставить ему условия, а не он мне. Теперь в этом нет необходимости. Авве нужны души, а мне — тела. Он нуждается во мне не меньше, чем я в его власти. И потом, крусталь храню я, я, а не авва! И пока он лежит в моей келье, авва будет приходить ко мне за крусталем, а не я к нему. Ты знаешь, после Крещения, если будет стоять хорошая погода, мы собираемся в Пельский торг, опробовать крусталь. Там авва убедится в моей незаменимости.
— А ты не боишься, что авва заберет и твою душу, вместе с душами поселян?
— Нет, и этого я не боюсь тоже. Тем более что ничего полезного в этом нет. Я допускаю, что колдун соврал мне в чем-то, но, мне кажется, в этом не было смысла. Человек, у которого забрали душу, даже не подозревает об этом. Это что-то вроде крещения, и нам, верующим в истинного Бога, бояться этого не приходится. Человек не может владеть душами, это божественное право. Авва, собирая души поселян-язычников, отдает их Богу, но узнают они об этом только после смерти, когда предстанут перед страшным судом.
Лешек зажал рот рукой: Невзор был прав. Змей дал людям крусталь, чтобы спасать их от страшного суда: забирая души, отдавать их другим богам, вырывая из рук Юги. Как легко его замысел повернулся против него самого!
— Подумай, — продолжил Дамиан, — не надо насильственных крещений, не надо исповедей и причастий — лунный свет сделает свое дело сам по себе.
— И зачем тогда авве дружина? — усмехнулся Авда.
— А зачем она была нужна до этого? Власть, богатство, сытная и спокойная жизнь. Только во много раз сытней и спокойней. Новые земли, на которые можно ступать без страха, и новые души на этих землях. Авва — не подвижник, он не пойдет по земле непритязательным Посланцем, он поедет в палантине по ковровой дорожке, которую расстелю перед ним я. Я, Авда, а не ты — тебе не хватит на это ни честолюбия, ни решимости.
— Я не стремлюсь к этому, Дамиан, — смиренно ответил дружник.
Разбить на пополам
Лытка, как ни старался, не мог отвлечься от мыслей о Лешеке и внимательно смотрел на каждого дружника, въезжавшего в обитель: вдруг привезли вести о нем? Конечно, перед послушниками «братия» Дамиана не отчитывалась, но слухи, сдобренные домыслами, быстро разносились по монастырю. Когда же Лытка увидел запряженные сани аввы, покидавшего монастырь, тревога охватила его: неужели Лешека нашли? Но его опасения развеял Паисий, который вышел проводить авву и встретил Лытку недалеко от ворот.
— Ты знаешь, кем оказался наш Лешек? — спросил он, и Лытка не понял — рад Паисий или огорчен, — он внук знаменитого волхва, которого когда-то сожгли на костре. Вот поэтому он и не смог обратиться в истинную веру, так что ни твоей, ни моей вины в этом нет. Авва сам поехал его искать. Князь Златояр отказался выдать его Дамиану, и авва надеется с ним договориться.
В жизни Лытки было два по-настоящему счастливых дня. Первый — когда Господь спас ему жизнь во время мора, но не спасение жизни сделало Лытку счастливым — в тот день он видел Исуса. Видел очень близко. Исус провел своей тонкой десницей по его щеке, и Лытка помнил его прикосновение до сих пор. И слова Христа, обращенные к нему, тоже помнил. Исус сказал: все будет хорошо, ты будешь жить. И называл его по имени. И глаза у него были совсем такими, какими Лытка их представлял — большими и светлыми.
Он никому не рассказал об этом, когда вернулся в монастырь, только отцу Паисию. После болезни Лытка долго оставался слабым и беспомощным, и его вернули в Пустынь — он стал обузой для монахов, путешествовавших от деревни к деревне. Во время мора умерло много иноков, в том числе старый отец ойконом, но многим Господь сохранил жизнь, так же как Лытке. Дамиан, которого авва назначил новым ойкономом Пустыни, предложил похоронить монахов на высоком берегу Выги, на княжеских землях, чтобы люди могли кланяться их могилам и не забывали их человеколюбивого подвига. Авва согласился с этим, и Лытке снова пришлось признать за Дамианом правоту.
Над могилами поставили высокие каменные кресты, и путешествующие по реке видели их издали. Лишь могилы отца Нифонта не было среди них — проклятые язычники сожгли его тело на краде, когда Лытка был чересчур слаб, чтобы за него заступиться.
Вторым счастливым днем стало для Лытки чудесное воскресение Лешека. Всего два месяца назад! И до сих пор у Лытки от радости стучало сердце, когда он вспоминал ту минуту…
В четверг, перед самым обедом, когда они заканчивали спевку (как всегда наверху), дверь в зимнюю церковь распахнулась, и на хоры сразу потянуло морозом. Несмотря на то, что Рождественский храм топили три раза в неделю, в нем все равно было холодно, и певчие кутались в шерстяные плащи и поджимали под себя ноги.
— Эй, Паисий! — услышали все голос отца ойконома. — Смотри, что я тебе привез! Может, теперь ты сменишь гнев на милость и перестанешь пугать меня адовыми муками?
Паисий перегнулся через поручни, огораживавшие хоры, и удивленно посмотрел вниз, щуря подслеповатые глаза.
— Да спустись! Что ты сверху разглядишь? — захохотал Дамиан, и Паисий его послушался. Лытка помог ему сойти вниз по узенькой крутой лестнице — ноги экклесиарха плохо его слушались.
Лешека Лытка узнал сразу, с первого же взгляда, несмотря на то, что тот повзрослел, вытянулся и приобрел тщательно постриженные усы и бородку. Только глаза его были тусклыми и смотрели в одну точку, и губы, прежде мягкие и безвольные, сжались в узкую бледную полосу. Он был одет в волчий полушубок, беличий треух и меховые сапоги, каких в монастыре никогда не видели, и напоминал скорей поселянина.
— Мальчик мой… — прошептал Паисий, разглядев, кто стоит перед ним. — Господь явил нам чудо!
Он осторожно обнял Лешека и привстал на цыпочки, чтобы положить голову ему на плечо, но Лешек не пошевелился, продолжая отстраненно смотреть в стену. Лытка тоже не мог двинуться с места от удивления и радости.
— Это не Господь, а я явил вам чудо, — довольно усмехнулся Дамиан. — Его украл колдун и восемь лет держал у себя, заставляя петь на потеху толпе.
Сердце Лытки замерло от жалости: вот почему у Лешека остановившийся взгляд и скорбно сжатые губы — наверное, жизнь у колдуна была нелегкой. Ничего, в обители он отогреется, здесь он среди друзей…
— Лешек, — он осторожно взял друга за руку, — Лешек, теперь все будет хорошо. Ты узнаёшь меня?
— Да, Лытка, — безучастно ответил тот, — я всегда тебя узнáю, даже со спины…
Голос его был хриплым и тихим, будто каждое слово давалось ему с трудом.
Оживал Лешек медленно, очень медленно. Он почти ничего не ел, и Лытке казалось, что он с отвращением смотрит на пищу и еле-еле сдерживает спазмы в желудке, если что-нибудь глотает. А еще Лытка думал, что Лешек непрерывно испытывает сильную боль: когда на него никто не смотрел, лицо его искажалось мучительной гримасой, сухие глаза жмурились и сжимался рот. По ночам он долго не мог уснуть (Лытка, стоя на коленях в молитве, часто ловил его остановившийся взгляд), а если засыпал, то неизменно ежился и стонал во сне, словно ему снились кошмары.
— Лешек, у тебя что-нибудь болит? — спрашивал Лытка.
— Нет, со мной все хорошо, — неизменно говорил тот.
Лешек на все вопросы отвечал вполне осмысленно, но отрешенно, словно заставляя себя выдавливать каждое слово. Только однажды Лытка увидел проблеск жизни в его глазах, если такой всплеск чувств можно назвать проблеском жизни.
— Лешек, не таись, расскажи мне, что с тобой было. Тебе станет легче, вот увидишь! Расскажи мне! — попросил Лытка. — Колдун мучил тебя? Он издевался над тобой?
Лицо Лешека вмиг потемнело, как грозовая туча, глаза широко раскрылись, и оскалился рот.
— Никогда! Слышишь? Никогда не смей говорить ничего плохого про колдуна! Никогда, слышишь? — закричал он и поднялся на ноги, сжимая кулаки.
Лытка усадил его на кровать, стараясь успокоить, но Лешек и сам расслабился, и вдруг, впервые за много дней, из глаз его полились слезы. Лытка решил, что колдун сильно запугал его, если он боится говорить о нем плохо.
Через неделю, в воскресенье, Лешек принял послушание — теперь его положение в обители было определено и никто не косился на него непонимающе. Перед этим Паисий робко предложил ему прийти на спевку — он и жалел Лешека, и боялся, что волшебство детского голоса навсегда потеряно, но когда Лешек, поднявшись на хоры, запел «Богородице, дево», слезы потекли по щекам иеромонаха и он долго сидел, опустив лицо на колени, и вытирал глаза полами рясы.
Время шло, и Лешек ожил, глаза его немного прояснились, взгляд стал осмысленным, а на лице появились чувства и переживания. Только тогда Лытка понял, насколько губительным для души Лешека оказалось влияние колдуна. У него и в детстве было прозвище «заблудшая душа», и если Лытке повезло — он имел таких замечательных духовных наставников! — то Лешеку никто не помог обрести веру.
Его представления о грехе так и остались детскими, немного наивными, словно и не было этих восьми лет, и Лытке стоило большого труда объяснить ему, что бороться с грехом в себе надо не для похвалы духовника, а для самого себя, для спасения своей души.
— И от кого мне надо спасаться? — усмехался Лешек.
— От Сатаны, конечно, от врага рода человеческого.
— Да? А я думал — от Юги. А Сатана — он богу помощник?
— Нет, Лешек! — терпеливо улыбался Лытка. — Сатана — его враг, он наказывает грешников.
— Но если он наказывает грешников, значит, он помогает богу?
— Как ты не понимаешь! Бог хочет спасти людей от Диавола, но если человек грешит, то Бог помочь ему не может! Но, знаешь, для меня спасение — это не главное. Я люблю Исуса, понимаешь? Он хотел спасти всех людей и за грехи их был распят.
— А Исус — это и есть бог?
— Бог — это святая Троица. Он един.
— Ну как же он един, если он — троица! Юга, Исус и Богородица?
— Нет, не Богородица, конечно, а Святой дух, — Лытка посмеивался: он был счастлив, объясняя Лешеку такие простые понятия. И хотя душа Лешека оставалась далекой от искренней веры, Лытка не отчаивался.
Он любил Лешека и прощал ему все: и его заблудшую душу, и изречения, за которые духовник мог бы наложить на него суровую епитимию, и непонимание, и нежелание понимать. Лытке, наверное, было все равно, станет ли Лешек верить так же истово, как верил он сам. Только одно заставляло упорно склонять его к вере: теперь Лешек не был невинным отроком, которого Господь простил бы и принял в рай. Лытка боялся, что за свои заблуждения Лешеку придется гореть в аду, и сердце трепетало от страха за друга. Лешек остался таким же тонким, таким же уязвимым, несмелым, каким был в детстве, и Лытке хотелось закрыть его собой, заслонить, оградить от жестокостей этого мира. Но защитить его от адовых мук Лытка не мог, хотя и молился по ночам за спасение души Лешека.
И в то же время, надеясь, что Лешек ступит на праведный путь, Лытка с ужасом думал о том, насколько ему самому тяжело далось обуздание плоти, и не мог допустить мысли, что Лешеку придется пройти той же дорогой. Этот выбор — адовы муки или страдания на земле — мучил Лытку, заставляя испрашивать совета у Господа. Он не желал Лешеку ни того, ни другого и сам бы с радостью принял за него все, что предначертал ему Господь.
Лешеку все время было холодно: он кутался в плащ на спевках и сжимался в комок под одеялом — ну разве он способен бороться с грехом при помощи мороза? Да он заболеет и умрет, если хоть раз выстоит час на снегу босиком.
Как можно мучить его постом, ведь он и так бледный и худой, ему надо пить молоко, это понимал даже Дамиан когда-то. У него тонкая и нежная кожа, и веревка, вроде той, которая когда-то помогала Лытке избавиться от похоти, сотрет ее в один миг! И бессонные ночи для Лешека — напрасная жестокость, он с трудом может выстоять всенощную, и после этого у него вокруг глаз ложатся черные круги.
Лытку грызли сомнения, и он решил поговорить об этом с самим Лешеком. И когда рассказал ему о своих опасениях, Лешек ответил совсем не так, как Лытка ожидал. Наверное, он не успел привыкнуть к тому, что его друг уже не ребенок, хоть и выглядит моложе своих лет.
— Знаешь, ты боишься за меня напрасно. Во-первых, я не умру от мороза, я каждое утро растирался снегом и частенько купался в проруби, честное слово. Только холод и мороз — разные вещи. Во-вторых, я вовсе не собираюсь усмирять свою плоть, мне и так хорошо. А в-третьих, ты, наверное, не знаешь… На краю света, за далекими непроходимыми лесами, меж кисельных берегов течет молочная река Смородина. За ней лежит солнечная, зеленая земля — светлый Вырий. Там ждет меня колдун. И ни в рай, ни в ад я не пойду. Лытка, у меня другие боги, и они меня не оставят, поверь мне…
Лытка тяжело вздохнул:
— Лешек, ты заблуждаешься, и это самое страшное… Бог — один, других богов просто не существует.
— Давай не будем спорить об этом, ты не убедишь меня, а я — тебя. Расскажи мне лучше, что за шрам у тебя на поясе?
— Откуда ты знаешь о нем? — удивился Лытка.
— Какая разница? Расскажешь?
— В юности меня мучила похоть, теперь это прошло, — улыбнулся он, — я победил свою плоть, как это когда-то сделал Серапион-столпник. Я лучше о нем тебе расскажу, он был настоящим подвижником. Кроме того, что в юности он, обуздывая страсть, обвязывался веревкой, которая впивалась в его тело до крови, он тридцать лет стоял на столбе, представляешь? Тридцать лет — стоя!
— Как? Вот так тридцать лет и не слезал со столба?
— Конечно! И люди видели его подвиг, и многие последовали его примеру!
— Нет, Лытка, ты что-то путаешь… А как он спал?
— Стоя. Как же еще.
— Ну, предположим. А как же он мылся?
— Он не мылся, даже схимники не моются, это же часть подвига.
— Да? Интересно… А как он добывал еду?
— Добрые люди давали ему хлеб и воду.
— Послушай, Лытка, объясни мне — а для чего он это делал?
— В смысле?
— Ну для чего он стоял на столбе? Что в этом полезного?
— Он усмирял свою плоть, и мысли его устремлялись к Богу.
— А для людей, для других людей — в чем для них-то польза?
— Он вдохновлял их своим подвижничеством, я же говорил.
— И они вслед за ним залезали на столбы и стояли там по многу лет?
— Ну да…
Лешек расхохотался. Он хохотал долго, смахивая слезы с глаз и хлопая себя по коленкам, и Лытка, слегка обиженный за своего любимого святого, все равно радовался — Лешек смеялся в первый раз с тех пор, как вернулся в обитель. И хотя смех добродетелью не считался, Лешеку Лытка прощал все.
* * *
В первые недели в обители боль не отпускала Лешека ни на секунду. Она была такой невыносимой, что он не мог даже расплакаться — ему казалось, что если он позволит ей выйти наружу, то она его убьет. Боль мешалась с кошмаром, самым страшным его ночным кошмаром: просыпаясь на тонком соломенном тюфяке, кишевшем насекомыми, Лешек с замиранием сердца ждал, когда же наконец его разбудит колдун и он обнаружит, что лежит на мягкой кровати под теплым одеялом. Колдун всегда чувствовал, что Лешеку снится монастырь, он всегда будил его и сидел с ним рядом!
Пусть это окажется кошмарным сном, пусть колдун разбудит его! Пусть не в их теплом доме, пусть в шалаше среди леса — но пусть колдун будет жив! Пусть Дамиан передумает его убивать, пусть оставит умирать на снегу, и тогда Лешек его вылечит! В мыслях он выбирал для колдуна самые лучшие и редкие травы, он даже знал, где возьмет их среди зимы и как сделает из них настои и отвары. Он продумал все до мелочей: и как спрячет колдуна в лесу, и как сложит шалаш, и где найдет посуду, и сколько для этого понадобится времени. Он порвет свою рубаху на бинты, он будет перевязывать его каждые два часа, и поить водой, и держать его голову у себя на коленях, как делал сам колдун, когда Лешек болел. И если колдун потом не сможет ходить, Лешек придумает что-нибудь, он будет носить его, и сажать на коня, и помогать ему во всем! Пусть только он будет жив!
Если бы колдун остался жив, Лешек украл бы крусталь у Дамиана и вернулся, и тогда вообще не нужно было бы строить шалаш — они бы ушли на Онгу, вдвоем, к Милуше и матушке, и построили бы там дом. И колдун снова написал бы свою книгу, они бы вместе переписали еще множество книг!
Лешек тысячу раз мысленно прошел путь из Пустыни к дому колдуна, тысячу раз представил, как крусталь залечивает его раны на груди и на ногах, и придумал тысячи слов, которые не успел сказать колдуну и которые, несомненно, сказал бы, пока они добирались до Онги: они ведь всегда говорили дорогой.
Спальня послушников на двадцать человек была стылой и душной. Маленькие окна, затянутые пузырем, днем пропускали мало света, зато ночью сквозь них сочился мороз. Топили в доме послушников через день, утром, и к вечеру второго дня в спальне изо рта шел пар, а за ночь бревна покрывались инеем.
Лешек неподвижным взглядом смотрел на Лытку, стоявшего на коленях и шептавшего слова молитв, и ужас холодным сквозняком полз к Лешеку под одеяло: все это — явь, все это — его жизнь, и никто его не разбудит. И пресная пища, и полутемная спальня, и вши, за несколько дней успевшие изгрызть его тело, и тонкое колючее одеяло, и молитва, бесконечная молитва — это теперь его жизнь.
Каждая мелочь монастырского существования поначалу причиняла Лешеку боль. Мокрый черный хлеб с кислым привкусом, с волглой коркой — да матушка бы не сумела испечь такого, даже если бы очень постаралась! Тонкий тюфяк, двадцать человек в одной комнате, запах немытых тел, от которого спазмом сжимаются легкие.
Могила. Это могила под крестом, где люди погребены заживо, где они гниют, не успев умереть, — от вшей, от сырости, от нездоровой жизни. Здесь никто не ходит по лесу просто так, чтобы побыть в одиночестве, подумать, посмотреть на небо, тронуть рукой ствол дерева и ощутить, как под корой бежит живой сок. Здесь вообще нельзя побыть одному, здесь в твою сторону все время косятся чьи-то подозрительные глаза, тебя слушают чужие уши, и только схимники наслаждаются одиночеством, но одиночество их — просто еще более глубокая могила.
Выходя же за пределы спальни, особенно днем, Лешек непрерывно чувствовал страх. Ему казалось, что с ним непременно сделают что-нибудь ужасное: за то, что он чужой, за то, что он не желает поклоняться их ревнивому богу. Он считал, что все вокруг видят, о чем он думает, и им хочется заставить его молиться так же, как молятся они. Он ходил на службы, крестился, кланялся и озирался по сторонам: заметил ли кто-нибудь, как ему хочется вырваться из храма?
Лешек принял послушание, чтобы никто не догадался о его ненависти к их богу. Он боялся примерно так же, как в шесть лет, когда ходил по стеночке и опасался громко вздохнуть. Только на этот раз он не хотел быть хорошим, как тогда, он хотел, чтобы все думали, что он — такой же, как они. Он понимал, что его страх не имеет ничего общего с действительностью, но каждую минуту ждал, что о нем доложат Дамиану и тот прикажет дружникам: «Давайте его сюда и разводите костер».
Постепенно страх притупился, а боль ушла вглубь, перестала быть нестерпимой, и вместе с этим пришла тоска: Лешек каждую минуту ощущал бессмысленность монастырской жизни, ее бесплодность, когда каждый день лишь приближает тебя к смерти и не несет ничего, кроме подготовки к ней. Вся жизнь — подготовка к смерти. Как это нелепо, как искажает суть и смысл бытия!
Он и в детстве тяготился бесконечными службами, хотя приютских мальчиков освобождали от большинства повечерий и полунощниц. Послушники же, как и монахи, певшие в хоре, участвовали во всех бесчисленных богослужениях. Лешек посчитал, что в обычный день, не воскресный и не праздничный, стоит на клиросе не менее десяти часов, в праздники же — и все шестнадцать. Когда-то затверженные наизусть слова бесстыжей лести, обращенной к Богу, всплывали в памяти сами собой, только теперь Лешек старался вдуматься в смысл того, что он произносит: в малопонятные, искаженные до неузнаваемости слова, из которых составлены молитвы. Вдумывался и ужасался: неужели богу и вправду угодно слышать столь откровенное заискивание? Неужели именно эти слова, более подходящие трусливому невольнику в ожидании заслуженного наказания от хозяина, требуются богу?
Тяжелый запах ладана и горящего воска в маленькой зимней церкви плавал над клиросом душным серым облаком, и, если служба шла без перерыва больше трех часов, Лешек чувствовал, как слабеют ноги и не хватает воздуха, как мутная пленка затягивает глаза и свечи расплываются широкими радужными пятнами. Голова трещала и туманилась, и Лешеку стоило большого труда не упасть в обморок, и он старался вдыхать медленно и глубоко.
Среди послушников осталось не так много ребят, вместе с которыми Лешек рос в приюте: часть из них ушла в дружину Дамиана и приняла постриг, часть покинула монастырь, получив наделы земли в близлежащих деревнях, поэтому Лешека окружали в основном люди малознакомые. Единственная его радость в монастырской жизни, Лытка, — и тот все время старался убедить его уверовать в Христа, рассказывая сказки о своем боге. С Лыткой Лешек не боялся быть откровенным, но старался не переходить границ дозволенного. Лытка, по крайней мере, не докладывал духовникам о его «грехах». Остальные же послушники постоянно доносили друг на друга, и Лешеку казалось: чем страшней наказание назначал за грехи духовный отец, тем сильней они радовались и потирали руки.
Он боялся, что кто-нибудь донесет и на него, ему была отвратительна даже мысль о том, что его высекут на глазах у всех, как нашкодившего щенка. Лешек слушал разговоры послушников с ужасом и отвращением: он никогда не сталкивался с похотью в том виде, в котором нашел ее в монастыре. Лытка не обращал внимания на скабрезности, пропуская их мимо ушей, а когда Лешек спросил, почему он, такой чистый и верующий, позволяет товарищам так говорить, тот коротко ответил:
— Я молюсь за спасение их душ.
— Лытка, это же грех! — улыбнулся Лешек.
— Конечно, они грешат в помыслах. Но они, по крайней мере, не любодействуют, а это немало. С помыслами бороться гораздо трудней. Когда-нибудь они смогут и это.
— Ага, они все время в этом друг другу помогают, — пробормотал Лешек.
— В чем?
— Бороться с помыслами. Вместо того, чтобы думать о своих грехах, постоянно докладывают кому следует о чужих.
— Это тоже полезно, — пожал плечами Лытка, — если от греха не спасает стремление к вечной жизни и страх перед адовыми муками, можно уберечь человека от греха страхом наказания.
— Знаешь, я не ребенок, я свободный человек, и мне совсем не хочется, чтобы кто-то таким способом удерживал меня от грехов.
— Лешек, то, что ты говоришь, — это грех гордыни. Мы все грешим понемногу и сами этого не замечаем. Грубым словом, непристойным смехом, дурными помыслами…
— У меня нет никаких дурных помыслов!
— Да пойми ты, так и надо! Мы должны чувствовать свою ничтожность, каждую минуту должны чувствовать, как мы низки, чтобы благодарить Бога за любовь к нам. В своей гордыни мы забываем, как бренно наше тело, как мы зависим от него, а Бог — он знает об этом, но все равно любит нас! Неужели ты не благодарен ему за это?
— Нет, — бросил Лешек.
— Ты поймешь, ты рано или поздно поймешь…
— Надеюсь, что не пойму.
Лешек никогда бы не признался никому, что к его страху перед Дамианом добавился страх перед наказанием. И теперь, говоря с Лыткой, он всегда осматривался по сторонам — нет ли рядом того, кто побежит докладывать о его греховных речах иеромонахам.
Как-то вечером, когда Лытка пошел помолиться перед образом в церковь, к Лешеку подсел послушник Илларион, из певчих. Ему было лет двадцать, ростом он не вышел, телосложение имел хлипкое и мучился угрями на лице и груди, которые время от времени становились гноившимися чирьями. Лешек смотрел на его лицо и понимал, что брезгливость, наверное, не то чувство, которое следовало бы испытывать: в этих отвратительных условиях, не умываясь неделями… Что еще можно ожидать? Он непроизвольно составил в голове рецепт для настоя, который бы излечил несчастного за неделю-другую, и с горечью подумал, что тут никто не позволит ему собирать травы, даже летом. Илларион сел на Лыткину кровать и шепотом, чтобы никто его не услышал, спросил:
— Послушай, ты жил в миру… А женщин ты часто видел?
— Каждый день, — ответил Лешек. — Я жил со старушкой, которая заботилась обо мне, вела дом, и…
— Нет, я про молодых женщин.
— Ну конечно видел, — отмахнулся Лешек.
— И… какие они… расскажи, а?
Щеки послушника горели, он опускал глаза и прятал в редких усах странную, глупую улыбку.
Лешеку почему-то стало противно и в то же время жалко его. Он вспомнил, как удивлялся при виде большого количества женщин на торге, как женщины восхищали его — ведь он не потерял этой способности и через много лет.
— Послушай, может, тебе стоит поселиться в какой-нибудь деревне, жениться, завести детей? — спросил он послушника.
— Не-а, — ответил тот. — Там же работать придется, а здесь что? Сыт, одет, обут, молись да пой на службах. Может, меня в монахи постригут.
— Тогда, пожалуй, тебе про женщин слушать и не стоит, — хмыкнул Лешек.
— Ну пожалуйста, расскажи, а? Любопытно же…
— Правда, расскажи! — подскочил сзади еще один послушник, совсем мальчик, с веселыми горящими глазами. — Я видел женщин в прошлом году, меня посылали помогать отцу Варсонофию в Богородицкий храм. Но только издали, меня Варсонофий не пустил близко посмотреть. И еще мы из приюта бегали на них смотреть, но там вообще ничего не видно было.
Услышав его звонкий голос, к кровати Лешека потянулись и другие послушники и окружили его со всех сторон. Глаза у них были масляные, бегающие, они смущались и бросали друг на друга быстрые взгляды. Лешек растерялся, но тут из угла спальни раздался голос сорокалетнего Миссаила, которого, наверно, специально поселили в спальню к молодым — иногда осаживать их молодецкий пыл. Послушники, которые никогда не станут монахами, жили в другой спальне.
— А вот я завтра отцу благочинному расскажу, — проворчал он. — Про женщин им захотелось. К постригу надо готовиться, а не о блуде думать. Или хотите, как я, всю жизнь на скотном дворе провести?
— Заткнись, Миска! Только попробуй кому-нибудь рассказать! — рявкнул на него здоровенный послушник — Лешек еще не знал их всех по именам.
— Ты-то чего испугался? Ты ж розги любишь! — расхохотался Илларион.
— Я розги люблю, а не плети. И потом, про баб послушать охота! Не блудить, так хоть повоображать немножко.
Лешек смотрел на них с ужасом, и озорная, нехорошая мысль не давала ему покоя: что если спеть им сейчас песню из тех, что он пел поселянам на Ярилин день? Что с ними со всеми после этого будет? Да у них при слове «женщина» начинают течь слюни!
— Я ничего вам рассказывать не стану, — покачал он головой.
— Тебе жалко, что ли? Сам, небось, баб жарил, когда хотел! — презрительно изогнул рот Илларион.
У Лешека передернулись плечи. Он творил любовь… Он был богом, ярым богом весны и плодородия. Только они никогда не поймут, что любовь — это красиво, и чисто, и вовсе не зазорно. Они краснеют, в их глазах стыд, на мокрых губах — сладострастные улыбки, у них дрожат руки, и страх заставляет их коситься в угол, где лежит Миссаил, обещавший донести на них благочинному. Они омерзительны самим себе, и, наверное, их чувства иначе как похотью не назовешь.
Лешек лег на кровать и уткнулся лицом в подушку. Его тошнило.
— Рассказывай, а то я завтра благочинному донесу, что ты смеялся над Серапионом-столпником, — кто-то подтолкнул его в бок.
Лешек стиснул зубы — донесут, запросто донесут! А потом с теми же сладострастными, плотоядными улыбками станут смотреть, как его секут. Может, и вправду спеть им песню о любви? Чтобы они поняли, что это такое? Так ведь не поймут же!
Он рывком поднялся и сел, исподлобья оглядывая послушников, разинувших рты.
— Ну слушайте, — прошипел он.
И спел песню про Лелю. Ту самую, что сочинил, когда впервые ее увидел. О прекрасном белом цветке. Он пел негромко, но в спальне все неожиданно смолкли и смотрели на него во все глаза и ловили каждое слово, даже Миссаил сел на кровати.
И когда он замолк, в другом углу вдруг раздались рыдания: плакал молоденький послушник, который из приюта бегал смотреть на женщин в Богородицкий храм.
— Ты чего? — спросил его Илларион. — Чего ревешь-то?
— Червяк я, мерзкий червяк! — всхлипнул парень. — Все у меня не как у людей! Вон красота-то какая бывает! А я все о блуде думаю… Я даже когда на Богородицу смотрю, и то о блуде думаю!
— Да ладно врать-то, — хмыкнул кто-то. — Богородица — она ж непорочная дева, она бы с тобой никогда не легла…
— Откуда ты знаешь? — вскинулся парень. — Может, и пожалела б меня! Богородица — она добрая, я ей все время молюсь. Вот просил у нее, чтобы отец Варсонофий меня с собой взял в ее храм, и он меня взял! И еще просил, чтобы у меня живот болеть перестал… ну, в общем, она мне всегда помогает.
Лытка вернулся незаметно, услышав только последние несколько фраз, перекрестился и сел на свою кровать.
— Ты не слушай их, — сказал он Лешеку, — это они от глупости своей говорят.
— Я заметил, что не от ума, — фыркнул Лешек.
— Ты не понимаешь… Усмирить плоть — это трудно, не всякий может.
Однажды после литургии Паисий ненадолго задержал Лешека в церкви, и тот вышел во двор позже остальных. Тонкий подрясник продувался насквозь, и шерстяной плащ не сильно спасал от холода, поэтому к дому послушников Лешек скорей бежал, чем шел. Дорога от зимней церкви была прямая, и он с удивлением увидел, что с десяток послушников не заходят в трапезную, а толпятся неподалеку от входа, и из-за их спин далеко разносится тонкий, срывающийся голос, преисполненный ужаса:
— Господи, прости меня! Господи, прости и помоги! Грешен, Господи, грешен, помилуй меня!
Лешек не успел подойти ближе, чтобы понять, в чем дело, как вместо мольбы над двором раздались страшные крики, срывающиеся на визг, такие громкие, что он не сразу смог разобрать за ними низкий свист плетей.
Двое монахов хлестали лежавшего на снегу обнаженного юношу, того самого молодого послушника, который все время молился Богородице, а третий время от времени плескал на его тело ледяную воду из ведра. Лешек отшатнулся, и первым его желанием было закрыть глаза и зажать руками уши. Потом он подумал, что монахов надо остановить, что в своей жестокости они заходят слишком далеко, но страх схватил его за горло — он с легкостью представил себя на месте несчастного и застонал от бессилия, гнева и собственной трусости. Лешек отступил на шаг, но наткнулся спиной на чьи-то твердые руки: Лытка.
— Стой, — кивнул тот ему.
Юноша извивался и катался по снегу, стараясь увернуться от хлестких ударов плетьми, и снег под ним окрасился кровью; лицо, искаженное болью и криком, было залито слезами, и визгливые вопли мешались с храпящими всхлипами, и хрипом, и попытками выговорить слова о пощаде. Его выпученные глаза с покрасневшими белками метались по сторонам, как у испуганной лошади.
Лешек почувствовал, что сам сейчас закричит и упадет на снег, он попытался оттолкнуть Лытку, но тот крепче сжал его плечи руками.
— За что, Лытка, за что? — прошептал Лешек. — Что он такого совершил? Это же… Это…
— Это за грех рукоблудия, — спокойно и буднично ответил Лытка: ни жалости, ни осуждения не прозвучало в его голосе.
Лешек рванулся из его рук: отвращение, страх, жалость, бешенство — он был не в силах справиться с собой, его душила безысходность. И, когда Лытка попытался его удержать, он толкнул его руками в грудь и спотыкаясь побежал к крыльцу.
Здесь негде побыть одному, здесь негде спрятаться, и спальня послушников предназначена для сна и молитвы, а не для размышлений и уединения. Лешеку все равно некуда было бежать, единственное место — его собственная кровать, жесткая, холодная, с соломенным тюфяком и тонким колючим одеялом, одна из двадцати таких же точно, под большим деревянным распятием. Он зарылся лицом в жидкую подушку и зарычал, зажимая себе рот и уши: из подушки полезли острые перья и кололи губы и щеки. Крики за окнами прекратились и перешли в стоны и причитания, смолк свист плетей, но Лешеку казалось, что он слышит их до сих пор, и они надрывали ему сердце.
Послушники направились в трапезную — по коридору протопало множество ног. Лешек подумал, что не сможет есть, и не пошевелился, когда Лытка зашел в спальню и присел на соседнюю кровать.
— Ты обедать-то пойдешь? — спросил он мирно.
— Нет, — ответил Лешек.
— Послушай, ты относишься к этому слишком… слишком серьезно.
— Да.
— Лешек, послушай… он совершил большой грех, с таким грехом он не сможет войти в Царствие Небесное. Так пусть лучше он искупит его здесь, на земле, и предстанет перед Господом, очистившись от скверны!
Лешек вскочил и посмотрел Лытке в глаза:
— Так это ты называешь очищением? Эту мерзость, это отвратительное действо — ты называешь очищением? Превратить человека в скота, в жалкого червя, заставить его ползать в корчах и визжать от боли — это очищение?
— Ты не понимаешь. Телесные муки возвышают, приближают к Богу!
— Да? Я это уже слышал, и не один раз. Но каким же чудовищем должен быть твой бог, если это — самый верный способ к нему приблизиться!
— Лешек, Бог один. Он и твой, и мой, и наш общий… И потом, разве не прелюбодеяние превращает человека в скота? Разве не уподобляется он скоту, когда беззастенчиво ублажает свою плоть, забывая, что губит этим душу? И только раскаянье, искреннее раскаянье может ему после этого помочь.
— Ты хочешь сказать, что он раскаялся в содеянном сам и сам рассказал об этом духовнику?
— Нет, конечно, — вздохнул Лытка.
— Донесли, правда? Подсмотрели в щелку и донесли! Какая мерзость, Лытка, какая это грязь! Неужели ты не видишь? Я любил женщин, Лытка. И они любили меня. Я не могу смотреть на это так же, как ты.
Лицо Лытки стало растерянным, несчастным и немного испуганным:
— Лешек, ты что… ты хочешь сказать, что ты занимался блудом?
— Блудом? — рявкнул Лешек и придвинул к нему лицо. — Нет, я творил любовь! И в этом нет ничего скотского, это прекрасно! И душа от этого становится чище и свободней.
— Лешек, ты должен покаяться.
— Да ну? А если я этого не сделаю, ты на меня донесешь? Чтобы завтра я катался по снегу и визжал, да? Чтобы этим я приблизился к богу и вошел в царствие небесное очищенным от скверны?
— Нет, доносить на тебя я не стану, — Лытка сжал губы, — ты должен сам, понимаешь? Лешек, я хочу тебя спасти, я хочу, чтобы для тебя открылись врата рая. И путь туда лежит через покаяние. Царствие Небесное — оно для всех, мы сами своими грехами отвергаем его!
— Мне не нужно царствие небесное, в которое надо ползти на карачках! Мне не в чем каяться, я не делал ничего дурного. Я, возможно, виноват перед кем-то, перед тобой, например, но перед твоим богом мне каяться не в чем.
— Лешек, я понимаю, это тяжело. Но через это надо пройти, пойми. Хочешь, я вместе с тобой пойду к духовнику…
— Не надо.
— Лешек, ты просто боишься, ты слаб телесно, я понимаю. Ты всегда был… таким. Но ты поймешь, рано или поздно поймешь, что другого пути нет.
— Лытка, я не боюсь. Я боюсь не того, о чем ты думаешь. Я уже не тот маленький Лешек, который плакал при виде розги. Пойми, я не хочу превращаться в червя! Не боли боюсь, я боюсь потерять самоуважение.
— Да нет, ты боишься именно боли. Прости, но я хорошо тебя знаю. А духовник всегда назначает епитимию сообразно возможностям. И потом, мы скажем, что к блуду тебя принуждал колдун…
— Не смей, — оборвал его Лешек. — Меня никто не принуждал. И никогда не смей говорить плохо о колдуне, слышишь? Никогда! Колдун любил меня.
— Что, и грех мужеложства на тебе? — в отчаянье прошептал Лытка.
— Да ты с ума сошел? — фыркнул Лешек. — Вы тут все безумны! Рукоблудие, мужеложство! Да я о мужеложстве впервые узнал только в монастыре, мне и в голову не могло прийти, что такое возможно! Вы сидите здесь, и гниете в своих несбыточных желаниях, и предаетесь каким-то нездоровым порокам, и ищете лазейки в писании, и подглядываете друг за другом в щелки, и пускаете слюни, когда видите чужую боль, и сами рады ложиться под плеть, будто она доставляет вам наслаждение.
Лытка смутился и потупился:
— Извини, я не хотел тебя обидеть. Просто…
— Просто под словом «любовь», если это не любовь к богу, вам мерещится порок, потому что вы больше ни о чем не думаете, только о пороке!
— Да, потому что мы боремся с пороком! Мы побеждаем свою плоть и хотим отринуть ее совсем, освободить от нее душу!
— И как? К старости вам это удается? Нет, это плоть побеждает вас. Потому что я свободен, а вы — нет. Колдун как-то сказал мне, что во время поста, когда монахам положено думать о Боге, они преимущественно думают о мясе. А мне зачем думать о мясе, если я его просто ем?
— Лешек, услаждение плоти — прямая дорога в ад. Как ты не понимаешь, я хочу спасти тебя от геенны огненной! Колдун уже горит в аду, ты хочешь встретиться с ним там?
— Колдун ждет меня за молочной рекой Смородиной, на Калиновом мосту, на самом краю зеленого светлого Вырия. Твой бог убил не всех богов на небе, и там есть кому за меня заступиться.
Лешек прикусил язык, потому что дверь в спальню распахнулась, и двое монахов втащили внутрь избитого мальчика-послушника, все еще голого, мокрого, окровавленного и плачущего.
— Которая его кровать? — спросил один из монахов у Лытки, и Лытка показал в угол спальни. Монахи сгрузили тело, кинули в изголовье скомканную одежду и ушли, отряхивая мантии и топая ногами.
Лешек закрыл лицо руками — ему невыносимо было слышать всхлипы юноши, его начинала бить дрожь от одного воспоминания о страшном наказании, но он вдруг понял, что снова непроизвольно составляет в голове рецепт настоя, который помог бы мальчику.
Он поднялся, поймав удивленный взгляд Лытки, и направился в угол спальни, где на своей кровати, поверх одеяла, сжавшись в комок, плакал послушник. Лешек провел рукой по его волосам и сказал:
— Не плачь, малыш. Сейчас, я уложу тебя как следует.
Он осторожно вытащил одеяло из-под дрожавшего тела, но даже этим причинил мальчику боль, и тот заплакал еще сильней.
— Ничего, все пройдет… Сейчас.
Лешек принес ему и свое одеяло тоже, завернул его в плащ, чтобы колючая ткань не тревожила его раны, и укрыл, надеясь, что под двумя одеялами послушник все же сможет согреться.
— Лешек… — позвал Лытка. — Зачем ты это делаешь?
— Вы что-то говорили о любви к ближнему… — проворчал тот. — Лучше сходи к больничному, попроси у него полотенец, мятной настойки и календулы или подорожника. Такие простые травы у него должны быть, правда? Тебе дадут.
— Лешек… Ты… — Лешек разглядел в глазах Лытки блеснувшие слезы. — Ты… Господь возьмет тебя в рай только за это, я уверен.
— Я не хочу в рай, — буркнул Лешек. — Пожалуйста, сходи к больничному.
Лытка кивнул и вышел — Лешеку показалось, что лицо у него счастливое и… какое-то светлое.
— Ну что ты ревешь, а? — спросил он мальчика.
— Я грязный… я мерзкий… — всхлипнул тот, и слезы побежали у него из глаз двумя узкими ручейками.
— Это неправда. Это тебе сейчас так кажется. Как тебя зовут?
— Вообще-то Ярыш, но крестили меня Иаковом.
— У тебя хорошее имя. Так чего же ты плачешь, ведь не из-за того же, что ты грязный и мерзкий, правда?
— Это Илларион, гадюка, донес… — сквозь слезы прошептал юноша. — Он любит смотреть, поэтому и доносит. Гадюка, сам ведь… сам ведь по ночам… по пятницам… Больно-то как было, ужас…
Лешек погладил его лоб и скрипнул зубами. Как-то колдун сказал, что забрал бы из монастыря всех мальчиков, но кто же ему даст. Лешек тоже забрал бы отсюда всех. Ему нечем было обнадежить Ярыша, поэтому он гладил его по голове и повторял:
— Ничего, все пройдет.
Когда послушники потянулись в спальню после обеда, Лешек успел промыть раны настойками, принесенными Лыткой. Пора было собираться к вечерне, зимой ее служили рано. Мальчик немного успокоился, только всхлипывал время от времени и все еще дрожал. Одним из последних в спальню вошел Илларион и тут же пальцем показал на Ярыша.
— Видали, как его вздули сегодня? — он глупо захихикал. — Эт я его сдал! Вот потеха-то была! Если кто не видел, могу рассказать!
Потеха? Лешек задохнулся от злости, кровь ударила ему в голову, он забыл и про осторожность, и про свои страхи и, шагнув в сторону Иллариона, сгреб левой рукой узкий ворот его подрясника.
— Потеха? — прошипел он в прыщавое, дурно пахнущее лицо, в бегающие, юркие глазки, не удержался и, широко размахнувшись, ударил Иллариона кулаком в нос, выпуская из рук его воротник. Илларион навзничь повалился на ближайшую кровать, схватившись за лицо, из глаз его брызнули слезы, и почти сразу из-под ладоней закапала кровь.
— Ты! Ты! — завыл он. — И тебя сдам, понял? Расскажу, что ты в миру баб жарил, а каяться не хочешь! Понял?
Лешек отступил на шаг и закусил губу, испугавшись того, что сделал. Ведь и вправду донесет, что ему стоит? Но неожиданно рядом с ним встал Лытка и стиснул его руку в своей.
— Только попробуй, — с усмешкой сказал он Иллариону. — Ты даже не представляешь, что с тобой будет, если ты это сделаешь. Всю жизнь выгребные ямы будешь чистить.
У Иллариона от удивления высохли слезы на глазах, и дрожавший подбородок замер. Лешек посмотрел на Лытку: он был совсем таким, как восемь лет назад, — сильным и честным, восстанавливающим справедливость крепкими кулаками.
Лешек проснулся среди ночи, как всегда от холода, и не увидел Лытки ни перед распятием, ни в постели. Он сначала удивился, а потом услышал в углу тихий разговор: Лытка сидел на кровати Ярыша и рассказывал ему об Исусе. Лешек не хотел прислушиваться, но голос Лытки заворожил и его. Он рассказывал о том, как Исус ходил по земле и являл людям чудеса и как одним прикосновением излечивал страждущих. Лешек начал потихоньку дремать под его спокойный рассказ, как вдруг насторожился.
— А откуда ты знаешь, какой он был? — недоверчиво спросил Ярыш.
— Я видел Исуса, — сказал Лытка и вздохнул.
— Правда? Где? Неужели он и сейчас спускается на землю?
— Нет. Это было во время мора. Я умирал, у меня не хватило сил даже выйти из церкви, и тогда я решил, что умру в объятиях Христа. Я добрался до распятия и потерял сознание у его подножья. Я не знаю, сколько прошло времени, но я пришел в себя от того, что кто-то гладил меня по щеке. Ты не думай, это произошло на самом деле, оно мне не привиделось. Я открыл глаза и увидел Исуса. Я приветствовал его и думал, что уже умер, но он назвал меня по имени и сказал, что я буду жить.
Лешек чуть не вскочил с постели и хотел крикнуть: «Лытка, так это же я! Я, а не Исус!» Но, секунду подумав, решил не разочаровывать друга: в его голосе было столько восторга, и радости, и благоговения. Пусть верит в эту красивую сказку, пусть думает, что на самом деле видел Христа, что же в этом плохого? Лешек усмехнулся про себя и покачал головой.
— А какой он был? — спросил Ярыш, и в его голосе Лешек тоже услышал благоговение.
— Знаешь, сегодня, когда Лешек подошел к тебе и провел рукой по твоей голове, он был похож на него. Я знал, что это Лешек, но на секунду мне показалось, будто сам Исус спустился к тебе, чтобы сказать, что прощает тебя и принимает твои страдание во искупление греха.
Лешек хотел сказать, что Исусу наплевать на юного Ярыша и он бы ни за что не стал к нему спускаться, но снова промолчал — пусть думают, как хотят.
— А Лешек будет гореть в аду, потому что он язычник? — голос Ярыша был испуганным.
— Нет, Лешек же крещен, значит, уже принадлежит Господу, он просто заблуждается немного, но это пройдет. И сегодня… он ведь поступил так, как поступал Исус, недаром мне показалось, что я вижу Исуса… И, я думаю, Господь простит его. За его любовь к падшим, за его милосердие — Господь простит его. Знаешь, я ведь не сумел пожалеть тебя, пока он не вразумил меня своим поступком. Видишь, как трудно распознать грех в самом себе, — моя гордыня, как бы ни боролся я с ней, все равно владеет мной, а я и не подозревал об этом.
Полдня Дамиан терпеливо сидел в Никольской слободе, ожидая вестей о прочесывании леса, — певчий не мог уйти, не оставив следов! Хоть один след да должен был быть длинней остальных! И только когда понял, что метель замела следы безвозвратно, архидиакон, ругаясь и раздавая зуботычины направо и налево, выехал из слободы в Лусской торг — стоило договориться со Златояром о поимке беглого послушника, злодея и вора.
Монахи в скитах и на заставах были предупреждены, в каждой деревне сидели по два дружника, однако Дамиан не слишком надеялся на эти дозоры: разве что певчий сам забредет в тот дом, где остановились братья.
Северный ветер толкал сани вперед, пока дорога вела с севера на юг, но стоило повернуть на восток, и метель завертелась бешеной каруселью: ветер летел вдоль берегов и задувал со стороны леса, поднимая в воздух снежные воронки. Дамиан кутался в медвежьи шубы, натягивал широкий куколь на голову, но холод полз в каждую щелку и пронизывал шубы насквозь. И шевелил мех, поднимая его дыбом. Послушник нахлестывал лошадей, с трудом передвигавших ноги по глубокому снегу, и поминутно оглядывался назад, и в глазах его архидиакон разглядел ужас. Вой ветра мешал спросить, что так напугало послушника.
Смеркалось. Дамиан не сразу заметил, как темнеет небо в снежной пелене, а когда понял, что через несколько минут на реку спустится ночь, у него самого по спине пробежали мурашки. То ли послушник заразил его суеверным страхом перед зимней ночью, то ли его напугало одиночество в мутной круговерти, то ли грохот ветра в лесу и свист поземки под полозьями саней… Но мех на шубах шевелился, и Дамиану показалось, что звери, с которых были содраны эти шкуры, оживают, ежатся от холода и скоро поймут, что под ними, прячась от мороза, лежит живая, съедобная плоть.
Ветер сбивал лошадей с ног и грозил опрокинуть сани, и в его шуме Дамиан слышал далекий сатанинский смех, похожий на грохот падающей крыши горящего дома, и раскаты этого хохота заставляли волосы на голове шевелиться, и холодный пот выступал на лбу и покрывал челку ледяной коркой. Кони надрывно ржали, но бежать не могли, увязая в снегу. Метель все туже стягивала сани в снежной воронке: ни берегов, ни пути впереди не было видно, и послушник, вцепившись в вожжи, начал громко и отчаянно выкрикивать:
— Отче наш! Иже еси на небесех! Да святится имя Твое!..
В другом случае Дамиан бы рассмеялся над ним, но на этот раз ему было не до смеха: над послушником хохотал ветер, хохотал зычно, и хлопал в ладоши — Дамиан видел его хохочущий, торжествующий лик.
Это колдун. Мысль прорезала пространство и острой занозой впилась в висок.
— Да приидет царствие Твое… — прошептал архидиакон непослушными губами, — да будет воля Твоя…
И вдруг понял: Бог не слышит их. Они одни в этой снежной пелене. Они, их перепуганные усталые кони — и колдун, хохочущий и швыряющий в сани ветер и снег. И шкуры убитых зверей, грозящие вот-вот обрести плоть и кровь.
Зачем он убил колдуна? Что менялось с его смертью? Так хотел авва? Но авва сидит за толстыми стенами Пустыни, в теплой просторной настоятельской келье, а Дамиан едет вдоль темного леса, и ветер грозит похоронить его в снежной могиле и смеется над его страхом и над его молитвами.
Зачем он убил колдуна?
— И остави нам! Долги наша! — кричал послушник. — Якоже и мы! Оставляем должником нашим!
Грехи? Со времен приютского детства грех Дамиан понимал как нечто мелкое: провинность, о которой могут прознать иеромонахи. Разве убийство колдуна было грехом? Да нет же! Проклятый язычник, заслуживший костер! Он сейчас горит в аду! Он не может быть ветром, метелью, заснеженным небом! Или… или…
Дамиан сполз на самое дно саней и укрылся с головой, зажимая уши, чтобы не слышать хохота, похожего на гром падающей сгоревшей крыши. Но губы сами собой шептали:
— И остави нам долги наша… И остави нам долги наша…
Златояр принял промерзшего ойконома Пустыни радушно; несмотря на поздний час, накрыл столы и предложил гостить у него в тереме, сколько тому пожелается, поэтому Дамиан быстро забыл о страхах ночной дороги в метель.
Князь пообещал отправить своих людей в Лусской торг и в ближайшие деревни, тем более что дружина его сидела без дела — так почему не помочь доброму соседу в его богоугодных делах? Дамиан, конечно, не сильно уповал на княжескую дружину, но это отрезало певчему пути в многолюдные места торга. Впрочем, в голову снова закралось сомнение: пеший, в лесу, в такую метель — человек не может остаться в живых. Дамиан в санях, закутавшись в теплые шубы, и то рисковал завязнуть в снегу и замерзнуть.
Ясным утром он проснулся в светлом тереме, но, несмотря на уговоры Златояра, задерживаться не стал: авва прав, певчий пойдет к Невзору. И, наверное, настало время заехать к волхву в гости. А заодно проверить заставы, расставленные по берегам Выги: в этом архидиакон вполне доверял Авде, но проверить бы не помешало.
До дома волхва добраться засветло он не успевал и хотел заночевать в Дальнем Замошье, поэтому не торопился: позавтракал вместе с князем, основательно собрался и выехал со двора только к полудню. По дороге ему встретился Авда с десятком братьев, которые направлялись в Лусской торг обедать, и Дамиан велел им посмотреть, усердствуют ли люди князя в поимке вора.
В Ближнем Замошье его догнал патрульный, весть ойконому принесли по цепочке: ночью беглеца видели в Покровской слободе. Его даже поймали и связали, но он ускользнул от монахов, забрал коня и скрылся в неизвестном направлении.
— Как это он ускользнул? — от злости Дамиан выбрался из саней и теперь топал ногами. — Как ускользнул?
— Не знаю, — беззаботно пожал плечами патрульный — ну еще бы, ведь это не его вина, чего ему беспокоится!
— Почему его немедленно не повезли в Пустынь? Почему не обыскали?
— Я не знаю, наверное, пережидали метель…
— Шкуру спущу, — прошипел Дамиан и рухнул обратно в сани. — Поворачиваем обратно! Когда это было?
— Ночью… — дружник пожал плечами.
— А поточней?
— Я не знаю…
— Да за ночь он мог добраться до Новограда! — выплюнул Дамиан со злостью, но вовремя сообразил, что Выга охраняется от Никольской слободы и выше, а значит, проскользнуть мимо Лусского торга он не мог. На коне через лес не проедешь и не пройдешь. Значит, он спустился по Луссе до торга и прячется где-то там!
Да, Лусской торг — не Никольская слобода, его так просто не обыщешь и вверх дном не перевернешь. Да и в Никольской обыски ничего не дали.
— Поворачивай, сказал! — прикрикнул Дамиан на послушника. — Дотемна-то доберемся?
— Не знаю, — ответил послушник, вылезая в снег и разворачивая лошадей, — попробуем.
Снега за ночь намело много, и утоптать ледяной путь не успели, однако обратно, по собственным следам, ехали чуть быстрей. И всю дорогу Дамиан недоумевал: как певчий мог оказаться в Покровской слободе? Неужели прошел напрямик? Но это же невозможно! Зимой, по глубоким сугробам, когда привычные приметы засыпаны снегом, когда небо затянуто тучами! В метель!
Может быть, беглец не так прост, как кажется? Он не замерз по пути в Никольскую, там найти его не удалось, он прошел напрямик до Покровской слободы и не заблудился в лесу, его не сожрали дикие звери, а в довершение всего ускользнул от связавших его монахов и украл у них коня!
И если в Никольской все можно списать на везение и помощь крестьян, то добраться до охотничьей слободы через лес зимой не может ни один поселянин.
Колдун. Ему помогает колдун, нарочно явившийся с того света, чтобы отомстить Дамиану за свою жуткую смерть. От этой мысли между лопаток пробежала липкая капля пота. Архидиакон посмотрел на темные стены леса по обоим берегам, и, несмотря на сиявшее солнце, ему показалось, что из-за деревьев за ним кто-то следит. И от этого взгляда не спасет ни крестное знамение, ни молитва: над колдуном не властен ни Бог, ни Диавол, что бы там ни говорил авва, чему бы ни учило Святое Писание.
Неожиданно перед глазами появился обрывок воспоминания из раннего доприютского детства. Он почти ничего не помнил, кроме таких отдельных обрывков, но зато они были отчетливыми и подробными. Промозглый апрель, снег сошел, черная, мокрая земля покрыта сором, небо затянуто низкими сырыми облаками, и мать, теплая и большая, держит его на руках, стоя на крыльце бани. В бане не топлено, а на лавках расставлены горшки с едой, такой вкусной, что у него текут слюнки и он плачет, требуя немедленно его накормить. Дамиан не помнил своего настоящего имени, крестили его в монастыре Полиевктом.
Но в тот миг мать звала его настоящим именем и говорила что-то: он не помнил ее слов, от которых ему стало очень страшно, и если сначала он плакал от голода, то после ее слов — от ужаса.
И теперь, всматриваясь в лес по берегам Выги, Дамиан чувствовал тот же самый ужас, что на пороге бани в далеком, забытом апреле, — ужас перед силой мертвецов, рядом с которой меркла крестная сила.
И как назло из-за поворота показались высокие каменные кресты над могилами иноков, погибших во время мора. Дамиан скрипнул зубами и застонал, так громко, что послушник оглянулся на него с удивлением. Неужели им не нравится лежать на высоком крутом берегу? Они бы предпочли быть похороненными на монастырском кладбище, поближе к братии, чтобы и из могил достать оставшихся в живых. Достать ядом, который источают их мертвые тела, ядом, о котором говорил колдун. И, наверное, он был не так уж неправ. Иначе почему первыми умирали те, кто отпевал и готовил мертвецов к погребению? Тогда Дамиану показалось хорошей мыслью похоронить их на землях князя. А теперь? Теперь, когда он едет мимо и вокруг только снег и ни одной живой души, кроме послушника, которого и за человека-то можно не считать?
Он бы, наверное, снова начал молиться, потому что на лбу, несмотря на мороз, опять выступил пот: Дамиан цепенел от страха. Ему мерещилось, что снег над могилами шевелится и мертвецы вот-вот начнут вылезать на свет и вереницей потянутся на лед, перерезая ему дорогу. Но тут из-за поворота показались двое дружников, охранявших реку, и наваждение оставило его.
Солнце еще не закатилось, но уже спряталось за крутым лесистым берегом, когда Дамиан добрался до постоялого двора в Лусском торге, где и узнал бесславную историю о стычке монахов с людьми князя.
Дамиан не сомневался, что князь выдаст беглеца Пустыни, у него не было ни малейшей причины сомневаться в этом, а у князя — держать певчего у себя. Поэтому, для порядка отругав брата Авду, архидиакон решил немного отдохнуть с дороги и поужинать в теплой, вонючей избе постоялого двора (не являться же на поклон к Златояру после произошедшего с просьбой об ужине и ночлеге!). На радостях он простил двоих дружников, упустивших беглеца в Покровской слободе, выслушав их сбивчивый рассказ о кознях нечистой силы. В нечистую силу Дамиан не поверил — наверняка братья заснули, а кто-то из охотников развязал и выпустил певчего, указав ему дорогу к торгу.
Князь Златояр — опытный воин, его дружина умела не только собирать дань по окрестным деревням, но и сражаться с настоящим врагом, когда князь Новоградский призывал народ на войну против иноземцев. Его воины не упустят беглеца, они хорошо понимают силу приказа, поэтому Дамиан не спешил; однако откладывать на утро поездку к Златояру не стал.
К воротам терема, что стоял в устье Луссы, архидиакон подъехал в сопровождении десятка дружников и на этот раз стучал в ворота громко и властно, не так, как прошлой ночью.
Ворота отворились нескоро, и навстречу монахам вышли воины с факелами, меряя «братию» презрительными взглядами. Однако Дамиана их заносчивость не задела — он деловито осмотрелся и улыбнулся в усы: неважно, кто победил в стычке, неважно, как дружина князя относится к дружине монастыря. Важно, что Златояр боится отцов церкви и будет преданно блюсти ее интересы, чтобы не потерять своей власти.
— Я должен видеть князя, — посмотрев на воеводу сверху вниз, сказал архидиакон.
Но ответил ему не Путята.
— Я здесь, отец Дамиан, — раздался из темноты скрипучий голос, — я ждал тебя.
Князь, одетый в соболью шубу до пят, в расшитой золотом шапке, выступил вперед, и двое воинов держали над ним факелы, словно желали осветить его богатый наряд, столь неподходящий для позднего зимнего вечера.
— Я просил тебя о помощи, князь, и, говорят, ты изловил беглеца, который обокрал обитель.
— И что ты хочешь? — спросил Златояр, гордо задрав подбородок.
— Я хочу получить обещанное.
— Я обещал выдать тебе злодея и вора, разве не так? Злодея и вора, Дамиан.
— Да, — кивнул архидиакон, не понимая, к чему клонит князь.
— Злодея и вора, а не певца и не волхва.
— Какого волхва, Златояр? О чем ты говоришь?
Но князь не услышал его:
— Я поклялся, и ты должен помнить мою клятву: никогда больше не выдавать церкви врагов вашей веры. С меня довольно одного предательства, одного несмываемого пятна на честном имени воина. Я больше двадцати лет не сплю ночами, слыша предсмертный крик Велемира, или ты не знал об этом?
— Знал, знал, — пробормотал Дамиан, — об этом все знают. Но при чем тут вор и злодей, которого я просил изловить?
После злосчастной истории с сожжением двух волхвов, отца и сына, князь действительно принародно поклялся не вмешиваться в духовные дела церковников. Дамиан тогда был молод, но случай этот помнил хорошо, тем более что во время мора, который случился два года назад, Пустынь обращалась к Златояру за помощью, но получила решительный отказ.
— Не прикидывайся наивным, Дамиан. Или ты не знаешь, что вор и злодей, которого ты ловишь, — внук Велемира, Олег?
— Ты что-то путаешь, князь… — пробормотал Дамиан, — это певчий, бывший приютский воспитанник, я знал его с детства, его зовут…
Архидиакон осекся. Лешек. Лешек — заблудшая душа. Алексий… Олег? Да этого не может быть!
— Он сам сказал тебе об этом? — вымученно усмехнулся он.
— Нет. Я увидел это в его глазах и услышал в его песнях.
— Князь, мне неважно, чей он внук, — взяв себя в руки, продолжил Дамиан, все еще не оправившись от изумления. — Он обокрал обитель, он унес священную реликвию Пустыни, и кем бы ни были его предки, он от этого не перестал быть вором! Надеюсь, ты обыскал его?
— Нет, — князь покачал высоко поднятой головой. — И я не верю, что юноше, обладающему даром, многократно превосходящим дар его деда, понадобится священная реликвия церкви. Волхвы не нуждаются в церковной утвари, даже очень дорогой. Этот мальчик, задайся он такой целью, сможет через несколько лет купить Пустынь с потрохами. Так что ты лжешь мне, Дамиан.
Несолоно хлебавши покинул Дамиан княжеский двор и тут же послал гонцов в обе стороны. На Выгу — осматривать людей князя, ведь Златояр мог переодеть беглеца, выдать ему грамоту, посадить в княжеские сани. Или оставить у себя в тереме, что тоже не исключено. Только взять приступом двор князя Дамиан не надеялся. Второй же гонец поехал в Пустынь, к авве, доложить, что послушник Алексий вовсе не тот, за кого себя выдавал.
Боясь опоздать, архидиакон поостерегся заночевать на постоялом дворе. Теперь важно добраться до Невзора раньше певчего, иначе… А что «иначе»? Он уйдет вместе с волхвом? Не уйдет. Идти им некуда. И волхв, в отличие от мальчишки, хорошо это понимает. Волхв понимает многое, а главное — он стар. Это вздор, будто старики не боятся смерти. Боятся, еще как! Гораздо сильней молодых. И чем меньше им остается жить, тем сильней они за жизнь цепляются.
Олег… Внук Велемира… Это никак не укладывалось у Дамиана в голове. Сын безмужней нищенки, никчемный, трусливый, слабосильный — внук знаменитого волхва? Но как легко он обвел отцов обители вокруг пальца! Почему все легко согласились с Паисием, когда он захотел оставить его в хоре? Почему не приняли во внимание, что мальчишка восемь лет прожил у колдуна? Поверили колдуну? Да никто колдуну не поверил, хотя тот и старался.
Да потому что голос его хотелось слушать снова и снова! Божий дар, значит? Никакой это, оказывается, не божий дар, а наследство Велемира. А авва так надеялся, что если не крусталь, то этот чарующий голос привлечет людей в его сети, как пламя свечи привлекает мотыльков.
Авва… Интересно, что теперь скажет авва? Дамиан злорадно скривил лицо: ловец человеков! Слава Симеона Первозванного не дает игумену покоя! Архидиакон вдруг осекся: он по-своему презирал авву, но только не за это… Это Паисий подобен Симеону Первозванному, со своей любовью к Богу, со своими проповедями, которые никого, кроме послушника Луки, за всю историю обители в объятья Исуса не толкнули. Авва не такой, красивые сказки о Боге — не для него. Авва вылеплен из того же теста, что и Дамиан, он обеими ногами стоит на земле, восторженность и возвышенность чужды ему еще более, чем архидиакону. Он слишком умен, слишком трезв, слишком практичен. Вера — не его стезя, его путь — знание, логика, холодный расчет.
Дамиан всегда подозревал, что игуменом управляет какая-то идея, — чересчур прямолинейно он вел обитель к непонятной цели и легко мог вычленить верное решение из десятка возможных. И только во время мора Дамиан начал догадываться, что движет аввой: авва был ловцом душ, он служил Богу напрямую, минуя лицемерные препоны Писания, минуя церковную иерархию, минуя то, что обычно называют «верой». Авва не верил, авва знал, что Богу нужно. Знал слишком определенно, чтобы распыляться на остальное. Миропомазание—исповедь—причастие—погребение. Вот четыре вехи, которые приведут душу к Богу, а уж куда — в рай ли, в ад — это вопрос, который должен заботить Паисия.
Тогда, во время мора, Дамиана напугала эта мысль — мысли о Боге обычно не тревожили его, он жил так, будто ни Бога, ни Страшного суда не существовало вовсе. Покаяться он бы всегда успел, так зачем отравлять себе жизнь с начала и до конца? Но когда понял, что покаяния в цепочке, выстроенной аввой, нет, насторожился и испугался, почувствовал себя бараном, ведомым на заклание. Ведь исповедь и покаяние — вещи совершенно разные, ему ли, выходцу из приюта, этого не знать! Но потом Дамиан снова успокоился, принял идею аввы как должное и решил до поры до времени не задаваться этим вопросом — умирать он пока не собирался.
И ведь в Никольскую авва приехал, чтобы причастить слободских, ждал, что Дамиан сделает все, чтобы начался бунт, а потом начнет его усмирять!
Хуже не было для целей аввы колдунов и волхвов. Дамиан помнил, как еще во время мора авва потихоньку начал ненавидеть колдуна. Он, в отличие от иеромонахов, не кричал об этом и геенну огненную колдуну не пророчил, но Дамиан видел, как кривится его лицо и загораются глаза при упоминании бесчинств, творимых проклятым язычником. Архидиакон не раз и не два докладывал авве о крустале, о том, что тот может излечить любую болезнь, но авва неизменно отмахивался: пост, воздержание и молитва, говорил он, — вот лучшее лекарство от болезней. И если Господь посылает болезнь смертельную, то все в его руках. Разумеется, для ловца душ крусталь — только помеха на этом поприще. Но во время мора авва побоялся злить паству, а потом история с крусталем как-то забылась, колдун продолжал пользовать монахов, и вспомнили о нем только при строительстве церквей в Пельском торге и окрестных деревнях.
Расчет аввы был прост: сначала крещение, потом медленное, но верное приобщение к церкви, а потом — присоединение земель Пельского торга к своим. А главное, задолго до присоединения земель авва получил бы то, за чем охотился: новые пойманные в сети души.
И если бы колдун продолжал потихоньку колдовать, потихоньку лечить страждущих, потихоньку устраивать разгулы в деревнях, авва оставил бы его в покое. Но колдуну этого было мало: он не желал ни крещения, ни церковных служб, ни христианских погребений. Он словно давно понял главную цель аввы.
Авва побоялся казнить колдуна: в борьбе за умы поселян это надолго отвратило бы людей от церкви, Пельский торг — не Лусской, и всей дружины Дамиана не хватило бы, чтобы удержать их от бунта. И тогда авва принял адониево решение: казнить не колдуна, а кого-нибудь другого, к кому поселяне не так привыкли, от кого не зависит урожай на их полях и чья смерть вызовет ужас, но не бунт. Это отрезвит колдуна, напугает людей, и, если он не остановится, через год его казнь для поселян станет закономерной. Лучше всего для этого подходила ворожея, которая к тому же путалась с колдуном, но когда хватились, выяснилось, что она бесследно исчезла из Пельского торга и никто не мог сказать, где она.
Вот тогда-то и припомнили о Невзоре, который во время мора тоже мешался у церковников под ногами, но не так откровенно, как это делал колдун. В Пельском торге о нем слышали, а возможно, и видели — его причастность к богопротивным занятиям доказывать не требовалось.
Дамиану стоило большого труда выяснить, где живет старый волхв, так, чтобы об этом не прознал князь, и привезти в обитель к назначенному сроку — в самом конце лета, перед праздником урожая. Умирать Невзор не хотел и тем более — умирать на костре. Он был неглуп и осторожен и сумел купить себе жизнь. Авва при свидетелях поклялся Богом, что за открытую ему тайну отпустит волхва и никогда его не потревожит, если захочет этой тайной воспользоваться. Клятву эту слышали Дамиан, благочинный и брат Авда, и игумен не посмел ее нарушить: казнь Невзора не стоила того, чтобы авва стал клятвопреступником, пусть и в глазах своих приближенных.
Невзор рассказал отцам обители о крустале, верней, о его оборотной стороне.
С этой минуты жизнь колдуна не стоила и выеденного яйца, и даже бунт в Пельском торге ничего не значил по сравнению с тем, что давало монастырю обладание крусталем. Однако авва не спешил с принятием решения — он, как обычно, хотел получить сразу все: и крусталь, и души поселян, и земли Пельского торга.
— Послушай, юноша… Отпусти мою совесть… — прошептал Златояр, судорожно схватив Лешека за стремя.
— Князь, — вздохнул Лешек. — В моем сердце больше нет ни гнева, ни обиды. Но боль осталась, пойми… Твое раскаянье не воскресит мертвых и не изменит моей судьбы. Но я благодарен тебе и не держу на тебя зла.
Он тронул бока лошади и не оглядываясь поехал вперед, а вслед за ним двинулась свита из дружников князя. Даже с таким сопровождением ехать по Выге было небезопасно, и Златояр указал Лешеку кружной путь — по зимнику через Большой Ржавый мох. И хотя дорога получалась верст на тридцать длинней, Лешек не мог не благодарить князя: ни он сам, ни монахи не знали о наезженном зимнике через болото, по которому можно добраться до Красного ручья, где когда-то стоял дом Велемира.
Люди князя должны были проводить его до зимовья углежогов, где Лешек мог в безопасности переночевать и по свету отправиться к волхву. Князь не сомневался, что монахи не знают, где живет Невзор, иначе бы они давно расправились с ним, как когда-то расправились с Велемиром.
Встретившись с большой семьей старого углежога (весельчака-балагура, у которого весь дом ходил ходуном от его живости и забав), Лешек неожиданно подумал о будущем. Его приняли — впервые — как внука волхва. Старый хозяин знал Велемира, собственно, он был его ближайшим соседом, да и трое его взрослых сыновей, хоть в те времена и были малы, но хорошо запомнили волхва и его сказки о богах.
Лешек пел им праздничные песни — веселые, разгульные, летние, но старый хозяин почему-то вдруг загрустил и даже смахнул слезу, а на удивленный взгляд Лешека ответил:
— Скоро вообще волхвов не останется по земле… Будем псалмы тянуть потихоньку. И не будет никакого веселья — не хочет новый бог смеха и радости. Как мои внуки жить станут? Ты пой, мальчик, пой… Я ведь тебя помню. Только ты маленький был совсем. Мать твоя у нас жила до весны, а к лету ушла на Луссу, все спрятаться хотела, за тебя боялась.
Лешеку и самому захотелось расплакаться от его слов: о матери, конечно, не о волхвах. Он вспомнил, как в приюте умолял ее прийти к нему хоть на минутку и как ей одной поверял свои страхи, как представлял ее тонкие руки, обвивающие его шею. Он никогда не пел о матери, он не придумал про нее ни одной песни, потому что ком вставал у него в горле и вместо слов наружу рвались рыдания.
И тогда он спел им о злом боге — любимую песню колдуна — и впервые подумал, что хочет стать волхвом, как его дед. Но не только сказки о богах он понесет людям, не только целебные травы, а правду о новом боге, который не любит смеха и веселья. Пока он жил с колдуном, о будущем он не думал: время бежало само по себе, и Лешек не замечал его. А теперь, когда он найдет Невзора, он попросит научить его тому, чему не успел научить колдун. И когда-нибудь после его смерти люди скажут: это был знаменитый волхв Олег. Он лечил людей и пел им песни.
Словно в ответ на его мысли старый хозяин вышел за дверь, а вернулся с гуслями в руках.
— Ты под эти гусельки хорошо засыпал когда-то. Сам не умеешь играть?
Лешек покачал головой.
— Я их летом в торг не беру, здесь оставляю. Не любят слуги нового бога наших гуселек, ой не любят! Сила в них скрытая, волшебная. Ты научись играть, это несложно. Тогда тебе никто не страшен.
И, вместо того чтобы спать, Лешек до рассвета пробовал перебирать струны, издававшие чарующие звуки, да так и уснул сидя, положив голову на резную доску. Конечно, играть он не научился, но понял, что при первой же возможности раздобудет себе гусли и песни его тогда зазвучат совсем по-другому.
Углежог не пустил его в дорогу после стольких бессонных ночей, и Лешек гостил у него до следующего утра, слушая рассказы о Велемире, и об отце, и о матери — работу по такому случаю хозяин отменил: нечасто в зимовье появлялись гости.
Однако на следующее утро, как хозяин ни уговаривал его остаться, Лешек не согласился — рано или поздно Дамиан услышит о наезженном зимнике и тогда станет искать его именно здесь.
Лешек выехал затемно, но до вечера едва успел добраться до Выги — по узкому Красному ручью ездили редко, если ездили вообще. В устье ручья стояла деревенька из трех дворов — Большие Печищи, — но Лешек решил там не появляться, памятуя о встрече с монахами в Покровской слободе.
Вместе с темнотой с севера наступала тяжелая черная туча, закрывавшая полнеба, и казалось, что это сама ночь наползает на землю, приближается, подкрадывается, чтобы поглотить день. Ночь несла с собой северный ветер, и солнце скрылось до того, как успело зайти за горизонт: долгие сумерки утонули в густом снегопаде. Лешек выбрался на широкий простор Выги, озираясь в поисках монахов, но снег падал так густо, что он не разглядел и противоположного берега. И стоило ему выехать из-под прикрытия деревьев на берегу ручья, ветер ударил с такой силой, что едва не сбил коня с ног.
Теперь ураган не хохотал, а плакал. То тонко и безнадежно кричал, то низко завывал, словно по покойнику, то надрывно рыдал, а то ревел раненым зверем. На этот раз Лешек ехал ему навстречу, и конь тоже плакал под ним, тяжело переставляя копыта и пригибая голову.
Даже если Выгу и охраняли дружники Дамиана, в такой метели они бы не разглядели одинокого всадника. Лешек пожалел, что не остановился на ночлег в Больших Печищах. Ветер тек навстречу широким потоком, снежной рекой, и Лешек подумал, что чья-то широкая длань закрывает ему дорогу на север, отталкивает его назад, не пускает, хочет удержать и рыдает, словно не надеется на свою силу.
Предчувствие беды не остановило Лешека — и колдун, и Лытка всегда смеялись над его мрачными предсказаниями, и он научился не принимать их всерьез. Ему пришлось спешиться и вести коня в поводу, утопая в сугробах и сбиваясь с дороги.
И через несколько часов ветер сдался: только поземка путалась под ногами, тоненько подвывая, словно преданная собака, умоляющая о чем-то хозяина. Справа Лешек увидел тень церкви над деревней Тихоречье и черный крест, направленный в небо, обложенное тучами. Монахов на Выге не было — возможно, они не ждали его так далеко от Лусского торга, а возможно, князю удалось их обмануть и направить по ложному следу.
Лешек снова двинулся верхом и задолго до рассвета добрался до устья Песчинки — теперь ничто не могло помешать ему доехать до дома волхва, тем более что путь был наезжен и конь резво скакал вперед, выбрасывая из-под копыт легкий снег, наметенный на реку за ночь.
* * *
Целый год, до следующего лета, страх перед мором не отпускал село — торг собрался только на Купалу, после второго сенокоса. И хотя благодаря стараниям колдуна до села не дошло поветрие, Пустынь простерла руку к реке Пель, убедившись в том, что зимой эти земли так же хорошо досягаемы, как и Никольская слобода.
Строительство храма началось через год после мора, в ноябре, и как только замерз Безрыбный мох, монахи проложили через него зимник, выходивший на Узицу. Одновременно с храмом, возводимым перед торговыми рядами, стали строить церквушки и в окрестных деревнях.
Поселяне с любопытством посматривали на строительство — монахи хорошо платили за лес и брали на работу местных плотников, соблазняя высокой платой. Церковь должна была потрясти воображение жителей торга, закостеневших в язычестве, как размером, так и вычурностью форм.
Колдун стал молчаливым и раздражительным, по нескольку недель не выезжал из дома, задумал переписать книгу по астрономии, но поминутно отвлекался и сидел, неподвижно глядя в окно, потихоньку сгрызая перо за пером. Лешек жалел его и чуял беду.
— Охто, я прошу тебя… Я очень тебя прошу… Ты только не вмешивайся, ладно? — просил он. — Ничем хорошим это не кончится.
— Разумеется, не кончится! — взрывался колдун. — Чем хорошим может кончиться приход клириков на чью-то землю? Вот увидишь, через год они будут требовать пожертвований, через десять лет в открытую начнут сдирать с торга дань, а через пятьдесят все здешние жители станут их холопами, как в Новограде.
— Охто, ты не сможешь им помешать. Давай уедем, а? Пожалуйста, давай уедем! У тебя же есть родственники на востоке. Возьмем матушку, Милушу — и уедем!
— Ага, а еще Кышку с женой, Мураша, Лелю с Гореславом и двумя пацанятами! И вот ту славную девушку, которая хочет за тебя замуж, и ее доброго отца, и сестер, и их мужей, и детей, а лучше всего — всех сельчан и всех деревенских вместе с ними!
— Не выдумывай! — Лешек подсел к колдуну поближе и заискивающе смотрел ему в глаза снизу вверх. — Я ничего такого не говорил. Им ничего не угрожает, они не станут, как ты, искать правды. Будут жить, как в Лусском торге: днем ходить в церковь, а ночью праздновать Купалу и строгать обереги.
— Малыш, как ты не понимаешь! Ведь это не только хождение в церковь, не только дань и холопство! Хотя и этого вполне достаточно. Пойми, я храню древнее знание, я не только умею просить богов об урожае и лечить болезни! Кто вместо меня будет выбирать время сева и жатвы? Кто скажет, где выжигать лес? Ты думаешь, я прошу дождя, когда мне требуются деньги на книги? Нет, малыш, я точно знаю, что нужно хлебу озимому, а что — яровому, я знаю, чего просить и когда! Ты припоминаешь дожди во время сенокоса? Нет! Кто кроме меня скажет людям, когда начинать косить сено, чтобы успеть его высушить и убрать? Отец Паисий? Или Дамиан? Я не могу уйти!
— Охто, не злись. Я говорю не о том. Ты ведь не сможешь потихоньку продолжать колдовать, потихоньку распоряжаться сенокосами и лечить болезни. Ты полезешь в дела братии, ты запретишь деревенским причащаться, ты будешь на каждом углу говорить об их злом ревнивом боге, которого надо гнать отсюда взашей, ведь так?
— Конечно. Потому что одного не может быть без другого! Ты видел, что они творили во время мора? Или мне надо было пристроиться в очередь на исповедь и ходить вместе с ними крестным ходом? Они — мошенники, глупцы, невежды! Потому что их бог мыслит только о смерти, ему не интересна жизнь — какие-то там урожаи, какие-то сенокосы, болезни скота! Чем больше людей умрет от голода, тем лучше! Чем мрачней будет их жизнь, тем соблазнительней им покажется рай!
— Ты меня-то в этом не убеждай! — фыркнул Лешек. — Охто, ты ничего с этим не сделаешь! Они убьют тебя, и на этом все закончится!
— Пусть попробуют!
Лешек начинал говорить и о волшебной силе крусталя, с помощью которой можно было бы прогнать монахов с этих земель, но колдун отвечал коротко и зло:
— Нет. Это исключено.
— Но почему, Охто, почему?
— Потому что это будет война бога против людей, а не война богов.
— А то, что происходит сейчас, — это не война бога против людей?
— Нет. Сейчас против людей воюет церковь, а бог всего лишь смотрит и радуется ее успехам. И, я думаю, его жрецы говорят с ним так же, как я говорю с нашими богами. И так же слушают его советы. Так что пока — это война между мной и аввой. И если я хоть раз применю крусталь, кто поручится, что Юга не вооружит авву чем-нибудь подобным? Нет, малыш. Я не применю его, даже если мне потребуется спасать свою жизнь.
Резчиков по дереву монахи привезли из Новограда, не надеясь на местных мастеров. Колдун, побывав в торге, долго хохотал — резьба, украсившая церковь, состояла в основном из обережных знаков: новоградские мастера успели забыть их смысл, но резчиков подкупила простая чистая красота языческих узоров. Зато поселяне не забывали, что́ эти узоры означают, и немало подивились тому, что дом бога Юги поручено охранять местным богам.
В конце мая, не дожидаясь крещения села, колдун отправил Милушу и матушку к своим родственникам, на Онгу. Леля поклялась ему, что покрестится вместе со всеми и никогда больше не станет ворожить, — только поэтому он позволил ей остаться. Лешек по его расчету тоже должен был уехать, колдун даже придумал для него поручение, но на этот раз Лешек наотрез отказался, и сопровождать женщин поручили неженатому Мурашу.
Колдун долго уговаривал Лешека, грозился, топал ногами, умолял и убеждал.
— Нет, Охто, — неизменно отвечал тот, — никогда. Пусть от меня не много пользы, пусть я буду тебе мешать, но я никуда не уеду.
— Малыш… Как ты не понимаешь! Они ведь побоятся тронуть меня и начнут с тех, кто мне дорог! Ты делаешь меня уязвимым!
— Пусть. Это тебя немного отрезвит. Может быть, ты начнешь думать, когда что-то делаешь.
— Я, по-твоему, не думаю, что делаю? — обиделся колдун.
— Ты лезешь на рожон! Вместо того чтобы приносить пользу, ты борешься с тенями, которые тебе не по зубам! Охто, они убьют тебя!
— Они убьют меня только за то, что я существую, и неважно, как я буду себя вести. Они никогда не примирятся со мной, никогда. Это вопрос времени.
— Но ведь Невзор до сих пор жив, и ничего!
— Невзор… Невзор просто не попался им на узкой дорожке, — усмехнулся колдун, — и потом, он очень осторожен.
— Вот именно! Охто, пожалуйста, ну давай ты тоже будешь очень осторожным! Ты же не хочешь, чтобы они убили меня, правда?
Колдун вздохнул:
— Ты хитрый, трусливый маленький негодяй.
— Да! Да, я хитрый и трусливый! — засмеялся Лешек. — Поэтому я никуда не поеду.
Колдун не стал мешать крещению, тем более что из монастыря прибыли дружники Дамиана и множество иеромонахов. Но, оставив двух иереев, трех дружников и мальчиков-певчих, на следующий день они убрались обратно в Пустынь.
Весь день крещения колдун провалялся на кровати, уставившись в потолок, и только вечером вышел искупаться, сказав Лешеку, что тот во всем виноват. Сейчас бы не крещение было в селе, а торжественное изгнание монашества с Пельской земли.
— Охто, ты сам понимаешь, что это ерунда, — Лешек жалел его, да и сам не сильно радовался приходу монахов.
— Да понимаю, малыш, понимаю… И горящих домов видеть не хочу, и изрубленных тел — тоже. Я бессилен, это и выводит из себя!
Однако, когда пришло время колдовать, он словно забыл все свои обещания.
— Тяжелое лето, — сказал он Лешеку. — Иногда, бывает, и без колдовства неплохо обходится, а в это лето не обойдется. Дожди идут, много дождей. Всегда просил дождя — а теперь облака надо разгонять. Не понравилось нашим богам крещение. Оставайся дома, ладно?
— Нет уж! Чтобы они взяли тебя голыми руками? Беззащитного? — вскинулся Лешек. — Ты плохо-то обо мне не думай. Ты считаешь, я монахов сильно люблю?
— Хорошо, хорошо. Поехали.
Колдовал колдун в открытую, не таясь, и его песня силы разносилась над полями далеко и зычно. В Безрыбном дружники выследили его, и вместе с ними к месту колдовства явился иеромонах — просвещать темный народ божьим словом. Только они опоздали: колдун успел допеть свою песню и уйти в небеса. Люди, удерживавшие взглядами белое пламя, в испуге расступились перед вооруженными всадниками, и иерей выступил вперед с обличительной речью.
Он говорил о врагах рода человеческого, об их хитрости и коварстве, о том, как просто смутить неискушенную душу, как просто толкнуть ее в адово пламя. И указывал при этом на костер. Лешек, стискивая рукоять меча, доверенного ему колдуном, стоял ни жив ни мертв и боялся, что пламя упадет и колдун не успеет попросить богов об урожае, тем более что в этот раз просить было тяжело.
Но вдруг краем глаза Лешек заметил шевеление возле костра и думал, что колдун упал, что люди не удержали его наверху. Иеромонах размахивал руками и продолжал говорить, когда у него за спиной на четыре лапы медленно встал огромный медведь, охранявший колдуна. За много лет это случилось в первый раз — обычно медведь лежал неподвижно, уткнувшись носом в костер, глаза его оставались прикрытыми, и Лешек давно перестал думать о нем как о живом, настоящем звере.
Святой отец стоял к зверю спиной и догадался о том, что происходит нечто ужасное, только когда дружники, испуганно крестясь, осадили коней. Медведь же тем временем поднялся на задние лапы и, когда иеромонах оглянулся, издал могучий рев, нависая над его головой. Святому отцу не хватило силы даже для крестного знамения: он присел, накрыл голову руками и, тоненько закричав, оступился и колобком скатился с холма под ноги лошадям. Медведь опустился на четыре лапы и медленно двинулся в сторону монахов, угрожающе рыча. Перепуганные кони взвились на дыбы, люди разбежались в стороны от разящих копыт, и дружникам не удалось их удержать — один из них упал, а двоих лошади понесли в поле. Иерей, шепча слова молитвы, отползал от холма, но медведь не стал долго его преследовать и вернулся на место: улегся носом к костру и прикрыл глаза, словно ничего не случилось.
— Вернитесь! — крикнул Лешек. — Вернитесь скорей! Пламя упадет!
Круг снова сомкнулся, а монахи, проклиная колдуна и обещая ему адские муки, в страхе покинули холм. Надо сказать, больше никогда они не пытались приближаться к месту колдовства.
Колдун вернулся на рассвете как всегда усталым, долго пил и дрожал от холода, а потом рассказал Лешеку, что чуть не упал вниз.
— Знаешь, это, конечно, несмертельно, но очень неприятно. Я падал дважды. Один раз, когда меня вниз сбросил Змей, и еще раз — в юности, когда слегка переоценил свои силы. И каждый раз несколько дней лежал без сознания. Вот был бы монахам подарочек…
— Я бы увез тебя домой. И, знаешь, монахам медведь совсем не понравился, я думаю, они тебе его припомнят.
— Медведь поднимался? — удивился колдун. — Такого ни разу не было на моей памяти. И на памяти моего деда тоже. И… какой он был?
— Он был большой и страшный, Охто!
— Что ж… Значит, мои предки хранят меня надежней, чем я думал, — колдун погладил рукой медвежью шкуру.
К осени колдун свыкся с мыслью о крещении Пельских земель. В конце лета, перед самой распутицей, к нему приезжал один из иереев и пытался запугать, но, при всей ненависти к монастырю, колдун проявил чудеса осторожности (или хитрости), и расстались они договорившись: колдуну не мешали колдовать и лечить людей и скот, а он в ответ не мешал братии проповедовать.
— Малыш, я противен сам себе, — сказал колдун, когда иерей уехал, и весь вечер пил мед, пока не захмелел настолько, что упал с лавки.
Лешек уложил его в постель, но колдун все равно продолжал бормотать себе под нос о том, что это ерунда, что никакой договор ему не поможет. И не стоило опускаться до уступок: он бы и так колдовал и лечил. Надо было гнать монаха со двора, а не беседовать с ним о мире и дружбе.
— Я не знаю, что мне делать, малыш, — шептал он. — Я не боюсь смерти, но ведь вместе со мной из этих земель уйдет знание. И никто не защитит людей от болезней, и никто не объяснит им… и никто не поможет…
Наутро, с тяжелой головой, колдун начал писать книгу. Он ни разу не пробовал этого делать, только переписывал чужие, и долго думал, и стирал написанное, так что испортил несколько листов, протерев их до дыр. У Лешека было уже три книги с песнями, он гордился ими и перелистывал их, любуясь стройными рядами букв и нотных крюков.
— Охто, не торопись, — посоветовал он колдуну, — вспомни, как я писал первые песни. Ты сначала реши, что ты хочешь написать.
— Все! В том-то и дело, я хочу написать все!
— Выбери главное. То, чего нет в других книгах. Хочешь, я тебе помогу?
Выяснилось, что записать надо не так уж и много, если хорошо перед этим подумать. Увы, Лешек ничего не понимал в календарях и таблицах, которые колдун вырисовывал сначала на бересте, а потом переносил на пергамент.
Они работали больше двух месяцев, и колдун, проснувшись, умывался и садился за стол. Без матушки им приходилось тяжело, и Лешек взял на себя хозяйство. Осень была дождливой, словно все то, что боги не вылили на поля летом, обрушилось на землю в октябре. Узица вышла из берегов и подтопила погреб и баню, но колдун не сильно расстроился и ничего не предпринял, целиком погрузившись в свою книгу.
Зима наступила рано, морозы пришли неожиданно и сковали речку льдом. И если раньше с утра до вечера шел дождь, то теперь на землю падал снег. Колдун отказался ехать на торг, даже когда лед окреп настолько, что держал лошадей, — ему было некогда, он боялся потерять и несколько минут, не то что часов.
Когда снег надежно укрыл землю, выглянуло солнце и ударил мороз. Лешек каждое утро выходил на охоту, потому что запасы подходили к концу, а подмокшее в погребе зерно сначала покрылось плесенью, а потом замерзло. Без матушки они оба похудели и осунулись, питаясь от случая к случаю.
В то чудесное зимнее утро ничто не предвещало беды: Лешек подстрелил зайца и возвращался домой, предвкушая, как накормит колдуна жареным мясом. Он мурлыкал какую-то песню — просто от хорошего настроения, — правда, мурлыкал слишком громко. Настолько громко, что не услышал приближения всадников. Они же, напротив, видели его и слышали и приблизились так, что, когда Лешек оглянулся, бежать было поздно.
Впереди, на вороном жеребце, сидел отец Дамиан.
Лешек остановился и уронил зайца в снег. Колени дрогнули и подогнулись, голова ушла в плечи: он почувствовал себя маленьким и жалким, словно не было этих восьми лет, прожитых с колдуном. Словно не яркое солнце светило сквозь прозрачное кружево леса, а масляная лампадка в полутемном приютском коридоре. Дамиан убил его однажды, и ничто не помешает ему сделать это во второй раз.
— Быстренько заткните ему рот! — велел архидиакон дружникам, и только тут Лешек сообразил, что происходит что-то не то. Монахи в последнее время часто проезжали мимо их дома, и за колдуном иногда посылали из монастырской больницы, но никогда ойконом Пустыни собственнолично здесь не появлялся. Мелькнула мысль, что Лешека кто-то узнал и теперь Дамиан приехал за ним, чтобы вернуть в обитель, и тогда надо звать колдуна на помощь! Но голос отказывался повиноваться. Как в кошмарном сне, когда хочется кричать, а из горла раздается только тихий сип. Как когда-то на клиросе перед архимандритом…
Двое дружников подъехали к нему, и один из них протянул руку, чтобы зажать Лешеку рот, когда до него дошла простая и страшная мысль: Дамиану не нужен какой-то приютский мальчишка. Он приехал за колдуном! И в последний миг Лешек успел крикнуть, едва не сорвав голос:
— Охто, беги! Беги!
Дружник двумя руками схватил его голову, одной зажимая ему рот, а другой запрокинув ее назад, едва не сломав ему шею. Лешек попытался сопротивляться, но второй монах спрыгнул с лошади и скрутил ему руки, на всякий случай отбирая лук — легкий лук, которым убить человека можно только выстрелом в упор. Его связали в одну минуту и заткнули рот какой-то черной тряпицей, но он все равно продолжал рваться и кричать, только получалось это тихо и бесполезно.
— Где-то я его видел… — пробормотал Дамиан. — Подними-ка ему лицо.
Дружник послушно дернул Лешека за волосы на затылке.
— Нет. Не припомню. Потом выясним. Поехали.
Лешека кинули поперек седла и, взяв лошадей под уздцы, двинулись к дому. Их было восемь человек.
Колдун, скорей всего, не услышал крика. Он вышел на крыльцо раздетым, даже не подпоясанным, и босиком, и не потому что заметил монахов, а просто потянуться и глотнуть свежего воздуха. Дружник, который вез Лешека, остановил лошадь за деревьями, но Лешеку все равно было видно крыльцо, и он рычал, стараясь привлечь внимание колдуна и вытолкнуть изо рта тряпицу. Но она заткнула ему дыхательное горло, и ему пришлось замолчать, чтобы не задохнуться. Восемь коней всхрапывали и топали, люди переговаривались между собой, и колдун не заметил подвоха.
— Доброго здоровья, — холодно сказал он, увидев Дамиана, направлявшегося к крыльцу.
— И тебе, — ответил архидиакон. Вместе с ним шли трое дружников.
— Что тебе нужно здесь? — колдун не собирался скрывать свое отношение к ойконому Пустыни и громко скрипнул зубами.
— Приехал к тебе в гости, — ответил с улыбкой Дамиан.
— Не может быть, — презрительно фыркнул колдун и хотел уйти в дом, но вдруг один из дружников в два прыжка преодолел высокие ступени и успел схватить колдуна за рубаху.
Этого оказалось достаточно, чтобы задержать его, пока не подбегут остальные, и драки на крыльце Лешек не видел — колдуна быстро свалили с ног. Но сопротивлялся он долго: на помощь троим товарищам подоспели другие монахи, и только после этого, через несколько минут, связанного колдуна вывели во двор.
Прятать Лешека теперь не имело смысла, лошадей привязали к поручням мостков, спускавшихся в воду, а его самого — к высокой иве на берегу. Увидев Лешека, колдун опустил голову и прошептал под нос какое-то ругательство. Его под руки держали двое монахов, он стоял на снегу босиком, а Дамиан подошел к нему вплотную и спросил:
— Мне не много от тебя нужно. Всего несколько вопросов и одна вещь. Останешься в живых, если честно все расскажешь.
— Я не люблю говорить, когда у меня связаны руки, — ответил колдун.
— Попробуй к этому привыкнуть, — улыбнулся Дамиан. — Итак, для начала: где ты прячешь крусталь?
Лицо колдуна изменилось в одну секунду: он этого не ждал. Никогда ему не приходило в голову, что крусталем захочет завладеть братия. Он покачал головой и процедил сквозь зубы:
— Ищите.
— Не беспокойся, найдем. Может, ты поможешь нам? Зачем перерывать весь дом и тратить время?
Колдун покачал головой, и Дамиан жестом указал дружникам на сосну, растущую во дворе. Колдуна, так же как и Лешека, привязали к дереву, но сидя, чтобы Дамиан мог говорить с ним сверху вниз. Трое или четверо монахов направились в дом, а остальные встали рядом с Дамианом.
— Ты можешь меня остановить, — прошипел архидиакон и, выхватив из-за пояса плеть, наотмашь хлестнул колдуна по груди и плечам. Колдун лишь сузил глаза и стиснул зубы: плеть порвала рубаху, и на том месте, куда попал ее металлический конец, начало расплываться кровавое пятно. Лешек завыл и забился: Дамиан убьет его! Не так много надо, чтобы этой плетью убить человека! Ему когда-то хватило пяти ударов.
Но колдун не умер ни от пяти, ни от десяти. Судорога пробегала по его телу от каждого удара, и вздрагивали губы, от рубахи остались одни лохмотья, и кровь пропитала ее насквозь, но колдун молчал, откинув голову и глядя в одну точку, поверх головы Дамиана. Лешек разрыдался, но веревки держали его крепко и помочь колдуну он ничем не мог. Пусть дружники найдут крусталь, пусть Дамиан забирает его и уходит!
— Ты сильный человек, — хмыкнул Дамиан, вытирая лоб, — но у всякой силы есть предел, вот увидишь.
Он ударил колдуна еще несколько раз, пока его не остановил один из дружников — брат Авда, как потом узнал Лешек.
— Дамиан, хватит. Найди другой способ, иначе ты просто его убьешь.
— У меня в запасе много способов, — усмехнулся архидиакон, — но я приберегу их для других вопросов.
Через несколько минут на крыльцо вышел один из дружников и показал Дамиану найденный крусталь — отыскать его было нетрудно, он лежал на полке в сундучке, замок которого Лешек мог открыть ногтем.
— Это он? — спросил Дамиан, но колдун не пошевелился. — Я думаю, он.
Лешек сам готов был крикнуть, что это то, что им нужно, лишь бы Дамиан больше не трогал колдуна, но его рычания никто не слушал.
— Итак, какой стороной к солнцу его надо повернуть, чтобы заставить людей исполнять мои приказы? — Дамиан пригнулся, словно хотел получше рассмотреть лицо колдуна.
Лешек обмер: откуда они узнали? Кому колдун успел рассказать о крустале? Тот не смог скрыть горечи: зубы его громко скрипнули, и глаза закрылись.
— А вот мы сейчас его испытаем, — Дамиан потер руки и, когда дружник передал ему крусталь, направил узкий луч на грудь колдуна. Раны под лучом на глазах начали затягиваться, и Дамиан поспешил повернуть его другой стороной. Радужный, переливчатый свет широким конусом полился на грудь колдуна и на его лицо — Лешек никогда не видел, как солнце преломляется через эту грань крусталя, колдун никогда при нем этого не делал.
— Давай отвечай: что значит «ловить души»? Это мой самый главный вопрос, и я не уйду отсюда, пока не получу на него ответ.
Колдун молчал, и Дамиан недоверчиво посмотрел на кусок хрусталя в своей руке, а потом направил радужные лучи на одного из дружников и велел:
— Замри.
Тот переминался с ноги на ногу и остановился ровно в той позе, в которой застал его приказ, — кривой и неудобной. Дамиан опустил крусталь, но дружник не пошевелился. На лице его застыл испуг, и архидиакон снова направил на него лучи и сказал:
— Читай «Отче наш».
Но дружник молчал, глядя на архидиакона расширенными глазами, полными муки.
— Свободен.
Дружник рухнул в снег как подкошенный и почему-то разрыдался.
— Что ревешь?
Тот ничего не ответил, мотая головой.
— Ну что, мне эта вещь подходит. — Дамиан сунул крусталь в кошель. — Жаль, на колдуна не действует. Ты расскажешь мне, что значит ловить души, или я спрошу тебя по-другому?
— Спроси по-другому, — скривив лицо, ответил колдун.
— Разводите костер, ребята, — велел архидиакон. — Посмотрим, что он нам скажет.
Колдун молчал. Молчал, когда Дамиан пытал его раскаленным на огне копьем, и когда прижимал к ранам на груди горящие головни, и когда вплотную придвинул угли костра к его босым ногам. По бледному лицу колдуна катился пот, глаза были плотно закрыты, и подбородок дрожал от напряжения, сжимающего зубы. Лешек уже не рыдал и не рвался: в нем что-то надломилось, он перестал воспринимать действительность всерьез, словно происходящее было сном, наваждением. Такого не могло случиться на самом деле! По двору расползался тяжелый запах горелой плоти, ноги колдуна обуглились, и любой человек давно бы потерял сознание, но колдун молчал и сознания не терял, только угол рта его подергивался непроизвольно, как это всегда бывало с ним от волнения или усталости.
— Кончай, Дамиан! — взмолился дружник, прижимавший к земле колени колдуна. Снег вокруг растаял, обнажив мокрую пожелтевшую траву.
Дамиан, который мрачнел с каждой минутой все сильней, ногой отодвинул угли в сторону, и они зашипели в снегу.
— Выводите из подклета лошадей, кто там еще у него есть, и поджигайте дом, — вздохнул он, и монахи поспешили выполнить его приказ.
Когда дом со всех сторон обложили сеном и соломой, колдун заговорил, и Лешек не узнал его тихого, надтреснутого голоса:
— Там книги, Дамиан. Они стоят дороже, чем кони. Если ты поменяешь их на серебро, купишь все земли Златояра.
— Мне не нужны бесовские книги. Поджигайте дом, что стоите! Я и без них получу все земли Златояра.
Сухая солома полыхнула легко и бесшумно, и Лешек увидел, как по щеке колдуна побежала слеза. Через сто лет неизвестный певец не сможет спеть его песен. И календарей колдуна тоже никто никогда не увидит. Огонь набирал силу медленно и шипел на покрытых инеем бревнах подклета. Дамиан продолжал смотреть на колдуна, надеясь, что тот его остановит, но когда пожар охватил бревна и дом было уже не спасти, со злостью отвернулся в сторону.
— Послушай, — предложил брат Авда, — может, этот парень знает о крустале? Он же жил с колдуном?
— Хорошая мысль, — улыбнулся Дамиан, — давайте его сюда и разводите костер, тут все давно потухло.
Лешек не сразу понял, что речь идет о нем, и даже не успел испугаться, когда колдун заговорил снова:
— Погоди, Дамиан. Парень ничего не знает. Он ваш, приютский. Я украл его у вас восемь лет назад и держал у себя силой.
Лешек обомлел: что он такое говорит? Зачем он выдает его Дамиану?
— Так вот где я его видел! — архидиакон хлопнул ладонью по ляжке. — Это тот самый певчий, которого я убил? Зачем тебе щуплый приютский ребенок? Ты что-то темнишь.
— Он зарабатывал мне деньги. Он пел, а люди платили. Хорошо платили.
Зачем он врет? Это же неправда, неправда! — хотел закричать Лешек, но тут понял, что колдун спасает ему жизнь.
— Ладно, я сам его об этом спрошу. Об этом и о крустале.
— Не трогай парня, Дамиан, — прошептал колдун, — он действительно ничего не знает. Я скажу тебе все, что ты хочешь…
— Стоило тратить столько времени! — хмыкнул архидиакон. — Отойдите все! Дальше!
Дом пылал, перекрытие подклета с грохотом обвалилось, и он медленно осел на землю, накренившись на бок. Кони, беспокойные до этого, заржали и начали рваться с привязи.
Дружники послушно ушли в стороны, и Дамиан нагнулся к губам колдуна. Лешек не слышал, что он говорил, но говорил он недолго.
Вот что колдун имел в виду, когда сказал о том, что Лешек сделает его уязвимым! Ради тайны крусталя он пожертвовал всем, он вынес нечеловеческие страдания, он позволил сжечь книги! Лешек не мог ни кричать, ни плакать. Ну и пусть! Пусть! Зачем он сразу не сказал все Дамиану! Зачем! Может быть, теперь его отпустят… Лешек вылечит его, они поставят новый дом…
Дамиан выпрямился, и странная полуулыбка играла на его губах.
— Отвяжите его, — приказал он монахам.
Колдун в первый раз посмотрел на Лешека — в его глазах плескалась боль, но в них не было осуждения. Одними губами колдун шепнул ему «прощай»: он давно понял то, с чем не мог примириться Лешек. Лешек закричал, но сквозь тряпку крик его прозвучал хриплым рычанием, а колдун, повернув голову к огню, запел навстречу ему песню силы. Монахи подняли его, но стоять он не мог, и они держали его под руки, чтобы он не упал.
— Ты все равно не сможешь ходить, — сказал ему Дамиан и кивнул дружникам на горящий дом.
В этот миг упала крыша крыльца, и сквозь дверной проем, охваченный огнем, Лешек увидел горящую комнату — пламя перелистывало книгу колдуна на столе. Страницы взлетали вверх и корчились, скукоживались одна за другой…
Монахи подвели колдуна к огню как можно ближе, от жара прикрывая лица рукавами, и с силой толкнули вперед. Песня силы заглушила гудящее пламя, и в ее последнем звуке слились победный звериный рев и предсмертный крик боли.
С грохотом рухнула тяжелая крыша, поднимая в небо столб черного дыма, перемешанного с искрами. На месте дома пылал огромный костер. Погребальный костер.
Лешек завороженно, не мигая, смотрел на огонь и чувствовал, что задыхается. Боль пришла потом, а в тот миг он просто задыхался, не в силах осознать происшедшего.
— Этого — туда же? — спросил у архидиакона брат Авда.
— Зачем? Пусть живет, — усмехнулся Дамиан, — сделаем подарок Паисию.
Монахи собрались быстро, кинули Лешека поперек седла белого коня колдуна, крепко привязали и двинулись к монастырю по замерзшему болоту. Лешек ни о чем не думал и ничего не чувствовал, и только когда перед ним раскрылись ворота Пустыни, словно наваждение, словно оживший кошмар, вдруг понял, что это жизнь с колдуном была его счастливым сном, а теперь пришло время проснуться и посмотреть правде в глаза. Он снова стал двенадцатилетним мальчиком, запуганным и забитым, снова ощутил унизительный страх, снова втянул голову в плечи, и, когда его поставили на ноги и ввели в двери зимней церкви, рука сама собой потянулась ко лбу, творя крестное знамение.
Разбить на продолжения
Лешек добрался до Лусского торга на рассвете и повернул к постоялому двору, где когда-то они останавливались вместе с колдуном по дороге к Невзору. Это было единственное знакомое ему место, и по-хорошему стоило сначала осмотреться, но он только окинул взглядом село и, не увидев на дороге черных клобуков, ускорил бег коня. Ветер стих, небо прояснилось, день обещал быть морозным.
У коновязи стояло много лошадей, и Лешек поначалу испугался: не монахи ли посетили постоялый двор. Но, судя по седельным сумкам, этих людей он никогда раньше не видел. Лешек с трудом слез на землю, привязал коня у самого края коновязи и, снова осмотревшись, осторожно приоткрыл дверь.
Нет, это были не монахи, — за большим столом расселись хорошо одетые воины, с опрятно постриженными бородами, в сапогах и с собольими шапками, разбросанными по столу. Лица их оставались мрачными и серыми, каждый сидел, уткнувшись в свою миску, и над столами разносился только глухой стук ложек, поэтому на скрип двери оглянулись все разом. Лешек смешался и хотел захлопнуть дверь, но, подумав, перешагнул через порог. Если Дамиан договорился с людьми князя, Лешек не успеет уйти, а напротив — бегством только возбудит подозрения. А так… Может, его и не узнают?
Хозяин, стоявший у печки, силился рассмотреть, кто его новый посетитель. Тусклый свет узких слюдяных окон не разгонял полумрака, и хозяин, взяв со стола свечу, подошел вплотную к замершему на пороге Лешеку и поднес свет к его лицу.
Это был тот самый человек, который два года назад принимал их с колдуном на ночлег, только стал он еще более грузным, а мешки под глазами совсем обвисли и потемнели. Он сощурился, поднял свечку повыше, и вдруг лицо его осветилось радостным удивлением, глаза сверкнули и он широко улыбнулся:
— Поющий ангел? — робко спросил он. — Ты ли это?
Лешек кивнул. Он не ожидал, что хозяин узнает, и на него сразу нахлынули воспоминания: о поездке к Невзору, о колдуне, о том, как внуки хозяина разинув рты слушали его пение…
— Мои внуки до сих пор помнят твои песни… — сказал хозяин, и в его глазах блеснули слезы. — Проходи, садись.
— У меня нет денег, — выговорил Лешек, проглатывая ком в горле.
— Какие деньги! Что ты говоришь! Разве что… Если ты сможешь спеть…
Лешек улыбнулся растроганно:
— Конечно. Только… я очень замерз и устал.
Воины с любопытством смотрели на эту встречу, мрачность сменилась любопытством: не иначе, Дамиан договорился с ними.
— А это не тот, кого мы ждем? — спросил старший, сидевший во главе стола.
— Что ты! — всплеснул руками хозяин. — Это не вор, это поющий ангел! Вы увидите! Подождите немного, ему надо согреться и поесть, и вы увидите!
Воины переглянулись и кивнули друг другу — знакомый хозяина, да еще и поющий ангел явно был не тем, кто им нужен.
Хозяин усадил Лешека спиной к печке и принес горячей жирной каши. В тепле немного успокоилась ломота от ушибов, зато загорелись рваные раны от укусов собак — хорошо, что в полумраке никто не разглядел его окровавленных коленей и рук. После сытной еды сразу потянуло в сон, и Лешек с трудом поднимал отяжелевшие веки — конечно, если бы он уснул, ничего страшного не произошло бы, но он обещал хозяину спеть и не хотел его разочаровать. Лешек отдал пустую миску хозяину и внимательно оглядел воинов, сидевших за столом с кружками горячего меда. Интересно, какие песни им можно петь? Лешек впервые задумался над этим. Монахам он не пел ничего, простым людям в деревнях на севере он мог спеть любую песню, а на юге? Там, где народ ходит в церкви и носит кресты? Можно ли им петь о любви, о свободе, о предрассветной мгле на полях или зимней дороге между двух заснеженных берегов?
Перед ним сидели воины, и Лешек в конце концов остановился на песне о том, как князь Олег победил Царьград — когда-то его поразила книга об этом. Впрочем, тут же в голову пришли и другие песни о воинских победах: о битве на Дивьем озере, о Злом городе и его княгине, которая предпочла смерть плену.
Он пел и видел, как загораются их глаза, как руки тянутся к поясам, нащупывая рукояти мечей, как распрямляются спины — что ж, значит, он угадал и когда сочинял эти песни, и когда выбрал их теперь. Хозяин снова успел собрать своих внуков, только вместо маленьких детишек на Лешека смотрели повзрослевшие парни и девушки.
Его просили петь еще и еще, и когда героических песен больше не осталось, Лешек запел о любви, а потом и вовсе перестал выбирать песни и не задумывался о том, ходят ли эти люди в церковь и носят ли они кресты. Низкое солнце висело на юге, а он все пел — ему так давно не доводилось петь в полный голос, и чувствовать, что ему внемлют, и ловить людское волнение, впитывать его в себя и возвращать сторицей обратно, чтобы снова ловить, и снова возвращать…
Дверь распахнули широко и уверенно, вокруг нее закружился морозный пар, и солнечный свет ударил Лешеку в лицо, освещая его с головы до ног. Он пел последние слова песни о купальной ночи, о том, как на рассвете радужно играет солнце, и открывшаяся дверь стала достойным ее завершением. Лешек прикрылся от света ладонью, чтобы рассмотреть вошедших: на пороге замерли от удивления двое монахов, в одном из которых он без труда узнал брата Авду.
Песня, хоть и смолкла, все еще держала его парящим над землей, и все вокруг тоже восхищенно молчали и даже не оглянулись на вошедших монахов. Брат Авда посторонился — лицо его оставалось равнодушным — и указал толпившимся сзади него дружникам на Лешека:
— Взять его.
Монахи не слышали песни, поэтому не замедлили исполнить приказ и по одному, нагибаясь, пошли внутрь, как вдруг воины князя медленно, с достоинством поднялись с мест и преградили им дорогу. Лешек растерявшись попятился назад, к стене, и хозяин, взяв его за руку, притянул к себе в угол, словно защищая.
Брат Авда, заметив задержку, шагнул в избу сам, захлопнул дверь и подслеповато осмотрелся: после яркого зимнего дня полумрак казался непроглядным.
— В чем дело, Путята? Или князь не сказал тебе, кого мы ловим? — Авда прищурился и откинул голову назад, сверху вниз глядя на старшего из воинов, вышедшего вперед.
— Сказал. Он сказал, что ловить надо злодея и вора, но я покуда не видел здесь воров и злодеев, — Путята презрительно ухмыльнулся.
— Разве ты не знаешь, во что он был одет? Тебе не сообщили его приметы?
— Сообщили, — спокойно кивнул Путята.
— Я не понимаю тебя и твоих людей. Освободите дорогу.
— С каких пор ты отдаешь мне приказы?
Авда снова откинул голову, и верхняя губа его приподнялась, обнажая зубы, — в полумраке лицо его стало похожим на череп.
— Ты хочешь войны, Путята? — тихо и грозно спросил монах.
— Я не боюсь войны, — уверенно ответил воин, и Лешек увидел, что они держатся за рукояти мечей и пальцы у обоих побелели от напряжения. Он вдруг припомнил их с Лыткой давнюю вылазку в Ближний скит и разговор о Дамиане — исток создания дружины монастыря. Кто они, Авда и Путята? Враги? Соперники? Товарищи? Как легко Дамиан договорился с князем о поимке вора, как легко объединяются они против общего врага, и как легко расколоть их союз!
— Нам не стоит ссориться из-за такой малости, — голос Авды вовсе не располагал к примирению, напротив, монах прошипел это сквозь зубы, и меч его пополз из ножен, показывая серо-коричневое лезвие.
— Действительно, — согласился Путята, и шорох стали о ножны услышали все вокруг. Внучки хозяина прижались к стенам, испуганно глядя на мужчин, а внуки выстроились в один ряд с воинами и сомкнули плечи.
Тишину нарушало только тяжелое дыхание соперников, смотревших друг другу в глаза; воздух, как перед грозой, стал тяжелым и вязким, и одной искры хватило бы, чтобы между ними полыхнуло пламя.
— Не стой у меня на дороге, Путята, это плохо кончится, — покачал головой Авда.
— Для кого-то — плохо, — ухмыльнулся воин.
Драка началась в один миг, и Путята был первым, кто выхватил меч. Хозяин в испуге присел на пол, увлекая Лешека за собой. Места в избе не хватало, мечи и топоры бились в стены и потолок, выхватывая их них щепы, словно брызги. Монахи сражались молча, люди же князя, напротив, подбадривали себя воинственными возгласами, и вскоре мечи звенеть перестали: враги сошлись слишком тесно, и в ход пошли ножи, более подходящие для рукопашной схватки.
Лешек ничего не мог разобрать в переплетении дерущихся тел, он видел кровь и слышал стоны, и глухие удары, и шипение столкнувшихся лезвий, и звон падавшего на пол оружия. Дверь распахнулась — на помощь людям князя спешили их товарищи, бросая коней у входа не привязанными. Солнце ослепило Лешека, он прикрылся ладонью — монахам не суждено было выйти из этого боя победителями.
Их скрутили, разоружили и связали, затолкав на спальную половину и уложив на гнилую солому. Кто-то из них оказался раненым и громко стонал, поминая Бога срывающимся голосом.
Путята, зажимая рукой кровавую рану на плече, подошел к хозяину.
— Иди перевяжи его. И вообще посмотри, нет ли тяжелораненых, — сказал он устало. От его удали не осталось и следа, а лицо было бледным и задумчивым — похоже, он жалел о том, что затеял этот бой.
Хозяин кивнул и тяжело поднял на ноги свое грузное тело, виновато оглядываясь на Лешека.
— Значит, вор и злодей? — спросил воин, осматривая Лешека с высоты своего роста. — Поедешь с нами. Князь разберется сам, что с тобой делать. Эй, свяжите ему руки! Говорят, он хитер, как лис.
Лешек неуверенно усмехнулся — приятно слышать от Дамиана столь лестные слова. Двое воинов подошли к нему и подняли на ноги, заворачивая его руки за спину. Он не сопротивлялся — это не имело смысла — и хотел было попросить отпустить его, но, взглянув на хмурые лица, отказался от этого. Колдун говорил, что просить надо только тогда, когда ты уверен, что твоя просьба будет исполнена.
— Смотри, Путята! — позвал воин, державший Лешека за руки. — Его сегодня кто-то уже вязал!
Он осмотрел Лешека внимательней.
— И собаками его, похоже, травили… — пробормотал второй, глядя ему на ноги. — Может, и вправду вор?
— Тогда вяжи его крепче, — посоветовал Путята, — раз он от собак ушел и веревка его не удержала.
Веревка снова впилась в запястья, и Лешек поморщился.
— Руки-то тонкие какие… — то ли с жалостью, то ли с сожалением сказал тот, что наматывал на них веревку, — и вязать как-то неловко…
— Вяжи давай. Златояр разберется, — прикрикнул Путята.
— Чего ты украл-то? — спросил второй.
— Я не вор, — сквозь зубы ответил Лешек.
Его вывели на двор, накинув полушубок на плечи и усадили на коня позади седла, а чтобы он не упал, воин, который его вез, привязал его к себе веревкой.
До княжеского двора ехать было недолго — версты три, — и всю дорогу Лешек, подпрыгивая на крупе резвого жеребца, думал о встрече с князем. Он давно хотел взглянуть тому в глаза, а когда-то мечтал и о кровавой мести за отца и деда, но с годами желание мстить притупилось, осталась только горечь и жгучая бессильная ненависть, заставлявшая скрежетать зубами.
Однако князь не поспешил ему навстречу — во дворе, огороженном высоким частоколом, со множеством высоких построек, его втолкнули в маленькую клеть, пристроенную позади длинного приземистого сруба с земляной кровлей, наподобие варражских домов, которые Лешек видел в Удоге. В клети было холодно, разве только не морозно, и довольно светло: низкие длинные окна выходили на три стороны, и в них задувал зимний ветер. Вдоль боковой стены шла узкая лавка, и Лешек присел на ее край, придвинувшись к стенке сруба: она оказалась теплей остальных. Ему ничего не сказали, он слышал только, как дверь заперли на тяжелый скрипучий засов.
Он не спал больше двух суток, но побоялся лечь на лавку, чтобы не замерзнуть, просто прижался щекой к теплым бревнам, стараясь не думать о том, что его ждет. Но мысли упорно возвращались на круги своя: Златояр отдаст его Дамиану. И стычка его людей с монахами ничего не значит — им просто хотелось доказать превосходство над братией, заткнуть их за пояс, побряцать оружием, не более. Наверное, князь даже не захочет взглянуть на пленника.
Тело быстро сковала стылая промозглость клети, от каждого вдоха ныли ушибы, а раны на ногах и запястьях дергала острая боль, что никак нельзя было назвать добрым знаком. Связанные руки затекли, и Лешек их не чувствовал. Прошло не меньше двух часов, прежде чем снаружи заскрипел засов, и в клеть вошел воин, который вязал ему руки, а с ним — молодая женщина, с кринкой в руках и корзинкой под мышкой.
Воин велел Лешеку встать и повернуться к нему спиной, а потом распустил веревки, стягивавшие его руки.
— Вот, посмотри, — кивнул он женщине, — и быстрей.
Женщина развернула Лешека к себе лицом и усадила на лавку, разглядывая его запястья. В кринке, над которой поднимался пар, был травяной настой — Лешек расслышал запах ноготков и подорожника. Она промыла раны на его руках, довольно жестоко соскабливая гнойный налет и шепча при этом ласковые слова, и положила на них примочки, обмотала белыми тряпицами, после чего воин снова связал Лешеку руки за спиной, только, жалея его, стянул веревки немного выше запястий.
— Нехорошо являться к князю в таком виде, — хмыкнул воин и снял с Лешека рваные, окровавленные штаны, — мои, конечно, великоваты будут, но уж всяко лучше, чем эти…
Женщина обработала ему раны на коленях, аккуратно перевязала и помогла одеться — штаны воина и вправду оказались чересчур большими, зато более плотными и теплыми, чем те, что изорвали собаки.
— Ну что? Так лучше? — ласково спросила женщина.
— Спасибо, — хлюпнув носом, ответил Лешек. — Я… я не вор, честное слово…
Они оба ничего на это не сказали и молча ушли, задвинув за собой засов.
Горящие потревоженные раны не позволили уснуть, а в следующий раз дверь открылась на закате, когда красные солнечные лучи напрямую пробивались в окошко. На этот раз за ним пришел Путята в сопровождении двоих воинов, которых Лешек до этого не видел. Отвели его недалеко — в тот самый длинный сруб с земляной кровлей.
Внутри было тепло, даже душно. По стенам ярко светили чадящие факелы, а посередине стоял длинный широкий стол, упиравшийся в огромный открытый очаг, — не иначе, князь жил среди варрагов и обустроил место для пиров так же, как это делали они. За столом, усыпанном яствами, сидели воины, их было не меньше сорока человек, и все они ели жареное мясо и шумно прихлебывали из огромных дымившихся кружек.
Косматый широкоплечий старый человек сидел во главе стола, спиной к очагу, его волосы были тронуты грязно-серой сединой, а на помятом морщинами лице застыла презрительная гримаса, которая приподнимала крылья широкого носа и искривляла тонкий безвольный рот. Его спина гордо выгибалась, плечи были чуть откинуты назад, и подбородок смотрел вверх, что придавало князю сходство с хищной внимательной птицей. Лешек представлял себе князя совсем по-другому — тонким белокурым юношей, наверное потому, что все время слышал о нем: «младший сын». И, хотя он прекрасно знал, что Златояру уже немало лет, увидеть старика он не рассчитывал.
Лешека подтолкнули к противоположному от князя концу стола, пронзительный взгляд Златояра мельком коснулся его лица и был похож на пощечину — так смотрят на кошку, которая путается под ногами, на жука, случайно упавшего в кринку с молоком, на камень, о который довелось неосторожно споткнуться. Лешек стиснул зубы: он давно ждал встречи с этим человеком, но не думал, что явится перед ним со связанными руками, избитый, уставший и беспомощный. Злость зашевелилась в груди, заставляя глубоко и шумно дышать.
Князь откусил кусок мяса и, не прожевав, снова коротко глянул на Лешека.
— Говорят, ты хорошо поешь, — невнятно и быстро пробормотал он. — Прежде чем вернуть тебя в Пустынь, я хочу послушать твои песни.
Лешек поднял голову и выпрямил плечи. Нет, петь жующему князю он не станет. Пусть его отдадут Дамиану, пусть делают с ним все что угодно — он не ученый медведь на торге. Люди, слушавшие его песни, замирали, едва он открывал рот, они плакали и смеялись, они распахивали ему навстречу свои души…
— Ну? — переспросил князь, откусывая следующий кусок, отчего по его бороде побежала струйка жира.
— Я не буду петь, — тихо ответил Лешек, но вместе с клокочущей в горле злостью вдруг ощутил тот самый отвратительный, унизительный страх. Страх перед тем, кто его сильней.
— Я не понял, что он говорит, — скороговоркой сказал князь и глянул на Путяту.
— Он не хочет петь, Златояр, — с горечью ответил воин и с сожалением посмотрел на Лешека, как будто был в чем-то виноват.
— Так попроси его как следует, — князь поднял и опустил брови, словно не понял, почему Путята до сих пор сам не догадался этого сделать.
Его дружина замолчала и перестала жевать, с любопытством глядя на происходящее.
— Ну? — Путята пристально посмотрел на Лешека и дернул подбородком.
Лешек опустил голову и слегка приподнял плечи. Человек, сидевший во главе стола, виновен в смерти его отца и деда, и надо быть последней мразью, чтобы петь, глядя на его равнодушное, искаженное брезгливой гримасой лицо. Но от страха язык прирос к нёбу, и Лешек только покачал головой, еще сильней втягивая ее в плечи. Путята оглянулся на кивнувшего князя и ударил Лешека по лицу ребром ладони, от чего тот отлетел к стене и, не имея возможности помочь себе руками, сполз на пол. На глаза навернулись слезы, не столько от боли, сколько от страха и обиды. Воин поднял его на ноги за воротник и притянул его лицо к себе.
— Ну?
Лешек зажмурил глаза и покачал головой, глотая слезы. Путята отшвырнул его от себя на шаг-другой и повернулся к князю.
— Златояр, даже соловей не поет в клетке, или ты об этом не знаешь? — со злостью сказал он и распрямил плечи.
— Неужели? — усмехнулся князь. — А ведь действительно, об этом я не подумал.
Он захихикал противным тонким смешком и потер руки. Лешек глубоко вдохнул и сжал правый кулак, представив, что в нем лежит топор громовержца. Но вместо твердости и спокойствия ощутил вдруг злобу, смешанную с отчаяньем. Подбородок его задрожал, и слезы с новой силой готовы были хлынуть из глаз — страх превратился в обреченную решимость. Ему нечего терять! И неважно, кто его замучает: Дамиан или Златояр.
— Развяжи ему руки, — кивнул князь, и Путята не замедлил исполнить приказ.
Лешек, с трудом сдерживая дрожь, потер запястья и пошевелил пальцами, словно собирался кинуться на князя с кулаками. А потом вскинул голову и не мигая посмотрел на Златояра.
— Я спою тебе, князь, — сказал он, тяжело дыша, — и я не знаю, кто из нас сильней пожалеет об этом.
Лицо Златояра изменилось, улыбка сползла с губ, он перестал жевать и готов был выплеснуть наружу гнев, но не успел: Лешек хорошо знал силу своего голоса, и первый же звук затолкнул гнев князя обратно ему в глотку.
Он пел об огне, который снится князю, и о предсмертных криках тех, кого этот огонь пожирает, о том, как эти крики не дают ему покоя, как он зажимает уши, но все равно слышит их и корчится на полу, в надежде, что они когда-нибудь смолкнут.
Он пел о предательстве и вероломстве, о нападении на спящих — и о деревне с богатым урожаем.
Слова исторгались из его глотки, словно плевки, — князь, задохнувшийся, с искривленным ртом, откинулся на высокую спинку стула, будто намертво пригвожденный к ней. Воины приподнялись с мест и замерли неподвижно, не смея отступить назад. Наверное, никогда в песне Лешек не изливал гнева, и гнев этот был подобен огромной волне, несущейся по глади озера и сминающей большие корабли, словно утлые лодчонки.
Он пел о вечерах, на которых князь слушал сказки о богах, и о том, что боги не забыли этих вечеров. Он пел о моровом поветрии и о иереях, спасавших людей молитвами, которых никто не слышит, о ревнивом боге и его слугах, одетых в черное, о дружине князя, посланной им на помощь: сдержать и напугать людей.
Он пел о чести и тугой мошне, о власти и правде, о силе и несмываемом позоре и снова о пылающем огне, который никогда не даст князю покоя. И о мертвецах, по ночам встающих из-под земли, чтобы занять места в изголовье княжеской постели, тянущих к нему обугленные руки и проклинающих его сгоревшими губами.
Он пел долго и не останавливался, потому что гнев никак не мог излиться до конца, тяжелыми валами накатывая на грудь. Только возвращались к нему от внимавшего князя страх и слезы, и Лешек ненасытно пил его раскаянье и обрушивал на него новые валы гнева.
Мертвая тишина сковала всех, когда Лешек смолк, и лишь огонь, взметнувшийся в очаге, шумел, напоминая о только что спетой песне… Князь, скорчившийся на широком стуле, долго оставался неподвижным, так же как и его потрясенная дружина, а когда поднял старческие, слезящиеся глаза, в них плескалась нестерпимая боль.
— Велемир? — он умоляюще глянул на Лешека.
— Меня зовут Олег, — сглотнув, ответил тот. Он впервые назвал имя, полученное им при рождении.
* * *
Колдун приехал из монастыря сжимая кулаки и скрежеща зубами, кинул поводья на коновязь и бегом взлетел на крыльцо. Лешек, который грелся на солнышке возле дома, успел удивиться и испугаться: лицо колдуна было серым, угол его губы подергивался, а глаза метали молнии.
— Охто, что-то случилось? — спросил Лешек, вслед за ним входя в дом.
Колдун уже поднял тяжелую крышку сундука и выкидывал на пол вещи — шкуру, бубен, пояс с оберегами.
— Да, случилось… — ответил он мрачно. — С юга идет поветрие. Мор.
— Ты хочешь… Ты будешь просить богов?
— Я буду просить у богов ясного неба. Если успею. Это страшный мор, я никогда не видел такого, только слышал от деда и читал в книгах. Пока он ползет медленно, и умирают люди медленно, но через некоторое время он полетит по земле быстрей ветра, и смерть начнет выкашивать всех без разбора.
Он сел на пол рядом со своими вещами и стукнул кулаком по коленке.
— Я ненавижу монастырь, я ненавижу их злого бога! Малыш, ты подумай, что они сделали! Они пришли в деревню, между прочим, не их деревню, и помогли местному иерею: собрали всех жителей, прошли вокруг деревни крестным ходом, вернулись в церковь и причастили всех, всех до единого! И здоровых, и больных!
— И что… теперь тем, кто умрет, придется идти к Юге? — не понял Лешек.
— Теперь они прямиком отправятся к Юге, все! Все, понимаешь? — колдун снова хлопнул себя по коленке. — Теперь заболеют и те, кто был здоров! Дикари! Невежды! И они смеют говорить, что несут с собой свет! Да еще наши прадеды знали, как останавливать мор! И никак не крестным ходом и причастием!
Он рывком поднялся на ноги:
— И это только первая деревня! Они как тараканы расползаются по земле!
Лешек раскрыл свой сундук и тоже начал собирать вещи:
— Я поеду с тобой.
Колдун вскинул глаза:
— Ты останешься дома.
— Почему? Охто! Я уже не ребенок, или ты забыл?
— Ты останешься дома, — твердо и мрачно повторил колдун.
— Но почему? Разве тебе не потребуется помощь? Зачем ты тогда учил меня столько лет?
— Малыш… Я не знаю, лечит ли эту болезнь крусталь… И если нет — я могу только говорить с людьми, только делать вид, что я прошу богов остановить мор, а на самом деле… Тебе там нечего делать.
— Ну и что? Я тоже могу говорить с людьми, я буду помогать тебе!
— Малыш, ты можешь заболеть, — коротко сообщил колдун, — поэтому ты останешься дома.
Лешеку вдруг стало очень страшно. Он сел на кровать и запинаясь спросил:
— Охто… А ты? Ты тоже можешь заболеть?
— Да.
— И что? Если крусталь не лечит этой болезни, ты умрешь?
— Возможно.
Лешек опустил голову и помолчал, а потом робко тронул колдуна за плечо:
— Охто… Можно я все-таки поеду с тобой?
— Нет, — резко ответил колдун.
— Я не могу отпустить тебя так просто…
— Можешь. Малыш, твое предназначение не в этом, как ты не понимаешь?
— А твое?
— А мое предназначение — лечить людей. Я всю жизнь учился этому, и, кто знает, может, это мой час?
Он упаковал вещи и кликнул матушку, чтобы она собрала ему еды в дорогу.
— Охто, но послушай… — Лешек ходил за ним по пятам. — А если монахи захотят помешать тебе?
— Пусть попробуют, — бросил колдун через плечо.
— Тебе не кажется, что ты… просто храбришься?
— Конечно храбрюсь. Но я все-таки колдун, ты не забыл? И я не позволю этим ловцам душ… — он со свистом втянул в себя воздух и не стал продолжать.
И в первый раз достал со дна сундука меч в красивых инкрустированных ножнах.
— Видал? — гордо спросил он и улыбнулся Лешеку. — Эту штуку мне подарил старый дружник в Удоге. Это случилось, когда на город напали свеи, они часто на нас нападали. Мне было лет пятнадцать, и я, по дурости, сунулся в бой, как все мужчины.
— И за это он подарил тебе меч?
— Нет, — хмыкнул колдун, на ходу прикрепляя меч к поясу. — Мое участие в бою закончилось бесславно, меня оглушили первым же ударом и хорошо, что не затоптали. После боя, когда я пришел в себя, мы с дедом лечили раненых, многих нам удалось спасти, в том числе этого старого воина. И тогда он отдал мне меч со словами: «Никогда не лезь в бой, жди своего часа, но если враг подойдет к тебе вплотную, защищайся». Мы вскоре ушли из Удоги, и больше мне не доводилось бывать в бою. А теперь… Вот я и дождался своего часа…
— Охто, но ты же не умеешь им пользоваться!
— Кто тебе сказал? Для меня пятнадцатилетнего это был такой подарок! Как же я мог не научиться? Тогда о боевой славе я мечтал гораздо больше, чем о лекарской стезе, во мне же течет варражская кровь, — он рассмеялся и вскочил на коня. — Я поехал, мне надо спешить. На всякий случай: серебро лежит в дупле раздвоенного дуба, помнишь? Где осиное гнездо.
Лешек растерялся — он не думал, что колдун уедет прямо сейчас! Ему так многое хотелось сказать ему на прощанье, так о многом расспросить! И эти его слова о каком-то дурацком серебре! Как будто он и вправду не собирается возвращаться!
— Охто, погоди! Я тебя хотя бы провожу! — крикнул он в отчаянье.
— Нет, не надо. Оставайся здесь и не уходи далеко от дома. На охоту не ходи, вообще в лес не суйся, сиди и читай Ибн Сину.
Он хотел тронуть коня с места, но Лешек вцепился ему в стремя:
— Охто! Охто, не уезжай! Пожалуйста, не уезжай!
— Да что ты, малыш? — глаза колдуна стали влажными. — Как же я могу не ехать?
Но Лешек припал щекой к его руке и взял ее в объятья.
— Не уезжай, Охто! Я прошу тебя! У меня никого больше нет, кроме тебя! Как я буду жить без тебя?
— Малыш… — колдун вздохнул. — Я, наверное, все-таки вернусь… Я ведь не умирать еду, а лечить людей. И потом…
Он погладил Лешека по голове, не торопясь вырывать руку из цепких объятий.
— И потом, знаешь… На краю света, за далекими непроходимыми лесами, меж кисельных берегов течет молочная река Смородина. Там, за Калиновым мостом, нас ждут наши прадеды. И… в случае чего… я буду ждать тебя там, хорошо? Хоть я и не твой отец, я все равно буду тебя там ждать. А сейчас мне надо спешить.
Лешек кивнул, не в силах ничего сказать, и медленно, неохотно выпустил руку колдуна. Тот тронул коня с места, и Лешек сел на землю, не удержав слез.
Колдун вернулся через три дня, в субботу на рассвете, — посеревший, с запавшими глазами, но живой. Лешек купался и увидел его издали, но тот крикнул ему:
— Не подходи ко мне! Уйди в дом!
Лешек не посмел его ослушаться и из окна смотрел, как колдун топит баню — топит по-черному, и, вместо того чтобы подождать на улице, купается в едком дыму, кашляет, вытирает слезы, выходит на воздух, чтобы отдышаться, и снова возвращается в дымную баню. Только через три часа, накалив печь докрасна, он наконец вымылся, даже не окунаясь в речку, и выбрался на воздух, сел в тенёк, тяжело дыша, с красным лицом и не менее красными, воспаленными глазами, которые разъел дым.
— Собирайся, малыш, — сказал он, когда Лешек подобрался к нему сзади, — поедешь со мной. Мне нужен помощник.
Лешек боялся поверить своему счастью — как? Неужели колдун передумал?
— Охто! Ты же велел мне сидеть дома! — радостно засмеялся он.
— Крусталь лечит эту болезнь. Нам ничего не угрожает, кроме дружины монахов. Рядом со мной ты будешь в большей безопасности, чем здесь. Сегодня поедем к нам на торг, объедем деревни, какие успеем, а вечером двинем на юг. Мор идет медленно, и, если бы не монахи со своими крестными ходами и гнусными проповедями, я бы его остановил. Кстати, можешь попариться, я натопил так, что в баню заходить страшно. Уезжаем надолго, когда еще помыться доведется…
— Расскажи хоть, как там? Что с тобой было?
— Да ничего со мной не было. Там, куда монахи не заходили, больные есть, но немного, я их вылечил. А там, где они уже помолились, дела обстоят гораздо хуже: люди болеют, через одного болеют. Три ночи не спал, ходил по домам. Одному тяжело: и погоды проси, и лечи, и ухаживай, и объясняй, что дальше делать. Да и повеселей вдвоем. Иди мойся, я подремлю немного. Но как только соберешься, сразу меня буди, ладно?
Лешек кивнул: если надо успеть на торг, то больше часа колдуну спать не придется — время катилось к полудню. Он быстро помылся, собрал вещи и разбудил колдуна только тогда, когда оседлал коня.
— Что? Что такое? — не понял колдун.
— Пора. Я готов, — сказал Лешек.
— Правда? Мне показалось, что я только что закрыл глаза… — колдун, кряхтя, поднялся. — Поехали.
Лешек с жалостью смотрел, как его шатает по дороге к коновязи, — может быть, стоило отдохнуть немного и только потом ехать по деревням? Но колдун сказал, что нарочно вернулся к субботе, чтобы застать на торге как можно больше людей.
Там-то и пригодилось умение Лешека собирать народ своим пением. И когда вокруг выросла толпа, колдун, который не любил говорить прилюдно, обратился к ней с долгой речью.
— Вы слышали, что с юга на нас идет поветрие? Вчера я говорил с богами и просил их мор остановить.
Лица людей помрачнели и насупились: о поветрии, которое еще не дошло до села, им думать не хотелось, но страх уже глодал их сердца.
— Что сказали боги, Охто? — выкрикнул кто-то. — Они не оставят нас?
— Какие жертвы им нужны?
— Боги просят жертв, но не таких, как всегда. Боги запрещают ходить в лес, убивать животных, как диких, так и домашних. Боги велят сидеть по своим дворам и до первого снега не появляться на торге.
— А праздники? А урожай?
— Праздновать будем, когда уйдет мор. Боги не хотят веселья, когда вокруг царит смерть. Им нужно другое: они велят каждый день топить печи в домах и париться в бане. Каждый день, вы слышали? Дымы должны виться над каждой деревней, над каждым двором. Дым — та жертва, которая нужна богам.
— Летом? Топить дома?
— Да! Так хотят боги. Дым и пар каждый день, и мор обойдет нас стороной. Если же сюда явятся монахи из Пустыни, гоните их топорами и вилами. Того, кто пойдет к причастию, боги спасать не станут.
— Охто, а с кем из богов ты говорил? — подозрительно спросил человек из первого ряда.
— Я говорил с Власом и Мокшей, — невозмутимо соврал колдун. — И если ты мне не веришь, то вспомни или спроси своего отца: сорок лет назад, когда меня тут еще не было, волхвы несли от богов те же вести.
— Правда, — негромко сказал старик, стоявший в стороне. — Во время мора боги всегда требуют дыма, я помню. Мор обходит стороной тех, кто каждый день топит печь.
Потом на колдуна посыпались вопросы, и он с готовностью отвечал: можно ли косить сено, можно ли стирать белье, как обмолачивать хлеб, как доить коров. Прошло не меньше часа, прежде чем люди отпустили его, и они с Лешеком направились в ближайшую деревню.
— Как легко со своими! — улыбнулся колдун. — Попробуй скажи что-нибудь подобное на юге! Там нужны зрелища, которые переплюнут церковные действа.
До вечера успели заехать в две деревни, рассказать старикам о «требовании богов» и послать гонцов в разные стороны, куда не успели добраться сами. А потом колдун гнал коней на юг, в сторону монастыря, надеясь хотя бы к утру поспеть в Лусской торг.
— Пропадает ночь, луна пропадает! — ругался он по дороге. — Не успеть сегодня, точно не успеть!
— Охто, ты все делаешь правильно! — ворчал Лешек. — Не надо себя напрасно корить!
— Знаешь, когда я думаю, что там, на юге, может быть, умирают люди, я не могу думать о том, что все делаю правильно. Я мог бы послать на север Невзора, ему бы поверили быстрей, чем мне. Или… Я мог бы оставить ему крусталь… Но я испугался чего-то — не знаю, чего.
На закате они добрались до Пустыни, молчаливой и обезлюдевшей, но до Лусского торга не доехали: на берегу Выги, неподалеку от Никольской слободы, им повстречался конный монах, из числа дружников Дамиана. Оказалось, что колдуну он знаком, поэтому они остановились и раскланялись.
— Ты откуда так спешно? — спросил колдун.
— Из Дальнего Замошья. Мор, в каждом дворе больные! Отец Нифонт умирает, послушник Лука в горячке. Мы три дня назад там служили, было всего двое больных! А сегодня — все, в каждом дворе! Шестеро умерло, отец Нифонт исповедал, причастил и сам свалился.
Колдун поморщился, но ничего не сказал, и монах продолжил:
— Еду в Пустынь, надо собирать иеромонахов по нашим деревням — некому исповедовать, некому причащать…
— Лучше бы ты туда не ездил… — пробормотал колдун.
— Не могу. Дамиан шкуру спустит, — монах невесело усмехнулся. — Я бы отсиделся где-нибудь, так ведь велено всем: по деревням. Да и жалко Нифонта: без причастия ведь умрет. Луку он причастил, а его кто причастит?
Колдун снова скривил лицо, а Лешек обмер: Лука — это же Лытка! Лытка!
— Охто! Поедем скорей! — дернул он колдуна за рукав. — Поедем! Может, мы еще успеем!
— Поедем, — мрачно выдавил колдун. — Напрямик поедем, через Бугры. Три часа езды, не больше. Луна через час взойдет.
Выга в том месте делала изгиб к Лусскому торгу, по ней до Дальнего Замошья можно было ехать от рассвета до заката, напрямую же пробираться получалось быстрей, но труднее — между крутых берегов Выги лежало холмистое урочище. Они распрощались с монахом, и Лешек пришпорил коня, обгоняя колдуна.
— Ты куда рванулся? Убьешься в темноте, — прикрикнул колдун.
— Это же Лытка! — крикнул ему Лешек. — Послушник Лука — это Лытка!
— Да знаю я… — буркнул колдун.
Через реку перебирались вплавь, рискуя лошадьми, хотя колдун и выбрал узкое место. И темно было хоть глаз коли — месяц прошел с летнего солнцестояния, и прозрачные сумеречные ночи сменились непроглядной чернотой.
Колдун ехал впереди, осторожно выбирая дорогу по тропе крутого берега, а Лешек нетерпеливо подгонял его и изнывал от невозможности двигаться быстрей. Он с трудом различал тень колдуна, хотя ехал уткнувшись в хвост его лошади вплотную. Кони поминутно спотыкались и вздрагивали, слыша, как осыпается под их копытами красный глинистый берег. Но и поднявшись на самый верх, ехать быстрее не смогли: спускались так же осторожно, потом снова поднимались на новый бугор и спускались — теперь уже к Выге. Колдун безошибочно вышел к воде неподалеку от Дальнего Замошья, и снова пришлось перебираться через реку вплавь.
Луна к тому времени поднялась высоко над рекой, и темный силуэт обыденной церкви, возвышавшейся над домами, они увидели издалека. Колдун пустил коня во весь опор по обмелевшему песчаному берегу, и теперь Лешек едва за ним поспевал.
Несмотря на поздний час и погашенные огни, деревня не спала: то там, то здесь слышны были причитания и стоны, изредка хлопали двери, а из узких окон церкви отчетливо неслось «Богородице дево, радуйся».
— Вот радость-то богородице — такой богатый урожай, — прошипел колдун и направил коня к церкви.
Дверь в храм была открыта нараспашку, а перед образом Тимофея Чудотворца, напротив входа, горела одинокая свеча, пламя которой вот-вот грозил погасить ветер. Свет луны, проникая в узкие окна, едва освещал мрачные образа по стенам церкви — согбенные черные фигуры, непременно держащие в руках кресты: двенадцать Посланцев. Лешеку показалось, что черные фигуры наступают на него и хотят взять в кольцо, и на секунду страх охватил его и два пальца потянулись ко лбу — если он осенит себя крестным знамением, они его не тронут, отпустят восвояси. Лунные лучи, осязаемые в густой темноте, устремлялись к распятию — довольно грубому, простому, — и благостное лицо Исуса никак не соответствовало его плачевному положению. Рядом с ним богородица с закатившимися глазами тетешкала на коленях тощенького младенца, и их умиротворение не вязалось с мертвенным лунным светом, и одинокой трепыхавшейся свечой на ветру, и запахом — странным сладким запахом, смешанным с ароматом ладана и горящего воска.
В углу, недалеко от входа, скукожившись сидел послушник в скуфье, натягивая подрясник на колени, и пел высоким, надтреснутым голосом. «Богородице дево» закончилась, и он затянул «Господи, воззвах». Лешек не узнал его — он был совсем юным. Глаза послушника, неестественно расширенные, неподвижно смотрели в одну точку на пустой стене, и взгляд его ничего не выражал.
— О чем молишься? — бесцеремонно спросил колдун, подойдя к послушнику вплотную.
Послушник не сразу его услышал, продолжая петь, но вдруг закашлялся, глаза его расширились еще сильней, и из них побежали крупные слезы.
— Все помрем тут… во славу Господа… — прошептал он.
— Где отец Нифонт? Где Лытка? — спросил колдун немного ласковей.
— Отец Нифонт — вон лежит, — послушник ткнул пальцем в аналой. — А Лытка в угол уполз, к распятию поближе.
Лешек посмотрел на аналой: перед ним на полу лежало мертвое тело с запрокинутой головой, и острая борода смотрела в потолок. Руки старца кто-то сложил на груди, поставив в них свечу, но свеча согнулась и погасла. Колдун мельком глянул на мертвеца и подошел к распятию. В тени кануна, обхватив руками основание креста, ничком лежал Лытка — Лешек узнал его сразу, несмотря на прошедшие годы, несмотря на то, что не увидел его лица.
Колдун расцепил его безвольные руки и повернул лицом вверх, внимательно прислушиваясь к его дыханию.
— Помоги мне его раздеть, — велел он Лешеку.
— Святотатство творите, — проворчал из своего угла послушник, — не баня здесь, чай.
— Помолчи, — отмахнулся от него колдун.
— Я вот дружников позову.
— Ты помирать, кажется, собирался, — хмыкнул колдун, — вот и помирай.
Он отодвинул распятие в сторону и положил Лытку так, что теперь на него падал пучок лунного света. Несколько минут он осматривал голое тело, прикладывал ухо к груди, щупал пах и подмышки, а Лешек увидел на нем широкий шрам вокруг пояса. Послушник, до этого молчавший, снова затянул «Богородице», только совсем тихо и хрипло.
— Лытка, — шепнул Лешек и тронул горячую, заросшую густой красивой бородой щеку, — Лытка, ты слышишь меня?
— Он не слышит, — сказал колдун и застонал, громко и протяжно.
— Что-то не так? — испугался Лешек.
— Я опоздал, малыш… — прошептал колдун. — Я напрасно ездил на север, мне надо было оставаться здесь…
— Он… он умрет? — Лешек почувствовал, как слезы встают в горле.
— Нет, он не умрет, не бойся. Но это уже не тот мор, что медленно полз по земле. Теперь он полетит по деревням быстрей ветра и никакие дымы от него не спасут… Мне горько и страшно, малыш… Я не смогу его остановить… У меня только один крусталь.
— Но… откуда ты знаешь?
— У всех, кого я лечил еще позавчера, в паху или под мышками набухали большие желваки. Мой дед рассказывал, что пока людей убивают эти желваки, которые зреют медленно, иногда дольше недели, от мора можно спастись дымом и паром. А потом, в одночасье, люди начинают умирать просто так, от горячки. Никаких желваков у них нет, они умирают без всяких причин, задыхаются. И мор летит по земле, словно его несет ветер, и убивает целые деревни. Спасения от него нет. И не только мой дед знал об этом, я читал об этом в книге о лихорадках. Ты видишь? У Лытки нет никаких желваков, никаких язв, а губы посинели, как будто ему не хватает воздуха.
Колдун достал из кошеля крусталь и глянул на луну, пробивавшуюся в церковь сквозь окно.
— Я даже не знаю, куда направлять луч… — пробормотал он. — Приподними ему плечи, я буду светить на сердце.
Лешек с трудом усадил тяжелого Лытку, и размякшее тело его норовило сползти на пол. Колдун светил желтым лучом Лытке на грудь, и через несколько минут Лешек почувствовал, что Лытка шевельнулся и застонал. Неожиданно горячие плечи, за которые Лешек держался руками, промокли — в одну секунду тело Лытки покрылось потом, словно его окатили водой. И пот этот был холодным и липким.
— Наверное, хватит… — пробормотал колдун, продолжая светить на сердце желтым лучом. — Хвала Змею, что я могу сказать… Я пойду по деревне, а ты вытри его, одень и вынеси на воздух — мне кажется, тут все пропитано ядом. Возьми мой плащ, он в седельной сумке. Потом догонишь меня, ладно?
Лешек кивнул. Колдун поднялся и осмотрел церковь еще раз.
— Красиво рисуют и красиво поют, — хмыкнул он, — этого у них не отнять…
— Разве это красиво? — удивился Лешек, снова глянув на образа двенадцати мрачных Посланцев.
— Да. Ты просто не замечаешь, потому что любовался на иконы много лет. И неважно, что на них нарисовано, — колдун качнул головой, быстрым шагом направился к выходу и крикнул насупившемуся послушнику:
— Эй ты, будущий покойник! Пошли со мной. Господь услышал твои молитвы — ты останешься в живых.
Лешек сначала вытащил Лытку из церкви, под раскидистые ивы, росшие кругом, и увидел, как колдун светит крусталем на грудь ошалевшего послушника. Он вытирал потное тело друга своей рубахой и время от времени заглядывал ему в лицо — не придет ли тот в себя? И наконец Лытка очнулся и посмотрел на Лешека, приоткрыв растрескавшийся рот, — в восторге, с благоговением и небывалым удивлением.
— Господи Исусе… — услышал Лешек шепот непослушных губ. — Господи, прими меня в свои небесные чертоги…
— Лытка, да что ты, Лытка! Ты будешь жить! Все хорошо!
— Правда? — подобие улыбки коснулось его губ. — Я буду жить, чтобы нести по земле твою славу и твое величие…
Лешек рассмеялся, и слезы поползли у него по щекам — от радости. Лытка… Самый отважный, самый сильный и добрый… Он оставил друга на попечение послушника, велев тому поить Лытку водой как можно чаще, а сам побежал догонять колдуна — поговорить с другом можно потом, сейчас колдуну он нужнее.
Пока луна не растворилась в предрассветном небе, колдун успел обойти десяток дворов, поднимая на ноги больных, и весть об этом мгновенно облетела деревню — люди несли к нему родных на руках, понимая, что летняя ночь коротка и до их двора колдун может не дойти. Лешек, осматривая больных, выстраивал их в очередь, пропуская вперед детей и тех, кто был совсем плох и не дотянул бы до следующей ночи, объяснял, как надо ухаживать за ослабленными и как хоронить мертвых, — дел ему хватало. Поближе к рассвету ему и вовсе пришлось успокаивать толпу людей, кричавших, плакавших и требовавших вылечить именно его мать, сына, мужа или жену, — луну провожали с воем, причитаниями и страхом. Едва появившаяся надежда угасала на глазах, и Лешек, как мог, старался быть ласковым с людьми. Ему помогали взрослые мужчины, строго следя за соблюдением очереди, и только благодаря им Лешека не разорвали на куски те, кому он обещал выздоровление следующей ночью.
Когда взошло солнце, колдун спрятал крусталь обратно в кошель и поднялся на ноги, обозревая стонущую толпу.
— Завтра времени хватит на всех, — он с сожалением пожал плечами. — А сейчас послушайте меня. Я прошу тех, кто здоров и силен, собрать дров на краду: нам надо похоронить мертвых.
— На краду? — испуганно пискнул кто-то из женщин. — Но ведь так хоронить нельзя, отец Феофан запретил нам…
— И где он, отец Феофан? — злобно спросил уставший колдун.
— Он… Он умер третьего дня…
— Царство ему небесное, — выплюнул колдун. — Мертвых — на краду. Бог отца Феофана не спас вас от болезни, а мои боги, как видите, не оставили вас. Или вы мне все еще не верите? Во славу наших богов, мертвых — на краду. После того, как мы похороним всех, я прошу вас не покидать своих домов и тем более не выезжать из деревни. Топите печи, топите бани — боги хотят дыма, огня и пара, и они не оставят вас. Если хоть один человек, даже монах, сегодня покинет деревню, я уйду, и ничто не спасет вас от смерти — ни молитвы монахов, ни лунный свет.
Люди молчали, со страхом глядя на колдуна. А он и вправду был страшен: темные глаза глубоко запали и смотрели на толпу будто из пустых почерневших глазниц, кожа на лице приобрела землистый оттенок, и время от времени подергивался угол рта. Под конец своей речи он пошатнулся, и Лешек еле успел поймать его под руку.
— Охто, я помогу собрать дрова, отдохни…
— Нет, малыш, тебе одному будет не справиться. После погребения отдохнем, до самого восхода луны будем спать.
И он оказался прав: сложить краду для пятнадцати умерших Лешек бы не сумел — слишком большое и сложное это было сооружение. Из деревенских только старики помнили последние погребальные костры, да и те возжигали их от случая к случаю: в Дальнем Замошье жили люди, пришлые из всеволодских земель, и почти все они крестились при рождении.
Колдун выбрал место неподалеку, но так, чтобы высокий огонь не мог перекинуться ни на дома, ни на лес: примерно в полуверсте от деревни, на крутом берегу реки. Трудились долго, возводя огромный дровяной круг, и рыли вокруг него канавку, и ставили высокий соломенный тын и домовину из тонких бревен — на самую верхушку костра. Людей собралось много, кто-то благоговел перед колдуном, кто-то его опасался, кто-то хотел поблагодарить, а кто-то — умилостивить. Солнце высоко поднялось над землей, когда мертвых из деревни понесли на костер, — похоронное шествие растянулось длинной змеей.
— Пойдем, похоже, кроме нас некому похоронить отца Нифонта, — колдун подмигнул Лешеку. — Он все равно без причастия умер, так что какая ему теперь разница?
Лешек подумал, что молоденький послушник мог бы им помочь, но когда они вошли в церковный двор, то увидели, что оба послушника обнявшись спят на траве, в тени ив. Лешек подошел поближе, всматриваясь в лицо Лытки, но тот не проснулся: на щеках его появился легкий румянец, и круги под глазами немного посветлели.
— Ну? — позвал колдун.
Лешек кивнул и вошел вслед за ним в церковь.
При свете дня там было не так мрачно: солнечные лучи с разных сторон освещали темные образа, и Лешек вспомнил слова колдуна о том, что они красивы. Но, сколько ни всматривался в сутулые фигуры, закутанные в бесформенные одежды, красоты он в них не нашел.
Колдун осмотрелся и заглянул в алтарь, а вернулся, держа в руках яркую золоченую ризу.
— Оденем его красиво, — он глянул на покойника с жалостью и спросил у Лешека: — Ты знал его при жизни?
— Он был моим духовником… — ответил Лешек, поморщившись, и поспешил добавить: — Нет, он был не вредным, и наивным немного… Мы его обманывали и смеялись потом: он всегда верил нашим исповедям. И епитимии назначал со вздохом, и искренне считал, что они нам помогают. И в бога он тоже верил. Охто, может, не надо его на краду? Пусть его братия хоронит.
— Малыш, видишь ли… Это не вопрос веры. Во время поветрий наши предки сжигали мертвых и никогда не ждали положенных трех дней. Мертвые тела источают яд, и только огонь уносит его на небо. А братия повезет тело в обитель и станет отпевать, похоронит в земле, и яд этот будет сочиться из могилы.
Лешек вздохнул и согласился: колдун все делал правильно. Они облачили покойного в ризу и положили тело на срачицу, которую колдун беззастенчиво стащил с престола. Вдвоем нести тело было тяжело и неудобно, несмотря на то, что отец Нифонт не отличался большим весом, — тщедушный старичок, когда-то он казался Лешеку огромным и сильным, как бог, от имени которого говорил.
Они проходили ворота церковного двора, когда сзади раздался крик послушника:
— Куда! Стойте!
Колдун не остановился и не оглянулся, и послушник догнал их за воротами церкви.
— Вы что! Куда вы его несете? — он забежал вперед, но колдун и тут не остановился.
— Я дружников позову! — крикнул послушник. — Не трогайте отца Нифонта!
При свете дня лицо его показалось Лешеку знакомым; наверное, он все же был из приютских, только изменился за эти годы. Послушник отчаялся докричаться до колдуна, махнул рукой и побежал в противоположную сторону, вдоль церковной ограды, — не иначе, и вправду звать дружников.
Конский топот за спиной Лешек услышал, когда они не успели пройти и половины пути до крады, а похоронное шествие давно достигло реки, — их догоняли двое монахов: без клобуков, в подрясниках, поверх которых были надеты кольчуги, и держа топоры наготове.
— Охто! — крикнул Лешек. — Ты слышишь?
— Слышу, — невозмутимо ответил колдун и тяжело вздохнул. — Опускаем.
Монахи догнали их быстро — колдун едва распрямился и шагнул им навстречу, оттесняя Лешека с дороги. Лица дружников, помятые и недовольные, ясно говорили о том, что их только что разбудили. Колдуна в монастыре, наверное, знали все, от мала до велика (не так часто в Пустыни появлялись посторонние), поэтому монахи остановили коней и обратились к нему довольно почтительно. Одного из них Лешек знал — когда-то тот был послушником, которого Дамиан принял в свою «братию», а вот второго, постарше, он видел впервые.
— Зачем ты забрал тело из церкви? И вообще, что там происходит? — старший указал в сторону крады.
Колдун ответил, нисколько не смущаясь:
— Мы хороним умерших.
— Что, без отпевания? И где вы их хороните? Почему не у церкви?
— Потому что это наше дело, как и где хоронить своих мертвецов, — спокойно сказал колдун. — Кто-то же должен позаботиться об этом.
Монах помолчал секунду — ответ колдуна его явно смутил, но придумать возражение он затруднялся, и тогда в разговор вступил младший:
— Но отец Нифонт — не ваш мертвец. Мы отвезем его в обитель и похороним там.
— Тело отца Нифонта источает яд, — колдун пожал плечами, — вы принесете в обитель смерть.
При этих словах оба монаха непроизвольно осадили лошадей, и младший перекрестился, но не замолчал:
— Господь не позволит мору перешагнуть порог монастыря. За стены обители смерть никогда не проникнет!
Колдун кивнул и сморщил лицо:
— Нет, ребята. Не Господь — я вам этого не позволю. Тело отца Нифонта не покинет Дальнего Замошья. И, если отпевать его некому, придется хоронить без отпевания.
— Кто дал тебе право решать?
— Я сам взял себе это право. И не советую вам его оспаривать.
При этих его словах младший снова испуганно осенил себя крестным знамением, а старший посмотрел на него удивленно. Лешек хмыкнул: наверняка младший помнит приютские байки о том, что колдун ворует и ест детей, а при желании может превратить человека в камень.
— А если мы его все же оспорим? — бесстрашно спросил старший.
Колдун поднял брови и терпеливо объяснил:
— Вы погубите себя, братию и жителей тех деревень, мимо которых повезете тело. И не надейтесь на своего бога — он вас не спасет.
Монахи чувствовали себя неуверенно — колдуна в монастыре не причисляли к врагам, он лечил братию, и применить оружие дружники не решались: в вопросах богословия они, несмотря на постриг, были не сильны, никто не отдавал им никакого приказа, а слова колдуна пугали, да и колдун в тот миг казался той самой смертью, которую им пророчил.
Колдун, видя их замешательство, кивнул Лешеку, они подняли носилки с телом и двинулись вперед, оставив дружников размышлять, что требуется делать в подобных случаях. Но как только тропа вывела их на высокий берег реки, на водной глади сразу стала видна лодка и черные фигуры монахов в ней. Они гребли к берегу, завидев скопление людей. Конные дружники закричали и замахали им руками, указывая на колдуна с Лешеком, и лодка взяла немного левей.
— Охто, послушай… — начал Лешек, когда колдун оглянулся и всмотрелся в лодку. — Я думаю, ты напрасно… Не стоит их злить, слышишь? И вообще, мне это напоминает рассказ Невзора о смерти моего деда.
— Напоминает, малыш, напоминает, — ухмыльнулся колдун, — но что ты можешь мне предложить? Бросить все и уйти? Чтобы потом, зимними вечерами, проклинать монахов за их преступления?
— Я не знаю… Но…
— Нет, малыш. Никаких «но» не будет. И я никуда не уйду.
Конные догнали их снова и на этот раз преградили дорогу, не позволяя добраться до крады и людей.
— Постойте! — велел старший. — Подождите отца Варсонофия. Я думаю, он лучше нас разберется, как нужно хоронить отца Нифонта.
Колдун вздохнул и остановился, сделав Лешеку знак опустить носилки на землю. Лодка причалила к берегу, и Лешек действительно увидел отца Варсонофия — крикливого, желчного иеромонаха, который любил пугать приютских мальчиков геенной огненной и более всего раздражался, когда слышал смех или шумную возню. Он нисколько не изменился за эти годы, как будто время для него остановилось, — не старый, не молодой, худощавый, узкоплечий, с брюшком, выступавшим далеко вперед, с обвислыми щеками и брюзгливо изогнутым ртом. Вместе с ним из лодки на берег выбрался молодой высокий монах, которого Лешек не знал, и трое дружников Дамиана: в кольчугах под рясами, с топорами и в шлемах поверх клобуков. Высокий монах помогал отцу Варсонофию подниматься на крутой берег, а дружники обогнали их и присоединились к своим конным товарищам, угрожающе глядя на колдуна.
Иеромонах запыхался и, поднявшись, долго не мог ничего сказать, шумно хватая ртом воздух и указуя перстом на тело отца Нифонта. Колдун оставался спокойным, без тени насмешки ожидая, когда Варсонофий заговорит. Лешек же поспешил спрятаться колдуну за спину, хотя иеромонах вряд ли узнал бы в нем какого-то приютского мальчишку.
— Куда? — выдохнул наконец отец Варсонофий.
— Туда, — ответил колдун и махнул рукой в сторону крады.
— По какому праву? — отец Варсонофий так возмутился, что голос его чуть не сорвался на визг.
— Тело отца Нифонта не покинет Дальнего Замошья, — уверенно сказал колдун и вскинул глаза.
— Ты… ты что себе позволяешь?! — снова задохнулся иеромонах. — Ты, проклятый язычник, как ты смеешь прикасаться к телу иерея! Ты ежечасно должен благодарить своих поганых богов за то, что еще жив! Убирайся прочь, пока я не велел утопить тебя в реке, как щенка!
— Я сказал, тело отца Нифонта не покинет Дальнего Замошья, — повторил колдун угрожающе, глаза его блеснули, а рот на мгновенье оскалился.
Отец Варсонофий отступил на шаг и перекрестился:
— Сатана! Сам Сатана говорит твоими устами! Я вижу его лик!
— Моими устами говорит здравый смысл, — скривился колдун, — который вам, монахам, почему-то отказывает. Это тело источает яд, и этот яд должен сгореть в огне.
— Что? — взвизгнул иеромонах. — Так это крада! Я так и знал, это крада! Тело инока — на поганый костер? Сжигать православных христиан на потеху идолопоклоннику? Вяжите проклятого язычника! Он смущает народ!
Дружники только и ждали приказа, чтобы вскинуть топоры, но колдун выхватил из ножен меч и отступил на шаг, прикрывая собой Лешека.
— Уберите оружие, — велел он тихо, — сейчас не время выяснять, чьи боги лучше.
Колдун был так уверен в себе, что дружники заколебались.
— Вяжите его! — вскрикнул Варсонофий. — Он хочет надругаться над нашей верой! Я не удивлюсь, если он сам наслал мор на деревню, нарочно, чтобы смущать неокрепшие в вере души поселян!
Колдун ударил мечом в древко топора, который занес над ним один из дружников, и оно громко треснуло, с лязгом металла о металл отразил второй удар и плашмя ударил мечом по голове третьего дружника. Но четвертый, изловчившись, обошел его сбоку, и лезвие топора вскользь прошло по правому плечу колдуна, разрывая плотную ткань кафтана. Плоть чавкнула, и на землю хлынула кровь, но колдун словно не заметил этого, разрубая древко еще одного топора. Лешек вскрикнул и кинулся на спину монаха, ранившего колдуна, краем глаза заметив, что от крады в их сторону бегут люди, много мужчин, и тоже сжимают в руках топоры, только не боевые, а тяжелые, рабочие, которыми только что рубили дрова.
Колдун сломал еще один топор и схватился врукопашную с двумя монахами сразу, а Лешек впился ногтями в горло своего противника — он хотел убить того, кто посмел поднять на колдуна руку, но тот был искушенным бойцом, легко перекинул Лешека через спину и припечатал оземь так, что на несколько минут вышиб из него дух.
— Остановитесь, христиане! — вышел вперед отец Варсонофий. — Колдун наслал на вас мор, чтобы надругаться над вашей верой! Остановитесь!
Но люди, которые бежали на помощь колдуну, пропустили его слова мимо ушей, набрасываясь на дружников Дамиана.
— Стойте! Вы погубите свои души! — кричал иеромонах, а молодой брат закрыл его своим телом, чтобы толпа не смела́ его со своего пути.
Дружников повязали в одну минуту, но и колдуну на всякий случай заломили руки за спину. Лешек с трудом сел, потряхивая гудящей головой, и попросил поселян, державших колдуна за руки:
— Отпустите его! Вы что, не видите, он же ранен…
Но его просто не услышали, потому что отец Варсонофий заговорил густым басом, как привык говорить на проповедях:
— Кто родственника на краду положит, своими руками его в геенну огненную столкнет, ибо Диавол только и ждет, как загубить христианскую душу. Разве отец Феофан не говорил вам, как достичь царствия небесного? Разве преисподняя милей вашим сердцам, чем райские кущи? Зачем вы слушаете проклятого язычника, устами которого говорит враг рода человеческого, руками которого он творит зло на земле? Колдовством своим прогневил он Бога на небе, за его грехи вы теперь жизнями расплачиваетесь!
— Ты, отче, тут абсолютно прав, — выдохнул колдун. — Мои боги мора на людей не насылают, только твой злой бог с людьми привык обращаться, как с нашкодившими щенками: чуть что не по нем — либо мор, либо костер, либо распятие!
— Наш Бог, единый и всемогущий, о вечной жизни для паствы своей заботится, а твои идолы — суть деревянные истуканы, и, поклоняясь им, ты свою душу губишь и идущих за тобой в пропасть ада ввергаешь! Люди! Посмотрите! Адское пламя предлагает он вашим родным вместо райских садов! Адское пламя предлагает возжечь он прямо на земле! Зачем? Затем, что Сатане так угодно — не пустить христианские души к Господу! Это колдуны, ведуны да кощунники насылают на людей болезни, по злобности и от бессилия перед Божьим величием. Это они, сотворяя свои поганые действа…
К отцу Варсонофию сзади подошел седобородый немощный старик, которого под руку вел мальчик, и похлопал иеромонаха по плечу:
— Погоди кричать. Что-то не понял я, кто на нас мор-то наслал: бог твой за грехи наши или колдун по злобности и от бессилия?
Колдун рассмеялся.
— А ты не смейся. Лучше прямо скажи — насылал на нас мор колдовством или не насылал?
— Не насылал, — ответил колдун. — Я тут только сегодня ночью появился, а монахи когда к вам пришли?
— А ведь верно, — сказал тот, кто держал колдуна за руки. — Как монахи пришли, так и началось…
— Врет он, — забасил отец Варсонофий, — врет, нарочно от себя подозрение отвести хочет, на невинных свой грех свалить. Да разве можно верить проклятому язычнику?
— Молчи, — оборвал старик. — Ты нам все о вечной жизни поешь, а кто ее видел, твою вечную жизнь? А колдун сына моего на ноги поднял, ему больше веры.
— Отпустите колдуна, — снова затянул Лешек. — Он же ранен, вы что, не видите?
И опять никто не обратил на его тихий голос никакого внимания.
— Колдун полдеревни спас и остальных вылечить обещал, как только луна взойдет, — сказал кто-то. — А если колдуна обидеть, кто мою сестру лечить станет? А?
— Слово Божие, смирение и молитва — вот лучшие лекарства для души страждущей, — ответил иеромонах. — А волшба и чародейство — путь в адское пламя. Или вы этого не знаете?
— Что-то отцу Нифонту ни смирение, ни слово божье не помогли, — хмыкнул колдун. — Или он недостаточно усердно молился?
— Отца Нифонта Господь милосердный к себе призвал, и не тебе, червяку, рассуждать о промысле Божьем! — возразил иеромонах.
— Это ты, отче, раб божий, червяку уподобляешься, а мои боги от меня унижений не просят, я перед ними на коленях не ползаю, я им, как родителям, в пояс кланяюсь.
— Эй, погоди! — оборвал их тот, кто интересовался судьбой своей сестры. — Так значит, родственников наших, умерших, тоже господь к себе призвал? Так, что ли? Нам радоваться, что ли, надо?
— Надо смиренно принимать от Бога все, что он нам дает: и жизнь, и смерть, — с достоинством ответил отец Варсонофий. — И отец Нифонт умер, души ваши спасая, а вы ему как за подвиг его отплатить хотите? На краду поганую положить, в адское пламя?
— Ты, отче, только о смерти да о мертвых печешься, — сказал колдун, и Лешек заметил, как смертельно бледнеет его лицо, — а я — о жизни и о живых. И я говорю — тело отца Нифонта должно сгореть на краде, дабы яд от него не расползался по земле и не тревожил живущих.
— Колдун верно говорит, — согласился старик. — Мои деды так же делали во времена поветрий. Огонь и дым останавливают мор.
— Да отпустите же его! — взмолился Лешек. — Что же вы делаете!
— Отпустите колдуна, — наконец услышал его старик. — Колдун нам не враг. А тело монаха несите на краду…
Колдун зажал рану на плече, едва ему освободили руки, но Лешек понимал, что поздно: кровью пропитался весь рукав, и густой красный ручеек тек с ладони, тяжелыми каплями падая на землю.
— Остановитесь! — закричал отец Варсонофий. — Не погубите душу христианскую, иноческим подвигом райскую обитель себе заслужившую!
Он кинулся защищать тело отца Нифонта, и вместе с ним на его защиту встал молчаливый молодой монах, но их оттащили в сторону, и четверо мужчин подняли носилки на плечи.
— Стойте, несчастные! — кричал иеромонах. — Стойте! Что вы творите! Жизнь ваша — мгновение, а вы ради мгновения вечностью пренебрегаете!
— Посадите их в лодку, пусть плывут отсюда по-хорошему, — сказал старик, но колдун его оборвал:
— Нет! Никто не покинет деревню сегодня. Или я уйду и оставлю вас наедине с мором!
— Хорошо, — согласился старик, — отведите их в церковь и заприте там до утра.
— Гореть в огне будете! — зашипел отец Варсонофий. — И колдун вас от геенны огненной не спасет! Что творите? Беззаконие и святотатство! На страшном суде ответите за все!
Колдун улыбнулся, хотел что-то сказать, как вдруг пошатнулся и упал на колени. Лешек подбежал к нему и присел рядом:
— Охто, ты ляг, ляг! Я сейчас тебя перевяжу.
— Да ерунда, просто голова закружилась… — махнул рукой колдун, — пить только хочется…
Люди расходились: часть в сторону деревни — те, кто уводил монахов, а часть — в сторону крады, унося с собой тело отца Нифонта.
Лешек расстегнул на колдуне кафтан: кровь протекла и на бок, и под мышку, и на грудь.
— Пожалуйста! — крикнул он уходящим в деревню. — Приведите наших коней. Или принесите седельные сумки! Пожалуйста!
Кто-то из мужчин обернулся и кивнул ему. Лешек осторожно снял с колдуна кафтан и рубаху, но тот даже не поморщился. Рана была страшная, хотя и не опасная, если бы не потеря крови.
— Рви рубаху, перетянуть надо, — велел колдун. — И не дрожи ты так! Лекарь, тоже мне!
— Охто, тебе ведь больно! Как же…
— Ничего, я как-нибудь потерплю. Недолго осталось. Сейчас перетянешь, промоешь, и я рану крусталем залечу.
— Ты же говорил — сначала луной и только потом солнцем!
— Мало ли что я говорил. Не могу я сейчас луны дожидаться. Промоешь — и хватит, — проворчал колдун, но, помолчав, добавил: — Так только меня можно лечить. И себе, и другим — сначала луна, понял?
— Понял, — вздохнул Лешек, — все я про тебя давно понял…
— Да ладно, — улыбнулся колдун.
— Охто, монахи тебе этого никогда не простят. Разве ты не понимаешь?
— Простят не простят, какая разница? Главное, чтобы не помешали.
Крада вспыхнула высоким бездымным огнем, и жар заставил людей отступить назад. Пламя полыхало долго, и когда клубы мутного дыма устремились в небо, колдун показал на него людям:
— Их души полетели навстречу богам. Не плачьте. Они будут ждать вас и встретят, когда настанет ваш час. Так же, как сейчас их встречают прадеды.
Когда огонь сожрал предназначенную ему жертву и опал, скукожился, облизывая белый пепел, колдун велел насыпать над крадой курган, но до конца работы не дотянул — свалился. Лешек оттащил его в тень высокой травы и сам улегся рядом, надеясь не проспать восход луны. О Лытке он успел забыть.
А с отцом Варсонофием им довелось встретиться в следующий раз через десять дней, в Лусском торге, где каждый день случался крестный ход, и костры пылали по рубежам села — из епархии приехал гонец от епископа с предписаниями, как следует бороться с поветрием: какие молитвы читать, какие иконы выносить на крестный ход, в какие часы совершать службу. Одно из предписаний гласило: возжигать костры на границах селений, на таком расстоянии, чтобы огонь не мог перекинуться на постройки.
Колдун фыркал на это:
— Слышали звон… Невежды… Кому нужны их костры?
В Лусском торге он уже не выступал открыто против монахов, а потихоньку ходил по дворам, лечил заболевших крусталем, велел топить печи и бани и не ходить к причастию. Но люди были перепуганы, поэтому слушали всех, кто давал им советы. Они топили печи, парились в банях, выходили на крестный ход, выстаивали многочасовые службы в церкви, исповедовались и причащались. А после отпевания несли своих мертвых в леса, где сжигали их на крадах. Дружина князя им не препятствовала, монахи топали ногами и грозились отлучением от церкви, но «братии» Дамиана явно не хватало, чтобы пресечь языческие погребения.
В довершение загорелся Большой Ржавый мох, и Лусской торг несколько дней тонул в едком дыму торфяного пожара, что не могло не радовать колдуна. Тусклый лунный свет, пробивавшийся сквозь дым, все равно вылечивал горячку.
Невзор в селе не появлялся, но сложил шалаш в лесу, неподалеку, и народ ходил за советами и к нему, что для колдуна оказалось подспорьем. Во всяком случае, хоронили мертвых без его участия, и днем они с Лешеком отсыпались после бессонных ночей.
— Ты играешь с огнем, Охто, — повторял Невзор. — Зачем ты используешь колдовство прямо на глазах у монахов?
— Неправда, я колдовать ухожу в лес, — усмехался колдун.
— Ага. А за тобой идет толпа, бо́льшая, чем крестный ход. И о крустале знают все, от мала до велика. Ты не боишься, что монахам захочется его получить?
— Крусталь — вещь богопротивная, монахи должны бояться брать его в руки, — с улыбкой возражал колдун. — И потом, они сами так перепуганы, что перестали обращать внимания на крады. Что уж говорить о крустале. А вообще-то перед таким бедствием, как мор, они могли бы и забыть о наших разногласиях — беда у нас общая, и все мы по мере сил с ней боремся.
— Ну, предположим, ты об этих разногласиях не забываешь… А главное — еще неизвестно, беда это для монахов или нет, — Невзор насупился.
— Что ты имеешь в виду? Ты хочешь сказать, что их радует повальная смерть паствы?
— Они ловят души, Охто. А ты сильно им в этом мешаешь… Сейчас они не тронут тебя — побоятся обезумевшей толпы. Но настанет день, когда они с тобой расправятся.
Как-то ночью колдуна разыскал высокий молчаливый монах, сопровождавший в Дальнем Замошье отца Варсонофия, и жестами попросил пойти за ним. Колдун удивился и нисколько не обрадовался — у него не было времени: луна убывала, и новолуния жители торга ждали с содроганием. Он покачал головой, и монах удалился, понимающе кивая. А через полчаса появился снова, притащив на широкой спине больного иеромонаха, и покорно пристроился в конец очереди. Но тут колдун сжалился над ним и сам подошел к отцу Варсонофию.
Иеромонах был в сознании, но тяжело дышал, его трясла лихорадка, и с кашлем из горла отходила пенистая, ярко-красная мокрота.
— Что, отче, жить хочешь? — спросил колдун, усмехаясь.
Тот ничего не ответил, но на глазах его появились слезы.
— И за мгновение земной жизни готов рискнуть вечностью? — широко улыбнулся колдун. — Готов, готов, вижу… Ничего, не бойся: покаешься, отмолишь — господь твой милосерден. Говорят, своих не бросает.
Отец Варсонофий закашлялся, а колдун, велев молчаливому монаху раздеть иерея и усадить, через минуту водил крусталем по его узкой, болезненной груди. Когда же лихорадка перестала трясти его бренное тело, иеромонах хрипло сказал:
— Я буду молить Бога, чтобы он направил тебя на путь истинной веры, простил тебе твои заблуждения и принял в свои небесные чертоги.
— Спасибо, не надо, — брезгливо ответил колдун. — Я вовсе не собираюсь в его небесные чертоги. Иди с миром, отче, и не забудь об этой встрече, когда братия захочет сжечь меня на костре.
Забытье оставило его, и солнечное поле сожрала душная чернота избы. Лешек снова ощутил, как слезы набегают на глаза, — когда-то он был богом и бог был в нем. Почему? За что? Чем он заслужил такой конец? Мрачная тень монастыря простирается все дальше, и скоро на земле не останется ни одного уголка, где человек сможет дышать свободно от ее гнилостного смрада, где без страха будет разгибать плечи и поднимать голову, — все вокруг поглотит страх смерти, жизнь превратится в ожидание конца. Умерщвление. Умерщвление плоти, гордости, счастья, радостей. Грязь, темнота, болезни, муки и смерть. И чем больше мук, тем сильнее радуется злой бог Юга, тем сильней любит он стадо своих рабов. Извращенный старикашка, пуская слюни, смотрит на землю: он ненавидит женскую красоту, он любит детские слезы, он принимает к себе тех, кто, погрязнув в собственном дерьме и паразитах, возносит ему молитвы. Ему, ему одному! Ревнивый желчный божок, свинство и смрад назвавший чистотой, а всякое проявление жизни заклеймивший позором, именуемым скверной.
И нет на земле героя, способного подняться в небо и убить мерзкого старика.
Монах в углу храпел так громко, что Лешек не сразу услышал приближавшиеся к нему осторожные шаги. Он скорей ощутил, чем увидел рядом с собой человека, потому что темнота вокруг казалась непроглядной. Босые пятки шлепнули по полу совсем близко, и Лешек услышал тихое, приглушенное дыхание, а потом его ноги́ коснулась теплая маленькая рука.
— Ты жив? — еле слышно спросил детский голос.
— Да, — так же тихо ответил Лешек.
Рука начала шарить по его телу и наткнулась на стянутые за спиной кисти. Монах всхрапнул чуть громче и вдруг замолчал, чмокая губами. Рука замерла, и дыхание смолкло. Но храп снова разнесся по избе, и Лешек почувствовал прикосновение широкого холодного лезвия к запястью. Девочка внимательно ощупала веревки, пока не уверилась в том, что не поранит ему рук, если разрежет их ножом, а потом долго пилила толстые путы, причиняя Лешеку невыносимую боль — веревка туже врезалась в открытую рану и терлась о ее края.
Даже если она его освободит, он все равно не сможет встать… Веревки ослабли и упали на пол. Лешек попробовал двинуть руками, но они слушались плохо. Конечно, никаких переломов у него не было — знаний, полученных от колдуна, ему вполне хватало, чтобы это понять. Но и ушибов было достаточно, чтобы не подняться на ноги. Девочка медленно пилила веревку на ногах, и Лешек старался шевелить затекшими руками, чтобы разогнать кровь.
— Вставай, — тихонько сказала она.
Лешек зажмурился. Если он не встанет, она рисковала напрасно. Что с ней будет, если он уйдет? Не позволит же ее отец убить ребенка! Но…
— Вставай! — повторила она нетерпеливо.
Он сжал зубы и перевернулся на спину. Девочка шумно вздохнула, нащупала его руку и закинула себе за шею.
— Давай. Ну же… — чуть не плача прошептала она.
Лешек, дрожа и кусая губы, сел и, повиснув всей тяжестью на ее плечах, начал подниматься. Далеко ли он уйдет?
Он уйдет. Чтобы никогда не видеть довольной ухмылки Дамиана, чтобы донести крусталь до Невзора, чтобы выбраться из-под мрачной тени монастыря, чтобы жить.
Девочка довела его, шатавшегося, до печки и прислонила к ней, высвобождая плечо.
— Постой. Держись руками. Я сейчас.
Монах снова перестал храпеть, и Лешек чуть не застонал от страха. Девочка рядом с ним испуганно присела и задержала дыхание.
— Ну что там такое? — пробормотал монах сонно.
Но, не услышав ответа, повернулся на другой бок и сладко засопел, слегка похрапывая.
Девочка долго подбирала что-то в углу и теперь помогала Лешеку только одной рукой, другой прижимая к себе какие-то вещи. Дверь в сени не скрипнула, и Лешек почувствовал под ногами холодный земляной пол.
Ветер со свистом ворвался в сени и швырнул внутрь пригоршню снега. Лешек задохнулся от холода, а потом ступил на снег. Девочка плотно прикрыла дверь и повела Лешека по тропинке в сторону от дома. Куда? Босиком? Через полчаса он останется без ног!
— Сейчас, — сказала она вполголоса. — В сарае стоят их кони. Ты сможешь ехать верхом?
— Не знаю… — покачал головой Лешек.
— Я могу привязать тебя к лошади, чтобы ты не падал.
— Не надо, — улыбнулся он и разглядел, что в руках она несет его полушубок и сапоги. Надежда шевельнулась в душе и разлилась по ней щемящей благодарностью. Что теперь будет с девочкой? Сможет ли отец защитить ее?
— Почему ты помогаешь мне? — спросил он, когда она толкнула вперед дверь сарая, полного сеном.
— Ты красивый. Ты не можешь быть вором.
— Я не вор, честное слово, я не вор…
— Да я верю! Постой тут, пока я оседлаю лошадь. Тебе какую? Гнедую или рыжую?
Лешек посмотрел на черные тени коней и выбрал того, у которого были длиннее ноги.
— Твой отец сможет защитить тебя, когда монахи узнают, что это ты меня выпустила? — спросил он, пока она, надев на лошадь седло, затягивала подпругу.
— Не бойся за меня, — улыбнулась она, — я у тятеньки любимая дочка. Правда, не бойся. А даже если бы и не была… Все равно.
Девочка одела его — и малахай подобрала, не забыла. Пропали только варежки, подаренные ему Полёвой, но то была небольшая потеря. Лешек долго не мог взобраться на коня — и ребра, и руки, и ноги ломило нестерпимо, но девочка подсадила его, и он на прощание крепко поцеловал ее в губы.
— Спасибо. Я сложу про тебя песню.
— Да ладно, — улыбнулась она и повела лошадь во двор, — поезжай. Поезжай скорей. К реке идет дорога, версты две. По реке вниз ты доедешь до Лусского торга. Там монахов нет, там люди князя.
Лешек кивнул ей, и на глаза ему навернулись слезы.
— Прощай, — сказал он, когда она, стоя босиком на снегу, распахнула перед ним ворота.
— Прощай, — ответила она с улыбкой и откинула назад распущенные волосы. Лицо ее осветилось, и в полумраке метельной ночи она показалась ему похожей на Лелю. Такую, какой он встретил ее в первый раз.
— Ты тоже очень красивая, — сказал он, — я желаю тебя счастья.
Она ничего не ответила, хлопнула коня по крупу, и Лешек толкнул его вперед, вдоль по улице, выходившей на дорогу к реке.
Ветер заглушал конский топот, и след за ним заметала поземка. Ехать было тяжело — за ночь намело много снега. Лешек с трудом различал очертания заборов вокруг, а когда выехал на дорогу, несколько раз уводил коня в сторону, не разобравшись в темноте, куда надо двигаться. И только выскочив на лед неширокой реки, вдохнул полной грудью: наваждение! Он свободен, снова свободен! Все это было наваждением, кошмаром. И острую боль от каждого толчка копыт можно считать платой за лошадь. Все пройдет. Теперь он и в самом деле вор: он украл у монахов коня. Почему-то эта мысль вызвала в нем только довольный смешок, а не угрызения совести. А впрочем… У колдуна Дамиан забрал четырех коней.
* * *
Лытка еще не понял, смог ли смирением победить грех гордыни, и считал, что смирения в нем пока недостаточно, как на него обрушилась новая напасть — похоть.
— Господь проверяет крепость твоей веры, — сказал ему Паисий, когда Лытка, сгорая от стыда, поведал о своих мучительных желаниях. — Видишь, даже в стены монастыря просачивается скверна, и побороть ее в себе — это выдержать испытание.
Лытка был самым молодым из послушников и сначала с любопытством прислушивался к разговорам старших ребят о блуде — это будоражило ему кровь, и сладкая волна поднималась в груди, — пока не понял, что эта сладкая волна и есть тот самый соблазн, о котором он столько слышал и не понимал, о чем ему толкуют иеромонахи.
В детстве пост он считал самым страшным наказанием, но со временем не только понял его пользу, но начал получать удовольствие от воздержания в еде. Теперь, вкушая скоромное, Лытка мучился угрызениями совести и частенько старался избежать трапезы: испытывая голод, он чувствовал, как очищенная душа воспаряет вверх и устремляется к Господу, но стоило набить живот, и легкость исчезала, а на смену ей приходило уныние и недовольство собой. Умение поститься и голодать стало его первой победой над алчущей плотью. Иногда, во сне, ему виделись столы, полные изысканных яств, и, наказывая тело за его проделки, Лытка в такой день не ел ничего кроме хлеба, запивая его водой. И вскоре сны отступили перед силой его духа.
Грех гордыни распознать в себе было трудней, и Лытка несколько раз перебарщивал в борьбе с ним, так что наставникам приходилось его одергивать, ибо чрезмерная строгость к себе тоже являлась проявлением гордыни и к Богу не приближала. Смирения он добивался многочасовым стоянием на коленях, поражая других послушников, и земными поклонами распятию, но этого ему казалось мало. Лытка внушал себе, что он червь по сравнению с сиянием славы Исуса, и не мог понять, является ли его стремление во всем на Исуса походить той же самой гордыней. Его духовные отцы иногда терялись от его вопросов, но, поразмыслив, приходили к выводу, что стремиться к Исусу надо, однако отдавая себе отчет в том, что достичь, даже хоть немного приблизиться к нему, все равно не получится.
Лытка затвердил наизусть все Благовесты: Христос был столь любим им, что каждое слово о нем внушало благоговение. Когда вместе с хором Лытка пел на службе, его душа порхала под куполом церкви, купалась в восторге и трепете — славить Исуса, и его отца, и его пречистую матерь Лытка мог бы бесконечно. Он пытался внушить эту любовь своим товарищам, но они не понимали его. Сначала он сердился, жалел, что не может заставить их поклониться Господу, но потом понял: это тоже гордыня. Надо жалеть их и стараться спасти, а не возносить себя над другими послушниками… Уроки иеромонахов явно шли ему на пользу.
И как бы ни коробили его некоторые высказывания товарищей, как бы ни хотелось ему вспылить и кинуться на кощунника с кулаками, Лытка научился сдерживать гнев и просил Бога наставить похабников на истинный путь, простить их невежество и глупость. Ведь что еще, как не глупость, заставляет человека грешить?
С тех пор как Дамиан стал благочинным, в монастыре, а особенно среди послушников, пышным цветом расцвело наушничество. Лытка к тому времени хорошо понимал, что покаяние должно идти из глубины сердца и наказание, даже очень жестокое, не сможет его заменить. Но, снова победив гордыню, признал за Дамианом правоту: разговоры, оскорбляющие его слух, мало-помалу сошли на нет, послушники побаивались резких высказываний о вере. Лытка никогда не доносил на товарищей, даже если знал за ними серьезные грехи, но наказания излишними не считал. Только смысл в них прятался совсем другой: не раскаянье, а смирение несли в себе телесные муки. Для себя же Лытка давно решил, что, страдая, он берет себе часть боли Исуса. Он бы многое отдал, чтобы спасти его от распятия, закрыть собой, принять на себя его муки. Каждый раз, когда розги хлестали его тело, Лытка думал о том, что Исуса били кнутом, а не лозой. От жалости слезы катились у Лытки по щекам и из груди рвались стоны — он готов был перенести любую боль, лишь бы избавить от нее Исуса.
И ему почему-то представлялось, что кожа у Христа на спине такая же тонкая, как у Лешека. И глаза такие же большие и печальные.
Испытание похотью он старался принять со смирением, но оказалось, что этот враг коварней и сильней голода. Плоть не желала подчиниться ему — одно неосторожное слово, или помысел, или даже тень мысли сводили на нет его многочасовые молитвы. По вечерам в спальне послушников частенько можно было услышать двусмысленную шутку, и Лытка не раз и не два с воем валился на кровать и зажимал уши, но не мог удержаться от грязных мыслей, скачущих в голове, как блохи. Даже в словах молитв ему мерещилось бесстыдство, даже тексты Благовеста, особенно о Магдалине, толкали его в пропасть неудержимых желаний.
Сначала ему помогали земные поклоны, но потом и этого стало мало, и зимой Лытка по часу и больше стоял на холоде, босиком, чтобы выморозить из себя омерзительное вожделение. Летом же его страдания достигли пика, сны превратились в сплошной сладострастный кошмар, и Лытка просыпался в холодном поту, не зная, согрешил он или не успел: ведь сны — это те же помыслы, а грешить в помыслах все равно что грешить наяву. И тогда Паисий посоветовал ему обвязаться веревкой — сам он в юности, следуя примеру Серапиона-Столпника, только так и смог уберечь себя от греха.
Поначалу Лытка не понял, в чем подвох, но когда туго затянутая веревка прогрызла его кожу, ощутил некоторое облегчение. Теперь, едва плоть наступала на него, достаточно было десять раз поклониться распятию, чтобы мучительная боль усмирила похоть. На ночь Лытка совершал тридцать-сорок поклонов, и тогда, если ему удавалось заснуть, снились ему только страдания. Исус во сне приходил к нему, и кивал одобрительно, и улыбался грустной улыбкой Лешека. А если заснуть не удавалось, Лытка утешал себя молитвой, и вскоре ночные бдения стали для него привычными — именно по ночам, в тишине и одиночестве, он ощущал, как на него снисходит благодать. Измученное болью, бессонницей и голодом тело переставало существовать, и душа свободно парила в пространстве, ей открывались новые и новые истины. Лытка в такие минуты чувствовал себя счастливым.
Несколько раз он изводил тело до такой степени, что делался всерьез больным — ноги болели так, что он не мог двигаться, язвы, протертые на поясе веревкой, гноились, кровоточили десны и шатались зубы. Больничный однажды летом даже призывал колдуна, чтобы Лытке помочь, но Лытка отказался — негоже христианину пользоваться помощью проклятого язычника. Однако после приезда колдуна больничный и сам научился лечить Лытку, отпаивая его горьким настоем из сосновой хвои и шиповника.
На его подвижничество как-то раз обратил внимание сам авва и позвал к себе для серьезного разговора. Лытка ожидал от него чего угодно, но только не такого поворота: авва, похвалив его за усердие в служении Христу, предложил ему из певчих перейти в воспитатели приюта.
— Ты искренне любишь Бога, юноша, — сказал ему авва, — так почему бы тебе не подвизаться, как Христос и Посланцы, на главном для христианина поприще: стать ловцом душ человеческих? Разве ты не хочешь помочь и другим обрести царствие небесное?
Лытка, смиренно опустив голову, подумал и попросил отсрочки для окончательного ответа. Приют, где настоятелем был Леонтий, вызывал у него смешанные чувства. Он вспоминал себя мальчиком и понимал, что силой сможет насадить в приюте все, что захочет. Но любовь нельзя возбудить в детях силой. Его опыт житья с послушниками говорил о том, что убеждать кого-то в том, в чем уверен сам, Лытка не умеет. Умом понимая, что наказания необходимы детям, сердцем он этого принять не мог: даже за отпетыми негодяями тринадцати-четырнадцати лет он видел Лешека, его огромные сухие глаза и яблочную кашицу, стекающую из угла рта на подушку. И голос колдуна как сквозь вату пробивался в сознание: «Мальчик умер».
Нет, он не смог бы стать воспитателем и уж тем более — ловцом человеческих душ. Но, сомневаясь в правильности решения, посоветовался с Паисием: вдруг отказ авве в таком тонком вопросе тоже станет грехом?
Паисий расстроился и долго убеждал Лытку не уходить из хора.
— Я стар, — говорил иеромонах, — мне нужна смена. В тебе я вижу преемника, я столько сил вложил в твое обучение, ты талантливый юноша. Кто еще сможет заменить меня? И потом, своим голосом, своим пением ты тоже пробуждаешь в людях любовь к Богу, разве этого мало?
Паисий сам поговорил с аввой, и больше к этому никто не возвращался. До тех пор пока несчастье не обрушилось на окружающие Пустынь деревни. Это случилось в то лето, когда Лытке сравнялось двадцать лет.
Известие о том, что к монастырю подбирается мор, взбудоражило всю братию. Паисий поверял Лытке разговоры, которые ходили среди отцов обители, — это давно вошло у них в привычку.
Дамиан требовал не только захлопнуть ворота монастыря для паломников, но и вообще прекратить всяческое сношение с внешним миром. Иеромонахи разделились во мнениях: одни предлагали идти в народ и пышными службами в церквах вымолить у Господа прощения за людские грехи. Другие, напротив, считали, что нужно принимать схиму и уходить в дальние скиты, где молитвы скорей дойдут до Бога, чем в деревенских храмах, оскверненных присутствием закоренелых язычников, которых так много среди крестьян.
Авва долго слушал разноголосые споры, и, говорят, глаза его горели нехорошим огнем — никогда раньше его не видели в таком возбуждении. Он поднялся и высказался как всегда коротко, и никто не посмел с ним не согласиться.
— Негоже прятаться за монастырскими стенами, когда смерть косит нашу паству. Негоже бежать в скиты — напротив, и схимники должны оставить свое праведное затворничество. Всякий, кого Господь сподобил милости вершить таинства, должны быть сейчас с паствой. Молитвы и покаяния мы должны добиться от паствы, какой бы заблудшей она ни была. И тех, кому Господь уготовил смерть, мы спасем от вечных мук: примем исповедь, причастим, отпоем и погребем по христианскому обычаю. Разве не это наш долг перед теми, кого мы крестили? Остальным же монахам надлежит молить Господа об избавлении от мора.
— В таком случае, Пустынь останется без иеромонахов, — пробормотал Дамиан, оскалив зубы. Но авва сделал вид, что не услышал его.
Страх накрыл монастырь, но роптать никто не решился. В течение трех дней в иеромонахи было рукоположено пять человек, из них трое даже не были иеродиаконами. Авва и вправду вытащил из скитов схимников, которые могли стоять на ногах. Для всех, включая приютских отроков, он установил жесткий пост, и службы в монастыре шли по десять-двенадцать часов в день — авва вел их сам, оставив в Пустыни только одного старенького дьяка. Все остальные отправились навстречу мору.
Паисий разделил певчих на тройки — они пошли вместе с иеромонахами. Дружники Дамиана сопровождали их тоже: авва опасался, что в деревнях могут вспыхнуть мятежи, ведь напуганные крестьяне склонны обвинить в беде кого угодно, даже тех, кто дарует им спасение.
Лытка принял намеренья аввы с гордостью за обитель: именно так должны поступать христиане, именно так поступил бы на их месте Исус. Что жизнь — всего лишь тлен! Лытка не боялся умереть — ад не страшил его, а рая он не вожделел. Его любовь к Христу была искренней, чистой, он был бы счастлив оказаться рядом с ним в раю, но и падение в ад принял бы смиренно. И уж тем более служение Господу он не считал пропуском в вечное блаженство — он хотел оказаться достойным, он стремился к этому, но достиг ли права войти в рай, не знал.
Спасти от геенны огненной заблудшие души мирян, рискуя собственной жизнью, — это настоящий подвиг того, кто посвятил себя служению Богу. Он вышел из монастыря преисполненный решимости и жалел лишь о том, что не успел повзрослеть и принять духовный сан.
В восемнадцать лет Лешек стал колдуну надежным помощником во всем, кроме колдовства. Его любили девушки, но о женитьбе он не думал: не представлял себе жизни без колдуна, да и не чувствовал, что может стать отцом семейства. Леля родила Гореславу двоих сыновей, но своими Лешек их не считал, хотя, бывая у них в доме, с удовольствием тетешкал старшего и качал младшего на руках — они были для него детьми Лели и напоминали о чудных ночах любви.
Ростом он догнал колдуна, но ни ширины его плеч, ни особенной силы не приобрел и, как и всегда до этого, выглядел моложе своих лет. Но теперь это нисколько не смущало его: люди любили его за песни, и часть уважения, которое они испытывали к колдуну, доставалась и Лешеку.
Как-то в морозном и ясном декабре колдун собрался ехать к своему старому другу — Невзору: тот прислал ему весточку, которой он очень обрадовался.
— Поехали со мной! — предложил он Лешеку. — Невзор знал твоего деда, если я, конечно, не ошибся, и он может тебе о нем рассказать. Одна только трудность: нам придется ехать мимо Пустыни, вниз по Выге, через все монастырские земли.
Лешек к тому времени не вспоминал о монастыре. Только иногда, во сне, он снова оказывался в холодной приютской спальне, и это были по-настоящему страшные сны. Он чувствовал себя маленьким, сжавшимся в комок на тонком завшивленном тюфяке, и с ужасом ждал подъема. В глубине души он отдавал себе отчет, что он уже взрослый и что здесь что-то не так, но горечь накатывала на него волнами, он хотел проснуться и не мог. Иногда из сна его вырывал колдун, а потом долго сидел с ним, не позволяя снова заснуть и увидеть тот же сон. От счастья, что он дома, на широкой, мягкой и чистой кровати, Лешек плакал, как ребенок, но колдун никогда не смеялся над ним, напротив, как маленького, гладил по голове и прижимал к себе его лицо.
Однако Лешеку очень хотелось увидеть Невзора, который, как и его дед, был волхвом, и поездка по Выге, да еще и вместе с колдуном, нисколько его не пугала.
— У Невзора есть книги, которые я очень хочу купить, — объяснил колдун. — Он несколько лет делал с них списки и теперь написал мне, что работа закончена. Это книги Ибн Сины, великого врача с Востока, я видел их у него и с тех пор не знал покоя.
Собирались, как всегда, недолго. Ехать предстояло два дня, если сохранится хорошая погода, но сани они решили не запрягать — поехали верхом. Колдун нарочно разбудил Лешека среди ночи, чтобы миновать монастырь затемно и добраться до Лусского торга не слишком поздно вечером.
Монастыря достигли, когда там еще спали. Лешек впервые оказался около стен Пустыни после шести лет, прожитых с колдуном.
Ярко светил месяц, и мрачные тени монастырских построек отчетливо темнели перед заснеженным лесом: пятиглавая Свято-Троицкая летняя церковь, шатер над зимней церковью Рождества Христова, надвратная часовня и сторожевая башня рядом с ней. Шестиконечные кресты венчали каждую маковку, и в холодном лунном свете Лешеку показалось, что перед ним не храмы вовсе, а могилы. Могилы, вздыбившие землю до самых небес и теперь нависшие над проезжающими путниками с жаждой их поглотить.
Давний детский страх охватил Лешека, он почувствовал себя ребенком: голова непроизвольно ушла в плечи в ожидании подзатыльника, и рука сама потянулась ко лбу, чтобы осенить себя крестным знамением.
— Охто, поедем скорей, — пробурчал Лешек, беспокойно оглядываясь на тяжелые стены обители: по спине пробежали мурашки, и передернулись плечи.
Колдун кивнул — санный путь, ведущий от монастырских ворот, был хорошо наезжен, и скакать вниз по реке не составляло никакого труда. И только когда Пустынь скрылась за поворотом и они немного сбавили ход, он спросил у Лешека:
— Послушай, ты провел там столько лет… У меня о детских годах остались только самые светлые воспоминания. Неужели тебе не вспоминается ничего хорошего?
— Вспоминается, — пожал плечами Лешек, — Лытка. Ну, еще Паисий был ко мне добр. А вообще-то — только Лытка. Но… Знаешь, мне кажется, что я его предал.
— Предал? Почему?
— С тобой я жил так счастливо и ничего не сделал, чтобы вырвать его оттуда.
— Не расстраивайся за него. Лытке хорошо в монастыре, — усмехнулся колдун.
— С чего ты взял?
— Я в позапрошлом году ездил его лечить. Он уверовал в Христа и теперь подвижничает до того, что к нему приходится звать лекаря.
— И мне не сказал? — Лешек укоризненно наклонил голову набок.
— Я не хотел тебя расстраивать. Но, раз уж ты считаешь себя предателем, то можешь чувствовать себя свободным: Лытка нашел свое место в жизни.
Колдун говорил с легким презрением и, конечно, постарался скрыть его от Лешека, но у него не вышло. Лешек не стал убеждать колдуна в том, что тот неправ: отношение колдуна к верующим он бы изменить не смог. И если Дамиан всегда вызывал у колдуна зубовный скрежет, авва — опасения, то над монахами, искренне служившими Богу, колдун неизменно и высокомерно смеялся.
Как ни странно, Лешек не слишком удивился неожиданному повороту в судьбе Лытки. Не обрадовался, конечно, но и не огорчился — наверное, потому что это действительно избавляло его от ощущения предательства. И, к собственному изумлению, понял: Лытка все равно остается для него тем самым сильным, честным и добрым, каким был для Лешека всегда.
В Лусской торг, где можно было поужинать и переночевать, они приехали сразу после заката, усталые и промерзшие. Летом для гостей торга предназначались длинные крытые навесы с сеном, зимой же немногочисленные постояльцы ночевали в большой избе, в одной половине которой стояли длинные тяжелые обеденные столы, а в другой гости спали вповалку на грязной подгнившей соломе.
Хозяин, грузный мужчина с нездоровыми мешками под глазами, увидев богатого гостя, был с ними любезен, накормил вкусно и сытно и посадил поближе к печке. Как бы Лешек ни устал, от хмельного меда легко оправился. Постояльцев он насчитал человек десять, в основном из кузнецов — Лусской торг славился железом, которое добывали на ближайших болотах. Колдун быстро нашел себе собеседников, и Лешек тоже с удовольствием слушал рассказы незнакомых людей об их жизни. Земля эта принадлежала князю Златояру, терем его стоял неподалеку — верстах в трех выше по реке, — и разговоры в основном крутились вокруг князя и его дружины.
И колдун, и Лешек, и другие гости быстро опьянели с мороза и дальней дороги, и когда колдун сказал, что Лешек замечательно поет, тому ничего больше не оставалось, как порадовать новых знакомых песнями. Хозяин, наверное, тронут был больше всех — потому что меда не пил — и долго уговаривал Лешека остаться у него насовсем, обещал славу и богатство, а когда Лешек смущенно отказался, звал его приехать летом и побыть хотя бы несколько дней. Он привел в избу своих многочисленных разновозрастных внуков, и Лешек пел им тоже — песни, которые сочинял еще в приюте.
Спать легли вместе со всеми, только на гнилую солому хозяин постелил теплые чистые шкуры — теперь не столько для богатого гостя, сколько для «поющего ангела»: Лусской торг был большим поселением, стоял на месте слияния двух рек, и церковь в нем получила давнюю и прочную власть. Впрочем, это не мешало местным жителям хранить в укромных местах деревянных идолов, изображавших прежних богов, окружать свои дома оберегами, подкармливать домовых и вышивать на полотенцах мировое древо. Захмелевший колдун, посмеиваясь, расспрашивал хозяина о том, во что же тот на самом деле верит.
— Домовой — это ангел или бес? — хитро прищуривался он.
— Какой же он ангел? Ангелы на небе, белыми крыльями машут. А бесы — в преисподней, злые они, говорят. А домовой не злой вовсе.
— А Влас кем Христу приходится, знаешь?
— Да никем. Влас — сам по себе, а Христос — сам по себе. Влас зимой по лесам бродит, нас от бесов защищает. Все боги в Вырий на зиму уходят, а Влас с нами остается.
— От бесов, значит… — многозначительно кивал колдун. — А Христос что зимой делает? Тоже в Вырий уходит?
— Не, Христос — он тут не появляется. Как его распяли, он на небе, с ангелами белокрылыми.
— А в церковь зачем ходишь тогда? — колдун едва не хохотал.
— Ну как зачем — положено. Говорят, надо на службу к нему ходить, чтобы на Страшном суде он тебе послабление сделал.
— А Влас на Страшном суде что же, не поможет?
— Говорят, не поможет. Влас — он свой, он после смерти людей через реку Смородину переводит, к предкам, которые за ней поселились.
— Так ты куда после смерти собираешься? В рай, в ад или к предкам?
— Ну, я бы к предкам хотел, конечно… — мямлил хозяин. — Как-то проще там, со своими-то…
— А Христос тогда тебе зачем?
— Мало ли… Говорят, если ему не служить — в ад пойдешь, на сковородке жариться. Так что я лучше уж отслужу, на всякий случай, а там посмотрим.
— Знаешь, что я тебе посоветую, — лицо колдуна стало печальным и задумчивым. — Ты служить-то ему служи, раз боишься. Только перед смертью не ходи к причастию. Пойдешь к причастию, Влас не сможет перевести тебя через Смородину, Христос подоспеет раньше него и утащит к себе, на Страшный суд.
Невзор, высокий и седой старик, еще не спал, когда поздней ночью они добрались до его уединенного жилища на берегу маленькой речушки, вьющейся среди густого леса.
— Охто! — старик обнялся с колдуном, а потом взглянул на Лешека и даже поднял глиняный подсвечник, чтобы осветить его лицо. — Ты не ошибся. У меня нет никаких сомнений — это внук Велемира. Похож. Очень похож. И на деда, и на отца, и на мать. Что ж, я рад. Я думал, род Велемира оборвался, а вот как причудливо сложилась жизнь… Где ты нашел его, Охто?
— Представь себе, я вытащил его из Пустыни, — усмехнулся колдун, снимая шубу, — только о роде Велемира я в то время не думал.
И вместо того чтобы отдыхать с дороги, колдун просидел до рассвета, беседуя со старым волхвом. Они говорили о монастыре и о том, что власть церкви все туже стягивает кольцом Север и теперь опасно появляться не только в Удоге и Новограде, но и в больших селах, а иногда и в мелких деревнях. Лешек слушал их, то засыпая, то просыпаясь, ему было интересно, но сон закрывал ему глаза, и, открыв их в следующий раз, он ловил совсем другой разговор, не сразу понимая, о чем идет речь.
— Охто, ты живешь на Cевере, ты редко сталкиваешься с ними, — говорил Невзор, — а я вижу их почти каждый день. И я старше, я опытней тебя и скажу: не связывайся с ними. Они раздавят тебя, как букашку. Это сила, с которой нам не справиться. Или ты не помнишь о восстаниях в Новограде?
— Помню! Отлично помню! — горячо восклицал колдун. — Все это было неправильно, и действовать надо не так!
— А как? Какую еще силу ты можешь им противопоставить? Что ты можешь против огня и меча? Охто, они раздавят тебя, предадут мучительной смерти, ты этого хочешь?
— Я не боюсь смерти, даже мучительной.
— Ты один, один, пойми! Там, на севере, тебе кажется, что люди с тобой, но я-то видел, как это происходит! Они приходят и селят в душах страх. Ты одинок, тебе нечего терять, а любой другой человек подумает прежде о семье. Ты слишком хорошо живешь, ты не знаешь голода, ты побеждаешь болезни, у тебя теплый уютный дом. На твою землю никогда не ступала нога врага. Представь себе, что чувствует человек, когда в январе дом его пылает огнем пожара, как и все дома вокруг, когда горит хлеб, когда мечутся в огне лошади и жена держит на руках грудного младенца, который умрет от мороза через три дня?
— Они не убивают людей. Они делают нечто гораздо худшее.
— Страх — их главное оружие. Тех, кто не боится смерти, они пугают вечными муками, тех, кто не верит в вечные муки, предают мукам здесь и сейчас, тех, кто, как и ты, не боится и этого, они ловят на крючок страха за близких. У них много способов, проверенных временем. Красивые сказки переплетаются с кровавым ужасом, волшебная музыка — с обманом, любовь — с ненавистью. Они знают, как овладевать сердцами, Охто! Они знают, а ты нет!
— Я не хочу владеть сердцами! — кричал колдун и стучал кулаком по столу. — Не хочу! Это рабство, понимаешь? Для рабов Ромы, возможно, мечта о постном рае и казалась светлой, а для нас — нет!
— Значит, они превратят нас в рабов, подобных ромским, и тогда постный рай покажется лучшим местом, чем наша родная земля. Вокруг Новограда становится все больше и больше деревень, где живут только холопы. Представь, все до единого, и дети их, и жены — холопы! Да раньше мы и представить такого не могли!
— Но… почему они не бегут? Земли много… — растерялся колдун.
— Потому что Юга уже прокрался в их сердца, потому что они рождаются с крестом на груди и с молоком матери впитывают рабство. И то, что этого пока нет на севере, только вопрос времени. И ты не помешаешь им. Ты песчинка в их жерновах.
— Я не песчинка. Я мелкий камушек. А мелкий камушек может жернов и сломать.
— Нет, Охто, ты обольщаешься. Вспомни, что они сделали с Велемиром. Мой тебе совет — уходи на восток. Или затаись, продолжай лечить людей и колдуй потихоньку, чтобы никто этого не видел.
— Я не могу колдовать потихоньку. Люди держат меня наверху, в одиночку я могу выпросить разве что ясного неба на несколько часов.
Они и наутро, когда Лешек поднялся с постели, еще не ложились, обсуждая болезни и травы. Лешек искупался в снегу и, завернувшись в плащ, сел поближе к печке, когда колдун перешел к самому главному.
— Если ты думаешь, что я приехал к тебе за Ибн Синой, то ты ошибаешься. Хотя, если бы не книги, я бы, наверное, собирался еще года два. Пятнадцать лет назад я создал нечто и все эти годы изучал то, что создал. Посмотри, — он залез в поясную сумку и вытащил на свет крусталь.
Глаза волхва загорелись, он вытянул шею, внимательно разглядывая осколок кварца.
— Это какой-то предмет для твоей волшбы? — недоверчиво спросил он.
— Нет. Однажды я поднялся в небо и хотел просить Мокшу о дожде.
— Высоко летаешь… — усмехнулся Невзор.
Колдун пропустил этот укол мимо ушей и продолжил — с придыханием, мучительно подбирая слова, а потом выталкивая их из себя скороговоркой:
— Но вместо нее я встретил Змея. Я никогда раньше не видел его, да и не мог видеть, я же белый, спускаться вниз я не умею, и что он делал наверху, я не знаю. Он вышел мне навстречу, и, признаться, я испугался. Он был… Он был страшен. Мне показалось, что он смеется надо мной и злится, но уже не на меня, а на кого-то или на что-то еще… Он все время оглядывался, озирался, словно боялся, что кто-нибудь его увидит. Я чувствовал, как он стискивает мне плечи и как смотрит в глаза, презрительно и внимательно. И… в общем, после этой встречи я знал, как найти крусталь, как обработать…
— Змей стал помогать людям? И ты так запросто говорил с ним? — старик недоверчиво прищурился.
— Нет, не запросто… — колдун опустил голову. — Он велел мне в то лето не подниматься наверх и пообещал хороший урожай безо всякой волшбы. А потом он швырнул меня вниз, и я несколько дней пролежал без сознания.
— А как Змей оказался наверху? Разве для него есть туда дорога?
— Есть, есть, — улыбнулся колдун, — я всегда говорил, что нижний мир смыкается с верхним, только нам пока этого не видно. И он сразу сказал, что крусталь имеет две стороны, и пусть люди сами решат, какой стороной захотят пользоваться. Я не знаю, зачем он дал его мне. Но искушение, ты же понимаешь, было слишком велико.
— И что он может?
— Я покажу…
Колдун взял со стола нож, нагрел лезвие в пламени свечи и острым концом прорезал на своей ладони глубокую рану, отчего Лешек вздрогнул и зажмурился, но лицо колдуна оставалось неподвижным и спокойным. Кровь побежала на полотенце, которое он предусмотрительно бросил на колени, и, зажимая запястье другой рукой, кивнул волхву на крусталь.
— Пойдем. Ему нужно солнце.
Они вместе вышли за дверь, и через минуту Лешек услышал удивленный возглас Невзора.
— Помнишь преданье о живой и мертвой воде? — спросил колдун, когда они, в облаке пара, вернулись в дом, — в левой руке колдун сжимал крусталь, и никакой раны на ней уже не было.
— Ты хочешь сказать…
— Да. Собирая солнечный свет, крусталь заживляет даже старые раны и излечивает плохо сросшиеся кости. А если собрать им свет луны, он действует так, как положено мертвой воде: убивает гниль и лихорадку, и не только в ране, но и в крови. Ему нужно лишь ясное небо.
Они сели обратно за стол, и колдун рассказал о тех болезнях, которые ему удалось вылечить при помощи крусталя. Лешек перебрался к ним поближе, и Невзор поставил самовар.
— Но почему ты не говорил об этом, когда мы собирались на сход? Это же было лет семь назад… — удивленно спросил волхв.
— Сейчас объясню. На сходе собралось слишком много людей, и не всем я мог довериться. Ты забыл, у крусталя две стороны… Одна сторона лучи собирает, а другая — рассеивает. Змей не зря говорил о выборе между ними. Он хитер, и никто не знает, чего он на самом деле хочет. Так вот, если поставить крусталь вот этой стороной от себя, всякий, кто находится в рассеянных лучах солнца, оказывается в полной власти того, кто держит крусталь в руках. Им можно остановить огромное войско и заставить его повернуть назад. Любой приказ будет исполнен — можно приказать выстроиться в цепь и по одному отправить людей в прорубь. И они пойдут. Это страшное оружие, понимаешь?
— Да, — задумчиво протянул Невзор, — понимаю. Но как нам его не хватало во время войны!
— Ты не понял, — вздохнул колдун, — неужели ты не понял? Наши враги — они ведь тоже люди. Тот, кто получит этот крусталь, станет владеть миром, он превзойдет царя Александра, но начнет он со своих братьев! С нас с тобой в первую очередь!
— Охто, ты, по-моему, передергиваешь. Крусталь можно заставить служить людям.
— Ты возьмешь на себя такое право? Нет, не возьмешь, а если возьмешь, я знаю, кто тебя опередит. Тот, кто хочет власти сильней, чем ты. Нет, Невзор, ничего не выйдет. Защитившись от внешних врагов, рано или поздно мы придем к их порабощению, к завоеванию новых земель. И это не все, что крусталь умеет. Есть еще рассеянный свет луны. И в моих глазах он страшней, чем возможность отдавать приказы. В рассеянном свете луны крусталь ловит души…
Колдун вдруг замолчал и убрал крусталь в поясную сумку. Лицо его вмиг осунулось, глаза потускнели, и подбородок опустился на грудь.
— Вот поэтому я никому не говорю о крустале. О его оборотной стороне не знает никто.
Разговор сам собой сошел на нет, и через некоторое время колдун крепко спал, а волхв оставался бодрым и разговорчивым, как будто и не было перед этим бессонной ночи.
— Твой дед был сильным волхвом-кощунником, — сказал он Лешеку, — хранителем Знания. Когда он начинал говорить, люди вокруг замирали и раскрывали рты. Даже я не мог противиться его голосу — он завораживал, слова лились в меня как по волшебству.
И пока колдун спал, Невзор рассказывал Лешеку про деда, и отца, и мать. И потрясла Лешека не столько история жизни, сколько история их смерти.
Князь Златояр, младший в семье, унаследовал от отца худшие, бедные земли, — собственно, не земли, а непроходимые леса и болота, да еще и по соседству с Пустынью. Лусской торг, с его добычей железа, первоначально был там единственной ценностью, но в нем давно стояла церковь, с которой приходилось делить власть. И прокормить дружину князя поселяне не могли. Златояр стягивал к себе крестьян, которые рекой текли на север, спасаясь от княжеских усобиц, и отдавал им леса исходя из четверти снопа, но клирики неизменно опережали его, и вместе с первыми домами над деревнями поднимались высокие шатры деревянных храмов, увенчанных крестами.
Прошло несколько лет, прежде чем Златояр понял, что худой мир лучше доброй ссоры. Его дружина всегда была готова услужить церкви, он честно платил им заранее оговоренную мзду, названную пожертвованием, и не только мелким деревенским приходам, но и Пустыни, а монахи не лезли в мирские дела, а если и лезли, то неизменно на стороне князя.
Стычки возникали только на границах с Пустынью. Златояр был готов делиться деньгами, но не собирался делиться землями. И то, что Пустынь считала своей землей, Златояр причислял к своей — да и мудрено было провести границу по непроходимому лесу.
Про волхва Велемира хорошо знала вся округа. Златояру он не мешал, ходил себе по деревням и рассказывал сказки о богах, лечил, гадал. Сам Златояр тоже любил его послушать и предсказания его принимал всерьез, да и боги волхва были для него ближе и дороже, чем Святая Троица. Только Велемир не мог примириться с существованием церкви, а церковь — с существованием волхва. Златояр не лез в их бесконечный спор: обидеть волхва он опасался, а с церковью ссориться не хотел. Но однажды чаша терпения церковников переполнилась. По деревням прошло поветрие, падал скот, умирали люди, и то там, то здесь вспыхивали крады , на которых горели и люди, и животные. Велемиру верили больше, чем проповедям, отказывались от причастия, снова славили своих богов, а кое-где и поджигали церкви.
На беду Велемира именно в тот год в пограничных с Пустынью землях поселились крестьяне, выжгли участок леса и сняли первый богатый урожай. Вот за эту деревню Пустынь и потребовала выкуп: избавление от волхва. Златояр предложил Велемиру уйти на север, но волхв отказался. Игумена Пустыни это не устраивало тоже: он требовал прилюдной расправы, и тогда Златояр, заманив Велемира с сыном к себе в терем, ночью связал обоих, и его дружина доставила пленников в Лусской торг, в распоряжение отцов большого Лусского храма.
На Рождество Богородицы — в праздник урожая — на торг стекалось множество людей. И, как ни противилась этому церковь, народ возносил благодарность рожаницам и устраивал разгул, который продолжался не меньше недели. Именно тогда, перед церковью, собрав людей и отгородившись от них дружиной князя, отцы Пустыни и Лусского храма после недолгих обвинений сожгли Велемира с сыном в одном большом костре.
Эта страшная казнь напугала людей, и они не посмели роптать. Да и не очень хорошо понимали, кого им слушать, кто прав, а кто виноват. И в первые месяцы после казни церкви были переполнены поселянами: кто-то шел туда из страха перед расправой, кто-то — перед Страшным судом.
Поговаривали, что Златояр раскаялся в содеянном, но не сразу, а через несколько лет, когда по ночам к нему стал являться призрак Велемира, и даже прилюдно поклялся, что ни одного волхва церкви больше не отдаст, но клятве этой Невзор верил несильно.
Невестку Велемира с его внуком Олегом укрыли добрые люди, и Невзор ничего не знал об их судьбе, хотя много лет искал женщину в надежде дать ей кров и воспитать мальчика достойным продолжением знаменитого деда.
— И вот ты сидишь передо мной, — улыбнулся волхв, — живой и здоровый. От судьбы не уйдешь, мне жаль только, что не я, а Охто сумел найти тебя и вытащить из Пустыни. Интересно, унаследовал ли ты хоть что-нибудь из способностей деда?
— Спой ему, Лешек, — подал голос с полатей колдун. — Спой ему про злого бога, чтобы он понял, как мне удалось тебя найти.
— Да ну, Охто, это совсем детская песня.
— Это моя любимая песня, — ответил колдун, перевернулся на живот и положил подбородок на руки.
Они пробыли в гостях у Невзора примерно неделю, и все это время колдун не мог наговориться с волхвом. В последний день, перед отъездом, сидя за столом с чаркой меда, Невзор вдруг сказал:
— А знаешь, Охто, я, кажется, понял, зачем Змей дал тебе крусталь.
— Да? — удивился колдун.
— Посмотри, из всех колдунов он выбрал именно тебя, белого, и сделал это в тайне от других богов. Он дал нам оружие против Юги. Я думаю, он понимает, что без крусталя нам его не победить. И нашим богам без нас не победить его. Он хотел, чтобы ты воспользовался силой крусталя. В нем — все. Ни дружина Златояра, ни даже новоградское войско не смогут тебе противостоять. Ты можешь являть чудеса, ты можешь забирать души…
— Забирать души? — тихо и грозно переспросил колдун. — И отдавать их Змею? Так?
— Я не знаю, ты не объяснил мне, что означает эта его способность…
— Что бы это ни означало! Давай вместо Юги установим вокруг власть Змея, чем это лучше? Объясни!
— Змей, по крайней мере, свой, родной…
— Ерунда! Пройдет три столетия, и он, по примеру Юги, захочет такой же власти! И все мы будем протирать колени на капищах Змея, и все мы будем выполнять его заповеди, первой из которых станет «возлюби Змея»!
— Ты всегда стоял над народами, ты не видишь разницы между нами и чужаками… Это потому что твои родители…
— Да. Я даже не стану этого отрицать, — перебил колдун. — Мне все равно, перед кем ползать на коленях, перед Югой или перед Змеем. И насаждать новую веру я не стану, ни огнем, ни мечом, ни крусталем!
— Охто, подумай. У тебя в руках средство, которое освободит нас от чужого злобного божка, а что будет дальше, через три столетия, — разве мы можем судить? Ты станешь великим пророком, и ты станешь решать, как ему поклоняться. И потом, не один Змей управляет миром, есть и другие боги…
— Да, я знаю это лучше тебя! Но другие боги не спасли Велемира от костра, а его внука — от унижений в монастыре. Они не вмешиваются, когда целые деревни Новоград населяет холопами, когда толпы людей идут к причастию и после смерти прямиком попадают к Юге в лапы. Так что изменится, если Югу сменит Змей? Я не буду великим пророком, Невзор. Я не хочу быть великим пророком Змея.
— Охто, а кто был твой отец? — спросил Лешек по дороге домой.
— Вообще-то у меня был дед. Совсем не старый, такой, как я сейчас. Он тоже колдовал. Когда я родился, ему было не больше сорока, а матери — всего шестнадцать. Отца я никогда не видел. Верней, не так: видел, но не помню. Он был варрагом из Роскильде, а моя мать с дедом жили в Удоге. Каждую весну его корабль проходил мимо Удоги в Новоград и дальше. А осенью возвращался. Моя мать очень любила его…
Колдун замолчал, и Лешек не посмел расспрашивать, но он заговорил сам.
— Наверное, поэтому она так и не вышла замуж. Каждую весну его корабль приходил в Удогу, на несколько дней. А однажды не пришел. Я помню: пока мы жили в Удоге, каждый год в конце мая, когда озеро освобождалось ото льда, мать брала меня за руку и вела в устье речки Удожки, где раньше останавливался его корабль. И стояла там, долго. Каждый день. Она часто рассказывала мне о нем. Он был черноволосый и голубоглазый, а она, напротив, — русая, с красивыми карими глазами. Знаешь, среди карелов это редкость. Говорят, именно колдуны рождаются с карими глазами. Я унаследовал ее глаза и цвет волос отца. Она говорила, что я похож на него, а я хотел быть похожим на деда.
— И ты совсем его не любил? — удивился Лешек.
Колдун пожал плечами:
— Не знаю. В детстве я ничего к нему не чувствовал, разве что интерес. А теперь… Знаешь, ему ведь было столько же лет, сколько тебе сейчас. Он был настоящим варрагом, потомком тех варрагов, что ходили по морям на драккарах и воевали чаще, чем торговали. Он мечтал стать героем на войне. Я не знаю, почему он никогда больше не появился. Может быть, ему надоело заниматься торговлей и он стал воином, как и мечтал. А может, они сменили торговый путь. Но скорей всего его корабль не вернулся в Роскильде, так говорил мой дед. В свой последний приезд отец звал мою мать с собой, но дед уговорил ее подождать до весны. Она до самой смерти не могла себе этого простить.
— Поэтому Невзор сказал, что ты стоишь над народами?
— Да. Мои предки сотни лет живут вместе со словенами, мы давно верим в одних и тех же богов, но, как видишь, он все равно считает меня чужим, — с горечью ответил колдун. — А я не чужой, я просто… Я просто не делю людей на своих и чужих. Тут Невзор прав.
История любви матери колдуна так тронула сердце Лешека, что он сочинил о ней одну из лучших своих песен.