Песня силы высосала Лешека без остатка: он почувствовал непреодолимую усталость, мороз проник под полушубок, грыз лицо и руки, ноги еле переставляли тяжелые снегоступы — он шел слишком долго, ему нужно было отдохнуть. Только надежда на то, что слобода где-то рядом, заставляла его двигаться дальше. Ветер бушевал по-прежнему, подталкивая в спину, снегопад усилился, снежная круговерть застила глаза, и Лешек с трудом угадывал направление, в котором надо двигаться, чтобы не наткнуться на стену леса.
Мысли о колдуне стали неотвязными и не согревали, а резали сердце острой болью. Он впервые задумался, что будет делать, если сумеет донести крусталь до Невзора. Как он теперь станет жить? Что он без Охто? Как далеко ему придется уйти, чтобы до монастыря никогда не добрался слух о его песнях?
Лешек несколько раз зарывался носами снегоступов в снег, не в силах поставить ногу прямо, и падал, и долго барахтался в глубоком снегу, и от отчаянья думал, что наилучшим будет зарыться в него поглубже и уснуть — никто не найдет его здесь. Весной монахов к нему не подпустит талая вода, а летом его тело накроют травы, и никто никогда не получит крусталя. Что бы ему на это сказал колдун? Лешек знал: он бы велел вспомнить дедушку Вакея и его сломанную спину. Вспомнить, как хрустнули его суставы, когда он распрямлял плечи, и как подгибались его ноги, делавшие первые шаги. И его удивленную, недоверчивую улыбку, и слезы, что ползли по морщинистым щекам.
Надо было подниматься и идти.
Слобода вынырнула из метели как из-под земли — Лешек едва не уткнулся носом в бревенчатую стену дома. Он хотел осмотреться, прежде чем постучаться в двери, но снег падал густо, и на расстоянии вытянутой руки ничего не было видно. Ветер выл так громко, что заглушил лай собак, но подходил Лешек с наветренной стороны, и они учуяли его загодя. Не успел он обогнуть дом и едва вышел на утоптанную дорожку, ведущую к двери, как из темноты на него выскочило сразу несколько охотничьих псов — наверное, в слободе не принято было держать их на привязи. В отличие от волков, они не примеривались, а с грозным лаем кинулись на нарушителя границы. Если бы дорожка меж сугробов не была такой узкой, Лешеку пришлось бы очень туго. Он успел скинуть только один снегоступ и отбивался им от псов, молотя их по ушам. Только собак это не сильно напугало — им наверняка приходилось ходить на медведя, что им человек в волчьем полушубке с легкой деревянной лопастью в руках?
Один из псов впился зубами ему под колено, но быстро разжал челюсти, получив ногой по ребрам. Второй повис на левом рукаве, но прокусить его не смог. Лешек прижался спиной к стене, чтобы никто не обошел его сзади, и уповал только на хозяев дома: вдруг они проснутся, услышав бешеный лай собак? Впрочем, при таком ветре этого могло и не произойти. Из всех опасностей, подстерегавших его на пути, на такой глупый конец он не рассчитывал.
Кто-то вцепился Лешеку в ногу снова, и на этот раз он почувствовал кровь, брызнувшую из-под зубов. Это и напугало, и отрезвило его: песню силы во второй раз он спеть бы не смог, а разогнать собак голыми руками пока не получалось. Единственным спасением оставалась дверь в дом, шагах в пяти от того места, где он стоял. Он двинулся в ее сторону, еще больше озлобив этим собак: его ухватили за запястье, и снегоступ выпал из разжавшихся пальцев. Лешек несколько раз ударил в оскаленную морду кулаком, но зубы впились и в левый локоть.
Он понимал, что главное — это устоять на ногах. Если он упадет, его разорвут на клочки. Между тем, за ноги его хватали часто и ощутимо, почуяв уязвимое место, не прикрытое полушубком. Пять шагов показались ему бесконечными, и если бы дверь оказалась заперта, он бы сдался.
Но она открылась неожиданно легко, и Лешек протиснулся в холодные сени, напоследок пнув ногой рычащую собачью морду. И в тот же миг дверь за его спиной распахнулась: с зажженной лучиной в руках на порог вышел хозяин дома — бородатый русоволосый человек средних лет. За его спиной стояли двое парней помоложе (не иначе, сыновья), а за ними маячило еще несколько теней, но в темноте Лешек не рассмотрел, мужчины это или женщины.
Ни слова не говоря хозяин ухватил Лешека за грудки, втащил в избу и захлопнул тяжелую дверь в сени. В избе было тепло и душно. Вспыхнула еще одна лучина, а потом еще одна: Лешека окружили со всех сторон плотным кольцом. Кроме хозяина и двух его сыновей, на него смотрели четыре женщины: хозяйка, две молодухи и совсем девочка — наверное, младшая дочь. И на лицах их Лешек не заметил сочувствия — только презрение и брезгливость. Разве что девочка посматривала на него с любопытством. Лешек был готов к недоверию со стороны хозяев, подозрительности, нежеланию принять в доме путника, но за что они презирают его? Все стало ясно, когда вперед вышли двое высоких и крепких ребят с огнем в руках, и Лешек увидел, что они одеты не в рубахи, а в черные подрясники. Монахи опередили его. Он — вор, а хуже этого клейма для поселян ничего не существовало.
Страха не было — только горечь. В глазах монахов отражалось пламя лучины, и в этом пламени Лешек увидел лицо Дамиана, его торжествующую усмешку, а за ней — свою мучительную смерть. Странное отупение овладело им вместо отчаянья — была ли виной тому усталость, или он просто не успел опомниться, избежав одной смертельной опасности и тут же оказавшись в другой? Колдун говорил, что проигрывать тоже надо уметь, и, наверное, это должно было выглядеть по-другому: Лешек опустил голову, но один из монахов взял его за челку и поднял его лицо вверх.
— Он, — уверенно сказал второй, — я его видел на литургии, когда приезжал в Пустынь на Рождество.
Тяжелый пинок в живот согнул Лешека пополам, а удар по шее поставил на колени. За ним последовало еще несколько — вальком для стирки белья чуть выше поясницы, ощутимые и сквозь полушубок. Лешек сполз на пол, не в силах даже охнуть. Его раздели, связали и снова били вальком — долго и больно. Он катался по полу и выл: от боли, бессилия и безысходности.
Глупо и бесславно. Когда монахи решили, что Лешек не сможет встать на ноги, если его развязать, то подняли его и швырнули в дальний угол избы — он ударился лицом о бревенчатую стену и сполз по ней на пол.
— Ну что? — спросил один другого. — Прямо сейчас поедем?
— Да ну! Метель такая! Да темнотища. Завтра. Никуда он теперь не денется.
Они были довольны.
Хозяин и его сыновья не проронили ни звука, женщины смотрели на Лешека, сжав губы, без тени сострадания на лице, и так же молча разошлись спать, когда монахи задули лучину и устроились в углу на двух широких лавках. Лешек попробовал шевельнуться и закусил губу, чтобы не застонать: он искренне считал, что у него переломаны все кости. Волосатая веревка впилась в порванное собаками запястье, по ногам все еще текла кровь. Избитое тело отозвалось на движение резкой болью, и Лешек глотал слезы, и слезы бежали по щекам и мешались с кровью из носа: глупо и бесславно.
Он отдавал себе отчет в том, насколько жалок: избитый, окровавленный, покусанный собаками, не смеющий шевельнуться и плачущий от бессилия. Колдун говорил, что гордость надо хранить всегда, даже когда на это совсем не осталось сил. И от этого слезы бежали быстрей — на гордость он был неспособен. Лешек вспомнил, какое счастье чувствовал, вырвавшись из монастыря, каким сильным и бесстрашным ощущал себя всего несколько часов назад: не много же надо труда, чтобы сбросить его вниз, ткнуть носом в пол, указать на место — место жалкого червя, беспомощно корчащегося у чьих-то ног.
Нет! Он не хотел превращаться в червя! Колдун хранил гордость до конца, колдун умер с песней силы на устах. Лешек проглотил слезы. Да, у него нет оберегов, но разве это главное? Разве боги оставили его? Он сжал кулак и попробовал представить, что в ладони его лежит топор громовержца. И знакомое покалывание поползло по руке вверх. Вот так. Если он ничего не может сделать, он умрет с достоинством. Он посмотрит в глаза Дамиана без страха, как колдун. Он примет муки спокойно и не станет просить пощады. И будь что будет.
Из угла, где расположились монахи, по избе разнесся громкий храп. Лешек снова попытался лечь поудобней — завтра ему потребуются силы. В избе тепло, к утру боль не будет такой нестерпимой. Надо отдохнуть, надо встретить завтрашний день готовым ко всему. А сейчас он просто растерялся, не успел собраться, подготовиться. Завтра все будет по-другому.
То ли дремота, то ли забытье опустились на него: перед глазами развернулось широкое поле над рекой, под ним храпел белый конь, за спиной развевался белый плащ, и солнечные лучи толкали его в спину, навстречу людям, размахивающим руками и приветствующим его радостными криками. Он был богом, и бог был в нем — светлый солнечный бог Ярило, бог весенней кипучей силы, оплодотворяющей землю, бог, дарующий женщине зачатие, бог, благодать которого плескалась на землю с апреля по жаркий июль.
* * *
К той весне, когда Лешеку исполнилось шестнадцать, он вытянулся и почти догнал по росту колдуна. Над верхней губой у него пробились еле заметные усики, и окончательно сломался голос. Случись это на год раньше, он бы, наверное, обрадовался, а тут неожиданно почувствовал себя взрослым, настолько взрослым, что такие мелочи, как рост и усы, перестали его тревожить.
К тому времени Лешек прочитал все книги, какие нашел у колдуна, даже те, что были написаны глаголицей. Конечно, стать таким замечательным лекарем, как колдун, он не смог, но неплохо разбирался в травах и в строении человеческого тела и помогал колдуну, когда требовалось.
Лешек полюбил и изучил лес. Он здорово стрелял из лука (и обеспечивал дом колдуна шкурками и мясом) умел находить дорогу не только по солнцу и по звездам, но и по одному ему известным приметам. В конце лета он заваливал матушку ягодами и грибами — сам он ягоды ел без удовольствия, но их любил колдун, особенно зимой.
И каждое утро Лешек был счастлив. За четыре без малого года он так и не привык к этому счастью, хотя избавился от страхов и привычки втягивать голову в плечи. На него и вправду засматривались девушки, когда он появлялся на людях, и он платил им искренней любовью — они продолжали удивлять его и грацией, и мягкостью, и беззащитностью.
Леля вышла замуж за своего Гореслава, но не потеряла для Лешека притягательной прелести, наоборот — из юной озорной чаровницы она превратилась в красивую женщину, сознающую свою красоту и силу этой красоты. Ее движения стали плавными, глаза — спокойными, тело округлилось, налилось и напоминало упругое яблоко.
Одно только омрачало счастливую семейную жизнь Лели: за два года супружества она не сумела зачать. Лешек слышал об этом и переживал. Обычаи рода были слишком сильны среди сельчан, и Милуша боялась, что Гореслав рано или поздно откажется от бесплодной жены.
Лешек, как его это ни удивляло, продолжал оставаться ее товарищем, она частенько звала его в гости, и Гореслав принимал его у себя хорошо, разве что немного снисходительно. И теперь Лешеку было о чем с ним говорить: он прочитал множество книг, и Гореслав с удовольствием слушал рассказы о князьях и далеких походах за моря, о неизвестных городах и невиданных животных. Леля же, в отличие от матери, получила не только дар ведовства, но и умение лечить наложением рук, поэтому книги колдуна по врачеванию интересовали ее особенно, и Лешек старался запоминать их почти наизусть, чтобы пересказывать ей не без пользы для себя.
Когда колдун услышал, что голос Лешека начал ломаться, он испугался и запретил ему петь, а переменил решение только через несколько месяцев. Впрочем, петь Лешеку стало тяжело: если он пытался петь так же высоко, как обычно, у него начинало болеть горло. Колдун велел ему петь тише и ниже, а зимой специально возил Лешека в далекую Удогу, в храм святого Савватия, где его слушал доместик.
После этой поездки колдун заставлял Лешека заниматься ежедневно, как учил его доместик, и заглядывал ему в горло, и поил сложными отварами, которые составлял сам. И его усилия увенчались успехом: чистый детский голос превратился в сильный и сочный мужской.
— Конечно, малыш, Паисий научил бы тебя петь лучше, чем я… — иногда извинялся колдун, — но что-то мне не хочется возвращать тебя Паисию.
Лешек передергивал плечами — от посещения храма в Удоге у него остались самые мрачные воспоминания, хотя доместик ему понравился.
— Охто, ты не извиняйся, ладно? — хмыкал он, подражая колдуну. — Лучше тебя никто меня не научит, честное слово.
— Ты сам понимаешь, что говоришь ерунду, — довольно фыркал колдун. — Твой голос — величайшая ценность этого мира, и если я по собственному невежеству его загублю, мне не будет прощения.
— Ничего ты не загубишь, — отмахивался Лешек. — Я все равно буду петь.
И в конце мая, когда Лешек в первый раз осмелился спеть людям, колдун сам убедился в том, что волшебного очарования голос не потерял, напротив, сила его вошла в равновесие с той, которую Лешек вкладывал в свои песни.
И Леля, Леля совсем по-другому посмотрела на него после этого! Ее полуулыбка, ее чуть насмешливый взгляд, загадочный взлет бровей… В тот миг Лешек в первый раз почувствовал, что у него слишком часто бьется сердце. До этого он просто любовался ею, а теперь…
— Почему ты так смотришь на меня? — спросил он ее, когда они вместе с колдуном отправились в гости к ее матери.
— Ты стал таким красивым парнем, малыш, — ответила она и скосила на него глаза. Только ей и колдуну он до сих пор прощал «малыша». Впрочем, малышом его никто кроме них и не называл.
— Ты нарочно меня дразнишь, — сказал он, чувствуя, что краснеет.
— Нисколько. Я же всегда говорю правду.
После этого он до самого вечера боялся поднять на нее глаза и чувствовал совсем не то, что обычно, — какая-то сладкая, упоительная тоска сжимала ему грудь.
Когда они вернулись домой, совсем поздно вечером, Лешек не смог уснуть и вышел на двор, надеясь, что майская ночь успокоит его непонятное томление. И, чтобы отвлечься от мыслей о Леле, начал сочинять что-то про течение реки в свете поздней вечерней зари, но слова не складывались, мелодия топталась на месте. Тогда Лешек искупался, вышел на берег и понял, что спеть ему хочется совсем о другом. И, рискуя разбудить колдуна и матушку, спел. И сам пришел в ужас от того, что за песня у него получилась. Никаких смутных сомнений в ней не было, Лешек пел о чувственной любви, о женщинах, о тесных объятьях и о бушующей плоти.
— Ну-ну, — услышал он голос колдуна с крыльца, когда замолчал, — а я-то думал, тебе рано ехать на Ярилин день… Нет, смотри-ка, в этом году Ярило зацепил и тебя. И песня, как всегда, удивительная. Если ты споешь ее на празднике, все девушки там будут твоими.
— Разве такое можно петь людям? — Лешек, смущенный, подошел к крыльцу.
— Смотря когда. На Ярилин день — не только можно, но и нужно. Несколько дней осталось, так что если тебе придет в голову что-нибудь еще, запоминай — петь тебе придется много.
— Охто, я в этом ничего не смыслю, ты всегда говорил…
— Знаешь, судя по тому, что ты поешь, — сам Ярило вложил эту песню тебе в уста. А у меня появилась одна задумка…
О своей задумке он распространяться не стал, и Лешек, как всегда, ждал от него подвоха.
А через два дня, ближе к вечеру, во двор колдуна вошла Леля. Такого не случалось никогда: во-первых, дом колдуна стоял слишком далеко от села — на лошадях, бодрой рысью, они добирались туда часа за два по короткой дороге, известной только им двоим. А во-вторых, дорога вела через лес, и пешая Леля могла стать добычей зверей, да и просто заблудиться, угодить в болото, наступить на змеиное гнездо, столь опасное в конце мая, — да мало ли опасностей таит непроходимый лес!
— Леля! — колдун топил баню и увидел ее издали. — Ты как тут оказалась?
Наверное, он не заметил, что она плачет, поэтому лишь удивился и улыбнулся. Лешек вдруг почувствовал неловкость и спрятался за крыльцом, подглядывая за ними из-за угла.
— Охто, я знаю, ты можешь мне помочь. Только ты!
— Что-то случилось?
Леля покачала головой:
— Если я не смогу зачать в Ярилин день, Гореслав не сможет больше жить со мной! Он любит меня, но ты же понимаешь… Он должен стать отцом, иначе… иначе…
— Это он тебе сказал?
— Нет. Так решила его родня. Охто, ты можешь, я знаю! Охто, попроси богов! Они послушают тебя, я знаю, послушают. А я… я отдам тебе все, что хочешь…
— Девочка, мне ничего не надо. Я, конечно, попрошу богов, но с чего ты решила, что не сможешь зачать в Ярилин день?
— Мои луны отличаются от настоящей луны, в Ярилин день будет поздно… Не могу же я опозорить Гореслава, выйти замуж во второй раз и рожать детей. Тогда все поймут, что дело не во мне, а в нем. Я поэтому и пришла сегодня… Попроси богов отсрочить на несколько дней… или…
Лешек смотрел на нее, плачущую, и, конечно, жалел ее, но… Он знал, по книгам колдуна знал, что зачать женщина может не всегда, только в новолуние, и праздники лета совпадали с такими днями. Если в семье бесплодным был мужчина, жена всегда могла зачать на таком празднике, и муж принимал детей с радостью, как своих, поскольку боги давали на них согласие. Но если женщина не беременела и от других мужчин, то в бесплодии обвиняли ее, и муж брал себе другую, которая сможет продолжить его род. А сейчас… Что Леля имела в виду под этим «или»? Если сегодня ее день… Не надо никаких богов, никакого колдовства, она пришла просить колдуна совсем не об этом. Подальше от чужих глаз: никто не узнает, все поверят в то, что колдун просил богов и боги исполнили его просьбу. Она пришла просить его о любви…
— Лелюшка, девочка… Да как же я могу… Ты же как дочь мне… — колдун кашлянул, словно поперхнувшись.
— Охто, ну что же мне делать?
— Я попрошу богов, ничего не бойся. Скоро закат, я попрошу богов… А если боги откажут, тогда… тогда подумаем.
— Я противна тебе? — она вскинула на колдуна зеленые глаза, полные слез.
— Нет, да что ты… Понимаешь, так бывает… Молодым женщинам нельзя любить старых колдунов. Ты не сможешь после этого жить с Гореславом. Ты… он будет казаться тебе мальчиком. И мне нельзя любить девочек, я люблю твою мать и не хочу ее ни с кем сравнивать. Каждому свое: молодым — молодое, зрелым — зрелое. Не плачь, я попрошу богов. Это нетрудно. Одно дело — заставить родить огромные поля, и совсем другое — одну молоденькую красавицу. Боги не откажут, я умею просить.
Лешек закрыл лицо руками и бросился к лесу. Ему было жалко Лелю, он не понимал, почему колдун отказывает ей. Да каждый человек должен мечтать о ней, тем более что колдун вовсе не такой старый, как говорит. Да если бы она пришла к Лешеку, разве он бы ей отказал? Да он бы…
Он почувствовал, как перехватывает дыхание, и что-то легкое поднимается в груди, и камнем падает вниз живота, и бьется там в такт трепыхающемуся сердцу. От этого хотелось бежать быстрее, и он бежал, задыхаясь то ли от бега, то ли от душивших его желаний. Он споткнулся о корень и растянулся на тропинке во весь рост, чего с ним давно не случалось, но вскочил и побежал дальше не разбирая дороги, остановившись только на берегу реки.
Щеки пылали, Лешек зачерпнул воды и плеснул себе в лицо, но это не охладило его, наоборот: прикосновение воды к лицу почему-то напомнило ему женские руки, ласковые и бархатные. Он сел на берег, обхватил плечи руками, уткнулся носом в колени и застонал. Как же это мучительно! Да что же с ним происходит?
Он хотел думать о том, что у колдуна все получится, боги согласятся с его просьбой и Леля будет счастлива, но вместо этого представлял себе ее покатые плечи и налитую грудь. Ее мягкие губы, ее белые щиколотки…
Бегущая вода, которая обычно умиротворяла его и нагоняла сонливость, теперь не помогала: в ней ему мерещилось отражение девичьего лица. Лешек сидел долго, глядя на воду, изредка зарываясь носом в колени и рыча от переполнивших его чувств. Солнце скрылось за лесом — наверняка колдун уже начал колдовать. А потом? Если боги ему откажут, что будет потом?
Лешек разделся и полез в холодную воду. Но вместо того чтобы охладить, она только разгорячила кожу, и он решил купаться до тех пор, пока не замерзнет окончательно, заплыл на середину реки и повернулся на спину. Сердце все так же билось в ребра, и холода он не чувствовал.
Опускавшаяся на землю ночь обещала быть теплой и ясной. Вода окрасилась в свинцово-синий цвет, отражая небо: его еще нельзя было назвать бездонным, но в нем уже приоткрылась сумеречная глубина. Лешек смотрел на густую ольху, опустившуюся над рекой, и в ее очертаниях видел только зелень Лелиных глаз, потемневшую от слез. Течение снесло его почти до поворота реки, и он услышал бубен колдуна — его песня подходила к концу. Сейчас она смолкнет, и бурый медведь ляжет носом к белому пламени, охранять тело колдуна, пока тот говорит с богами.
Лешек выбрался на берег и хотел пойти за своей одеждой, но не удержался, слушая песню силы, — его томление требовало выхода, а песня колдуна, даже издали, заставляла страсть клокотать в горле. И он запел, сначала тихо, вторя беснующемуся бубну, а потом, когда голос колдуна замер, издав последний победный рев, подхватил песню и дал ей разлететься над рекой в полную силу, изливая из себя любовную тоску и смятение. Ему самому эта песня показалась похожей на протяжный волчий вой, но, постепенно нарастая, вой перешел в нечто совсем иное — не иначе бог Ярило снова заговорил его устами. Тоска выплеснулась наружу, и на смену ей явился призыв: Лешек пел о безоглядных объятьях, о приоткрытых губах, о смелых ласках и о восторге соития.
Песня длилась и длилась, и Лешек думал, что сможет петь ее бесконечно долго, пока наконец не выльет всю душу, но неожиданно Ярило оставил его, и последний звук повис над рекой, толкнулся в противоположный берег, вернулся назад и долго бился меж берегов, не желая затихать. Лешек стоял, чуть откинув плечи назад и подняв голову к небу, слушая этот последний звук, когда на плечи ему опустились теплые руки. Он вздрогнул и побоялся шевельнуться.
— Ты стал таким красивым парнем, малыш, — шепнули горячие губы прямо ему в ухо, и легкие пальцы пробежали по его спине и по бокам и обхватили пояс. Леля, стоявшая на цыпочках, опустилась и прижалась мягкими губами к его спине между лопаток.
Лешек замер и не знал, что он теперь должен делать.
— Какие ужасные шрамы… — шепнула она и провела вдоль одного из них пальцем. — Я всегда так жалела тебя. Ты был такой маленький, и уже…
— Это не рысь, — поспешно сказал Лешек: ему не хотелось ее обманывать. От волнения у него дрожали губы и колени.
— Я знаю. Я догадалась. Повернись, малыш, я хочу увидеть твое лицо, — она выпустила его из объятий, за плечи повернула к себе и добавила, осмотрев с головы до ног: — Ты очень красивый. И ты так удивительно поешь.
Лешек робко протянул к ней руки и дотронулся до ее плеч. Кровь бросилась ему в голову, когда ее зеленые глаза глянули сквозь него и ее приоткрытые губы потянулись к его лицу.
— Не бойся, малыш, ничего не бойся, — шепнула она, — так и надо. Ну что ты так дрожишь?..
— Потому что я очень люблю тебя, — ответил он, и Леля накрыла его рот поцелуем. И это было так волшебно — ощущать ее губы в своих!
Ее руки скользили по его влажному после купания телу, она прижималась к нему упругой грудью, и Лешек думал, что сходит с ума, и вскоре дрожал вовсе не от волнения — ему казалось, что выше счастья быть не может, но оно росло, росло с каждой минутой!
— Не бойся, ласкай меня, — сказала она, и его робкие прикосновения тут же стали крепкими объятиями. Под тонкой рубашкой ее мягкое, податливое тело отзывалось на его движения, и Лешеку очень хотелось, чтобы этой тонкой ткани между ними не было. Леля заметила это и освободилась от его рук.
— Смотри, — она легко скинула рубашку и осталась обнаженной. Лешек задохнулся и отошел на шаг — совершенная красота богини весенней любви, безупречность каждой линии, венец творения природы…
И в этот миг у них над головой запел соловей, сочным голосом призывая к себе подругу.
— Слышишь? Птицы тоже любят друг друга, — прошептала Леля, — сейчас вся природа творит любовь. Я шла сюда и видела змей — они тоже творили любовь, представляешь? Иди ко мне, малыш, мне так хорошо с тобой…
Лешек шагнул к ней и прижал ее жаркое тело к груди. Она позволила себя ласкать, и он быстро понял, что доставляет ей наслаждение, и голова его плыла в истоме, и руки не подчинялись мыслям, тело оторвалось от земли и парило над ней, невесомое, полное сладострастия. Леля увлекла его за собой в траву, и он ни о чем не думал, считая, что достиг вершины счастья. Но когда ее рука осторожно тронула его набухшую от вожделения плоть, он понял, что это еще не все, что вершина счастья впереди: ее прикосновение сделало его неистовым безумцем, как будто сам Ярило вселился в него. Он неожиданно понял, что значит «творить любовь», понял сам: дремучая память предков всколыхнулась в нем и обрушилась на Лелю всей силой ярого бога. Он взлетал к вершине счастья на огромных крыльях, все выше, выше, и, когда достиг ее, кинул в небо победный клич, и крик его слился с криком Лели.
Он опустился на землю плавно, как падает широкий лист — раскачиваясь, словно лодка, на руках легкого ветерка. Нежность… Лешек осторожно вытер ее слезы, и целовал ее розовое, разгоряченное лицо, и гладил ее подрагивавшее тело — нежность и благодарность.
— Малыш… — улыбнулась она сквозь слезы, — ты удивительный… Как будто это и не ты был вовсе… Так не бывает.
— Это не я, — ответил он, — это Ярило. Охто просил богов, и они его услышали.
Они любили друг друга всю ночь, и бегали по берегу реки, опрокидывая друг друга в воду, и прятались в темноте леса, и слушали песни соловья. Сплетали тела и тянулись друг к другу руками, расставались и встречались, хохотали и плакали. И на рассвете, когда лес просыпа́лся, все еще творили любовь — под пение птиц, в лучах восходящего солнца.
А когда вернулись в дом колдуна — уставшие, раскрасневшиеся, смеющиеся, — то застали его сидевшим за столом с кружкой хмельного меда. У него было хитрое и довольное лицо.
— Охто, что тебе сказали боги? — виновато спросила Леля.
— Боги смеялись надо мной, — ответил колдун. — Смеялись и показывали пальцами на землю. И говорили, что я самый глупый из всех колдунов.
Утром в Ярилин день колдун приступил к осуществлению своей задумки, несмотря на протесты и смущение Лешека. Он отдал ему белого жеребца, на котором всегда ревностно ездил сам, достал из сундука белый широкий плащ и велел надеть его на голое тело. Лешека это смутило: в монастыре их учили, что наготу должно прятать от людей, будто это нечто вроде позора — оказаться нагим перед другими. Колдун объяснил ему всю нелепость этого заблуждения, и Лешек не смущался ни его, ни матушки, ни, как выяснилось, Лели. Но появиться в таком виде на празднике?
Матушка сплела ему большой венок, из которого во все стороны торчали полевые цветы на длинных гибких стеблях, и, надевая Лешеку на голову, чуть не расплакалась от радости:
— Ярилко и есть! Молоденький, пригоженький!
Кожу бубна колдун покрыл горящей медью, для чего ездил к каким-то одному ему известным мастерам, и теперь сунул его Лешеку в руки.
— Когда-то я тоже был Ярилой на празднике и, знаешь, запомнил это на всю жизнь. Я тогда уже колдовал и видел богов, но одно дело видеть, а другое — чувствовать бога в себе.
В село они въезжали ровно в полдень, когда солнце выше всего поднялось над землей, но колдун велел Лешеку ехать первым, а сам чуть поотстал. Народу в поле у реки собралось едва ли меньше, чем на торге, — на Ярилу приезжали крестьяне из окрестных деревень, — и Лешек растерялся и замедлил шаг, увидев, перед какой толпой ему предстоит появиться.
— Давай-давай! — прикрикнул колдун, и Лешеку ничего больше не оставалось, как выехать из леса.
Его увидели не сразу: он ехал с южной стороны, против солнца, — и за то время, пока оставался незамеченным, вдруг ощутил задор — от его нерешительности не осталось и следа. Наверное, бог и вправду поселился в нем на время. Он пустил коня вскачь, расправил плечи и рассмеялся.
— Ярило! Ярило скачет! — услышал он первый возглас из толпы, и когда люди повернули головы в его сторону, на лицах их сиял восторг, и удивление, и радость. Приветственные крики слились в многоголосый гул, толпа хлынула ему навстречу — размахивая руками и присвистывая.
Солнце светило ему в спину, и Лешек, насквозь пропитанный солнцем, видел, что жаркие лучи несут его вперед и приподнимают над землей, и бубен в его руках — осколок солнца, и солнечным светом горит венок на его голове, и развевающийся белый плащ сверкает золотом, и конь, сияющий конь под ним, купается в солнечных лучах, играя гривой, фыркая и потряхивая головой.
И задор сменился восторгом: Лешек издал приветственный клич, а потом запел. Песня сложилась сама собой, легко и гладко — он пел о наступающем лете, о солнце и любви. Люди расступились, пропуская его коня, и сомкнули круг. Лешек поехал шагом, продолжая петь, и нарядные девушки из толпы кидали в него цветы и ржаные зерна.
Он чувствовал в себе бога. Теперь в этом не осталось сомнений: Ярило говорил с людьми его устами, Ярило смотрел на них его глазами, его руками держал поводья коня. Лешек же купался в его божественной силе, восторг лился из него песней, сладострастие кружило голову, клокотало в горле и стучало внизу живота. Нагота теперь не смущала Лешека, он гордился ею — его мужское естество налилось упругой силой, он ловил восхищенные женские взгляды и слышал одобрительные возгласы мужчин.
Вихрь праздника подхватил его и понес в пучину разгульного веселья. И следующие песни, которые выплескивались из него без устали, были озорными, полными распаляющих двусмысленностей. Лешек стучал в бубен, люди плясали вокруг него, и конь под ним плясал тоже. Он объехал все село по кругу и, случайно оглянувшись, заметил, что путь его усеян полевыми цветами, упавшими на землю и немедленно проросшими в ней — бог в нем заставлял цвести и прорастать все, к чему прикасался. Лешек видел раскрасневшиеся лица девушек, восторженно ловивших его взгляды, и румянец их становился ярче; видел, как льнут они после этого к возлюбленным, как женщины улыбаются и опускают глаза, как мужчины целуют их губы, и хохочут, и пляшут, и поют вместе с ним — радость плескалась над селом, бездумное жизнелюбие, чувственное, сладострастное и одновременно чистое, целомудренное, как у детей, не ведающих стыда.
К закату, когда позади остались игры, кулачные бои, скачки и угощения, над рекой вспыхнули костры, и песни Лешека стали тише, нежней: от необузданного солнечного задора бог в нем шагнул к лилейной, хрупкой ласке. Сплетенные руки, осторожные объятья, робкие слова любви из песен перетекали в явь. Толпа начала разбиваться на пары, кто-то купался в реке, кто-то уходил по полю в лес, и Лешек запел ту песню, которая несколько дней назад подарила ему Лелю. И тоскливый вой одиночества стал призывом, страстью — уже не шуточной, настоящей, гремящей и сметающей все на своем пути.
— Кого из нас ты выберешь, Ярило? — неожиданно коснулась его ноги девушка. — Бери любую, мы все сегодня хотим любить…
Лешек окинул взглядом тех, кто стоял рядом, и увидел колдуна, обнимавшего Милушу. Колдун подмигнул ему и указал глазами на Лелю, державшую за руку Гореслава. Но она незаметно покачала головой и посмотрела на мужа — в ее глазах светилось счастье, и Лешек улыбнулся ей понимающе. Бог не позволил ему долго сомневаться, Ярило сам знал, кому его любовь нужней всего, и, пустив коня рысью, подъехал к девушке, которую вперед, в круг собравшихся, толкала мать.
— Любишь ли ты меня, красавица? — спросил бог губами Лешека.
— Люблю, — шепнула она, и глаза ее распахнулись широко и восторженно.
Лешек — или бог в нем — подхватил ее и поднял на спину коню, усадил перед собой и понес к лесу, оглашая берег реки победной песней ярой любви.
Волки вышли на открытую полосу, и шерсть их дыбилась от ветра. Они приседали, прижимали уши и неуверенно озирались по сторонам. Лешек взял дубину поудобней и откинул суму подальше за спину, чтобы не мешала. Ему приходилось оглядываться, потому что волки хоть и шли чуть сзади, но постепенно сокращали расстояние. Они не спешили.
Лешек спиной чувствовал устремленные на него голодные взгляды. Сколько он успел пройти? И сколько осталось? Волки издали почувствуют жилье, но остановит ли их запах дыма?
Цепочка постепенно начала рассеиваться: Лешек, оглянувшись, не сразу понял, куда подевались два волка из семерых, и только потом увидел тени, мелькавшие среди деревьев, — они обходили его кругом. Он подумал и переместился на середину полосы, подальше от кромок леса. Так хотя бы они не нападут на него незаметно.
Но волки осмелели достаточно, чтобы растянуться на всю ширину полосы. Теперь те, что были впереди, шли на одной линии с ним, но на почтительном расстоянии, а последние — шагах в двадцати, и промежуток этот постепенно сокращался. Лешеку показалось, что он слышит лай собак, но в вое ветра это могло ему просто пригрезиться, слишком сильно он хотел его услышать. А еще ветер уносил запах дыма в противоположную сторону — даже если жилье близко, волки могут этого и не заметить.
Круг сужался, и идти спиной к зверям становилось опасным. Лешек не знал, сколько прыжков они посчитают верными: два? четыре? Он глубоко вдохнул, развернулся и описал концом дубины широкий круг. Волки, не ожидавшие этого, приостановились и подались немного назад. Лешек тоже попятился, чтобы звери не зашли ему за спину. Но всякое отступление есть отступление, и волки приняли его за слабость жертвы. Или противника?
Они медлили, раздумывали, но потихоньку крались вперед: припадали к земле, осторожничали, готовились в любой момент сорваться с места — как на жертву, так и прочь от нее. Теперь Лешек стоял лицом к ветру, и снег летел ему в глаза. Снежинки, заслоняя зверей, появлялись из белой мглы и непрерывным вихрящимся потоком били по лицу. Он махнул дубиной снова, но волков это не напугало. Их много. Они хотят есть.
Шум ветра переменился, теперь он не свистел, а ухал, как филин, и ревел, как медведь. И в этом шуме Лешек уловил что-то знакомое, родное. Словно ветер хотел что-то сказать, а Лешек не понимал его. Зато он отчетливо понял, что следующий взмах дубиной подтолкнет волков к прыжку: они достаточно близко, чтобы это не напугало их, а разозлило.
И Лешек крикнул. Низко, выдыхая из себя все мужество, на которое был способен. Это опять стало неожиданностью для волков, и они замерли, приседая в снег. И ветер ответил его крику хохотом, и хлопками в мохнатые ладоши, и ревом, и далеким грохотом осыпающихся скал.
Это колдун.
Дрожь появилась сначала в кончиках пальцах, поднимаясь все выше. И кулаки сжались сами по себе, и подбородок поднялся выше, и ноги в снегоступах начали отбивать тяжелый ритм, то приподнимая, то опуская тело и продавливая снег. И дрожь, добравшись до горла, заклокотала внутри, требуя выхода.
Песня силы выплеснулась из него навстречу ветру. Он отбросил дубину в снег — она мешала ему раскрыть ладони и впитывать в себя мощь урагана, сторицей возвращая ему силу, которую только что в себя вобрал. И пил это удвоенное, утроенное могущество, и исторгал из себя снова. Ему казалось, что между ним и ветром бушует холодное бесшумное пламя, из которого в стороны разлетаются синие молнии, и тот, кто случайно окажется в этом клубке сил, будет раздавлен, а потом сожжен дотла.
Голос его раздирал глотку чересчур низким ревом, подобным звериному, и Лешеку самому становилось жутко от того, какие страшные звуки может издавать его горло. Но теперь эти звуки рвались из него помимо воли, он не мог остановиться, иначе бы холодное пламя сожгло его самого. Для него не существовало ничего, кроме встречного ветра и песни силы — страшной песни, которой когда-то научил его колдун. И петь ее навстречу буре было очень самонадеянно. Теперь его не страшили волки — ураган грозил раздавить его своим многопудовым весом. Снег не долетал до его лица, метался в воронке, и воронка эта белым смерчем устремлялась в небо, и голос Лешека тоже кружился вместе со снежной крупой: бешеный, рыдающий, ревущий.
Он почувствовал, как его самого затягивает эта воронка, как бешено кружится голова и теряют смысл верх и низ, право и лево. Лешек непроизвольно выставил руки вперед и начал постепенно замедлять сумасшедшее биение песни. Воображаемое белое пламя качнулось в его сторону, но немного опустилось, воронка начала опадать, расползаться по снегу поземкой, струи ветра выпрямились и обтекали его тело со всех сторон, клокочущий голос захлебнулся сам в себе.
Лешек еще ощущал трепет, от которого покалывало пальцы рук и ног, еще дрожали губы, и очень хотелось сесть в снег и закрыть лицо руками. Волков не было видно, но это не удивило и, наверное, не обрадовало его.
— Спасибо, Охто, — выговорил он охрипшим горлом.
* * *
После долгого путешествия по деревням они с колдуном снова ездили на торг и к Милуше, только на этот раз, к своему огорчению, Лешек не встретил Лелю, а знакомство с Кышкой и его младшим братом Мурашом оказалось вовсе неприятным.
Колдун, завидев на улице стайку мальчишек, хитро посмотрел на Лешека и спросил:
— Ну что? Ты не хочешь поиграть с ребятами?
Лешек не очень этого хотел, с одной стороны, а с другой — он целый год не видел сверстников и ему было любопытно, да и мешать колдуну не стоило. Поэтому он кивнул и постарался сделать это искренне.
— Вот и отлично! — обрадовался колдун, забрал у Лешека повод коня и подтолкнул в спину.
Лешеку ничего больше не оставалось, как, вздохнув, направиться к ватаге ребят — ему еще ни разу не приходилось знакомиться самому. Мальчики заметили его издалека и, бросив какую-то увлекательную игру, повернули лица в его сторону. И никакого радушия на них он не заметил. Он на всякий случай оглянулся, но увидел, что колдун не смотрит в его сторону, а привязывает лошадей к забору у калитки.
Вперед, навстречу Лешеку, вышел мальчишка покрепче него и немного повыше — кудлатый, широколицый и очень похожий на Лелю, но в то же время не такой, как она. Наверное, это и был Кышка, его ровесник, о котором рассказывал колдун. В монастыре рядом с Лыткой Лешек был как за каменной стеной, а сейчас, оказавшись в одиночестве против незнакомой ватаги, Лешек почувствовал себя очень неуверенно. Он решил, что если станет во всем походить на Лытку, то это будет примерно то же самое, как если бы Лытка стоял рядом с ним.
— Тебе чего тут надо? — спросил предполагаемый Кышка.
— Ничего, — гордо ответил Лешек. Знакомиться сразу расхотелось.
— Тогда чего тут ходишь?
— А что, нельзя? — Лешек поднял голову.
— А кто ты такой, чтобы тут ходить?
— А ты кто такой, чтобы меня спрашивать? — с неменьшей самоуверенностью ответил вопросом Лешек.
— Я тут живу.
— А я тут иду.
Кышка помолчал — ему было трудно возразить сразу на столь веский довод, и Лешек уже хотел пройти мимо, погулять в одиночестве по реке, а может, и искупаться. Но когда он обошел ватагу стороной, Кышка нашелся:
— А ты разрешения у нас спросил, чтобы тут ходить?
По-честному, Лешек слегка струхнул, когда двое ребят преградили ему дорогу к реке. В приюте драться запрещали, но мальчишки все равно решали свои разногласия кулаками, а поскольку Лешек этого не умел, до появления Лытки жизнь его в приюте была сплошным кошмаром. И, как бы Лешек ни хотел походить на друга, один кураж заменить его не мог. Лешек вздохнул: он знал, чем закончится дело, если ребята поймут, что он испугался.
— И не собирался, — тихо ответил он сквозь зубы, повернувшись к Кышке лицом.
— Напрасно. А ты попроси, может, мы разрешим? — хохотнул Кышка.
Противный унизительный страх пополз по спине мурашками. Их много, а Лешек один. Да, впрочем, ему и с Кышкой будет не справиться. Лешек промолчал, не зная, что на это ответить.
— Ну? Что ж ты? Проси!
Лешек снова глубоко вздохнул, собираясь с силами ответить что-нибудь резкое и гордое, но, как назло, в голову ничего не приходило. Ребята вокруг начали посмеиваться.
— Давай. Или убирайся отсюда! — подначил Кышка.
От безвыходности ситуации хотелось разреветься — да, без Лытки Лешек обойтись, оказывается, не мог.
— Отстань от него, Кыш, — сказал мальчик помладше, с такими же зелеными глазами, как у Лели, — чего ты привязался! Он с Охто приехал, в гости к нам.
— Да ну? Вот и пусть убирается вместе со своим Охто! Нечего им тут делать! Подумаешь — колдун! Он за свои сласти и свистульки купить меня хочет! Не выйдет!
Кровь бросилась Лешеку в голову: никого колдун купить не хотел, он, кстати, про Кышку всегда говорил хорошо: и какой он взрослый, и серьезный, и старший мужчина в доме. Лешек искренне полагал, что к колдуну все должны относиться если не с той же любовью, что он сам, то уж с глубоким уважением — точно.
— Не смей так говорить про Охто, понял? — крикнул он и сжал кулаки.
— Да? А что ты мне сделаешь? — насмешливо спросил Кышка.
— Я тебя убью, — серьезно ответил Лешек и сам поверил в то, что за колдуна готов убить кого угодно.
— Ну попробуй! — захохотал Кышка и легко толкнул Лешека рукой в грудь. — Давай! Твой колдун — надутый индюк, понятно?
Лешек и сам не понял, что задело его сильней — «надутый индюк» или этот презрительный толчок в грудь, и, чего с ним никогда не случалось, кинулся на обидчика с кулаками. Кышка оказался не только выше и сильней его — он умел драться намного лучше Лытки и сразу же повалил Лешека на землю, наседая сверху, но Лешек от злости бестолково размахивал руками, кусался и царапался. У Кышки были жесткие кулаки, он с легкостью расквасил Лешеку нос, попал по зубам и подбил левый глаз, но Лешек сдаваться не собирался и, изловчившись, впился противнику в волосы, пригибая его голову к земле. Боль только рассердила Кышку, он работал кулаками часто и резко, но не попадал Лешеку по лицу, а месил ему ребра и живот. Лешеку с самого начала было понятно, насколько бесславно для него закончится этот поединок, и он старался не столько победить, сколько не сдаться, пиная противника босыми пятками и кусая за подворачивавшиеся части тела.
Он не сразу догадался разжать пальцы, стискивавшие Кышкины волосы, когда кто-то с силой дернул того вверх за ворот рубахи.
— Ах ты пакостник! — Над дерущимися мальчишками стояла Милуша. — Ты что же это устроил! Ты как гостей встречаешь?
Она толкнула поникшего Кышку в сторону дома.
— Быстро домой! И ты тоже, — она строго глянула на Кышкиного брата.
— А я-то за что? — обиделся младший.
— Чтоб ему не скучно было!
Младший понурил голову и посмотрел на хихикающих ребят вокруг, но Милуша ухватила за воротник и его тоже и повела обоих сыновей к дому.
Лешек сидел в пыли, ему было больно и обидно. Из носа на вышитую матушкой рубашку капала кровь, а на глазах выступили слезы, хотя он вовсе не плакал — это от удара в нос. И от этого становилось обидней вдвойне: теперь все решат, что он плачет. Подниматься на ноги у всех на глазах тоже было противно, а сидеть на земле — глупо. Лешек встал и, собирая остатки гордости, поднял подбородок. Получилось довольно жалко, тем более что из-за разбитых кулаками ребер спина не хотела распрямляться. Он повернулся и пошел к реке: единственное, чего он хотел, это спрятаться под высоким берегом от чужих глаз.
— Эй, погоди, — крикнул кто-то из мальчиков ему в спину.
Лешек не стал оглядываться и лишь ускорил шаг. Он спустился к воде и подумал, что надо бы умыться, но сел на травяную кочку, опустил ноги в реку и больше двигаться не хотел. Гнусное настроение от одиночества только усилилось: злость прошла, и Кышка теперь казался не врагом, а просто вздорным драчуном, не имело никакого смысла отвечать на его подначки. Лешек размазывал кровь из носа по щекам и с трудом сдерживал слезы — без Лытки он ничего не стоил, он не мог даже наказать обидчика, как тот того заслуживал.
Колдун спустился к нему минут через пять и сел рядом.
— Меня выгнали, там двух обормотов учат уму-разуму, — виновато сказал он, легонько подтолкнув Лешека в бок.
И тут Лешек расплакался. Если бы колдун не пришел, он бы точно смог сдержаться, а тут ему показалось, что колдун его жалеет, только не хочет этого показать.
— Да ладно, — колдун положил руку ему на плечо. — Обидно, не спорю. Но что ж плакать-то?
— Просто, — промямлил Лешек.
— Давай-ка лучше умоемся, — колдун протянул руку к воде, но Лешек его остановил.
— Не надо, я сам.
— Сам, сам, — легко согласился колдун. — Ты что, никогда раньше не дрался?
Лешек покачал головой.
— Ничего себе порядки у вас в монастыре, — колдун усмехнулся.
— Нет. Это я такой. У меня был Лытка, он меня защищал, — Лешек расплакался еще сильней, — а сам я ничего не могу, ничего!
— У-у-у… — протянул колдун, — я тебе скажу кое-что, только никому не рассказывай: вообще-то с Кышкой тут никто не связывается, и ребята решили, что ты очень смелый, если первым полез к нему драться. Иногда победа — не самое главное. А драться я тебя научу, как-то это я из виду упустил…
— Правда? Они правда так решили? — на всякий случай переспросил Лешек. — Ты только меня не обманывай, иначе… иначе я…
— Я не обманываю, можешь сам у них спросить.
Лешек не очень ему поверил — колдун врал легко и с удовольствием, — но плакать перестал и умылся. Они долго сидели над рекой, и колдун рассказывал о своем детстве: в тринадцать лет он уже начал колдовать, и ему стало не до игр и драк.
Примерно через полчаса пришли Кышка с братом, и Кышка пробормотал что-то вроде извинений, и в глазах его действительно было раскаянье.
— Давай помиримся, и можешь с нами играть, — предложил Кышка напоследок.
Лешек сжал губы: это выглядело очень соблазнительно, и он готов был кивнуть, но вспомнил, из-за чего началась драка, и покачал головой.
— Что, не хочешь?
— Понимаешь, — Лешек представлял, с каким трудом Кышке дались эти слова, но и простить просто так не мог, — ты же обидел Охто… а не меня.
Кышка исподлобья глянул на колдуна, который предусмотрительно отошел в сторонку, потом снова на Лешека и снова на колдуна. Младший подтолкнул брата в бок:
— Давай! Это же правда! Или ты боишься?
Кышка пожевал губы и вздохнул:
— Правда. Охто, прости меня. Я назвал тебя надутым индюком.
Колдун посмотрел на Лешека и расхохотался:
— Так вот из-за чего сыр-бор! А я-то думал… Право, оно того не стоило.
Через десять минут никто не вспоминал о столь незадачливом знакомстве, а ребята на поверку оказались веселыми и дружелюбными. А сколько они знали игр, о которых Лешек ничего не слышал! Ведь пространства хватало для любой игры: и улицы села, и поле, и река, и лес — все было в распоряжении мальчиков. И хотя большинство игр уже не казалось им интересными, обнаружив, что Лешек ни в одну из них играть не умеет, с удовольствием показали ему и те, в которые играли несколько лет назад.
Поздним вечером, когда они ехали домой и Лешек восторженно рассказывал колдуну о новых знакомых, тот все же его спросил:
— А что, ты вправду подрался с Кышкой из-за того, что он назвал меня надутым индюком?
— Ну да, — ответил Лешек. Он успел забыть об этом.
— Конечно, драться из-за этого не стоило, но все равно спасибо.
— Да за что же, Охто? Я что, по-твоему, должен был кивнуть и согласиться?
— Вот за это и спасибо. Что не кивнул и не согласился. Я бы, конечно, не обиделся, но мне приятно. Видишь ли, Кышка меня не любит, и я его понимаю. Тут и ревность, и его положение старшего мужчины, и обида за отца. Не за что ему меня любить.
— Да нет, Охто. Он просто хотел подраться и зацепился. Он так вовсе про тебя не думает, просто храбрится. Ну вроде ты ему никто и он может про тебя говорить что угодно.
— Ты так думаешь?
— Конечно! Да я тебе точно говорю!
Колдун хмыкнул. А когда матушка, увидев разбитое лицо Лешека, начала причитать и восклицать «да что же это такое!», ответил ей с гордостью:
— Это он меня защищал.
— Вот сам бы и разбирался! — возмутилась матушка. — Сам бы рожу и подставлял, а не ребенка маленького!
— Он вовсе не маленький ребенок! — рассмеялся колдун.
Матушка все равно ворчала на колдуна еще дня два, а Лешек теперь с нетерпением ждал следующей поездки к Милуше — несмотря на драку, отношения между мальчиками в селе очень отличались от приютских. Лытка пришел в приют совсем взрослым, те же ребята, которые вместе с Лешеком росли в монастыре, не были на него похожи и приняли Лыткины правила игры только благодаря его кулакам. Лешек задумывался иногда, что бы с ним стало, не появись в приюте Лытка, и картины, которые рисовало его воображение, были одна страшней другой. В восемь лет он всерьез думал о том, что смерть стала бы для него наилучшим выходом: сверстников он боялся не меньше, а, наверное, сильней, чем воспитателей, ведь, как бы ни были унизительны наказания, они распространялись на всех, а оскорбительных шуток, тычков и щипков на его долю доставалось гораздо больше, чем остальным.
Когда они с колдуном в следующий раз поехали в село, все ребята и, что самое удивительное, Леля пришли послушать, как Лешек поет. Ему было приятно. Да и вообще, слава о его песнях очень быстро разошлась по торгу, и, стоило им с колдуном привязать лошадей к коновязи, вокруг сразу собиралась толпа, вопрошающая, будет ли мальчик петь.
Через несколько недель он перестал так сильно уставать и мог петь толпе до десятка песен подряд. А после того, как колдун делал необходимые покупки, он неизменно шел к Милуше, а Лешек — к своим друзьям.
Вот когда ему пригодилась наука колдуна: неожиданно для себя Лешек выяснил, что в ватаге мальчишек он ни в чем им не уступает, а ездит верхом даже лучше.
Больше всего Лешек полюбил играть в войну. И если в открытой схватке он иногда терялся, то в разведке ему не было равных. Он умел здорово прятаться, и бесшумно передвигаться, и долго плыть под водой — помогало развитое пением дыхание (а колдун еще и показал ему, как под водой можно дышать через камышинку).
В лапту играть он тоже выучился без труда и (снова неожиданно для себя) понял, что бегает намного быстрей других. И Кышка, которого иногда брали играть совсем взрослые ребята, через некоторое время потащил за собой и Лешека. Это была большая честь: на игру взрослых ребят смотрели девушки, и Леля в их числе.
Леле он поклонялся — завидев ее издали, Лешек забывал обо всем, бросал игру, терял представление о времени, а стоял и молча провожал ее взглядом. Мальчишки посмеивались над ним, но, поняв, что Лешека это нисколько не смущает, быстро перестали.
В мечтах он становился взрослым, сильным и бесстрашным и придумывал множество жутких опасностей, от которых ему удавалось ее защитить. Но вовсе не для того, чтобы она посмотрела в его сторону: как привлечь ее внимание, он знал, никаких подвигов для этого не требовалось. Нет, просто ему хотелось стать достойным ее, для самого себя. Впрочем, он долго мучился угрызениями совести, вспоминая рассказ колдуна про рысь, и опасался, что Леля начнет его расспрашивать.
Леля не позволяла взрослым ребятам его прогонять или смеяться над ним, а однажды попросила спеть песню про белый цветок, которую он сочинил в первую их встречу. Другие девушки ахали и целовали Лешека в макушку, как маленького, парни хлопали его по плечу, а Гореслав, с которым он частенько встречал Лелю по вечерам, подарил ему за это свой оберег — топор громовержца.
Гореслав был высоким и красивым парнем, и Лешек нисколько Лелю не ревновал, напротив, парень этот нравился ему только потому, что Леля отдает ему предпочтение. И его подарок Лешек принял с благодарностью и восторгом: топор громовержца был настоящим мужским оберегом, и для тринадцатилетнего мальчика носить его считалось почетным. Колдун сказал, что с этим оберегом Лешек должен научиться драться гораздо быстрей, чем без него.
Надо сказать, уроки колдуна вовсе не приводили Лешека в восторг, как когда-то его не радовала верховая езда. Колдун заставлял его набивать кулаки, учил держать удар и развивать ловкость и быстроту. Как-то Лешек даже обиделся и хотел уйти, пропустив увесистый удар в живот, далеко не первый по счету, но колдун развернул его к себе лицом:
— Нет, парень, так дело не пойдет. Ты же не девчонка, правильно?
— Я больше не могу! — проворчал Лешек.
— Ерунда! С таким настроением ты точно ничего не сможешь. Заметь, топор громовержца у тебя на шее, а не у меня. Сожми его в кулак и постой с минуту молча.
Лешек, обиженно сжав губы, повиновался. Он знал, что колдун от него не отстанет, а если он вздумает расплакаться, тот только рассмеется. Оберег холодил руку и не согревался, а через некоторое время Лешек ощутил легкое приятное покалывание в ладони. Покалывание поднималось по руке все выше, дошло до локтя, и Лешеку вдруг захотелось развернуть поникшие плечи. Он поднял глаза и встретился с насмешливым взглядом колдуна. Покалывание ползло наверх, достигло шеи и ударило в голову необычайной силой, желанием немедленно доказать колдуну, что он не девчонка и нечего над ним смеяться: он может держать удар, просто не очень хочет. Он медленно разжал кулак, и оберег упал ему на грудь.
— Ты просто пользуешься тем, что я маленького роста, поэтому и побеждаешь! — с вызовом сказал он колдуну.
— Ага, — немедленно согласился колдун, — пользуюсь. Давай еще раз, и посмотрим, успеешь ты или не успеешь.
Он без предупреждения махнул кулаком, но Лешек пригнулся, пропуская его над головой, легко парировал удар слева в живот и, изловчившись, дотянулся острым кулачком до лица колдуна — и сам испугался, насколько сильно сумел его стукнуть. Голова колдуна откинулась назад, но он провел еще два или три выпада, которые Лешек отразил не задумываясь, и только потом отошел на два шага в сторону и прикрыл глаз рукой.
— Ничего себе! — улыбнулся он. — Неплохо получилось, я не ожидал.
Лешек почувствовал себя очень виноватым.
— Охто, прости, я не хотел…
— Ерунда. Это здорово, честное слово. Я сам виноват, расслабился.
— Тебе очень больно?
— Нет, малыш, все хорошо, что ты…
Через два часа под глазом колдуна расползся громадный фиолетовый синяк, но он лишь посмеивался и хлопал Лешека по плечу. И Лешек снова убедился: его успехи колдуну дороже таких неприятностей, как разбитое лицо.
— Так и надо, — укоризненно говорила матушка за обедом, — нечего над ребенком издеваться. Молодец, Лешек, так его!
Колдун снова посмеивался и подмигивал Лешеку заплывшим глазом.
Лытка проклинал себя за то, что отпустил Лешека одного: Дамиан поймает его и убьет снова, и, наверное, во второй раз Лытка его смерти не переживет. Господь даровал Лытке самое большое счастье за всю его жизнь — чудесное воскресение Лешека из мертвых. Это было чудо, настоящее чудо: восемь лет он молил Господа об этом, и Он сжалился над Лыткой.
Лытка долго помнил тот день, когда колдун приехал и рассказал про Лешека. Паисий разрешил Лытке уйти с литургии и сам пошел к воротам вместе с ним. Лытка тогда уже перерос Паисия, но иеромонах положил руку ему на плечо, как маленькому, и всматривался в дорогу, ведущую от озера. Лытка не верил в плохое известие, нисколько не верил. Лешек не мог умереть, это было бы слишком несправедливо, слишком жестоко. И ждал он колдуна, чтобы услышать, что Лешек поправляется, скоро вернется в приют и они снова будут вместе.
Лытка вспоминал, как увидел его в первый раз, — совсем маленького, плачущего, забившегося в угол спальни. А здоровый, толстощекий парнишка пытался медом измазать его волосы и приговаривал при этом: «Хочешь еще сладенького?» Лытка знал, что такое волосы, измазанные в меду, да еще и зимой, когда так холодно их мыть. А еще он хорошо знал, что слабых обижать нехорошо. У них в деревне за такое старшие братья малыша накостыляли бы такому шалуну по первое число. Но если у малыша в приюте нет старших братьев, это вовсе не причина для издевательства.
Лытка сшиб толстощекого на кровать одним ударом в грудь.
— Ты что? — не понял толстощекий.
— Щас ты у меня получишь «сладенького»! — сквозь зубы процедил Лытка.
— Ты чего? — взревел его противник и оглянулся по сторонам, призывая на помощь товарищей. Но Лытка был крепким парнем, и никто не посмел с ним связываться; в приюте тоже имели представление о честности и вдвоем на одного не лезли. Он помог встать плачущему малышу и повел его умываться.
Лешек был удивительным. Лытка любил его, как младшего брата, а может, и сильней. Его семья сгорела в избе, когда сам Лытка ушел с ребятами в ночное пасти лошадей, и никого на этом свете у него не осталось. Полгода он мыкался по добрым людям, пока наконец его не подобрали монахи. И приют показался Лытке местом теплым и сытным.
Стоя у Великих ворот, он старался вспоминать только хорошее: как Лешек пел, как смеялся, как весело изображал монахов, — но почему-то вместо этого перед глазами все время всплывало его бледное лицо с испариной на лбу, и провалившиеся огромные глаза, которые не помещались между висков, и впалые щеки, и струйка яблочной кашицы, стекавшая из угла рта на подушку.
Если бы Лытка тогда поднялся с земли чуть быстрее… Совсем чуть-чуть. Он опоздал всего на несколько мгновений. Когда Дамиан ударил его в лицо, ему стоило большого труда понять, лежит он или стоит. И земля под ним шаталась и выскальзывала из-под ног, когда он поднимался. Лытка не думал об опасности, он ни секунды не боялся Дамиана, он бы, наверное, отгрыз ненавистную руку, если бы подоспевшие монахи не отцепили его от запястья настоятеля, сжав ему щеки пальцами. Но он все равно опоздал.
Мрачная фигура колдуна показалась на дороге, и Паисий сжал плечо Лытки немного крепче. Его горло исторгло какой-то тихий, гортанный звук, вроде стона, и Лытка понял, как Паисий боится. Надеется и боится.
Колдун, как всегда, спешил, но, увидев иеромонаха с мальчиком, придержал коня, посмотрел на них сверху вниз жестким, холодным взглядом и сказал, коротко и внятно:
— Мальчик умер.
Паисий, до этого смотревший на колдуна широко открытыми глазами, полными надежды, уронил голову на грудь, а Лытка не сразу понял, что означают эти слова, потому что не хотел их понимать.
— Я узнал, кто его родители, и похоронил рядом с матерью, в Моксино, — колдун тронул коня с места и, не оглядываясь, направился к больнице.
Паисий разрыдался молча: плечи его тряслись, губы судорожно кривились, и из плотно зажмуренных глаз бежали слезы, и тогда до Лытки постепенно стало доходить, какую весть принес им колдун. Отчаянье, до поры спрятанное где-то внизу живота, вдруг поднялось к горлу, и Лытка схватился за шею руками, как будто это отчаянье могло его задушить. Оно было похоже на невыносимую боль, и от этой боли у Лытки дрогнули и подогнулись колени: он упал на вытоптанную землю и свернулся клубком, стараясь спрятать лицо и зажать руками уши, чтобы не слышать слов колдуна, которые до сих пор били в виски набатом: мальчик умер, умер, умер…
Если бы он тогда поднялся с земли чуть быстрее… Совсем чуть-чуть…
Лытка три дня пролежал в горячке, и Паисий приходил к нему и сидел рядом по нескольку часов. Тогда и началась их дружба — старика и мальчика, таких непохожих, разделенных не только возрастом, но и положением.
— Мне сегодня приснился сон, — рассказывал Паисий, — как будто Господь обнимает Лешека и сам ведет в райский сад. И вокруг светло, поют птицы, и идут они по белому облаку…
— А разве Лешека могут пропустить в рай? — удивился Лытка.
— Конечно. Господь ведь любил его, как родного сына, разве же он не простит ему мелких детских грешков? И вся обитель молится за его спасение, и Исус слышит наши молитвы.
— А откуда ты знаешь, что Господь любил его, как сына?
— Конечно, любил. Господь всех нас любит, как своих детей. И тебя, и меня.
— Разве? А я думал… А почему он тогда не спас Лешека, почему позволил ему умереть? Ведь Бог же всемогущ!
— А ты думаешь, Лешеку здесь было бы лучше, чем в райском саду? Господь пожалел его и взял к себе на небо, чтобы свои песни он пел там, в раю, услаждая ими души праведников. Разве плохо?
— Нет, — Лытка насупил брови. — Но что же он будет там делать среди этих святых старцев?
— Каких старцев? — теперь удивился Паисий.
— Ну, схимников. Ведь только схимники могут попасть в рай.
— Да нет, мальчик мой, ты ошибаешься. Конечно, врата узки, но и Господь милосерден. Каждому в жизни он позволяет раскаяться в грехах. И если ты раскаялся искренне, то он тебя простит, как простил бы родного сына. Бог любит нас, а мы, неблагодарные, грешим и сами стремимся к геенне огненной. И чем страшней наши грехи, тем труднее Господу вырвать нас из рук нечистого.
— Но ведь не грешить невозможно!
— Конечно, человек слаб. Тело вводит его в грехи. Но с собой надо бороться, надо взращивать в себе божественное, отказываясь от скотского. Никто и не говорит, что это легко. Но праведный путь приведет тебя к вратам рая, и душа, избавленная от тела, возликует. Тот же, кто в жизни только и делает, что услаждает плоть, не сможет от нее освободиться и не спасется, скатившись в геенну огненную.
— Но мы ведь служим Богу, чтобы спастись от него, разве не так?
— Нет, мой мальчик, кто тебе это сказал? Мы служим Богу, потому что любим его, потому что в молитве обретаем его поддержку, и Он дает нам силы бороться с собой и не грешить.
В следующую субботу, перед исповедью, Лытка долго размышлял о своих грехах, но так и не смог понять, в чем ему надо раскаяться, и сам отправился искать Паисия, чтобы спросить совета. Они проговорили до самой всенощной, и вскоре это стало обычаем — прежде чем исповедаться духовнику, Лытка долго говорил с Паисием, тот стал его духовным наставником, раскрывая перед мальчиком тайны истинной веры.
Лытка стал совсем по-другому относиться к службам, и слова, которые раньше он пел, вызубрив наизусть и не вникая в суть, обрели для него божественный смысл, отчего голос звучал по-новому: красиво и одухотворенно.
Он изучил Благовест, а Паисий помог ему в этом, разъясняя непонятные места, и история Христа потрясла Лытку. Если до этого он всего лишь мечтал о рае, чтобы встретиться там с родителями, сестрами и Лешеком, то теперь почувствовал любовь к Исусу и готов был преклонить перед его подвигом колени. Раньше он не понимал смысла распятия, да никто особенно и не стремился его в этот смысл посвятить, но когда разобрался, его сердце преисполнилось трепета и благодарности.
Теперь он истово искал в себе грехи, надеясь хоть в малости приблизиться к Исусу, стать хоть немного его достойным. Паисий и духовник Лытки безошибочно определили, с каким грехом ему нужно бороться в первую очередь, — с гордыней: мальчишка был слишком независим, слишком своеволен и смел, смирение оставалось для него загадкой, непонятным отвлеченным словом. Да и его привычка поднимать голову и смотреть на окружающих сверху вниз не соответствовала представлению о добропорядочном христианском поведении.
Но постепенно, шаг за шагом, они помогли Лытке разобраться и в этом, и он начал сам следить за собой и иногда обличал наставников в том, что они прощают ему то, чему нет прощения. Зато милосердие давалось ему легко и без усилий, — наверное, поэтому особенной добродетелью Лытка его не считал. Ведь то, что не требует душевного труда, не стоит ставить себе в заслугу.
Трудней всего оказалось разобраться со своими мыслями о Дамиане. Лытку грызла ненависть и желание отомстить, а этого чувства Исус бы не одобрил. Но его сомнения разрешил Паисий: по его словам, в Дамиане шла постоянная борьба между Богом и Диаволом, и Диавол, благодаря греховности Дамиана, постоянно одерживал верх. Надо было ненавидеть не Дамиана, а Диавола в нем, а сам Дамиан заслуживал жалости, помощи и поддержки в борьбе.
Лытка, конечно, подумал, что Дамиан в этой борьбе никакого участия не принимает, но запомнил слова Паисия и действительно Дамиана пожалел.
А еще через некоторое время понял, что Паисий, как многие другие иеромонахи, ведут с Дамианом непрерывную борьбу. И не только с Дамианом, но и с самим аввой.
Годы шли, и Дамиан из келаря и наставника дружников вдруг стал благочинным. Этого от аввы не ожидал никто. Иеромонахи роптали в открытую: Дамиан не имел даже сана иерея, а благочинный отвечал за духовные ценности. Паисий опасался, что ропот этот приведет лишь к тому, что авва рукоположит Дамиана в иеромонахи, но он ошибся, этого авва делать не стал. И тогда Лытка, которому исполнилось шестнадцать лет, объяснил Паисию и духовнику, что этого авва не сделает никогда, чтобы Дамиан не смог в обход монастыря стать игуменом. Отцы подивились проницательности мальчика и после этого частенько рассказывали ему то, о чем приютскому парню знать было не положено, и только для того, чтобы спросить совета.
Впрочем, в семнадцать лет Лытка принял послушание.
Дамиан же удивил всех: из него получился хороший благочинный. И хотя действа его ничем не отличались от приютских, даже иеромонахи не могли придраться к его службе: Дамиан был строг, но справедлив. Исповедь перестала быть для некоторых монахов и послушников одним названием, Дамиан заранее докладывал духовникам о наиболее тяжких грехах, совершенных их «детьми», а узнавал он об этом словно по волшебству. Поначалу все думали, что это Господь просвещает Дамиана и во сне посылает ему видения, но вскоре догадались, что божественное тут ни при чем: Дамиан пользовался таким простым способом, как наушничество. Но в этом иеромонахи не усмотрели греха.
Дамиан добился беспрекословного выполнения устава, придумал систему наказаний за нарушения, и сам авва не смел его обходить. Все случаи, в которых устав мог быть нарушен, оговаривались в отдельном документе, который иеромонахи приняли и утвердили с большим удовольствием: Дамиан хорошо знал, чем можно их подкупить, и не ошибся. Впрочем, его нововведения если и давали послабления иереям, то только обоснованные и действительно необходимые.
Через год монастырь сиял, как будто на завтра ожидался приезд самого епископа.
Но и это не все, чем порадовал новый благочинный насельников обители: Дамиану позволили говорить с отцами Церкви, и он искусно доказал архимандриту греховность князя Златояра и потребовал в качестве епитимии (или добровольного искупления грехов) часть его земель в пользу монастыря. Златояру пришлось уступить одну из приграничных деревень. Сделал он это без особой охоты, но и не сильно переживая, потому что надеялся осенью собрать урожай как с нее, так и с некоторых монастырских угодий. И вот тут князю впервые пришлось столкнуться с «дружиной» Дамиана.
Этой победой он перетащил на свою сторону многих иеромонахов, и только Паисий да еще двое-трое отцов продолжали потихоньку роптать. Никто не понимал, чего добивается авва.
Воспоминания о колдуне иногда причиняли невыносимую боль, а иногда согревали и придавали сил, словно он протягивал невидимую руку и обнимал Лешека за плечо.
Когда стемнело — быстро и неожиданно, — ветер проник на самое дно густого леса. Он еще не мешал идти, но уже швырял в лицо колючий мелкий снег: к ночи сильно подморозило. Над верхушками же деревьев бушевал настоящий ураган, и Лешек, который любил непогоду, в восхищении, смешанном с опаской, посматривал наверх. Лес ревел, раскачивался и трещал, ветер то тоненько скулил, то подвывал, а то свистел молодецким посвистом.
И только когда деревья расступились, открывая широкое пространство выжженной полосы, Лешек на себе испытал бешеную злобу урагана: тот как будто радовался, что может дотянуться до не прикрытой лесом земли, и обрушил на нее всю свою силу. Снег летел с неба, снег поднимался снизу, вихрился, проносился мимо, вился вокруг ног преданным псом и хлестал по лицу оледенелой рукавицей. Лешека в первую минуту едва не сбило с ног, и, хотя ветер дул ему в спину, дышать приходилось прикрывая рот руками.
Из-за густой снежной круговерти Лешек не сразу разглядел на краю леса серые приземистые тени, цепочкой кравшиеся сзади. Он ощутил на себе их голодные взгляды: волков было семь. Видно, выходить на открытое пространство они пока опасались и изучали жертву издали. Лешек шел довольно быстро, волков же рыхлый снег не держал, они проваливались по брюхо, но не глубже. Долго изучать человека они не станут: как только убедятся в своем превосходстве, так сразу нападут. И рыхлый снег им не помеха.
Лешек перешел к противоположной стороне полосы, но пока волки за ним не последовали: ветер дул слишком сильно и помешал бы им добраться до жертвы. Нет, они примерятся, обойдут его со всех сторон и кинутся только тогда, когда будут уверены в молниеносности своей атаки. Их семеро, и, хотя волки по природе довольно трусливые звери, напугать их будет трудно.
В лесу от них не спрячешься: лес — их родной дом, там они и раздумывать не станут. Другое дело — открытая полоса, которая просматривается со всех сторон. Насквозь продувающий ее ветер уносит запахи, да и глаза человека видят лучше, чем у волков, а темно зимой не бывает.
Лешек думал спокойно, трезво, без тени страха. И снова внутри натянулась струна, делая движения выверенными, точными, обостряя слух и зрение — так учил его колдун, которому ни разу не довелось увидеть, что Лешеку помогла его наука. Лешек поднял лицо: если бы не ураган, волки давно напали бы на него, и открытая полоса не смогла бы их напугать.
— Спасибо, Охто, — на глаза навернулись слезы, и Лешек подумал, что ветер донесет его слова до колдуна: закружит вихрем, поднимет над землей и дотянет до самого неба.
Сломанный ветром сосновый сук хоть и был тяжеловат, мог бы стать превосходной дубиной: Лешек обломал мелкие ветви и верхушку. Но не настолько хорошо он владеет таким оружием, чтобы отбиться от семерых зверей. Хотя, может быть, это на время их отпугнет.
Сколько идти до охотничьей слободы, он не знал, но больше ему уповать было не на что: либо он подойдет к жилью до того, как волки решатся на нападение, либо… Дедушка говорил — семь верст. Но это при условии, что он прямо от Никольской пойдет на восток. Лешек же не меньше версты шел вдоль реки. А двигался ли он на восток, или на северо-восток, или на юго-восток, оставалось загадкой: он выбирал путь по направлению ветра.
* * *
Лишь в начале следующего лета колдун взял его с собой на торг, до этого Лешек ни разу не появлялся на людях. Он к тому времени вытянулся и поздоровел: руки у него стали крепче, ноги — быстрей, щеки горели румянцем, и матушка не могла нарадоваться, хотя и жалела его за худобу. Никто в монастыре не смог бы его узнать.
Село стояло на широкой реке Пель, там, где в нее впадала Узица, и жители его в основном растили скот и выделывали кожи. Поскольку каждую неделю в село приезжали крестьяне из окрестных деревень и других, более отдаленных мест, называлось оно Пельским торгом, но и колдун, и местный люд называли его просто селом.
Торг поразил Лешека и напугал. Он никогда не видел ни такого большого села, ни такого числа людей. В раннем детстве мать, наверное, никогда не брала его с собой, если вообще бывала в таких местах. Больше всего он боялся потеряться и крепко держался за руку колдуна — лошадей они оставили у въезда на торг.
Особенно Лешека удивило то, что среди людей женщин едва ли было меньше, чем мужчин. В монастыре женщины появлялись только с гостями, и приютские мальчишки иногда бегали на них смотреть, из простого любопытства. Здесь же мальчики и девочки помладше Лешека крутились вместе, а девочки постарше уже держались от мальчишек особняком — невестились. Лешек глазел на них широко раскрыв глаза и рот, и колдун время от времени похихикивал:
— Рот закрой хотя бы. Рано тебе на невест заглядываться. Вот усы вырастут, тогда смотри сколько хочешь. Впрочем, к тому времени они сами на тебя глазеть начнут.
Мальчишки, которые стайками сновали по торгу туда-сюда, посматривали на Лешека сверху вниз, и он тушевался под их взглядами.
Колдун купил ему сапоги — красивые, красные, с острым носком, чуть загнутым вверх, и Лешек в восторге смотрел на ноги, надеясь, что это прибавит ему веса в глазах сверстников, но, похоже, их взгляды стали еще более презрительными. Колдун покупал всякую ерунду, хотя обычно с торга привозил тяжелые мешки с теми продуктами, которых не водилось в его хозяйстве. И беспрестанно предлагал Лешеку выбрать себе что-нибудь, но Лешека ничего не привлекало: ни сласти, ни безделушки. Он долго с тоской смотрел на деревянную лошадку, обтянутую настоящей лошадиной шкурой.
— Что, нравится? — спросил колдун.
Лешек вздохнул:
— Зачем она мне? Я на настоящей лошади езжу, это же для маленьких…
— Мы можем купить ее просто так, чтобы на нее смотреть.
Лешек на минутку представил себя с этой лошадкой под мышкой и мальчишек, провожающих его взглядами, и замотал головой.
— Охто, а что, у тебя очень много денег? — спросил он, когда они перешли в другой ряд.
— Достаточно, чтобы купить здесь все, что тебе захочется.
— Что, и лошадь? Настоящую?
— И лошадь. Настоящую. Только зачем нам еще одна лошадь? — улыбнулся колдун.
— Нет, я просто спросил. А откуда ты берешь деньги?
— Я их зарабатываю.
— Как это?
— На той неделе увидишь. А вообще-то это не так сложно. Хочешь, покажу?
— Хочу… — осторожно кивнул Лешек: что-то в словах колдуна заставило его насторожиться.
— Пойдем, — колдун потащил его к тому месту, где никто ничего не продавал, но все равно толпилось очень много людей: они шумели, показывали вперед пальцами и смеялись. Лешек ничего не мог рассмотреть за их спинами, но колдун поднял его повыше, и тогда он увидел, что в центре круга на задних лапах стоит настоящий медведь, а его за веревку держит худосочный мужичок с острой бородой.
Как ни странно, толпа расступилась, пропуская колдуна вперед, — среди поселян он выглядел богато и обстоятельно.
Лешек, оказавшись в первом ряду, снова разинул рот: он вообще не видел живых медведей, а уж ученых — тем более. Колдун скрылся где-то за спинами ребятишек из первых рядов, оставив Лешека одного, но тот этого и не заметил. Мишка залезал в телегу, стоявшую у него за спиной, и брался за вожжи, словно и вправду собирался погонять несуществующую лошадь; изображал бабу, которая несет ведра с водой; показывал, как косят и как вяжут снопы. Лешек хохотал до слез. Ребятишки рядом с ним тоже громко смеялись, толкали друг друга и Лешека в бока:
— Смотри, смотри! Во дает!
И, пытаясь повторять движения мишки, смеялись друг над другом; Лешек тоже изображал медведя вместе со всеми, сгибаясь и приседая от смеха.
Но как только медведь, зажав в лапах шапку, начал обходить круг, детей как ветром сдуло: они просочились сквозь толпу тихо и незаметно. Зато колдун сразу оказался рядом и положил в шапку большую серебряную монету, отчего лицо хозяина медведя вытянулось в изумлении. Колдун подошел к нему поближе и что-то шепнул на ухо, на что мужичок закивал и почему-то подмигнул Лешеку.
— Ну что, — хитро прищурился колдун, — попробуешь?
— Чего… — не понял Лешек и попятился.
— Петь! — колдун недоуменно повел плечом. — Что же еще?
— Как… вот прямо здесь?
— Конечно. Да не бойся, никто тебя не обидит.
Лешек смутился и обрадовался одновременно. Он не верил, что в таком шуме его хоть кто-нибудь услышит, но сама по себе мысль петь там, где так много людей (почти как в церкви), заставила его сердце забиться чаще.
Колдун подсадил его на телегу, и люди, которые уже собирались расходиться, остановились и подняли головы. И ребятня выползла из толпы в первые ряды, и стайка девочек — его ровесниц — постреливала в него любопытными взглядами…
— Спой про соловья, — посоветовал колдун и отошел назад, к мужичку с медведем.
Лешек еще раз восторженно огляделся: можно петь о чем угодно и ничего не бояться… Он вдохнул, и голос его полетел над шумом толпы, яркий и чистый, и Лешеку казалось, что доносится он до самого неба. Толпа смолкла, и даже крики в торговых рядах стали тише. И, что самое удивительное, народ стал прибывать — новые и новые люди подходили и останавливались в задних рядах. Мальчишки удивленно раскрыли рты и перестали возиться друг с другом, девочки подняли головы и смотрели на Лешека, не скрывая восхищения.
И от этого голос его только креп, и печальная песня трогала до слез его самого: он хотел передать, рассказать им всю боль маленькой серой птицы, выразить так, чтобы все это поняли и плакали вместе с ним. Ему казалось, что плотная людская стена пьет его голос, впитывает в себя, и назад к нему возвращается нечто, что не вмещается в груди: смесь восторга, и боли, и блаженства, и скорби. И то, что не вмещалось в груди, выливалось обратно вместе с песней.
Когда над толпой повисла и замерла последняя нота, люди молчали и слезы медленно стекали по их щекам: мужчины смахивали их осторожно, женщины промакивали краями платков, мальчишки размазывали по грязным щекам, а девочки прятали лица друг у друга на плечах. Лешек и сам плакал, чего с ним обычно не бывало. И кто-то из толпы кликнул колдуна и положил в его шапку мелкую монету, и за ним к колдуну потянулись другие руки, и даже мальчишки, у которых монеток не было, сунули, посовещавшись, в шапку какой-то красивый круглый полупрозрачный камушек. Одна девочка сняла с себя подвеску в виде маленького колокольчика, подошла к Лешеку и поманила его пальцем:
— На, возьми, — она протянула колокольчик на веревочке, отчего он несколько раз тоненько звякнул, и, смутившись, отвернулась.
Лешек кивнул и от слез ничего не смог ей ответить.
Он спел еще две песни, с неменьшим успехом, но, закончив последнюю, почувствовал вдруг, что вот-вот упадет: у него не осталось сил ни плакать, ни радоваться. Колдун подхватил его на руки и усадил на телегу, вытирая ему слезы, а потом внимательно посмотрел Лешеку в глаза, развернул к себе спиной и стал мять руками его голову, словно она была тестом для пирога.
— Устал? — заботливо спросил он.
— Ага… — шепнул Лешек.
— Ничего. К этому надо привыкнуть. Я знал, что с твоим пением не все так просто, а сейчас убедился. Надо съесть что-нибудь сладкое, и все пройдет.
Колдун кликнул какого-то мальчишку, с любопытством смотревшего на Лешека, дал ему монетку и послал купить меда в сотах. И, как Лешек ни отнекивался, заставил его сжевать большущий сладкий восковой кус.
Как ни странно, после этого Лешек ощутил невероятный голод, но, прежде чем пойти обедать, колдун купил на торге множество сластей, две свистульки, красные стеклянные бусики и дорогущие височные подвески с молочно-белыми камнями в виде капель.
— Мы после обеда пойдем в гости, надо принести хозяевам гостинцев, — пояснил он и подмигнул Лешеку.
Пообедали они жареным гусем, купленным на торге, присев под деревом недалеко от въезда в село. Лешек отдохнул и готов был петь снова, но колдун сказал, что на сегодня хватит.
— Знаешь, сколько денег ты заработал тремя песнями?
— Нет.
— Ну, на лошадь не хватит, но сапожки можно купить еще одни.
— Так много?
— Конечно. Так что в случае чего голодным ты никогда не останешься.
— А что, ты тоже поешь?
Колдун усмехнулся:
— Да, наверное. Только не людям — богам. Пойдем.
Большое село лежало вдоль широкой Пели, и дома в нем стояли как попало — так показалось Лешеку. Он бы точно заблудился среди многочисленных дворов, огороженных плетнями из тонких жердей, — одно название, а не ограда. Они проехали по берегу на самый дальний его край, и у домика, стоявшего немного особняком, колдун остановился и слез с коня. Во дворе росли высокие вишни и раскидистые яблони. Лешек спешился вслед за ним и увидел во дворе женщину, очень красивую. Впрочем, ему почти все женщины, а особенно девочки, казались красивыми. Эта женщина подвязывала ветви яблонь, еще не склонившихся под весом тяжелых плодов. Она была небольшого роста, и когда вставала на цыпочки, рубаха обтягивала ее высокую грудь и пышные бедра и обнажала загорелые гладкие щиколотки. Темно-русые толстые косы упали ей на спину, и она недовольно поправляла их, стараясь закрепить вокруг головы венком, но они падали снова.
Колдун не спешил зайти в калитку, а остановился и, разложив локти на тонких, прогибавшихся жердях плетня, опустил подбородок на руки, глядя на женщину и хитро улыбаясь. Лешеку очень хотелось увидеть ее лицо, и, когда она обернулась, он восхищенно, а может, и испуганно вздохнул, как будто только что вынырнул из воды: у нее были ярко-зеленые, глубокие глаза, которые смотрели так странно, так отрешенно, как будто и не видели ничего вокруг. Но вместе с тем этот безучастный взгляд обжег его, скользнув по лицу, словно за один миг женщина разглядела всю его сущность. Однако через секунду лицо ее просияло, собольи брови взлетели вверх, щеки покрылись нежным румянцем, и губы тронула радостная улыбка.
— Охто! — женщина подбежала к забору и остановилась напротив колдуна, нерешительно взглянув на Лешека. И хотя она стояла в двух шагах от него, Лешек все равно почувствовал, какая она теплая.
Колдун прямо через забор обвил ее шею рукой, притянул к себе и поцеловал в щеку.
— Смотри, что я тебе принес, — он достал из кошеля подвески-капли и покачал ими у нее перед лицом.
Ее зеленые глаза вспыхнули, и щеки загорелись еще ярче, отчего лицо колдуна стало довольным и радостным.
— Мне ничего не надо, — улыбнулась она.
— Конечно не надо, ты и так красивая. Но возьми все равно. Только Леле не отдавай, мала она носить такие штуки. Я ей бусы купил. А это, — колдун кивнул на Лешека, — тот самый певун.
— Как тебя зовут, малыш? — ласково спросила женщина, но Лешеку все равно показалось, что ее глаза обжигают. Он думал, что перестал быть похожим на малыша: колдун время от времени мерил его рост на косяке двери, и получилось, что за зиму он вырос на целых полтора вершка.
— Он не малыш, — колдун посмотрел на обиженное лицо Лешека, — он совсем взрослый парень, ровесник твоему Кышке. И зовут его Лешек.
Колдуну Лешек позволял называть себя малышом, почему-то в его устах это звучало необидно.
Хозяйка позвала их в дом, и по дороге колдун обнимал ее за пояс, а Лешек чувствовал себя лишним… пока не увидел на крыльце девушку. Наверное, это была Леля, про которую говорил колдун, потому что тот вручил ей стеклянные бусы. И она так обрадовалась, что, не смущаясь Лешека, прыгала на одной ноге и смотрела сквозь бусины на солнце. Ей было лет четырнадцать или пятнадцать, а может и больше. Лешек остановился внизу, не смея к ней приближаться, и рассматривал ее долго и пристально: тонкие и в то же время округлые руки, мягкие черты лица, с зелеными глазами, как у матери (но вовсе не обжигающими, а прозрачными на солнце), ее гибкий, опоясанный цветной веревочкой стан, ее босые ноги, совсем маленькие и розовые уши, и густую косу, и выпуклую грудь. Женщины казались ему удивительными существами — нежными, мягкими на ощупь и… беззащитными, чувствительными.
— Чего уставился? — девочка надменно повела плечом.
— Ты очень красивая, — честно ответил Лешек.
— Конечно. Только не про тебя! — усмехнулась она и тряхнула косой.
Лешек не понял, что она имеет в виду, но ему все равно стало немного обидно.
— Почему? — спросил он.
— Мал еще!
— Хочешь, я спою про тебя песню? — он шумно сглотнул: ему хотелось сделать для нее что-нибудь приятное, с одной стороны, и чтобы она посмотрела на него благосклонно, с другой.
— А ты умеешь? — презрительно поморщилась она.
— Умею.
— Ну спой, — она снова повела плечом, опустила косу вперед и присела на ступени крыльца, перебирая ее кончик пальцами.
И Лешек спел. Ему часто удавалось петь сразу, без всяких размышлений, — и слова, и музыка рождались в нем по волшебству. Нет, для этого, конечно, нужен был определенный настрой, так просто могло и не получиться, но сейчас именно такой настрой он в себе и ощущал. И песня его порхала вокруг ее головы, как бабочка, от нежных крыльев которой шло еле заметное дуновение. Он пел про волшебный сад, полный цветущих деревьев, среди которых под лучистым солнцем распускается прекрасный белый цветок. Про трепетные полупрозрачные его лепестки и яркую спрятанную в них сердцевину. И кончалась песня хорошо: цветок срывал красивый юноша, и тот не вял над его постелью, даже когда наступила зима.
— И это — про меня? — тихо спросила девочка, наклонив голову и подняв брови.
— Да, — ответил Лешек смущенно.
— Пойдем, — она решительно поднялась с крыльца и направилась в сад.
Лешек пошел за ней, опустив голову и глядя на ее мелькавшие под рубахой щиколотки, — и ходили женщины особенно: плавно, ступая узко, и ему казалось, что земля слишком тверда для прикосновения их ступней.
Девочка завела его вглубь сада, где по обе стороны дорожки росли цветы, долго рассматривала их, а потом выбрала самый большой, только не белый, а чуть розоватый, безжалостно сорвала и протянула Лешеку.
— На, возьми. Только он завянет.
Лешек подумал, что ему совсем не хочется, чтобы цветок завял.
— Пойдем, я тебя познакомлю с моими братьями. Домой сейчас нельзя, мама рассердится, так лучше уж поиграть на улице.
— А почему мама рассердится? — спросил Лешек.
— Глупый ты, потому что маленький. К ней же Охто пришел, они будут любить друг друга, и нам на это смотреть незачем.
— А разве нельзя смотреть на то, как люди любят друг друга?
Девочка прыснула:
— У тебя что, родителей не было?
— Были, конечно. Только отец умер, когда мне был всего год. А мама — когда мне было пять.
— А Охто тебе кто?
Лешек задумался: а кто ему колдун?
— Он мой друг, — ответил он, перебрав все возможности. — Так почему на это нельзя смотреть?
— Потому что это должно происходить наедине, когда никто им не мешает.
— Тайно?
— Нет, не тайно, а просто… чтобы никто не видел.
— А если кто-нибудь увидит?
— На такое нехорошо смотреть.
Лешек ничего не понял и решил спросить об этом колдуна.
— Мой отец тоже умер. Давно, — сказала девочка, — но я его помню. Он был очень сильный и красивый.
Братьев Лели они не нашли и долго сидели на крутом берегу реки, разговаривая. Лешек до этого никогда не говорил с девочками, и ему было интересно. Выяснилось, что девочки знают гораздо больше мальчиков из монастыря. Он успел поведать Леле свою историю, правда, опустив некоторые подробности монастырской жизни. Ему, например, было стыдно ей признаться, что Лытка его защищал от других ребят, и совершенно невозможным казалось рассказать, что в монастыре его секли розгами: это так гнусно, что ни одна девочка не захочет с ним после этого разговаривать. А тем более такая умная и красивая, как Леля. И историю с Дамианом пересказывать не стал, она с самого начала и до конца представлялась ему бесславной, просто сказал, что тяжело заболел, а когда она спросила, чем, ответил, что простудился.
Зато от нее он узнал, что ее мать зовут Милушей, что она ведунья и все село ходит к ней спрашивать совета в делах. А Лелей ее назвали по имени Весны, но она родилась очень похожей на мать и тоже станет ведуньей, когда научится. Она и сейчас умеет кое-что угадывать. Например, что Лешек соврал про простуду.
— Почему? — Лешек покраснел и спрятал глаза.
Она рассмеялась:
— Знаешь, это любой бы угадал, по твоему лицу сейчас. Но когда ты врал, это было незаметно, ты здорово умеешь врать. Я, например, никогда не вру.
— В монастыре не врать нельзя…
— Почему?
Лешек вздохнул:
— Просто нельзя, и все.
— Ладно, не хочешь — не говори. А про простуду ты соврал, потому что болезнь выглядит не так, как рана. Ты был ранен, и очень тяжело. А если ты встанешь, я смогу сказать куда.
— Не надо, — Лешек замотал головой.
— Да чего ты боишься-то?
— Я не боюсь, я не хочу.
— Ну пожалуйста! Мне так интересно проверить, правильно я чувствую или нет!
Лешек пожал плечами:
— Если тебе так нужно… мне не жалко.
Он поднялся на ноги, а Леля начала водить вокруг его тела открытыми ладонями, но не прикасалась к нему, просто держала их близко к телу. Но даже это показалось Лешеку очень приятным, и ему очень хотелось, чтобы она случайно до него дотронулась.
— Как-то странно… — пробормотала она, — ничего не понимаю. У тебя что, была не одна рана?
Лешек покачал головой.
— Тогда вот так, — она провела пальцем вдоль одного из шрамов, — вот так, так, так и так. Правильно?
— Молодец! — раздался вдруг голос колдуна. — Совершенно точно.
— Ничего себе! А как так получилось? — удивилась Леля.
— Это в лесу на него прыгнула рысь, — серьезно ответил колдун, — он не растерялся и свернул ей шею. Но раны загноились, поэтому он чуть не умер.
— Правда? — Леля открыла рот, глядя на Лешека совсем по-другому. — А зачем врал про простуду?
Когда они с колдуном возвращались домой, Лешек, прижимавший к себе розовый цветок, спросил:
— Охто, а можно сделать так, чтобы он не завял до самой зимы?
Колдун пожал плечами:
— Попробуем. Но вообще-то это неправильно. Он уже не будет живым, и от него останется одна скорлупа, а настоящего цветка за этим не будет.
— А можно, чтобы он остался живым?
— Нет, Лешек. Нельзя заставить цветок цвести, если он сам этого не хочет. И никакое колдовство не поможет. Но мы можем его прорастить, и тогда он распустится на следующий год. А может, и раньше, если будет жить в тепле.
— Охто, расскажи мне, что значит «любить друг друга».
— Ну… Вот ты любил Лытку, а Лытка — тебя. Я люблю тебя, а ты — меня. Мы заботимся друг о друге, жалеем, помогаем, скучаем. Разве это непонятно?
— Нет, я про другое. Я про то, на что нехорошо смотреть.
Колдун покосился на него, не понимая.
— Ну, вот вы сейчас с Милушей любили друг друга?
— А! Вот ты про что! — улыбнулся колдун. — Ну да, любили. А ты откуда знаешь?
— Мне Леля сказала.
— Леля больно умная стала, замуж ее пора отдавать, — усмехнулся колдун вполне беззлобно.
— Так почему на это нельзя смотреть?
— Потому что мужчина и женщина в такие минуты беззащитны. Для них не существует ничего, кроме них двоих, они хотят быть как можно ближе друг к другу, ласкают друг друга. И не хотят, чтобы кто-то на них смотрел. Это как разговор наедине, только… телесный.
— Но матушка, например, меня любит и меня ласкает, ведь правильно? И ты на это смотришь совершенно спокойно.
— Нет, это не то. Твой монастырь — просто кошмарное место! Каждый ребенок, выросший в семье, знает, что такое любовь между мужчиной и женщиной!
И колдун пустился в долгие объяснения, и Лешек, наверное, кое-что понял, но все равно не до конца.
А на следующей неделе колдун взял Лешека с собой, и на этот раз они ездили по деревням — с медвежьей шкурой, бубном, поясом, увешанным оберегами: колдун просил у богов хорошего урожая.
Вокруг Пельского торга, на широких заливных лугах, деревень стояло несколько — это были свободные земли, и дань с них платили посаднику. Лешек уже знал, что болото, отделявшее реку Пель от земель монастыря, называется Безрыбный мох, и очень удивлялся: а бывает ли болото рыбным? Но колдун на это рассмеялся и сказал, что рыбных болот он не встречал, а вот безрыбных — сколько угодно. Была и деревня, которая именовалась «Безрыбное», но, к удивлению Лешека, именно она и славилась рыбным промыслом — оттуда на торг везли здоровых осетров и красивых, вкусных стерлядок. А вот в деревне Рыпушки, напротив, рыбы отродясь не ловили — словно, проплывая по Пели, она обходила это место посуху. Зато в Рыпушках родилось много хлеба и сено оттуда везли в село — лучшего сена было поискать. Деревни эти были невелики — дворов десять-пятнадцать, но жили в них большие семьи, сразу три-четыре колена.
Они прибыли в первую деревню, Ягово, ближе к закату, к тому времени колдун вторые сутки ничего не ел и не пил, и Лешек всю дорогу приставал к нему, как у него это получается, а главное — зачем.
— Понимаешь, чтобы петь богам, надо до них добраться. А сытое брюхо не очень располагает к путешествиям, — усмехался колдун.
— А можно я буду тебе помогать?
— Конечно. Только не подходи ко мне, пока горит костер. А вот как только огонь погаснет, тогда мне даже нужно помочь.
В деревне их приветствовали поклонами и встречать вышли в основном старики. Колдун кланялся им в ответ очень уважительно, и Лешек от него не отставал.
— Что просят боги в этом году, Охто? — спросил один дедушка, видно, самый старший в деревне.
— Пока не знаю. Для начала шелковый платок и зерно. Но козленка можете начинать жарить, ни я, ни боги не откажемся, — он улыбнулся. — Если попросят что-нибудь еще, я скажу утром.
На невысоком холме, под которым стояла деревня и в разные стороны от которого разбегались поля, уже приготовили дрова для костра, и колдуну оставалось их сложить островерхим шалашом. Постепенно к холму подходили остальные жители деревни, но в отличие от стариков оставались на почтительном расстоянии от сложенного костра, переговаривались негромко: на их лицах отражалась торжественность предстоящего действа, они с уважением и страхом смотрели на колдуна и с любопытством на Лешека.
Колдун скинул плащ, кафтан и сапоги, подпоясался и надел медвежью шкуру, которую Лешек не без трепета помог ему застегнуть.
— Отойди к старикам. Когда от костра останутся только тлеющие угли, сделай им знак, что можно расходиться. После этого можешь меня поить вот отсюда, — он протянул Лешеку туесок, — до рассвета надо закончить, времени не так уж много.
Он надел на себя медвежью голову, чем снова напугал Лешека, разжег костер и сел очень близко от него, прямо в шкуре. Лешек подумал, что колдуну не только жарко, но и душно под ней. Сначала колдун просто сидел перед высоким огнем, положив подбородок на колени, — это было долго и скучно, но никто из деревенских не роптал. Однако когда костер начал догорать, колдун подсел к нему ближе и кидал на горящие угли какую-то траву, от которой вверх поднимался пахучий белый дым. Потом, когда трава кончилась и последние клубы дыма растаяли в полумгле летней ночи, он снова замер и сидел неподвижно, как вдруг до Лешека донесся еле слышный звук, похожий на тонкое гудение жука, рассекающего крыльями воздух. Лешек не понял, откуда он исходит и что может издавать этот звук; между тем деревенские подняли головы и лица их оживились.
Звук нарастал медленно и постепенно перешел в дрожь, которая легкими толчками сотрясала воздух; к шороху присоединился шипящий свист. И каждый толчок, ударяя Лешека в грудь, заставлял его сердце стучать в такт этому биению. Только когда толчки усилились, обретая сложный ритм, и свист превратился в звон, Лешек понял, что это поет бубен колдуна.
Между тем колдун, одетый в медвежью шкуру, стал постепенно выпрямляться, настолько медленно, что уловить движения было невозможно. И вместе с ним над тлеющими углями начал подниматься огонь — так же медленно, неуловимо, и языки его метались в ритме, который задавал им бубен. Лешеку тоже хотелось двигаться в этом ритме, и сердце его трепыхалось беспомощно, не в силах его повторить.
Когда колдун расправил плечи, бубен его сотрясался в неистовом биении, огонь плясал ему в такт, и тут появился новый звук — глухой и низкий, похожий на утробное ворчание зверя, и Лешек не сразу догадался, что это поет сам колдун. Его песня, нарастая, напоминала и медвежий рев, и вой ветра, и грохот грозы, и клокочущий в горле победный крик. Босые пятки сдвинулись с места, и по земле побежала дрожь, вплелась в содрогания воздуха, и казалось, небо тоже трепещет, как тугая кожа бубна.
Тело колдуна изгибалось, металось, как тень в неверном пламени, его запястья, выпадавшие из когтистых лап, казались тонкими и хрупкими, грузное с виду тело двигалось гибко и стремительно. Лешек смотрел на эту пляску как завороженный, сердце его поймало ритм и стучало теперь где-то в горле. Ему было страшно. Колдун, продолжая трясти землю ногами, переместился в середину костра, и огонь плясал вместе с ним и вокруг него: угли выбрасывали вверх ослепительные искры и покрывали бурый мех сияющей накидкой.
А потом — Лешек не понял, когда произошла перемена — он увидел, что никаких человеческих запястий нет и бубен сжимают когтистые медвежьи лапы, и ритм отбивают не босые ступни, а лохматые косолапые ножищи, и рев зверя нисколько не похож на песню: это крик силы, исторгаемый глоткой хищника: долгий, протяжный и торжествующий.
Бубен смолк, и мертвая тишина охватила холм, настолько неестественная, что, казалось, на него опустили прозрачный непроницаемый колпак. Зверь встал на четыре лапы, с достоинством, исподлобья огляделся по сторонам, вышел из костра и лег рядом с ним, повернувшись носом к огню. И в этот миг вверх бесшумно взметнулся столб пламени. Лешек чувствовал, что все вокруг, так же, как и он, смотрят на это пламя, и взгляды эти не позволяют огню упасть, угаснуть раньше времени.
Он не знал, сколько это продолжалось, и не замечал, как темнело вокруг. А когда небо осветилось ранней зарей, пламя опало, потускнело и заиграло на углях робкими синеватыми бликами. Лешек глубоко вдохнул и понял, что все закончилось. На земле перед костром лежал не медведь, а колдун, раскинув руки в стороны, и пальцы его слегка подергивались. Лешек оглянулся и поймал вопросительные взгляды людей: он кивнул им и пожал плечами. Но этого оказалось достаточно: медленно и молча деревенские потянулись с холма, и плечи их опустились, и головы поникли, словно они очень устали. Лешек тоже чувствовал, что в нем не осталось ни капельки сил, но подбежал к колдуну и с опаской тронул медвежью морду. По телу колдуна прошла судорога, и Лешек подумал, что голову зверя надо откинуть назад, потому что под ней тяжело дышать.
Лицо колдуна было потным, волосы слиплись, губы дергались, а глаза оставались закрытыми. Лешек кинулся расстегивать крючки на медвежьей шкуре, и, когда влажный ночной воздух коснулся груди колдуна, тот шепнул:
— Жарко. Сними ее…
Лешек торопился, и крючки цеплялись за густой мех. Он хотел передвинуть колдуна на землю, но не справился, и тот еле заметно покачал головой:
— Не надо. Пить.
И рубаха, и штаны колдуна насквозь промокли от пота. Лешек расстегнул на нем пояс, вспомнив, что так делала матушка, и дышать колдуну стало легче; потом осторожно поднял его тяжелую голову и старательно напоил из туеска крепким и сладким отваром.
Не прошло и пяти минут, как жар сменился ознобом — зубы колдуна стучали, он пытался свернуться калачиком и никак не мог. Лешек нашел неподалеку его плащ и подумал, что мокрую одежду надо снять, но сначала подкинул на догоравшие угли немного сухих веток, а сверху — дров потолще, и через минуту огонь осветил и согрел пятачок пространства вокруг.
Раздеть колдуна оказалось не так уж трудно, Лешек завернул его в теплый плащ, повернул лицом к костру и прикрыл его спину меховой шкурой.
— Ну как, Охто? Тебе так лучше?
— Спасибо, малыш. Дай мне еще глоточек.
На восходе солнца самый старый из стариков деревни принес в жертву козленка, которого съели за огромным праздничным столом, добавив к нему и других яств. Колдун хватал со стола все подряд и глотал не прожевывая, запивал медом, отчего вскоре захмелел и осоловел.
— Ужас как есть хочу… — оправдывался он перед Лешеком и наелся так, что с трудом вылез из-за стола.
Деревенские устроили им постель на повети, и спал колдун до следующего утра. Впрочем, Лешек не скучал: колдовство прошлой ночи так его потрясло, что он, когда выспался, сочинял песню, долго подбирая слова, достойные отразить и красоту обряда, и силу колдуна. А наутро, когда их провожали, спел эту песню деревенским, чем до слез колдуна растрогал.
— Слушай, не пой про меня хвалебных песен, ладно? — сказал тот, когда они ехали к следующей деревне.
— Почему? Тебе разве не понравилось? — огорчился Лешек.
— Твои песни не могут не нравиться, — усмехнулся колдун, — но… мне как-то неловко. Впрочем, послушать было интересно. Знаешь, изнутри этой шкуры все выглядит немного не так. Как-то проще. И страшней.
— Правда? Расскажи мне!
— Не сегодня, хорошо? Как-нибудь зимой. Сейчас не могу.
— А этому можно научиться?
— Нет, малыш. И не нужно, главное. Это не столько дар, сколько проклятье. Я ведь без этого не могу. Если долго не колдую, то начинаю болеть. И потом, само посвящение — это мучительно и опасно. Я лучше научу тебя петь песню силы, у тебя это здорово должно получиться.
Они объехали все деревни, и дважды колдун колдовал в селе, и Лешек должен был бы привыкнуть к обряду, но так и не привык.
Дамиан собрался выехать в Никольскую слободу после обеда, как только гонец, присланный Авдой, принес ему известие о найденных следах.
Собственно, никакая это была не слобода, а обычная деревня, правда, очень большая, с крепкими крестьянскими хозяйствами, но по старинке, в память о том, что когда-то Никольская стояла посреди густого леса и жители ее промышляли бортничеством и охотой, ее продолжали называть слободой.
Вытряхнуть мальчишку оттуда будет несложно: один-два сгоревших дома, и крестьяне сами отдадут его монахам. В сани положили теплых меховых одеял, и Дамиан хотел покрепче закутаться в них и укрыться с головой, как вдруг увидел, что к Великим воротам движется авва, и выругался про себя, не посмев на глазах у игумена сорвать сани с места. Пришлось подождать, когда он подойдет поближе.
— Дамиан, я слышал, беглеца нашли, но еще не поймали? — спросил авва, и Дамиан, не ожидавший подобного вопроса, на секунду растерялся. Как? Когда авва успел это узнать? Гонец пришел не далее четверти часа назад, они говорили в келье Дамиана, без свидетелей! Неужели кто-то их подслушал? Или… или гонец рассказал об этом не только ему? Это было неприятно: Дамиан надеялся, что его «братия» предана ему сильней, чем авве. Неужели кто-то из его людей — лазутчик игумена? Но Авда, наверное, гонцом выбрал случайного человека, того, кто ближе стоял, не мог же он безошибочно показать пальцем на лазутчика! А это значит… Нет! Авда предан Дамиану, он никогда не станет через его голову добиваться чего-то от аввы. Или…
Наверное, все же подслушали…
— Да, авва, это так, — нехотя ответил Дамиан.
Авва посмотрел по сторонам и махнул рукой, призывая следовать за собой, к надвратной часовне. Ничего хорошего это не означало.
— Я догадываюсь, зачем ты едешь в Никольскую слободу, — начал авва, поднявшись в часовню и прикрыв за собой тяжелую дверь, — и я могу тебе сказать, что ты искушаешь судьбу, надеясь силой добиться от крестьян выдачи беглеца.
— Я… — хотел оправдаться Дамиан, но авва не дал ему говорить:
— Мужичье побьет твоих дружников, как только ты перейдешь границы. Я уже не говорю о том, какой грех ты примешь на душу. Впрочем, тебе это не впервой.
— Пусть попробуют! — усмехнулся архидиакон. — Моих сил хватит, чтобы задавить бунт в любой слободе.
— Дамиан, ты видишь не дальше собственного носа, — недовольно фыркнул авва, — сначала крестьяне перебьют тридцать твоих братьев, потом ты, собрав силы, придешь и перебьешь оставшихся мужиков, со злости пожжешь их дома, оставишь их сирот на морозе, и где они окажутся на следующий день? Здесь, в приюте. Вместо тридцати крепких крестьянских дворов мы получим полторы сотни нахлебников, а вместо слободы, приносящей доходы, — пепелище. Ты этого хочешь?
— Они не посмеют.
— Смотря до чего ты дойдешь в желании немедленно получить свое, а в этом тебе нет равных. Никольская слобода — самая крепкая из отдаленных хозяйств, мне стоило большого труда закрепить крестьян на земле, заставить построить не времянки, из которых в любую минуту можно сорваться и уйти, а большие добротные дома. Ты знаешь, что в кийской земле некому растить хлеб? Крестьяне бегут на север, князья рвут их друг у друга, забирая в полон. А мы сами, своими руками будем уничтожать то, что так долго взращивали и оберегали? Да Никольская приносит нам больше доходов, чем все остальные деревни!
— Но… — начал Дамиан, но авва снова его перебил:
— Я запрещаю тебе действовать силой. Можешь обыскивать дома, одно это вызовет большое недовольство. Но жечь и убивать не смей. Если до завтрашнего утра ты ничего не добьешься, я сам приеду в слободу, отслужу литургию и прочту проповедь. Может быть, Божье слово окажется сильней копий и огня.
Дамиан поморщился: авва, конечно, не дурак и проповедовать умеет мастерски, но тут он обольщается — мужичье в своей темноте никогда не купится на его «Божье слово». Раздражение он придержал при себе и, садясь в сани, был вовсе не так уверен в успехе — что толку обыскивать дома? В них всегда найдется какое-нибудь укромное место, куда никто не догадается заглянуть. Мужичье понимает только язык силы, и если уступить им сейчас, в следующий раз они схватятся за топоры, когда придет время делиться урожаем. Авва этого не понимает.
— Ладно… — пробормотал Дамиан себе под нос. — Посмотрим. Обыскивать дома тоже можно по-разному.
Он прибыл в слободу, когда совсем стемнело и крестьяне топили печи на ночь. Ползать по домам, полным едкого, непроглядного дыма, особого смысла не имело. А вот выстудить жилье широко открытыми дверьми показалось Дамиану интересной мыслью.
Он расположился в избушке, пристроенной к церкви, и занял в ней одну комнату из трех. Избушка была убогой: топилась по-черному, окна в ней затягивались пузырем, на котором толстым слоем осела сажа, а с потолка слетали грязные хлопья.
Монахи устали. Авда снял дозоры с реки и перевел их ближе к слободе, и Дамиан привез с собой десяток свежих дружников, но люди, которые провели почти двое суток в седле, не успевали отдохнуть за те несколько часов, которые им выделял Авда. Дамиан и сам не спал вторую ночь, но заснуть бы не смог: едва он закрывал глаза, так сразу вспоминал о крустале, о жалком певчем, который посмел… И злость подбрасывала его на постели, и глухое рычание вырывалось из груди — он должен поймать мерзавца! Дамиан понимал, что главное — это крусталь, но чем дольше длились поиски, тем сильней над ним довлело желание отомстить, наказать, втоптать обратно в грязь, где послушнику самое место. Не убить, нет, — это слишком просто. Чтобы этот волшебный голос охрип, умоляя о пощаде. И чтобы все остальные запомнили, надолго запомнили, каково оно — перейти дорогу ойконому обители.
Нет, выйти в лес или на реку парень не мог — на девственно ровном снегу любое движение будет заметно издали, даже в темноте. А на тропе, которую успели протоптать к лесу, постоянно стояли дозором два человека. Мышь не проскочит.
Дамиан сам объехал верхом слободу, сам убедился в том, что все выходы видны как на ладони, и, когда над слободой перестали виться дымы, отдал приказ обыскать дворы еще раз. И сам заходил в каждый дом, и сам проверял то, что ему казалось подозрительным.
Прятали беглеца хорошо. Возможно, в домах на такой случай предусматривались тайники. Ведь скрывали же они где-то хлеб от сборщиков — Дамиан ни секунды не верил, что крестьяне отдают положенное до последнего зернышка. Но хлеб они скорей всего зарывали в землю и доставали только по весне, а тут зарыть что-то в землю было очень трудно.
Нет, чтобы найти парня, надо раскатать эти дома по бревнышку. И неизвестно, на кого работает время. Братья сбиваются с ног, а певчий валяется на полатях и отъедается хлебцем с молочком. Да он всю зиму может просидеть в слободе!
Если проповедь аввы действия не возымеет, Дамиан не станет больше вожжаться с мужичьем. Завтра утром он пошлет гонцов в пограничные скиты, и тогда топоры крестьянам не помогут.
Обыскав все тридцать дворов, Дамиан начал обыск сначала. Если он не может вытащить беглеца на свет божий, то и спать ему спокойно он не даст. Братья валились с ног, и пред рассветом Дамиан их пожалел. Он и сам вымотался: его тошнило от кислых запахов слободы, от сажи, собравшейся в углах, от грязных коровников, ледяных погребов и пустых колодцев. Писклявые дети, заспанные, простоволосые хозяйки, вонючие старики, неопрятные, широколицые девки, ковыряющие в носу, мельтешащие перед глазами мальчишки, которые не могут и пяти минут усидеть на месте. Куда им столько детей? Хорошо живут, вот и плодятся.
Авва прибыл, едва рассвело. Привез с собой Паисия, двух иеродиаконов, трех певчих — не иначе, хотел поразить мужичье великолепием богослужения. И братья, только-только получившие возможность отдохнуть, снова отправились по дворам — собирать народ в церковь. Дамиан, не желая бросать своих людей, а также выказывая авве понимание важности его действа, тоже не остался в прибранной за ночь избушке.
Брат Авда, уставший, с лицом, еще более похожим на череп, чем обычно, отозвал его в сторону:
— Мужики недовольны. Поговаривают, вот-вот за топоры возьмутся. Надо бы с ними поосторожней, пока со скитов дружники не приехали.
— И что ты предлагаешь? — взорвался Дамиан. — Пусть авва проповедь в пустой церкви читает? Нам с тобой?
— Ну, может, больных не надо туда?
— Надо! Всех надо! Пока авва будет перед ними распинаться, мы еще раз дома обойдем. Пустые. Тише будет, спокойней. Может, услышим что.
В крохотную церквушку все слободские не вместились, и некоторые, в основном дети постарше, остались слушать службу под окнами. Разумеется, вместо этого они больше возились в снегу, громко хохотали и бегали друг за другом. Дамиан скрипел зубами — да, это не приютские мальчики с глазами долу, которые бояться сказать лишнее слово. Вместо тишины над слободой неслись визги, смех и лай собак.
Пришлось поставить четверых монахов присматривать за ними — чтобы дети не наследили на пути к реке.
Третий обыск ничего не дал. Авва читал проповедь долго, а потом причастил малышей и немощных, так что времени Дамиану хватило. Но в домах стояла тишина: нигде не скрипнула половица, не щелкнула лучинка, не раздался вздох…
Расходился народ из церкви веселей, чем шел туда.
— Отец Дамиан! —к нему подъехал монах, помогавший на службе. — Авва зовет тебя к себе.
— Ну, как служба? — спросил Дамиан, сжав губы.
— Очень хорошо получилось, и такая проповедь была занятная… — монах расплылся в улыбке. — Некоторые даже плакали.
— Да ну? Это они от скуки и от голода, — процедил Дамиан и направил коня к церкви. На лицах встречных крестьян слез он не заметил.
Авва, как всегда, оставался спокоен и добр, но от Дамиана не укрылось его радостное настроение. Не иначе, он был доволен собой.
— Ну что? Теперь подожди до вечера. Мне показалось, что служба им понравилась, особенно пение — они таращились на клирос, открыв рты. Красиво получилось, Паисий молодец, отлично подготовился. И икона мироточила, это тоже их ошеломило.
Дамиан вежливо кивнул — авва в этом никогда ничего не понимал. Что им до красивой службы? Поглазели и по домам пошли.
— Надо чаще проводить службы зимой. Сидим в обители, так тараканы за печкой, — вздохнул игумен, — я думаю, пора в Никольскую постоянного батюшку посадить. И изба для него есть, и приход большой получается.
Ну точно. Авва доволен собой. Как дитя, честное слово! Дамиан с трудом удержался, чтобы не заскрипеть зубами.
Они пообедали втроем с Паисием, и Дамиан, которому до этого кусок не лез в горло, вдруг понял, как проголодался. Как ни странно, слободские прислали авве жареного гуся и вкусный пирог с ягодами, отчего тот укрепился в мысли о силе Божьего слова. А вот Дамиана это насторожило — он не ожидал от крестьян такой любви к проповедникам и немедленно велел выяснить, из какого дома принесли гостинцы.
Он еле-еле дождался, когда авва наконец отправится обратно в Пустынь, — надо было дать людям отдохнуть, а к ночи начинать действовать решительней. Он еще и сам не знал, что предпримет, и склонялся к пожарам. Была у него задумка забрать из каждого дома по ребенку и стращать родителей их смертью, но в ответ на это мужичье точно взбунтуется, а со скитов пока никто не прибыл. Пожар же можно списать на гнев Божий и разыграть неплохое представление.
Но сначала — отдохнуть. После сытного обеда Дамиан мечтал только о нескольких часах сна, и теперь его не пугала ни сажа, которая летит с потолка избушки, ни сырая постель, пропахшая затхлью: он провалился в сон, едва его голова коснулась соломенной подушки.
Ему показалось, что спал он всего несколько минут, но открыл глаза в полной темноте и услышал за окном шум и крики. Казалось, вся слобода высыпала на улицу, и первой его мыслью было: бунт! Но почему? С чего вдруг? Да еще и на ночь глядя? Или выбрали минуту, когда большинство братьев спит?
Дамиан сел на кровати и крикнул:
— Авда! Кто-нибудь! Что там происходит?
Но сонные монахи шумели за стенкой и, похоже, тоже ничего не понимали. Дамиан натянул сапоги, завернулся в меховой плащ и хотел выйти во двор, чтобы посмотреть самому, но тут ему навстречу в комнату вбежал молоденький дружник, еще послушник, и захлебываясь прокричал Дамиану в лицо:
— Господь явил чудо! Настоящее чудо! Недаром авва причащал немощных!
Дамиан слегка отстранился: щенячий восторг юноши, похоже, не позволит ему изложить суть дела толком.
— Спокойней, — протянул Дамиан, — не горячись. Какое чудо? Почему вся слобода ходит по улицам? Вы их окружили хотя бы? Осмотрели?
— Так чудо же… — прошептал дружник. — Люди радуются, иконы несут…
— Какие иконы? Что произошло?
— Дедушка Вакей пошел. Два года лежал, а после причастия пошел! Господь явил милость…
Дамиан похолодел.
— Что? Где Авда? — прошептал он, а потом рявкнул во весь голос: — Авда!
— Брат Авда спал. Наверное, уже проснулся. Все проснулись.
Дамиан оттолкнул мальчишку в сторону и выбежал во двор церкви. Это крусталь. Господь таких чудес не являет! Это крусталь, и они нарочно подняли шумиху. Сейчас тут будет столько следов, что можно вывести два десятка беглецов и никто этого не заметит!
— Авда! — еще громче крикнул архидиакон, но увидел, как брат Авда с криками и проклятиями догоняет толпу, высыпавшую на лед реки. И в этой толпе идут монахи, и — Дамиан не сомневался — льют слезы умиления, глядя, как темные крестьяне славят Бога и поднимают над головой иконы, которые еще вчера прятали в подклетах, чтобы не занимали место в доме.
Впереди толпы шел высокий седой старик в белой рубахе без пояса, как будто не боялся холода, поднимая икону на вытянутых руках. Дамиан не видел его лица, но думал, что старик улыбается. В его движениях не было уверенности, будто он удивлялся каждому сделанному шагу, и высоко задирал лицо, иногда потрясая иконой, словно проверял, действительно ли держит ее в руках. Но в то же время необычайная сила исходила от его белой фигуры — Дамиану привиделось, что над головой деда поднимается едва заметный свет, и он встряхнулся, чтобы прогнать навязчивое видение.
Возносить благодарение Богу мужики не умели, поэтому делали они это так же, как привыкли славить своих истуканов: пели, плясали, резвились и в открытую тискали девок. Ребятня рассыпалась по льду, и кто-то тащил за собой санки: они играли в снежки, бегали друг за дружкой, валялись в снегу, и Дамиан не успел добежать до реки, как с десяток пацанов успели подняться на крутой противоположный берег, да в нескольких местах, и, увязая в снегу, пытались скатиться вниз на санях. Луна еще не взошла, и это было особенно некстати. Впрочем, тот, кто придумал этот «крестный ход», наверняка знал, когда восходит луна.
«Дедушка Вакей пошел», — неслось отовсюду.
— Братья! — рявкнул Дамиан, но его голос утонул в шуме двух с лишним сотен людей, и ему ничего больше не осталось, как поймать пробегавшую мимо лошадь и, вскочив в седло, догонять толпу, двигавшуюся в сторону монастыря.
Он ухватил за шиворот дружника, который чуть поотстал, но продолжал раскрыв рот смотреть на фигуру белого старика.
— С ума сошли! — заорал Дамиан, нагнувшись к его лицу. — В седло, быстро! Он уйдет, он уже ушел!
— Так ведь… чудо же… Господь явил.
— Какое чудо? Вы что, дети малые?
— Дедушка пошел… — прошептал монах. — После причастия пошел.
— В седло, я сказал! Вдоль берега! Быстро! Дурачье! Шкуру спущу всем! Факелы готовьте!
Старик жив не будет! Дамиан почувствовал, что на него накатывает «помутнение»: он уже был не в силах справиться с гневом, а скоро и совсем перестанет отдавать себе отчет в своих поступках. После «помутнений», которые случались не так уж часто, он ничего не помнил и иногда ужасался, как мог такое выкинуть, и не врут ли ему, рассказывая о тех бесчинствах, которые он вытворял. Обычно начиналось это с вина, но иногда бывало и просто от усталости или долгих треволнений. Честное слово, лучше бы его связывали в такие минуты, потому что за последствия своих поступков ему приходилось расплачиваться в твердой памяти.
Дамиан пришпорил коня, обгоняя толпу, выскочил пред стариком и дернул поводья с такой силой, что лошадь поднялась на дыбы, грозя разбить копытами голову чудом исцелившегося «божьего раба».
Старик, остановившись, не шелохнулся и смерил Дамиана тяжелым взглядом из-под редких седых бровей. И Дамиан вдруг заметил, что тот стоит на снегу босиком.
— Убью! — рыкнул Дамиан и вырвал из-за пояса короткий меч — такие в дружине были только у него и у Авды.
Он развернул коня и хотел опустить меч на голову старика, и уже расколол напополам икону, которую тот поднимал над головой, но не успел заметить, как из толпы вперед метнулись двое мужиков, и меч его со звоном налетел на лезвия двух перекрещенных топоров.
Наверное, «помутнения» с ним все же не случилось, потому что он хорошо помнил происходящее: как его стащили с коня, выкрутили руку с мечом и, если бы не подоспевший Авда, могли бы, чего доброго, и зарубить ненароком.
— Мы вас не трогаем! — вперед вышел крестьянин, русобородый, широкоплечий и высокий, — и вы нас не троньте. Мы войны не хотим, но и в обиду себя давать не собираемся.
Дамиан, еще не поднявшийся из снега, хотел что-то возразить, но его опередил Авда. По крайней мере, он был спокоен и тверд.
— Хорошо, — кивнул он крестьянину, — идите по домам, тихо и быстро. Вашу шутку с Господним чудом мы поняли и оценили. Теперь кончайте ломать это представление, собирайте детей и расходитесь. Иначе нам действительно придется воевать, а мы в этом понимаем больше вас. Я обещаю, что монахи никого не тронут, если вы спокойно и быстро разойдетесь.
Крестьянин усмехнулся в густую бороду, подумал, посмотрел на старика и сдержанно кивнул:
— Если с дедушкой хоть что-нибудь случится, ни один чернец живым отсюда не уйдет.
Дамиан встал и отряхнулся — крестьяне, судя по их взглядам, всерьез намеривались выполнить свое обещание. И ему стало не по себе: от толпы исходила угроза, такая же темная, тяжелая и холодная, как лезвие топора.
Все равно поздно. Дамиан вместо злости вдруг почувствовал обиду: его обвели вокруг пальца, как мальчишку! За двое суток позволить себе три часа отдыха и проспать! А ведь можно было предположить, что если что-то случится, то именно до восхода луны. Или перед рассветом, когда внимание у всех ослаблено. Обида и усталость. Не было сил даже разозлиться как следует.
Старик описал на льду широкий круг и повел слободских назад, к домам. Хозяйки кликали детей, кто-то продолжал петь, в толпе повизгивали девки, но иконы быстро опустились вниз и плясать крестьяне перестали.
Дамиан вздохнул, кто-то подвел к нему коня и придержал стремя.
— Вдоль берега. Все. Он уже в лесу. Каждый след на берегу проверить. Факелы берите: если он след заметал, в темноте не разглядите.
Лешек ушел из слободы перед рассветом, когда луну затянуло тяжелыми, низкими облаками. К тому времени весь левый — крутой — берег был исхожен вдоль и поперек, не столько мальчишками, сколько монахами, проверившими каждый след. Впрочем, и правый берег они без внимания не оставили. Из лесу монахи еще не вернулись — им приходилось тяжело: не только пробираться вперед по глубокому снегу, а прочесывать его в поисках следа. Конных Дамиан снова поставил сторожить лед — они почему-то были уверены, что Лешек и дальше собирается двигаться по реке.
Лежа между потолком и полом, он слышал, как к дедушке приходили Дамиан и Авда, приходили только вдвоем, не доверяя тайны остальным монахам, и расспрашивали его о крустале и беглеце. Однако грозить побоялись — обещали зерна, если он расскажет об этом подробней. Но дедушка твердо стоял на своем: показывал срезанный громовый знак, на месте которого углем нарисовали крест, рассказывал про икону, которую Дамиан расколол надвое, мол, стоило поставить ее в красный угол и зажечь лампадку, как случилось чудо и осязание вернулось к неподвижным членам. Хозяева и старшие дети поддакивали, и всем было понятно, что это наглая ложь, но никто не мог уличить в этом старика.
Дамиан злился, Авда оставался спокойным, и через час-другой они ушли несолоно хлебавши, хлопнув дверью так, что с полок посыпались горшки.
Лешеку накинули на плечи беленое полотно, а броские сапоги спрятали под онучи — теперь в темноте он мог легко спрятаться в снегу. Хозяйка дала ему в дорогу хлеба и вареной рыбы, а дедушка отдал снегоступы, в которых когда-то ходил на охоту. Прощались тепло — Лешек не мог выразить благодарность за спасение, а хозяин махал руками и говорил, что за вылеченную спину дедушки он отдал бы половину дома, и этой платы все равно было бы мало. Старик, обнимая Лешека, не удержался от слез, и Голуба, привстав на цыпочки, поцеловала его неумелыми горячими губами, покраснела и расплакалась.
Слободу охраняли пятеро конных, но, будучи уверенными, что беглец давно ушел, несли службу без особого усердия. Тем более что предрассветное время всегда самое тяжелое для сторожей.
Лешек поднялся на правый берег и шел по проложенным монахами следам, пока не рассвело: рассвет был сереньким и тусклым, мороз немного ослаб, но вскоре подул пронизывающий северный ветер и повалил густой снег. Сворачивая с нахоженного пути, Лешек надел снегоступы: теперь его следы занесет быстрей, чем через час, и монахи никогда не узнают, куда он направился.
Лес на правом берегу рос гуще, чем на левом, огромные ели опускали ветки к самой земле, и под некоторыми вообще не было снега: так плотно они покрывали ветвями свои корни. До земли ветер не доставал — выл по верхам, путался в кронах и только иногда забрасывал вниз клубившиеся снежинками круговерти.
Лешек шел и думал, что это колдун, глядя на него сверху, просит ему нужной погоды: солнца для крусталя и снегопада — заметать следы. Он поднимал голову к небу, как будто надеялся высмотреть сквозь тучи скуластое лицо и пронзительные черные глаза, и шептал:
— Спасибо, Охто, спасибо тебе. Прости меня.
* * *
Каждое утро, просыпаясь на широкой мягкой кровати в доме колдуна, Лешек чувствовал огромное счастье. И от того, что солнце светит в светлые окна, и от того, что ему так мягко и тепло под толстым одеялом, и от того, что не надо никуда бежать, никого бояться, никому служить. Он быстро потерял счет дням недели и узнавал, какой сегодня день, только по субботам, когда колдун посещал окрестные деревни или ездил на торг. И от этого вечером, дождавшись колдуна с его рассказами, Лешек снова засыпал счастливым — в монастыре в это время служили всенощную, а он мог спокойно нежиться в постели. Конечно, в глубине души ему было немного страшно, но страх этот скорей походил на проказы непослушного мальчишки, который делает нечто запретное и уверен, что избежит наказания. Ему очень хотелось в такие минуты высунуться в окно и показать Богу язык.
Выяснилось, что Лешек не умеет делать то, что доступно каждому двенадцатилетнему мальчишке: он не умел плавать, ездить верхом, ловить рыбу, лазать по деревьям, ходить на веслах, бить из лука мелкую дичь — вообще ничего. Колдун посмеивался над ним, но по-доброму, отчего Лешек нисколько не обижался. Он боялся воды, боялся подходить близко к лошадям, которых у колдуна было целых четыре, а достав руками крепкий сук, не мог подтянуться, чтобы на него залезть.
Дом колдуна стоял в удобном месте, где глубокая речка Узица широко разливалась небольшим озерцом и поворачивала с северо-запада на северо-восток. Получалось, что двор с двух сторон окружен водой, а с третьей от посторонних глаз его прятал густой сосновый лес. Берег реки со стороны дома был довольно пологим, зато на другой стороне поднимался высокой, обрывистой кручей.
Над рекой склонялась вековая ива с серебряными листьями, рядом с ней стояла крошечная банька, а у толстой сосны в глубокий погреб со льдом вели крепкие ступени. За домом, у самого леса, в сарае лежало душистое сено, и Лешек очень полюбил прыгать и кататься в нем и частенько засыпал там, разморенный подвижной игрой. Кроме четырех лошадей у колдуна была рыжая корова, куры и белые гуси, которые свободно плавали по реке, и никто их не пас.
Несмотря на то, что лето бежало к концу и ночи зачастую бывали сырыми и холодными, колдун купался каждый день, а то и не по одному разу, и, как только Лешека перестало шатать из стороны в сторону, потащил его за собой в воду.
В монастыре мальчиков мыли в бане раз в месяц и, хотя монастырь стоял в устье большой реки Выги, на берегу озера, купаться их никогда не водили, да и сами монахи этим брезговали.
Лешеку было очень страшно и холодно. Но колдун, глядя на его несчастное лицо, так хохотал, что пришлось сжать зубы и войти в реку по вязкому, илистому дну, серьезно подозревая, будто под водой кто-нибудь обязательно его укусит или, чего доброго, схватит за ногу и утащит на дно.
Однако не прошло и недели, как Лешек перестал бояться и вбегал в обжигающую воду со смехом, как и колдун, и потихоньку учился плавать и даже нырял.
Оказалось, что в жизни есть столько разных дел, которыми хочется заняться, что Лешеку не хватало длинного летнего дня, и, засыпая, он думал о следующем. После бесконечных запретов монастыря он удивлялся, почему колдун ничего ему не запрещает, а если и запрещает, то выглядит это совсем не так, как в приюте. Да, собственно, и запретов было всего три: не заходить далеко в лес, потому что можно заблудиться, не пить из маленьких кувшинчиков, расставленных на полках кухни, потому что можно отравиться, и не брать в руки крусталь.
Матушка на самом деле никакой матушкой колдуну не была, она просто помогала ему по хозяйству. Ее муж умер, сыновей у нее не было, а многочисленные дочери давно вышли замуж и осели в семьях мужей. На второй день пребывания Лешека в доме матушка вытащила из своего сундучка два оберега на кожаных ремешках и повесила Лешеку на шею вместо креста.
— Матушка! — возмутился колдун. — Куда столько! Говорю же, я сам ему сделаю обереги, какие понадобятся.
— Так я только ложечку… — ответила старушка. — Чтобы толстенький был, ложечку. И гребешок, для здоровья.
Лешек с любопытством разглядывал подарок: малюсенькая серебряная ложка понравилась ему больше, чем колючий гребень, но, надо сказать, он носил их всегда, не снимая. Толстеньким он так и не стал, но обереги эти служили подтверждением матушкиной любви: любви в его прежней жизни было мало, и он ее ценил. Колдун же носил только один оберег — крест в круге — и говорил, что больше ему самому ничего не надо. Круг означал солнце, его коловращение, а крест — землю и четыре стороны света на ней. Однако для Лешека привез сразу несколько, и самый первый — змеевик — от злого бога Юги. На нем голова женщины, богини холода, венчалась клубком змей. Оберег был очень красивый, тонкой работы и, наверное, дорогой.
— Она защищает достоинство, — объяснил колдун, — и если злой бог протянет к тебе свою длань, змеи его покусают.
— А что такое «достоинство»? — на всякий случай спросил Лешек. — Это мои вещи?
— Достоинство — это гордость и честь, самоуважение. Главное, что должно быть в человеке, — чувство собственного достоинства. Так что бросай привычку креститься на входе в дом и клонить глаза долу.
От этой привычки Лешеку избавиться было трудно, и он, перекрестившись, всегда втягивал голову в плечи, думая, что колдун непременно даст ему за это подзатыльник, как это делали воспитатели, искореняя дурные привычки мальчиков. Но колдун ни разу этого не сделал, напротив, каждый раз, увидев испуганного Лешека, прижимал его к себе, целовал в макушку и говорил:
— Голову в плечи тоже не прячь. Виноват — умей ответить. А не виноват — прими жестокость с гордостью.
И через несколько дней Лешек, протянув два пальца ко лбу и поймав нарочито серьезный взгляд колдуна, прыскал в ладонь, и колдун хохотал вместе с ним.
— Ты бы хоть пошалил иногда, — вздыхала старушка, глядя на молчаливого Лешека за обедом, — сидишь, как сычонок, воды в рот набрал и кол проглотил.
Колдун же за столом неизменно разговаривал, чем очень Лешека сначала удивлял.
— Матушка, им в монастыре было велено сидеть за столом прямо и молча. Вот он и сидит.
Тут колдун нисколько не ошибался. Еще положено было смотреть в миску, а не по сторонам, и эта наука давалась Лешеку особенно тяжело; наверное, потому он и избавился от этой привычки раньше всего и действительно хлопал глазами, как сычонок, глядя в окна или разглядывая что-нибудь интересное в светелке.
А еще он пел. Пел, когда хотел. И колдун всегда замирал и бросал свои занятия, если слышал его песню, а иногда подходил ближе, садился возле Лешека на траву, ставил локти на колени и опускал на руки подбородок.
— Это удивительно, малыш, — говорил он, — ты не можешь себе представить, что твой голос способен делать с людьми. Слова, которые ты поешь, льются прямо в душу. Спой мне, что я должен утопиться, и я утоплюсь, честное слово. И этим чудным голосом ты пел хвалу Юге?
— Нет, — как-то раз честно ответил Лешек, — это было не так. Отцу Паисию не нравилось, как я пою хвалу Богу, он хотел, чтобы я пел так же, как пою свои песни. Но у меня не получилось.
Колдун на это довольно ухмыльнулся. Он ненавидел монастырь и говорил о нем неизменно с отвращением, брезгливо приподнимая верхнюю губу.
— Охто, если ты так ненавидишь монахов, почему ты ездишь их лечить? — спросил как-то Лешек.
— Понимаешь, — колдун задумался, — монахи ведь тоже люди и тоже не хотят болеть и умирать. И я бы не сказал, что ненавижу монахов. Я ненавижу злого бога, которому они кланяются, ненавижу церковь и ее власть. Но самих монахов? Нет, я их просто презираю.
В первые дни Лешек очень скучал по Лытке и думал: как было бы здорово, если бы они жили у колдуна вдвоем! Ему не хватало собеседника, заводилы, защитника. Он вспоминал избитое Лыткино лицо, залитое слезами, его обещание убить Дамиана, и сердце его сжималось от жалости к другу и от страха за него. Лешек плакал и просил колдуна рассказать Лытке, что он жив, что с ним все хорошо, но колдун решительно качал головой: для монастыря Лешек умер. Став взрослым, он понял, насколько колдун оказался прав: Лытка бы не удержал тайны, он бы выдал себя хотя бы тем, что не смог изобразить скорби.
Но прошло совсем немного времени, и Лешек, к собственному стыду, понял, что уже не хочет жить у колдуна вместе с Лыткой. Он не хотел делить любовь колдуна ни с кем, даже с лучшим другом. Тем более что колдун стал для него и собеседником, внимательным и умным, и заводилой, иногда озорным, как мальчишка, и защитником, рядом с которым можно вообще ничего не бояться.
Тяжелей всего Лешеку далось умение ездить верхом — при приближении к лошади у него начинали дрожать колени, ему казалось, что этот огромный зверь непременно захочет его укусить или растоптать. А оказываясь в седле, он вцеплялся руками в переднюю луку и боялся взяться за повод, потому что тот мешал ему крепко держаться. Колдун был терпелив и, как ни странно, строг. Наедине с лошадью он Лешека не бросал, но заставлял его чистить лошадей, надевать тяжелое седло, вставая для этого на скамеечку (роста Лешеку не хватало), осматривать им копыта, что казалось ему наиболее опасным занятием, и ездить. Каждый день.
Сначала Лешек, взобравшись на лошадь, с нетерпением ждал, когда же колдун разрешит ему слезть, но постепенно привык и даже получал от этого удовольствие. Иногда Лешек думал, что колдун нарочно над ним издевается, особенно когда Лешек падал, а колдун велел ему залезать на коня снова, да еще и посмеивался при этом, не оставляя ему возможности пожаловаться. А если, жалея себя, Лешек распускал нюни, колдун смеялся еще громче. Но однажды Лешек упал и разбился действительно сильно, и колдун так испугался, что на руках отнес его в дом. Только тогда Лешек понял, что колдун вовсе не издевается над ним, и переживает из-за его неудач, и радуется его успехам, и учит преодолевать страх.
Во всяком случае, через год Лешек самозабвенно любил лошадей, ездил не хуже колдуна и ничего не боялся.
Колдун всегда говорил с ним как с равным, никогда не подбирая понятных слов, но отвечал на все вопросы, не считая их глупыми. Лешек вскоре заметил, что с матушкой колдун говорит совсем не так: гораздо проще и не так откровенно.
Приезжая в воскресенье из обители, он непременно пускался в пространные рассуждения о монастырской жизни.
— Дамиана сняли с должности настоятеля, — рассказал он в середине сентября, съездив в монастырь, чтобы сообщить о смерти Лешека, — и наложили епитимию, довольно серьезную. Для него, конечно.
— За что? — удивился Лешек.
— Видишь ли, малыш… — лицо колдуна стало злым, и верхняя губа приподнялась не от брезгливости, а словно в оскале. — Считай, что он тебя убил.
Лешек не задумывался о смерти, но после этих слов с ужасом понял, что если бы не колдун, то давно был бы мертв.
— Так вот, установили ему годовой пост и велели трижды переписать Писание. Ну, посекли, конечно. Но ты за него не беспокойся, вместо настоятеля его поставили келарем, а на его место определили Леонтия. Больничный мне рассказал: Паисий как-то впал в безумство, показывал на Дамиана пальцем и грозил ему огненной геенной за смерть мальчика, на что тот расхохотался и ответил: «А я покаялся, и авва мне этот грех отпустил». Говорят, три послушника за него Писание переписывают и очень в этом преуспевают. Насчет поста не знаю, он же келарь и с поварней теперь на короткой ноге. А что ты надулся? И вроде как на меня?
— Паисий хороший, он добрый. А ты над ним смеешься, — честно признался Лешек.
— Паисий и хороший, и добрый, не отрицаю. Но глупый. Не сердись, ты можешь со мной не согласиться.
— Он — агнец, — упрямо повторил Лешек.
— Ты знаешь, что такое агнец? — спросил колдун, и Лешек покачал головой. — Агнец — это баран. Как я могу относиться к людям, которые хотят уподобиться баранам? Не расстраивайся. Знаешь, они все очень переживают из-за твоей смерти, очень. И больше всего из-за того, что ты умер без причастия. И все за тебя молятся, авва даже отслужил молебен за упокой твоей души. Представляю, как бесится сейчас твой злой бог из-за того, что ему не удалось заполучить такую чистую душу, — колдун усмехнулся.
— А Лытка? Как там Лытка?
— Не знаю, если честно. Я же не могу ходить по монастырю и расспрашивать. Что-то мне рассказывает больничный, что-то — те, кого я лечу. Про Лытку никто в этот раз не рассказал, значит, с ним все хорошо.
Колдун и Лешека расспрашивал о монастырской жизни, и Лешек ему поведал о том, как они с Лыткой подслушивали монахов в Ближнем скиту.
— Ну, Златояр — не то чтобы князь, так, князек. И земли у него немного, вот и зарится на чужую. Я слышал, что архимандрит жаловался на него епископу, а епископ — посаднику, только толку от этого никакого. Где Златояр — и где посадник! Но и ваш авва не прост: помяни мое слово, он этого Златояра под себя подомнет лет через десять, раз надумал дружину при монастыре держать. И Дамиан твой далеко пойдет, вот увидишь.
Лешеку очень нравилось слушать колдуна. Он говорил обо всех так просто, немного свысока, как будто они для него ровным счетом ничего не значили. Будто авва, князь, епископ — обычные люди, живущие по соседству, а не сильные мира сего. Впрочем, он и о богах говорил точно так же. И Лешек, внимая колдуну, сам чувствовал себя причастным к этой «большой» жизни.
Лето в тот год тянулось долго, до самого конца сентября, а зима наступила рано: в октябре выпал первый снег, да так и не растаял больше. В монастыре Лешек ненавидел зимы — темные, холодные и скучные. Но у колдуна и зима оказалась совсем другой. Конечно, заставить солнце всходить раньше, а садиться позже колдун не умел, но он не жалел свечей, и в доме его всегда было светло. Дров он не жалел тоже, и большая печь с дымоходом согревала маленький дом так, что в нем все время было жарко.
Утром он выгонял Лешека на улицу голышом, заставлял его растираться снегом, а потом кутал в теплое одеяло и сажал к печке с кружкой горячего сладкого сбитня и булкой. И хотя вылезать из теплой постели и нырять в снег Лешеку не очень нравилось, но это сторицей окупалось утренними посиделками с колдуном.
На противоположном берегу реки колдун залил длинную крутую горку и привез с торга санки для Лешека. Но к концу зимы санки ему стали не нужны: он, как и колдун, научился кататься с горы и стоя на ногах, и на корточках, и лежа на пузе. А еще колдун одел его в пушистую легкую шубку, ушастый малахай и справил ему теплые сапоги: в монастыре зимней одеждой мальчиков не баловали, поэтому по улице они передвигались только бегом.
Зимой колдун топил баню дважды в неделю, и баня эта тоже не имела ничего похожего на мытье в монастыре. Мальчики всегда мылись после монахов, в третий заход, и пара для них не оставалось, только теплая вода. Лешек считал мытье, особенно зимой, занятием очень неприятным — ему всегда было холодно.
В первый раз оказавшись в бане с колдуном, еще в сентябре, он подумал даже, что колдун решил его наконец сварить и съесть, откормив до нужного размера. Лешек пытался вырваться и убежать, но колдун крепко держал его на полке́ среди густого раскаленного пара:
— Сиди, — мрачно говорил он, с удовольствием втягивая в себя горячий воздух, — я знаю, когда пора.
— Я щас умру… — пищал Лешек.
— Не умрешь.
И только когда все тело Лешека покраснело, как у вареного рака, и по нему побежали не капли — ручейки пота, колдун быстро сорвался с места, подхватил Лешека за руку, добежал до реки и швырнул его в воду, а потом и сам оказался рядом, хохоча и отплевываясь.
Лешек еле-еле отдышался, а колдун снова потащил его в баню, кинул на полок и схватился за березовый веник. Лешек совсем не ожидал от колдуна ничего подобного, и не знал, в чем провинился, поэтому разревелся, как маленький, и закричал:
— Нет, нет, пожалуйста, не надо! Я больше не буду!
Колдун растерялся, опустил веник и присел перед Лешеком на корточки:
— Да что ты, малыш… Ничего не бойся. Разве я могу тебя ударить? Это же совсем не больно, это приятно и полезно.
Но Лешек не мог остановиться, даже поверив в то, что у колдуна были самые добрые намерения. И плакал теперь не от страха, а просто потому, что слезы сами собой лились из глаз. Колдун снял его с полка, сел на лавку и посадил Лешека себе на колени, ласково поглаживая его дрожащие мокрые плечи:
— Не бойся, никогда меня не бойся. Я не сделаю тебе ничего плохого, слышишь?
Лешек плакал и кивал. Колдун добрый. Колдун его любит, а он…
— Я бы раскатал твой монастырь по бревнышку, честное слово, — он покрепче прижал Лешека к себе и поставил подбородок ему на макушку, — я бы заставил их ответить за это, малыш… Ничто так не унижает человека, как наказание. Тем более ребенка. Надо быть чудовищем, чтобы, услышав детский крик о пощаде, не опустить руку.
— Это… — пробормотал Лешек сквозь слезы, — это для смирения гордыни…
— Да, Лешек, именно для этого. Для смирения гордыни. Чтобы убить гордость, превратить человека в червя, который корчится в пыли и боится поднять голову. Который не может себя защитить, зато умеет молить о прощении. Очень убедительно, между прочим: ползая на коленях… Как я ненавижу твоего злого бога, малыш… Пойдем на крылечко, подышим воздухом.
Колдун вынес Лешека на широкие ступени бани и посадил рядом с собой, обнимая за плечо.
— Когда станет холодно, скажи, и мы пойдем греться. И париться веником. Теперь не боишься?
Лешек покачал головой, и слезы снова навернулись ему на глаза — от счастья.
— Но вообще-то, я тебе скажу, плакать и кричать не стоило…
— Я… я просто не успел, — попытался оправдаться Лешек, — я не специально. Я уже научился не плакать. Почти.
— Надеюсь, это умение тебе не пригодится… — проворчал колдун. — Но само по себе хорошо: надо хранить гордость и тогда, когда на это совсем не осталось сил.
Париться веником Лешеку понравилось. Колдун начинал осторожно, скорей поглаживая тело жаркими мокрыми листьями, и Лешек смеялся, потому что ему было щекотно, а под конец хлестал его изо всей силы, и Лешек блаженно вытягивался под струями пара, и кожа приятно горела, и пахло березой, и горячий воздух не пугал — его хотелось вдыхать все глубже, таким он был вкусным.
И после бани, сидя на крылечке дома с кружкой остывшего сбитня, Лешек чувствовал, какой он легкий, чистый и немного усталый. Наверное, в монастыре он никогда не был таким чистым. И новая красивая рубашка, которую ему вышила матушка, приводила его в восторг: можно было часами разглядывать узор на рукавах и груди, со зверями, птицами и деревьями.
Долгими зимними вечерами, у теплой печки и под яркими свечами, колдун переписывал книги. Когда Лешек впервые зашел в одну из маленьких комнат колдуна, то изумился: он не видел других книг, кроме священных, и не сразу понял, зачем колдуну столько. Неужели он читает Писание? Но колдун снова смеялся над ним и долго объяснял, что книги бывают разные.
И зимой, когда в темноте на дворе делать было нечего, Лешек прочитал первую книгу. Она рассказывала о княгине Ольге и об Ингваре, ее муже. Больше всего Лешека поразило, что книга состояла из простых, понятных слов, совсем не таких, как в Благовесте. Как будто неизвестный рассказчик пишет теми же словами, которыми говорит. До этого чтение давалось ему с большим трудом, он не понимал, что в этом может быть хорошего, но книга про Ольгу слегка поколебала его представления. Во всяком случае, ему было интересно.
Колдун иногда покупал новые пергаменты и сам переплетал переписанные книги, но чаще брал церковные, доступные, стирал написанный текст и сверху записывал новый. Лешек время от времени заглядывал ему через плечо и спрашивал, что он пишет. Книга, с которой колдун делал список, была изрисована непонятными значками, и Лешек недоумевал, как из этих непонятных значков колдун складывает обычные слова.
— Это глаголица, — улыбнулся колдун. — Здесь записано то же самое, только другими буквами. Просто глаголицу скоро все забудут, поэтому я и переписываю их, чтобы тексты не потерялись.
— А про что эта книга?
— Про устройство человеческого тела. Тебе это пока будет скучно, я лучше расскажу на словах, когда-нибудь потом. Это очень старая книга, ей больше чем полтыщи лет. Ее переводили с грецкого.
Как-то раз, приехав с торга, колдун привез маленькую книжку, не больше пяти вершков шириной, и несколько вечеров подряд стирал с листов ее содержимое.
— А зачем ты это стираешь? — спросил любопытный Лешек.
— Это Благовест, я его читал. Ты, наверное, тоже, — усмехнулся колдун.
И, когда книга стала совсем чистой, в один из вечеров он вытащил на стол ворох берестяных листов, поставил перед Лешеком чернильницу и сунул ему в руки перо.
— Это будет твоя книга, — улыбнулся колдун. — Ты умеешь писать?
— Немного.
— Можешь поучиться на бересте. Но вообще-то ничего страшного не будет, если ты напишешь что-то не то, можно стереть и подправить.
— А что я буду писать?
— Как что? Свои песни, конечно. Ты знаешь крюковую грамоту?
— Мои песни? В книгу?
— Ну да. Не вижу в этом ничего удивительного. Так умеешь ты записывать музыку?
— Я никогда музыку не писал, но умею петь по крюкам, меня учил Паисий. А зачем?
— Вот ты состаришься лет через сто, умрешь, а какой-нибудь другой певун найдет твою книгу и сможет петь твои песни. Разве это не здорово?
— Здорово… — Лешек просиял и растрогался. Это показалось ему удивительным и волшебным. — Но я не знаю, как записать это крюками… Я никогда этого не делал.
— Научишься, — пожал плечами колдун. — Сначала напиши их на бересте и пробуй петь. Ты быстро поймешь, я думаю.
И Лешек схватился за эту работу как одержимый. Ему не терпелось начать вырисовывать буквы на гладких, блестящих пергаментных листах, но он учился сначала разлиновывать их, потом записывать музыку. Вечерами колдун не мог загнать его в постель — сна у Лешека не было ни в одном глазу, он готов был сидеть над работой всю ночь. Ему виделись листы книги, где, выписанные красивыми буквами и аккуратными крюками, остались его песни, понятные неизвестному певцу через сто лет. Но выяснилось, что красивые буквы и аккуратные крюки — всего лишь мечта: на бересте вместо ровных строк у Лешека получались отвратительные каракули.
Просыпаясь утром, он хотел одного — скорейшего наступления вечера. Но колдун выгонял его на мороз: ездить на лошади, кататься на санках… Иногда брал его в лес, как будто на охоту, и учил стрелять из лука. Лук колдун сделал ему сам, он был немного меньше обычного, по росту и силе Лешека, но для мелкой дичи вполне годился. И лишь когда сумерки опускались на широкий двор, позволял Лешеку разложить на столе письменные принадлежности.
Только через две недели, исписав почти весь запас бересты, Лешек решился подвинуть к себе книгу, показав колдуну черновик. Первой он собрался написать песню про злого бога, потому что если бы не она, колдун бы, может, не захотел его спасти и не увез из монастыря.
— По-моему, отлично, — похвалил его колдун, — погоди, начнем мы с красной строки. У меня есть красивое лекало.
И первая буква песни — витиеватая, большая, вырисованная киноварью — легла на чистый лист, приведя Лешека в восхищение.
Он долго не мог заснуть, и колдун не гнал его в постель: песня уместилась на одной странице, а внизу осталось немного места, и колдун предложил Лешеку нарисовать там птицу, которую увидел на одном из черновиков. Получилось удивительно красиво — Лешек не мог оторвать глаз от этой первой страницы своей собственной книги. И даже матушка, которая не умела читать, сказала Лешеку, что ей очень нравится.
10
От печи на полати поднимался жар, и Лешек заснул еще до того, как успел доесть хлеб, сжимая кусок обеими руками.
Разбудили его сильные руки хозяина, трясущие его за оба плеча.
— Ну! Давай же, просыпайся.
Лешек вскочил и треснулся головой о балку, нависавшую над печью.
— Быстрей, — хозяин ловко спрыгнул с полатей, — они стучат в ворота.
Лешек спрыгнул вниз вслед за ним.
— Дедушку подняли? — хозяин заглянул за угол печи.
Неподвижного старика двое мальчиков осторожно пересаживали на пол — он улыбался, морщил лицо и что-то шептал.
— В сундук полезай, — велел хозяин Лешеку, — ребята дырку проковыряли, пока ты спал, теперь не задохнешься.
Лешек, спросонья не очень хорошо соображая, повиновался. Сверху на него кинули его полушубок, шапку и сапоги, а потом накрыли подушками и множеством сложенного белья — не иначе, приданым дочерей.
— Ну, теперь главное, чтобы копьем не ткнули, — выдохнул хозяин и захлопнул тяжелую крышку.
В сундуке было пыльно, душно и жарко. Лешек слышал, как сверху уложили старика, который шутил и посмеивался над своими шутками. Впрочем, ребятишки смеялись вместе с ним. Лешек прижался губами к еле заметной дырочке, но быстро отказался от такого способа дышать — это могли услышать снаружи.
Тяжелый топот монахов ни с чем нельзя было перепутать. Сколько их вошло в дом, Лешек сосчитать не смог, но не меньше троих.
— Это что за погань у тебя? — спросил монах, и Лешек услышал глухой удар куда-то вверх.
— Так… отец дом строил, — ответил хозяин, — давно еще.
— Срежь.
— Как скажешь.
— Развели тут бесовщину. Почему иконы нет в красном углу?
— Чтоб не запылилась. Вот, в полотенце завернута.
— Чтоб не запылилась, протирать надо чаще. Ладно, не за тем пришли. Всех, и малых и старых, сажай на лавку вот сюда. Если кого найду, живы не будут, понял?
— Так дедушка у нас… Немочный, не встает уж два года как.
— Дедушку поднимай тоже. Сказал — всех.
— Как скажешь.
От духоты потихоньку плыла голова, а сердце, напротив, стучало в груди тяжело и громко. Он слышал, как семья рассаживается на лавках, как с сундука снова поднимают дедушку, как топают монахи, заглядывая во все углы и проверяя копьями темные места, куда не дотягивались руки.
— Авда! — крикнул кто-то, выглянув в дверь на улицу. — Иди смотри.
Брат Авда. Лешек его запомнил, и тот тоже наверняка запомнил Лешека. Да, хорошо, что он не предложил притвориться старшим сыном хозяина, — его бы все равно узнали.
Крышка сундука над ним распахнулась, стукнувшись о печку; Лешек задержал дыхание: казалось, что белье подпрыгивает над ним от слишком сильных ударов сердца.
— Дяденька! Не порть моего приданого! — вдруг услышал он отчаянный девичий крик. — Я его пять лет вышивала, и пряла, и ткала сама!
Лешек зажмурился: наверняка монах собирался проткнуть белье копьем. Насквозь бы все равно с первого раза не проколол — не такие острые у них копья. Но почувствовать под тканью тело мог бы. Монах громко хмыкнул и начал рыться в вещах руками, дошел до подушек, но поднимать их поленился и воткнул-таки копье в середину сундука. Девушка жалобно вскрикнула, но копье прошло в полувершке от поясницы Лешека, зацепив на нем рубаху. Он чуть не дернулся от испуга, а монах то ли пожалел девушку, то ли охладел к этому делу, кой-как примял белье ладонями и опустил крышку, которая, впрочем, не закрылась.
Авда долго не приходил, и вся семья сидела молча: Лешек слышал их тяжелые вздохи, и сопение малых, и скрип лавки под непоседливыми старшими.
— Ищите лучше! — раздался голос с крыльца. — Он здесь, его кто-то прячет. Везде ищите, и в выгребных ямах, и в колодцах!
Дверь захлопнулась, и по дому протопали тяжелые шаги.
— Кто хозяин? — рявкнул брат Авда, хотя мог бы догадаться и без вопросов.
— Ну, я хозяин, — с достоинством ответил крестьянин и поднялся — под ним заскрипели половицы.
— Если найду его у тебя сам, всех под батоги положу, и старых и малых. А ты мне его отдашь — получишь два мешка пшеницы, а на будущий год заплатишь только из четверти снопа.
Лешек сжал губы: два мешка пшеницы — и то очень высокая для крестьянина плата, а четверть снопа — вполовину меньше того, что монастырь собирал с крестьян за пользование землей. Слишком большой риск с одной стороны и слишком богатая плата — с другой. Если бы хозяин не устоял, Лешек простил бы его за это…
— Рад бы отдать, так ведь нету у меня никого, — ответил хозяин, недолго раздумывая.
— Смотри… — протянул Авда.
Монахи ушли нескоро, обыскав каждую пядь дома и двора: Лешек думал, что задохнется. Но как только за монахами задвинули засов на воротах и накрепко заперли дверь, ребята тут же кинулись разрывать над ним белье и вытаскивать подушки.
— Ну что? Что? — услышал Лешек голос старшей дочери. — Живой?
Лешек глубоко вдохнул, отчего сразу побежала голова, и ответил:
— Все хорошо.
— А копье? Не ранен?
— Если бы монах его ранил, то заметил бы, — солидно сообщил ее брат.
Лешека вытащили на свет несколько рук и отряхнули с него пух, налетевший с проткнутой подушки.
— Да все хорошо, ребята, — растроганно улыбнулся он, — я сам.
— В рубашке родился, — покачал головой хозяин. — Ну, теперь за стол. Они не скоро еще появятся.
Но не прошло и часа, как раздался настойчивый стук в дверь. Семья еще сидела за столом, и Лешек увидел, как побледнели их лица, как забегали по сторонам черные глаза хозяина, как прижала руку ко рту его старшая дочь…
— В печку! Быстро! — прошипел хозяин Лешеку, и тот не заставил себя ждать. Хозяйка, ухватив заслонку тряпкой (чтобы не звякнула) откинула ее в сторону, пропуская Лешека внутрь.
Печь хранила жар, сильный и сухой — наверняка топили ее рано утром. Лешек прикрыл лицо руками, чтобы его не обжечь, и скукожился, стараясь не прикасаться к горячему камню.
— Чего ты испугался, Щука? Не монахи это, соседи, — из печки слышно было гораздо лучше, чем из сундука.
— Заходите, — не очень довольно ответил хозяин, — к столу садитесь. Обедаем мы.
— Не жадничай, не объедим. Мы по делу пришли, ну и посоветоваться, так что долго не засидимся.
Лешек, слушая их длинные взаимные приветствия, подумал, что пока они будут ходить вокруг да около своего дела, он испечется тут, как каравай. По вискам побежал пот, и рубаха на спине быстро намокла. Хорошо хоть воздуха вполне хватало — дымовая дыра находилось прямо над топкой.
— Вот скажи, нравится тебе, Щука, когда по три раза на дню твой дом перерывают сверху донизу? — наконец перешел к делу гость.
— Да вы ж знаете, мужики.
— А когда малым деткам батогами грозят? Мы тут подумали: мы им пока не холопы, чтобы батогами нас стращать. Половину урожая честно отдаем.
— И нечего им тут рыться! У моей Заславы все подушки по ветру развеяли, все приданое перепортили. Девка пух по щепотке собирала, теперь рыдает, мать успокоить не может.
Лешек зажмурил глаза: это все из-за него. Люди жили и никому зла не делали… Почему-то девушек и их подушек ему стало очень жаль.
— И что вы предлагаете? — спросил хозяин, выслушав еще с пяток рассказов о бесчинствах монахов: о гусях, которым свернули шеи, о разоренных курятниках, разбитой посуде, намоченном сене, — самим найти этого беглого монаха?
— Знаешь, Щука, что я тебе скажу? Если бы этот парень у меня оказался, я ни за что бы его не выдал.
Хозяин промолчал.
— Мы другое предлагаем. Собраться всем вместе да указать уже чернецам дорогу отсюда. Пусть в другом месте поищут, а нас не трогают. Их тут десятка три, наверное, а нас в три раза больше. У них копья, а у нас — топоры.
Неожиданно с сундука им ответил дедушка:
— Не дело вы задумали. Это здесь их десятка три. А в монастыре? А по скитам? Сейчас зима, куда мы с малыми детишками денемся?
— Не отстанут они, пока этого беглого не найдут, — подумав, сказал хозяин. — Поле кругом, каждый след издалека виден.
— И что? Ждать, пока найдут? Ведь найдут же, рано или поздно.
— Меня, старого, послушайте, — вставил дедушка. — Чернецов припугнуть, конечно, надо. Им тоже мужичье с топорами не в радость будет. А чтобы беглый уйти смог, ему надо дать к реке дорогу. На льду следов много. Они, небось, дозоры с нее сняли, все здесь осели и выходы на лед стерегут.
— И далеко он уйдет, по реке-то?
— А не надо по реке идти. Надо через лес напрямки идти к охотникам, в Покровскую слободу. Зимой туда от монастыря конным хода нет, только вокруг.
— Да ты, дедушка, понимаешь, что говоришь? Да промахнуться мимо Покровской нет ничего проще, а плутать потом в лесу можно месяц!
— Знаю я одну примету, как туда попасть. Десять лет назад торфяник горел, узкой полосой выгорел. А у слободы канаву вырыли и пожар остановили. Так что выйти на нее не так и трудно, надо только полосу эту найти. От реки на восток верст пятнадцать до нее. И еще верст шесть-семь по ней до Покровской. От света до света можно дойти, если ногами быстро перебирать.
— Ну а на реку как выйти? Тоже придумал?
— Нет пока. Но придумаю, — уверенно ответил старик. — Надо, чтобы много людей туда сразу пошли, и не просто так, а разбрелись бы, да наследили хорошенько, да монахов отвлекли. И не днем — к вечеру, как солнце сядет.
— Эх, жаль, сегодня не успеем. Вечереет уже, — расстроился один из гостей.
— Ничего, до завтра как-нибудь продержимся, — сказал второй, — может, лошадь припугнуть да на реку пустить, ну, вроде как понесла… И ловить ее потом… всем миром.
— Монахи же не дураки, — возразил хозяин. — Понятно, что лошадь побегает и домой вернется, к кормушке.
Лешек слушал с замиранием сердца и обливался потом. Они ведь его совсем не знают! Они его даже никогда не видели! И готовы с риском для себя, всем миром помочь ему уйти от монахов. За что? Почему? От жары кружилась голова, и его покачивало из стороны в сторону — он очень боялся вывалиться наружу, не удержав равновесия.
Собственно, это с ним и случилось, как только за гостями закрылась дверь. И, наверное, вид у него при этом был презабавный, потому что дети, включая малы́х, сначала захихикали в ладошки, а потом не выдержали и расхохотались.
— Заодно и попарился, — усмехнулся в бороду хозяин, и Лешек тоже рассмеялся, посмотрев на перепачканные сажей руки. Наверняка и лицо у него тоже было в черных разводах, если этими руками он размазывал по лицу пот.
Хозяйка раздела его донага, развесила вещи сушиться и, поставив ногами в большое корыто, окатила теплой водой из ведра, смывая сажу и пот.
Лешеку пришлось до темноты рассказывать всей семье о своих приключениях, и о монастырской жизни, и о колдуне, убитом монахами. Слушали его внимательно, перебивали, задавали вопросы и смотрели на него во все глаза. А больше других спрашивал дедушка Вакей, неподвижно лежавший на сундуке. Лешек успел познакомиться со всеми и решил, что как только вырвется на свободу, сочинит песню об этих замечательных людях: веселых, бесстрашных, трудолюбивых. Напрасно авва считает их «черной костью», напрасно Дамиан презирает их темноту. Не темнота, а волшебная мудрость, унаследованная от далеких пращуров, хранится в их сердцах. Та самая волшебная мудрость, что позволила колдуну создать крусталь, та самая, что заставляет богов выполнять их просьбы, та, что хранит и оберегает их очаг.
— Во, погляди! — хозяин поднял голову и указал Лешеку на тяжелую балку в центре потолка, — копьем в громовый знак тыкал! Поганью называл. А такой знак еще у моего прапрадеда над головой висел. Заставят срезать — снова вырежу, как уйдут.
Лешек пел им песни: тихонько, вполголоса. А на ночь, когда топили печь и едкий дым витал по темному дому, освещенному пламенем из огромной топки, дедушка рассказывал внукам сказки — длинные, тягучие, как зимняя ночь, немного страшные, и Лешек сам заслушался, и сердце его замирало, как у ребенка, в предвкушении счастливого конца и в надежде на него.
Внуки любили деда, любили искренне и трепетно, несмотря на то, что неподвижный старик для семьи был тяжелой обузой. Выяснилось, что он совсем нестарый и приходится отцом хозяйке, а не хозяину. Лешек тихонько расспросил Голубу, старшую дочь, которая нашла его в хлеву, отчего дедушка не ходит.
— Дедушку медведь поломал, давно, два года назад. Хребет переломил в трех местах. А дедушка вот жив остался. Только ни руками, ни ногами шевелить не может.
Монахи приходили дважды за ночь, дождавшись, пока в домах протопят печи. И теперь Лешека прятали не в сундуке: хозяин приготовил ему местечко получше, разобрав пол, — худенький Лешек легко поместился между двумя настилами, полом дома и потолком подклета. И очень вовремя, потому что монахи, освещая каждый уголок факелами, нашли дырочку в стенке сундука и на этот раз выбросили из него все, до самого дна.
Лешек думал о старике всю ночь и к утру решился: он должен хотя бы попробовать. Эти люди рисковали жизнью детей, спасая его от монахов. Он должен попробовать. Колдун создал крусталь именно для этого, и Лешек много раз видел, как это делается. Так почему бы не попытаться самому? Всего-то и нужно, чтобы взошло солнце.
* * *
Дом колдуна, снаружи маленький и невзрачный, стоял к северу от монастыря и монастырским землям не принадлежал — на пути к нему лежало болото, непроходимое весной и осенью, и только летом оно пересыхало настолько, чтобы можно было найти тропу. Маленькая речушка Узица, на берегу которой он стоял, тоже местами была заболочена, и на лодке по ней никто не ходил. Зимой же река становилась доро́гой, и от дома колдуна путь открывался не только на север, но и на юг.
Когда колдун привез его к себе, Лешеку стало хуже: боль опять начала грызть спину, появилась тошнота и озноб — солнце садилось и не давало тепла. Он не смог как следует осмотреться, да и любопытства никакого не испытал.
Колдун небрежно бросил поводья на коновязь, взбежал на высокое крыльцо и крикнул:
— Матушка! Иди в дом, ты мне нужна!
И, не дожидаясь ответа, понес Лешека внутрь. Изнутри дом был гораздо больше, чем казался снаружи, и почти все пространство в нем занимала светелка: в ней и спали, и ели, и готовили еду, и, судя по всему, пряли. Но за светелкой находилось еще две комнаты — Лешек увидел двери, ведущие в них. Светлые решетчатые окна — такие же, как у Паисия в келье, — как и пышные подушки на кроватях, прикрывались кружевными белыми занавесями, на столе лежала вышитая скатерть, с многочисленных полок свешивались полотенца, и вокруг было чисто, как в приюте перед приездом архимандрита. Лешек так давно не видел столько занавесей, полотенец и скатертей, что невольно хлопал глазами, глядя по сторонам: в монастыре ели на голых столах.
Колдун уложил его на широкую мягкую кровать, откинув в сторону стеганое одеяло, и Лешек глубоко провалился в перину. На такой кровати он не лежал никогда в жизни — в приюте, как и во всей обители, на доски клали тонкие соломенные тюфяки.
— Матушка, готовь полотенца, — колдун оглянулся, услышав шаги за спиной, и Лешек тоже посмотрел на входную дверь: в дом вошла маленькая чистенькая старушка с белой головой, белым мягким лицом и белыми пухлыми руками. Рукава ее рубашки были закатаны до локтя, а на грудь надет красный передник с вышивкой. Она глянула на Лешека с любопытством, но не подошла к нему, а сразу направилась в одну из комнат, мелко семеня по выскобленному добела полу.
— Посмотри, — окликнул ее колдун, когда она вернулась в светелку, и снял со спины Лешека полотенце, — только посмотри, что они сотворили с мальчишкой…
Старушка, сложив полотенца на подушку, приложила руку ко рту и покачала головой:
— Ай, детонька… А маленький-то какой.
Лешек подумал, что он уже не маленький, но говорить ему совсем не хотелось.
— Это тот самый певун, про которого я рассказывал, — колдун нагнулся к нему и на этот раз внимательно осмотрел его раны, нажимая на них пальцами, отчего Лешек морщился и пищал. — Не пищи, ты же мужчина. Ничего страшного я не делаю, только смотрю.
Лешек был с ним согласен и постарался покрепче сжать губы.
— Скоро взойдет луна, и все пройдет. Придется зашивать, не оставлять же тебе такие страшные шрамы — девушки любить не будут.
Про любовь девушек Лешек не думал никогда, в монастыре об этом говорили совсем по-другому, и ему стало весело от этих слов колдуна.
Колдун накрыл ему спину смоченным в лекарстве полотенцем, а потом еще и теплым стеганым одеялом. Матушка тем временем зажигала многочисленные свечи, расставленные в разных углах кухни. Столько свечей в монастыре зажигали только в церквах.
— Как тебя зовут? — спросил колдун, доставая с полки какой-то кувшинчик с узким горлом.
— Лешек.
— И сколько тебе лет, певун?
— Двенадцать.
— Да ты врешь! — колдун рассмеялся.
— Нет, — Лешек обиделся.
— Да ладно… — хмыкнул колдун, — глотни-ка немного. Только немного.
Он поднес к губам Лешека горлышко кувшина — жидкость в нем оказалась горькой, обжигающей и чем-то напоминала кагор.
— Что морщишься? Противно?
— Ага.
— Ничего. Все пройдет, малыш… Лешек. Наверное, Олег… Матушка, посиди с ним. Пить давай, как попросит. Но пока только воды, а завтра посмотрим. Говорить ему тяжело, так что не расспрашивай, успеем еще. Сказку ему расскажи. А я пойду, попрошу себе ясного неба.
Колдун поднялся с кровати, потрепав Лешека по волосам, и открыл сундук, стоявший у большой каменной печки. Лешеку было интересно, как он будет просить себе безоблачного неба: неужели станет молиться? Он не представлял себе колдуна стоящим на коленях перед иконой, да и икон в светелке не приметил.
Но колдун достал из сундука медвежью шкуру, с головой и огромными когтями, снял кафтан и остался в простой рубахе, на которую надел пояс с множеством непонятных звенящих предметов.
— Смотри, парень, — сказал он Лешеку, накидывая на себе шкуру, — этого медведя я взял сам, в одиночку.
Лешек никогда не видел живого медведя, но мог вообразить, как это было непросто. И если колдун может справиться с таким большим зверем, то, наверное, бояться с ним нечего. Шкура застегивалась на множество мелких крючков, и колдун оказался одетым в нее, как в шубу, открытыми оставались только кисти рук и ноги до колена — сапоги колдун тоже снял и остался босиком. Медвежья голова с открытой пастью, откинутая ему на спину, казалась странной и зловещей. Он снял с полки другой кувшин, побольше, и сделал несколько глотков прямо из горлышка; достал из сундука странный предмет — деревянное кольцо с натянутой на него тонкой кожей — и шлепнул по нему ладошкой. Раздался гудящий звук и перезвон мелких колокольцев, прикрепленных к деревянному кольцу.
— Нравится? — спросил он у Лешека и, не дожидаясь ответа, сказал: — Ну, тогда я пошел.
И опустил голову медведя себе на лицо, как шлем, а потом заревел по-медвежьи. Звук из-под головы шел приглушенный и протяжный, и Лешеку стало немного страшно, но старушка, которую колдун называл матушкой, села к нему на кровать и прошептала:
— Не бойся, маленький. Это он нарочно тебя пугает. Я вот тебе сказку расскажу, про медведя.
Лешек хотел сказать, что он не маленький и сказки про медведя ему в детстве рассказывала мама, а теперь ему это неинтересно. Но неожиданно сказка оказалась совсем не такой, как он ожидал, — в ней человека превратили в оборотня, и он вынужден был ходить в медвежьем обличье по лесам, пока не сделает для людей что-нибудь такое, за что они пожелают вернуть его к себе. Но люди либо боялись его, либо хотели убить. Сказка была длинная, и Лешек забыл про боль и тошноту.
Руки у матушки оказались ласковые: она брала Лешека за запястье, гладила по голове, и ему было так приятно, что хотелось потереться об ее пальцы щекой.
Колдун вернулся нескоро, старушка успела рассказать еще две длинных сказки. Он вошел в дом в расстегнутой медвежьей шкуре: загорелое лицо его побледнело до синевы, тонкие губы подергивались, глаза потухли и казались мутными. Он сбросил шкуру прямо на пол и упал на вторую кровать, стоявшую ближе к двери.
Матушка оставила Лешека, убрала шкуру в сундук, вынула из сжатых пальцев колдуна деревянное кольцо с колокольцами и расстегнула на нем пояс.
— Устал, Охтушка? — спросила она заботливо, взяла со стола кружку и, приподняв ему голову, помогла напиться.
— Ничего, — напившись, протянул колдун — впрочем, довольно весело. — Луна поднимается. Как ты там, певун? Жив еще?
— Да, — ответил Лешек. Оказывается, просить хорошей погоды было не таким простым делом.
— У твоего злого бога бесполезно что-то просить. Захочет — даст, а не захочет — не даст. С нашими попроще: и не захотят, а дадут. Будет нам хорошая погода, до полудня.
И когда колдун, завернув Лешека в одеяло, вынес во двор и положил лицом к себе на колени, Лешек впервые увидел крусталь. При луне он казался немного желтоватым, размером с ладонь Лешека, с гладкими блестящими гранями и острыми, нитевидными ребрами. В самой его прозрачной глубине сидело маленькое мутное облачко, такое легкое, что Лешек не сразу его разглядел.
— Нравится? — спросил колдун и, как всегда, не стал ждать ответа. — Никогда не бери его в руки и никому о нем не говори, ладно?
Лешек кивнул.
— Смотри: он собирает лунные лучи, и получается комок лунного света, — колдун посветил себе на руку желтым треугольным лучом, — видишь? Этот свет очистит твои раны. Может, это будет не очень приятно, но зато действенно.
Лешек испугался, но кивнул снова, чтобы колдун не посчитал его неблагодарным или чересчур нежным. Однако ничего страшного в лунном луче не оказалось, он только приятно холодил спину, и, хотя под открытым небом Лешек сильно озяб, от этого успокаивались горящие раны. Колдун долго водил крусталем над его спиной, а потом усадил, придерживая за шею, и посветил ему на грудь, в одну точку.
— Здесь у тебя сердце. От сердца лунные лучи побегут по всему телу и убьют лихорадку. Замерз?
— Немножко, — сознался Лешек.
— Сейчас. Еще чуть-чуть.
До утра колдун зашивал его раны, а матушка помогала ему, вдевая нитки в иглы из тонких и прочных рыбьих костей. Лешек плакал, хотя не так уж это было и больно. Матушка целовала его в лоб и вытирала ему слезы полотенцем. Колдун же, напротив, шутил и посмеивался, и иногда Лешек не выдерживал и смеялся сквозь слезы вслед за ним.
— Кожа-то тонюсенькая, — сокрушался он, — разойдутся швы того и гляди. Ты, малыш, не шевелись.
Лешек и сам не знал, плачет он от боли или от того, что и колдун, и матушка так жалеют его и так ласково с ним обращаются. В монастыре его жалел только Лытка, но никогда не вытирал ему слез и в лоб не целовал. И за эту ласку он любил их обоих, до боли в груди, до того, что прерывалось дыхание.
А наутро, как колдун и обещал, солнце, пропущенное сквозь крусталь, залечило его раны, стянутые нитками, и на их месте образовались выпуклые рубцы, которые побаливали, конечно, но совсем незаметно, словно кожу несильно обожгли крапивой.
Колдун отнес Лешека на кровать, а матушка дала ему кружку молока и белую сладкую булку. И только тут он заметил, как устал и проголодался. Но, подумав немного, на всякий случай спросил у матушки:
— Сегодня разве не среда?
— Не знаю, детка. Может, и среда.
Лешек очень удивился, как можно не знать, какой сегодня день недели, а колдун, глядя на его лицо, рассмеялся.
— Матушка, среда в монастыре — постный день. Кушай, певун, постные дни отменяются. Кушай и спи. А ты, матушка, ставь пироги. С мясом и с яблоками. Мальчику надо набираться сил. Бледный — смотреть страшно.
Снег скрипел. Не очень громко, но Лешека настораживало и это. Монахи переговаривались за его спиной — потихоньку; разобрать, о чем они говорят, он и не пытался. Они шли так близко, что могли услышать не только скрип снега, но и его дыхание. Но другого пути у него все равно не осталось.
Лешек сознавал, насколько рискует и чем. Внутри него натянулась тугая струна, которая грозила вот-вот лопнуть и вытолкнуть наружу панику. Но ее натяжение одновременно создавало полную сосредоточенность. Ни одного лишнего движения. Ни одного лишнего звука, вдоха, удара сердца. Чувства обострились: он видел все, что мог увидеть, и слышал все, что мог услышать.
Белое поле, расстелившееся за кромкой леса, просматривалось со всех сторон и темным не казалось. Лешек легко разглядел черные тени конных монахов, окруживших слободу. В отличие от них, он был не столь хорошо заметен на снегу.
Узкая дорожка следов вела к слободе, и снег вокруг нее доходил Лешеку до середины бедра — пригнувшись, он мог легко спрятаться от случайного пристального взгляда. Он скользнул по тропе снежной тенью, светлой, как и пространство вокруг, — никто не заметил его передвижения, никто не поднял тревогу и не направил коней в поле.
За нешироким оврагом, засыпанным снегом до самого верха, вокруг слободы бежала прохожая утоптанная тропа, по которой время от времени проезжали всадники, всматриваясь в кромку леса. Лешек притаился в глубоком снегу оврага — монахи, проложившие узкую дорожку, здесь проходили к полю и здесь же вернутся обратно. Именно поэтому конные так часто останавливались на этом месте: они ждали вестей от прочесывавших лес. И стоит только кому-то из тех, кто видел его следы, выйти на край поля и дать конным знак, как его тут же обнаружат.
Лешек слушал конский топот, долго выбирал минуту и в конце концов решился: поднялся наверх и юркнул через тропинку к тени заборов, окружавших слободские дома, слился со сплошными деревянными заборами. Здесь его следов не найдут: единственная улица слободы была не только растоптана, но и раскатана, как ледяная горка. Он побоялся бежать — быстрое движение всегда заметней спокойного. Собаки, потревоженные монахами, и так лаяли в каждом дворе, появление еще одного человека не сильно их разволновало.
Один из всадников свернул на улицу и пронесся мимо замершего Лешека так близко, что тот лицом почувствовал тепло, шедшее от разгоряченных боков коня. Но всадник смотрел вперед, а не по сторонам. И тут же с тропы послышались крики; вслед за первым по улице промчались еще трое всадников, и Лешек понял, что монахи, нашедшие его следы, дали знать об этом конным. Интересно, они догадались, что он прошел по их следам? Если еще не догадались, то догадаются. Не сейчас, так на рассвете.
Он перевел дух и успокоил бешено бившееся сердце. Пока его никто не заметил и нет причин для паники. В слободе было около тридцати дворов, Лешек прошел до самого конца улицы — монахи теперь собрались на другой стороне, и здесь его никто не ждал. Зайти в крайний дом показалось ему неосмотрительным, и он выбрал третий с южной стороны, потому что в нем не было собаки. Пробраться в него огородами означало не только появиться на открытом пространстве, но и наследить. Лешек примерился, подпрыгнул и ухватился руками за обитую железом верхнюю кромку ворот.
Пальцы приклеились к железу, несмотря на то что оставались совершенно холодными — греть руки Лешек не решался с тех пор, как услышал прочесывавших лес монахов. Один рывок. Всего один, последний рывок. Очень быстрый: зависнуть над темным забором и дать рассмотреть себя издалека в его замыслы не входило. Руки не хотели подтягивать его вверх, онемевшие пальцы нестерпимо заломило от холода. Лешек стиснул зубы, кое-как подтянулся, неловко перевалился через ворота и рухнул вниз, на утоптанный снег двора. Удар о землю показался ему очень громким и очень болезненным. Пальцы жгло — кожу он оставил на кромке ворот.
В доме еще спали. Во всяком случае, так Лешеку показалось. Он осмотрелся и заметил под крыльцом низкую дверцу. Ходить по двору и искать другие входы он не решился и нырнул в темноту подклета: дверь не скрипнула. В подклете было гораздо теплей, чем на дворе, но не настолько, чтобы согреться. Лешек ощупью пробрался на другую сторону дома, двигаясь на запах хлева, — наверняка это самое теплое место в доме, но и самое опасное: скотина может испугаться чужака и поднять шум. Да и выйдет хозяйка к скотине затемно.
Но если он не согреется, то не сможет идти дальше, мороз в конце концов убьет его. Пока его не начали искать, надо пользоваться передышкой. В лес ему все равно не уйти — он наследит, и с рассветом в поле его следы обнаружат в несколько минут. Может быть, хозяева сжалятся над ним, если найдут? Помогут спрятаться? Он не сомневался в том, что дома́ обыщут еще не раз, когда догадаются, что он ушел в слободу по их собственным следам.
Лешек почуял запах лошади — наверное, именно лошадям он доверял больше всего, хоть и понимал, что из всех обитателей хлева лошадь испугается быстрей остальных. Но конь лишь тихонько заржал, будто приветствовал его, и не поднялся с соломы — спокойный, ленивый битюг, не иначе. И даже волчий полушубок не напугал его — то ли потерял запах зверя, то ли хозяин лошади тоже носил волчий мех, что было бы неудивительно. Лешек привык к темноте, но ровно настолько, чтобы не натыкаться на стены. От коня веяло теплом, и Лешек нашел его голову ощупью, протянул на ладони немного пшена, чем окончательно его успокоил, и лег на солому рядом с огромным горячим телом, подальше от копыт, уповая на то, что умное животное не станет давить его своей спиной.
Сразу уснуть ему не удалось — он согревался медленно, дрожа от озноба. Руки, прижатые к спине лошади, ломило долго и нестерпимо, колени, едва прикрытые полушубком, саднило, как будто с них сорвали кожу, лицо горело и ныло. Лешек лежал, кусая губы, и думал, что надо было стряхнуть с полушубка снег, но встать и сделать это ему не хватило силы. Он не заметил, как заснул — словно провалился в черную яму, — и сон его больше походил на глубокий обморок.
В двух шагах стукнула дужка ведра, и он проснулся, не понимая, где он и что с ним происходит. Ему все еще было холодно, очень холодно, но это был не тот холод, что мучил его в лесу — скорей, его просто знобило.
Гладкая теплая шкура рыжего коня нервно подрагивала во сне, а в высокие маленькие окна пробивался скудный свет. Но Лешек все равно не разглядел хлева из-за загородки, только уловил движение через широкую щель между досками. И вскоре услышал, как тонкие струйки молока упруго и глухо бьются в деревянное донышко ведра: хозяйка доила корову. Лешек почувствовал невыносимый голод — рот наполнился слюной, скрутило желудок: он представил себе кружку густого теплого молока, не процеженного, пенистого, пахнущего коровой. За эту кружку он готов был отдать сейчас все что угодно. Что если попросить у хозяйки молока? Что ей стоит? Право, они не обеднеют…
Лешек прогнал из головы соблазнительные мысли, представив, как испугается хозяйка и какой поднимет крик. И если рядом с домом есть хоть один монах, они немедленно будут здесь, все. Ведь уже рассвело, они должны были понять, что он в слободе (больше ему спрятаться негде), и наверняка обыскивают дом за домом. Может быть, ему повезет и хозяйка его не заметит? И тогда он найдет здесь более укромное место, даже если оно будет и не таким теплым.
Хозяйка, закончив доить корову, унесла ведро, и Лешек вздохнул с облегчением, когда услышал шаги на лестнице. Но она не стала подниматься в дом: поставила ведро на ступеньки и вернулась, чтобы накормить скотину.
У нее был нежный, высокий голос, немного певучий и очень ласковый — она говорила с каждой животиной, называла смешными добрыми именами, и Лешеку совсем не хотелось ее пугать. Конь, догадавшись, что сейчас ему тоже что-нибудь достанется, поднялся на ноги и заржал, высунув голову из своей клетушки. Лешек отполз в дальний ее угол, сел и прижал колени к подбородку, стараясь стать невидимым.
Хозяйка наконец распахнула дверь загородки, за которой стоял конь. Она оказалась совсем молоденькой девушкой, лет пятнадцати, и не хозяйкой вовсе, а скорей всего ее дочерью. Пухленькая, румяная, с широким курносым лицом и толстой косой, обернутой вокруг головы, в меховой безрукавке, надетой поверх рубахи.
Она хотела кинуть огромный пук сена в кормушку, как вдруг увидела Лешека. Сено выпало у нее из рук, и она уже раскрыла рот, чтобы набрать побольше воздуха и крикнуть, но он приложил к губам палец и прошептал:
— Не выдавай меня. Пожалуйста.
Испуг на ее лице сменился любопытством: она закрыла рот и посмотрела на Лешека, хлопая удивленными глазами.
— Я ничего плохого тебе не сделаю… — добавил Лешек на всякий случай.
Девушка медленно кивнула, о чем-то раздумывая, а потом спросила, тоже шепотом:
— Это ты убежал из Пустыни?
Лешек кивнул.
— А нам сказали, что ты вор. И пообещали тяте два мешка зерна, если мы тебя найдем. Ты правда вор?
Лешек подумал, что крусталь он не воровал, он просто забрал у Дамиана то, что тому не принадлежит, и ответил:
— Я ничего у вас не возьму, честное слово.
Девушка, все еще раздумывая, подобрала сено из-под ног и сгрузила его в кормушку. Конь, до этого пригибавший голову к полу, выпрямился и закрыл Лешека от девушки, но она зашла поглубже в его клетушку и хлопнула битюга по ляжке, чтобы он подвинулся.
— А что ты украл у монахов?
— Я взял свою вещь, которую они у меня отобрали, — Лешек немного покривил душой, но в целом, наверное, так оно и было.
Девушка понимающе кивнула.
— Послушай, — Лешек вздохнул и закусил губу, но не удержался, — ты не можешь дать мне немного молока?
— Конечно. Погоди, — она выскользнула из клетушки, и Лешек встал вслед за ней. Он думал, что она поднимется в дом за кружкой, и тогда родители ее все поймут, но она нашла где-то плоскую большую миску и налила молока туда.
У него тряслись руки, и молоко из миски, над которой поднимался едва заметный парок, чуть не пролилось на пол. Лешек глотал его жадно, рискуя поперхнуться, и не мог остановиться даже чтобы вздохнуть: наверное, он никогда не был таким голодным.
— Хочешь хлеба? — спросила девушка, во все глаза глядя на то, как Лешек пьет. Ему стало неловко, но он кивнул, не отрываясь от молока.
— Монахи тебя во всех домах искали, — сказала она, — и у нас тоже. Везде искали, даже в сено вилами тыкали… Если еще раз придут, то здесь тебя найдут точно. Я, наверное, тяте скажу, что ты у нас. Ты не бойся, тятя добрый и монахов не любит.
Лешек подумал, что все будет зависеть от того, насколько тяте нужны два мешка зерна, чтобы ради них плюнуть на нелюбовь к монахам: у него семья, которую надо кормить до следующего лета. Вряд ли крестьянин пожалеет пришлого человека настолько, чтобы отказаться от такого богатства.
— Да не бойся, — повторила девушка, — не надо тяте это зерно. Правда.
Лешек робко пожал плечами и протянул ей пустую миску. Но, с другой стороны, только хозяин дома сможет спрятать беглеца так надежно, чтобы монахи не смогли его найти.
Девушка убежала наверх, и вскоре хмурый приземистый крестьянин, стреляя во все стороны быстрыми темными глазами, спустился в хлев и подозрительно осмотрел замершего Лешека с головы до ног. Впечатление доброго тятя не производил.
— Ты вор? — строго спросил он, закончив осмотр.
— Нет, — ответил Лешек.
— Это правда, что ты сорвал крест, когда уходил?
— Правда, — Лешек вздохнул и опустил голову — обманывать он не хотел.
— Пошли, — хозяин коротко кивнул и направился к лестнице. Лешек не понял, собирается он его сдать или, напротив, согреть и накормить, но повиновался.
В зимней части дома места было очень мало, и каждая его пядь имела свое предназначение. Три детские мордашки выглядывали с полатей, перед печью возилась хозяйка, две большие девочки сидели на сундуке за прялками и еще одна перебирала крупу на длинном узком столе. Во дворе слышались мальчишеские голоса, наверняка принадлежавшие старшим сыновьям, — детей у хозяина было много. На втором сундуке, придвинутом к печке, неподвижно лежал старик, уставив глаза в потолок.
— Раздевайся, — велел хозяин, и Лешек вздохнул с облегчением: похоже, его не собирались выдавать. В доме было очень тепло, даже жарко, но, раздевшись, он снова почувствовал озноб.
Хозяйка подхватила полушубок Лешека, осмотрела его со всех сторон и повесила поближе к печке. Сапоги долго рассматривал сам хозяин и качал головой — они ему понравились. Шапку Лешек снял, когда входил в дом.
— Мать, дай ему хлеба, — к жене хозяин обратился скорей просительно, чем сурово. — А ты полезай на печь. Обморозился небось?
— Только руки. Немного, — ответил Лешек, поднимаясь на полати, где трое малы́х в рубашонках подвинулись, освобождая ему место, и с любопытством уставились на него темными, как у отца, глазами.
Хлеб был теплым — хозяйка не пожалела, отломила от каравая почти четвертушку, и Лешек немедленно впился в него зубами, но смутился и замер, так и не решившись вытащить хлеб изо рта.
— Да ешь, ешь, — хозяин впервые улыбнулся.
— Спасибо, — еле слышно выговорил Лешек и почувствовал, как слезы комком встают в горле.
* * *
Довольное лицо Дамиана Лытка пояснил Лешеку легко: наверняка авва сообщил ему, что отцы обители принимают его в свой круг, чем, скорей всего, и спас Лытку от смерти. Во всяком случае, его Дамиан больше не трогал. Разумеется, Лешека кто-то выдал, может быть и ненарочно, но Дамиан остерегся наказать его в открытую (видно, Паисия все же побаивался). Или это авва посоветовал ему не злить иеромонахов. Но взгляды, которые Дамиан бросал на Лешека время от времени, говорили сами за себя.
А Лешек, однажды ощутив, как, оказывается, здорово гордиться собой и ничего не бояться, уже не сползал под стол, но глаза опускал, чтобы Дамиан случайно не увидел в них торжества: ведь ему удалось спасти Лытку! И ничего больше значения не имело, он теперь ни секунды не жалел о содеянном.
Дамиан же был деятелен как никогда, глаза его блестели, на губах играла неизменная улыбка. Из старших мальчиков приюта он начал сколачивать собственную «дружину», а потом стал привлекать туда и ребят помладше, выбирая крепких, хорошо сложенных и бесстрашных. Как ни странно, насильно в «дружину» он никого не тянул, всегда предлагал выбор: прежнее послушание или занятия воинским искусством. И, несмотря на то, что Дамиана мальчики боялись, в его «дружину» мечтал попасть каждый. Во-первых, «дружники» тут же становились избранными в приюте: их лучше кормили, прощали мелкие грешки, давали больше свободы. Во-вторых, для мальчиков это было необычайно привлекательно — вместо скучного скотного двора они занимались настоящим, «мужским» делом. Дамиан, не полагаясь на свои умения, привез в монастырь учителя — старого, закаленного в боях вояку, искушенного в подготовке молодых бойцов.
К зиме «дружина» прочно встала на ноги и начала не только задирать нос перед остальными ребятами, но и устанавливать в приюте свои порядки. Лытка, со злостью принимавший все, что исходило от Дамиана, и «дружину» возненавидел с первого дня ее существования. И по возрасту, и по телосложению, и по характеру он лучше многих подходил Дамиану, но настоятель не спешил его звать. А когда в конце концов предложил Лытке стать «дружником», тот отказался. Наверное, в приюте он был такой один, и Лешек еще сильнее начал гордиться своим другом, хотя и предостерегал его от мести Дамиана. Но, как ни странно, с Лыткой архидиакон связываться не стал.
К следующему лету в «дружину» Дамиана входили не только приютские мальчики, но и некоторые послушники — помоложе и посильней.
— Они будут воевать с князем Златояром, — пояснял Лытка Лешеку, — чтобы князь не обирал монастырские земли.
Лешек не сильно этим интересовался — пожалуй, единственное, в чем его убедил опыт прошлого лета, так это в том, что влезать в дела отцов обители очень чревато. Каждый из них имел какие-то свои, непонятные интересы, и всегда можно было угодить между молотом и наковальней. Впрочем, Лытка тоже все меньше говорил об этом. Во-первых, он терпеть не мог «дружников» и, даже косвенно, не желал признавать их пользу для обители, во-вторых, как бы он ни изображал бесстрашие и невозмутимость, случай с Дамианом здорово его напугал. Ну а в-третьих, у него сломался голос, из резкого мальчишеского превратившись в глубокий и бархатный. Паисий, до этого не считавший Лытку особо одаренным, теперь занимался с ним с утроенной силой. Голос открывал перед мальчиком до этого закрытые возможности: хороший певчий, как правило, становился монахом, едва достигнув тридцати лет (до тридцати лет по уставу в монахи не переводили никого).
В начале лета Лешека посетило нехорошее предчувствие. Предчувствия посещали его довольно часто и, как правило, бывали нехорошими. Но в этот раз к нему примешалась какая-то чистая, звенящая печаль, похожая на грустную песню.
— Знаешь, Лытка, — как-то раз пожаловался он другу, — мне кажется, что я скоро умру.
— Да ну тебя! — фыркнул Лытка. — С чего ты это взял?
— Мне так кажется. Я смотрю на все вокруг, и у меня такое чувство, что вижу это в последний раз. Как ты думаешь, в аду очень страшно?
— Конечно! А то ты не знаешь!
Лешек знал, и к его чистой печали добавился неприятный, сосущий страх: что если предчувствие его не обманывает и он действительно умрет и попадет в ад? Что он будет там делать? Без Лытки, совершенно один? Он представлял себе служителей ада похожими на Дамиана: с глумливыми улыбками, плетками за поясом, в черных клобуках и рясах. И как только Лешек окажется в их власти, ничто не помешает им мучить его сколько им захочется и радоваться его мучениям, смеяться над его криками и слезами. От таких мыслей Лешек холодел и мурашки бегали у него по всему телу.
В первый раз он столкнулся с колдуном в июле, когда их отправили за ягодами. Про колдуна знали все и очень его боялись. Когда Лешек был маленьким, он думал, что колдун ворует из приюта детей, а потом их ест — об этом им много раз рассказывали воспитатели. Но, разумеется, став постарше, перестал верить в эту чушь. Зачем бы тогда его стали звать в монастырь, если он людоед? Но что-то нехорошее и даже страшное за колдуном все же водилось. И если Дамиана Лешек боялся до дрожи в коленках, то при виде колдуна его охватывали нехорошие предчувствия: нечто гнетущее мерещилось ему в мрачной фигуре колдуна, неизменно закутанного в серый плащ, темноволосого, с хищным, острым, скуластым лицом, с гордо развернутыми плечами. Колдун был довольно молод, не старше отца Дамиана, но Лешек считал почему-то, что ему не меньше трехсот лет от роду.
Летом он приезжал редко, обычно во время литургии, — чтобы никто ему не мешал и никто на него не глазел, но частенько задерживался в больнице и дольше, если того требовали обстоятельства: колдуна звали лечить те болезни, с которыми не справлялся больничный. А больничный, надо сказать, лечить никого не умел. Зимой же, если кто-то из монахов заболевал серьезно, за колдуном посылали сани. Колдуну хорошо платили за его работу, и по его виду было понятно, что он человек небедный — и его одежда, и его конь стоили немалых денег.
А еще колдун не верил в Бога. Это знали все, но монахам приходилось мириться с этим — ни одного лекаря, который мог бы сравниться с колдуном, в округе не было. В этом отцы обители проявляли редкое ханжество: порицая колдуна за его язычество, осеняя себя крестным знамением, утверждая, что болезни следует лечить постом и молитвой, они пользовались умениями колдуна безо всякого зазрения совести. Конечно, ему было поставлено условие при лечении использовать только травы, а не его колдовскую силу, но в трудных случаях колдун мог забрать больного к себе и там без монахов решать, какое лечение применить.
Лешек старался не смотреть в его сторону, если примечал колдуна во дворе монастыря — если он детей не ел, то уж обратить в камень мог совершенно точно. Или наслать какую-нибудь болезнь, или сделать еще что-нибудь такое, страшное и опасное. Лешек каждый раз хотел укрыться от взгляда колдуна или хотя бы спрятать лицо в ладонях.
Выходы в лес всегда были для приютских праздником, Лешек же любил их особенно. В лесу он мог петь сколько угодно: воспитатели не ходили с мальчиками, и даже случайно подслушать его никто не мог. Собирать чернику он тоже любил и всегда помогал в этом Лытке. Во-первых, есть ягоды он не успевал, потому что рот его занимали песни, а во-вторых, его тонкие пальцы легко снимали с куста ягодку за ягодкой, в то время как Лытка их давил, срывал вместе с листьями и чаще клал в рот, чем в корзинку.
Лешек в одиночестве сидел в черничнике (ребята успели перебраться подальше в лес, в поисках более крупных ягод) и пел, довольно громко, наслаждаясь тем, как легко разносится голос меж деревьев. Он не услышал топота копыт, приглушенного мягкой, мшистой землей леса, и заметил всадника, только когда его накрыла серая тень. Лешек замолк и втянул голову в плечи: песня явно не предназначалась для ушей монахов, и теперь ему не миновать наказания. Он робко поднял глаза и хотел слезно попросить не рассказывать об этом воспитателям, не особо надеясь на успех. Но, увидев в двух шагах колдуна, так и не смог выдавить из себя ни слова. Вблизи колдун оказался еще страшней, и пристальный взгляд его черных глаз заставил Лешека немного отползти назад. Он подумал, что колдун — это посланник ада, и предчувствие, посетившее его в начале лета, сейчас начнет исполняться.
— Где ты услышал эту песню, малыш? — спросил колдун. Голос у него был хриплый, каркающий.
— Нигде, — тихо ответил Лешек. Ему было двенадцать, малышом он себя не считал, и то, что он отставал в росте от сверстников, сильно его задевало.
— Но ты же пел ее, разве нет? — колдун легко спрыгнул с коня и подошел еще ближе, отчего Лешек вдруг вспомнил рассказы воспитателей, и теперь ему не показалось, что все это чушь: что если колдун действительно ворует и ест детей? Иначе зачем он подошел так близко?
Отпираться было бесполезно, и Лешек кивнул.
— Так откуда ты ее знаешь? — колдун улыбнулся. Наверняка улыбнуться он хотел по-доброму, но у него это не получилось.
— Я сам ее придумал, — пробубнил Лешек себе под нос, подозревая, что колдун от него все равно не отстанет.
— Вот как? — тот поднял брови и наклонил голову набок, рассматривая Лешека, словно забавного зверька. — Ну-ка, спой ее еще раз.
Лешек поперхнулся, но колдун глянул на него своими черными, хищными глазами, и он не посмел ослушаться. Если колдун не верит в Бога, он не пойдет жаловаться воспитателям.
Сначала голос дрожал и срывался, но колдун стоял молча, и постепенно Лешек осмелел, песня легко поплыла над лесом, и, как всегда, он почувствовал необыкновенную радость от того, что его слушают. Песня была о злом боге, который, поднявшись на небо, убил остальных богов, для того чтобы стать там единственным. И кончалась она очень красиво и печально: злой бог сидит на небесном троне и вершит страшный суд, и никто не может его остановить.
Лицо колдуна исказилось каким-то спазмом, он глубоко вдохнул, запрыгнул на коня и сказал, прежде чем сорвать лошадь с места:
— Никогда не пой эту песню монахам, детка.
Лешек хмыкнул: а то он без колдуна об этом не догадывался! И еще раз обиделся на «детку». Однако вздохнул с облегчением: на этот раз колдун не стал его воровать или превращать в камень, и в ад тоже не потащил. Может, он наслал на него неизвестную болезнь, которая проявится только через несколько дней?
Лешек целую неделю вспоминал колдуна и искал в себе признаки страшной болезни.
В начале августа по монастырю пронеслась весть о том, что через две недели в обитель приезжает архимандрит: епархия собиралась проверить, насколько Пустынь соответствует своему предназначению. Поговаривали, что вместе с архимандритом приедет и князь Златояр, как будто в паломничество, с женой и дочерьми.
Паисий очень волновался, разрываясь между хором и своими помощниками, на которых давно возложил уход за храмом. Впрочем, волновался не он один. Дамиан заставил мальчиков вылизать приют, усиленно кормил их в каждый скоромный день, велел починить одежду и сам проверял, насколько ухоженными и опрятными выглядят дети. Он свернул занятия с «дружиной» и появлялся в трапезной каждый день, проверяя, хорошо ли мальчики едят.
Уничтожающе оглядывая Лешека, Дамиан кривил лицо.
— Ну что ж ты такой тощий-то? — спрашивал он, больно сжимая шею Лешека двумя пальцами. — Портишь впечатление от приюта. Надо бы тебя отправить в скит, так ведь кто же будет петь архимандриту?
Лешек обмирал, но, впрочем, Дамиан не злился, просто волновался.
Он велел воспитателям поить Лешека молоком трижды в день, невзирая на постные дни, а когда кто-то намекнул Дамиану на то, что он вводит ребенка в грех, заявил, что грешит не отрок, а он, Дамиан, — ему и каяться. Лешек давился этим молоком — столько ему было просто не выпить, — но и вправду через неделю щеки его немного порозовели и округлились.
Постепенно волнение монахов передалось и детям, вся обитель сбивалась с ног, бегала, мыла, чистила, наводила порядок. Службы больше напоминали смотры, после которых разбирали ошибки и раздавали подзатыльники. Паисий велел певчим беречь голоса, но при этом заставлял их петь до хрипоты.
Лешек ждал приезда архимандрита с ужасом: нехорошее предчувствие, появившееся еще в начале лета, заставляло его просыпаться по ночам в холодном поту. Он не сомневался, что сделает что-нибудь не так, и тогда не только Дамиан, но и Паисий никогда ему этого не простит. Лытка посмеивался — он всегда посмеивался над нехорошими предчувствиями и смутными сомнениями Лешека, и тот обычно не обижался, но сейчас со злостью думал, что Лытка будет петь в хоре, да еще и со взрослыми, где его голос прикроют более опытные монахи. Лешеку же предстояло петь одному, и его ошибки не скроешь ни от кого.
Ощущение конца, страшного конца не покидало его. Он боялся не наказания, а чего-то куда более ужасного. Одна ошибка — и жизнь его не будет такой, как раньше, если будет вообще. По ночам ему казалось, что над его головой кружатся во́роны, и косят на него блестящие черные глаза, и ждут, когда наконец можно будет спуститься и клевать его бренное, никому не нужное тело тяжелыми твердыми клювами.
Чем ближе подбирался день приезда архимандрита, тем сильнее становилось всеобщее напряжение, тем меньше Лешек спал, а под конец вообще ходил по монастырю тенью и непрерывно дрожал от волнения. Единственный человек, который мог его утешить, — Паисий — и сам стал беспокойным: у него все время тряслись руки, он лихорадочно оглядывался по сторонам, иногда кричал на мальчиков и, похоже, тоже не спал ночами.
Если Лешек ошибется, если что-нибудь сделает не так, если не сможет произвести нужного впечатления, которого от него все ждут, в котором никто, кроме него самого, не сомневается, — на этом закончится все. Представить себе жизнь после этого Лешек не мог, а смерть разверзала перед ним огненную бездну, и служители ада манили его пальцами и улыбались, предвкушая, с каким удовольствием начнут жарить его на сковороде. Язык Лешека присыхал к нёбу, и на лбу выступали капельки пота.
А нужно-то было всего лишь спеть как обычно, не лучше и не хуже. Лешек никогда не боялся петь, это давалось ему легко, как дыхание. И он так хотел спеть хорошо, так хотел понравиться гостям, и порадовать Паисия, и угодить Дамиану, и знал, что вся обитель будет гордиться им и хвалить его! Он так хотел оправдать их надежды, и жизнь после этого вновь заиграла бы яркими красками, все вернулось бы на круги своя. Он мечтал о том, как службы закончатся и как блаженно он уснет в воскресенье вечером и проснется на следующий день счастливым.
Архимандрит должен был прибыть в субботу вечером, на всенощную, но в пути их задержала непогода, и приехали гости только на рассвете, когда всенощная подходила к концу. Обычно утром в воскресенье Лешек засыпал как убитый, и Лытке с трудом удавалось разбудить его на исповедь, но в этот раз он не уснул ни на секунду.
Исповедь принимали сам архимандрит, его помощник и авва. Лешек благоразумно пристроился к авве — он и ему не знал, в чем покаяться, и не придумал ничего лучшего, как признаться в том, что пил молоко в постные дни. Авва ласково ему улыбнулся, накрыл епитрахилью и шепнул, что в этом нет ничего страшного: главное, чтобы Лешек хорошо пел сегодня на литургии.
От этого напутствия стало еще хуже: сам авва возлагал на него надежду! Казалось, что вся обитель смотрит на него и ждет чего-то особенного. Как будто только от него зависит, насколько архимандриту понравится Пустынь, и, наверное, это было недалеко от истины: своим пением он мог растопить самое суровое сердце. Дрожь усиливалась с каждой минутой: если что-то не получится, он не сможет больше жить. Он должен, он обязан спеть хорошо, чтобы авва остался доволен. Иначе… Лешек и думать не мог, что будет в случае этого «иначе». За этим «иначе» стояли смерть и ад.
А перед тем, как подняться на клирос, он столкнулся с Дамианом, который схватил его за подбородок и прошипел:
— Только попробуй что-нибудь сделать не так! Шкуру спущу!
Это не прибавило Лешеку уверенности в своих силах. И к ужасу перед неведомой пропастью добавился отвратительный, унизительный, но вполне осознанный страх: его неудачи никто не простит, даже если он сам захочет искупить ее смертью.
Лытка успел сбегать и посмотреть на князя Златояра, но Лешеку было не до этого. На всех произвело впечатление появление женщин во дворе монастыря — обычно для паломниц служили отдельную службу, в церкви Покрова Святой Богородицы, стоявшей за пределами обители. Но архимандрит дал разрешение на присутствие в летней церкви жены и дочерей князя, и впервые за много лет женщины вошли в храм и поднялись на хоры — место для почетных гостей.
Лешеку было и не до этого тоже. Он сидел на корточках в уголке, спрятавшись за широкими спинами певчих, сжавшись в комок, и дрожал. Чего бы ему стоило спеть хорошо? В этом нет и не может быть ничего страшного! Он так хотел спеть хорошо! Чтобы все это поскорее закончилось! Он чуть не расплакался, представляя себе счастливый воскресный вечер, когда все останется позади!
Паисий суетился, хватался за несколько дел одновременно, хотя все давно подготовил, раздавал последние наставления певчим, переживал из-за свечей (для которых плохо выбелили воск), не глядя гладил Лешека по голове и время от времени повторял: «Ой, ой, ой».
Когда пришло время начинать службу, Лешек еле-еле смог подняться на ноги и встать на положенное место. Кто-то из монахов попытался его успокоить и сказал:
— Не бойся, маленький, все будет хорошо!
Лешек так не считал, но расстрогался не ко времени и чуть не разревелся. Вот бы монах оказался прав! Он взрослый, ему видней, он знает, что говорит! Но что-то подсказывало Лешеку: монах сказал это просто так, он так вовсе не думает, верней — не задумывается. А на самом деле — на самом деле! — ничего хорошего быть не может. И одного желания спеть мало!
Первыми начинали самые низкие голоса, постепенно к ним присоединялись все взрослые певчие, затем вступали мальчики, а потом хор смолкал, и Лешек должен был петь один — в наступившей тишине его голос звучал необычайно чисто и сильно. И он сам с восторгом слушал себя, и радовался тому, как много людей его слышит и как красиво голос разливается под сводами церкви.
Но, лишь только хор смолк, Лешек с ужасом почувствовал, что не может выдавить из себя ни звука. Как будто чья-то рука перехватила ему горло. Он силился издать хотя бы шипение, но голос отказывался ему подчиняться. Он напрягся, покраснел от натуги и услышал ропот по сторонам — пауза затягивалась и стала всем заметна. Из последних сил Лешек попытался выдавить из себя по крайней мере что-нибудь, но вместо пения из горла вырвался сиплый отвратительный писк, похожий на «петуха», и был он громким и разнесся на всю церковь.
Наверху рассмеялись девочки — дочери князя, — и их смех подхватили другие гости. Лешек зажал рот руками и в этот миг увидел Дамиана, лицо которого перекосилось от злости: настоятель не стоял на месте, а пробирался к выходу. От стыда и от ужаса Лешек бросился с клироса вниз и, проскользнув вдоль стенки, выбежал из церкви, совсем потеряв голову. Ему не оставалось больше ничего, как утопиться в колодце, чтобы не знать, что будет дальше. Как он сможет посмотреть в глаза Паисию? Что после этого скажет авва? Вся обитель должна теперь проклинать его и плевать в его сторону. Он подвел всех, всех! Он чувствовал, что это случится, но он так надеялся! И теперь, когда надежда рухнула и случилось самое страшное, черная пропасть разверзлась у него под ногами и никакого выхода у него не осталось, кроме как умереть, и умереть немедленно, пока он не успел услышать проклятий, пока не успел увидеть их глаз: Паисия, певчих, аввы… Нет, уж лучше ад!
Но утопиться в колодце ему не пришлось — на крыльце церкви цепкая рука Дамиана ухватила его за плечо и с силой сбросила со ступенек вниз. Лешеку на секунду показалось, что он уже в аду…
— Ты нарочно это сделал, щенок! — прошипел Дамиан, сбегая по лестнице вслед за упавшим Лешеком. Тот онемел от страха, и тогда Дамиан поднял его с земли за шиворот и снова швырнул вперед, так что Лешек вытянулся на дорожке, обдирая ладони и коленки. Ему уже стало очень больно, он прижался к земле, не надеясь избежать адских мук, которые ему уготованы.
Дамиан опять поднял его на ноги и опять толкнул на дорожку, еще ближе к приюту — легкий, как перышко, Лешек пролетал две сажени, прежде чем растянуться на земле.
— Не смей! Не смей его трогать! — услышал он сзади срывающийся голос Лытки.
Но Дамиану на Лытку было наплевать, он подхватил Лешека за шиворот, одним ударом кулака сбил Лытку с ног и потащил Лешека к приюту, хотя тот просто повис на его руке и волочился сзади как тряпка.
— Не смей! — снова закричал Лытка, тяжело поднимаясь с земли и держась рукой за окровавленный нос, но Дамиан распахнул двери в приют, вытряхнул Лешека из рубашки и бросил его на пол у входа. Лешек упал ничком, накрыл голову руками и сжался в комок, не в силах ни убегать, ни сопротивляться, ни даже думать, что с ним теперь будет.
Тяжелая плеть низко свистнула в воздухе, и Лешек потерял сознание до того, как она упала ему на спину, — боли он не почувствовал.
Лишь потом он узнал, что Лытка, догнав Дамиана, повис у него на запястье, вцепившись в него обеими руками и зубами. И держал его, пока на помощь не подоспели монахи. Только было поздно — пять ударов плетью разорвали спину Лешека до костей.
Он очнулся в больнице и пожалел, что остался в живых. Впрочем, все вокруг говорили, что долго мучиться ему не придется: уже к вечеру у него началась горячка, а боль стала невыносимой настолько, что Лешек плавал в каком-то странном забытьи. Он все видел, все слышал, все понимал, но не шевелился, не двигал глазами и ни о чем не думал. Время бежало быстро, как во сне.
Никакого лечения, кроме крепкого соляного раствора, в монастыре не знали, и на Лешека извели, наверное, годовой запас соли приюта, меняя полотенца каждые два часа. От этого его скручивало судорогой, и он слабо пищал.
К нему приходил Лытка и приносил яблоки, но больничный говорил, что яблок тут полно и Лешек их есть не станет. Лытка не отчаивался, и тогда больничный давил яблоко в ступке и пытался ложкой запихнуть ему в рот сладкую кашицу, но глотать Лешек не мог, и яблоко стекало из уголка рта на подушку.
Лешек видел, что Лытка плачет и у него разбито лицо — одна половина совсем заплыла огромным синяком и красно-синий нос сдвинулся в сторону, — но не мог ничего ему сказать, хотя очень хотел.
— Я убью его, Лешек! Ты слышишь? Я отомщу! Я убью его! — Лытка сжимал кулаки, и рыдания его походили на рык волчонка.
Лешек хотел попросить его не связываться с Дамианом и снова не мог.
Паисий тоже плакал, стоя на коленях перед кроватью, и повторял:
— Прости меня, дитя, прости! Это я, я один во всем виноват!
Но Лешек так вовсе не думал — ему было стыдно, что он подвел иеромонаха. Он хотел попросить прощения, но лицо оставалось неподвижным.
Ему было больно и холодно.
В понедельник вечером семь иеромонахов во главе с аввой собрались у его постели: нараспев читали молитвы и по очереди мазали его елеем. Молились долго, а в конце хотели положить Евангелие ему на голову, но тяжелая книга сползла вниз. И слово «соборовали» почему-то внушило Лешеку ужас.
Во вторник после обеда гости уехали, и тогда больничный послал за колдуном. Тот приехал быстро, во всяком случае Лешеку так показалось. К тому времени его бил озноб — такой, что под ним подрагивала кровать, и судороги случались чаще, чем на его спине меняли полотенца.
Лицо колдуна, заглянувшего ему в глаза, показалось Лешеку ликом смерти, которая пришла за ним, чтобы тащить в ад безо всякого страшного суда. Только ад теперь не пугал его, потому что хуже быть все равно не могло.
— Мальчик умрет, — сказал колдун, осторожно сняв полотенце с его спины, и Лешек равнодушно принял это известие: он смирился с ним и с нетерпением ждал, когда же…
— Пожалуйста… — тихо попросил больничный.
— Я не всесилен. Мальчик умрет еще до рассвета. Я могу только облегчить его страдания. Дай мне чистое полотенце.
Больничный всхлипнул, но полотенце достал. Лешек снова ожидал судорог и слабо выдохнул, когда колдун смочил ткань чем-то коричневым и положил ему на спину, но, к его удивлению, ничего такого не произошло, а через несколько минут боль немного утихла и он впервые смог глотать воду, которую колдун дал ему пососать через соломинку.
— Я мог бы попытаться, — колдун снова заглянул Лешеку в лицо, — но не здесь, у себя.
— Да! Пожалуйста! — Больничный всплеснул руками. — Попытайся. Все что угодно! Сам авва просил за дитя!
— Я ничего не обещаю. Вам надо было позвать меня позавчера, когда лихорадка еще не началась. Иди, доложи кому следует, что ребенка я забираю. И быстрей — дорога́ каждая минута.
Больничный выбежал за дверь, а колдун склонился над Лешеком и пристально посмотрел ему в глаза.
— Ну что, певун? Ты жить-то хочешь?
Лешек не задумывался над этим, но неожиданно смежил веки и заплакал.
— Тогда поехали, — колдун бережно поднял его на руки и обернул своим плащом. Голова Лешека свешивалась на его спину с широкого, пахшего травой и лошадью плеча, и почти совсем не было больно. От тела колдуна шло тепло, теплый плащ тоже согревал, и Лешек подумал, что колдун наверняка забирает его с собой, чтобы съесть. Пусть.
Колдун вынес его во двор и кликнул кого-то из послушников:
— Эй! Подержи-ка мне стремя!
Он гнал лошадь во весь опор, и Лешек смотрел на проплывавшие мимо поля, озеро, лес и думал, что в первый раз уезжает из монастыря так далеко. И ничего страшного в этом не видел. Солнце клонилось к закату, но согревало, и дрожь наконец отступила. И, хотя Лешека сильно подбрасывало вверх с каждым шагом лошади, ему все равно было уютно и хорошо. Его очень давно никто не держал на руках, и оказалось, что это приятно.
— Ты как там? Еще не умер? — спросил колдун.
— Нет, — ответил Лешек, и это было первое слово, которое он произнес за последние двое суток. Колдун похлопал его рукой по заду и засмеялся. Лешек не понял, отчего он смеется, — наверное, от радости, что ему удалось украсть из монастыря ребенка. Но почему-то ему тоже захотелось засмеяться. Боль прошла, он согрелся — осталась только слабость.
— Не бойся, малыш. Ты не умрешь, — тихо пробормотал колдун себе под нос, но Лешек его услышал. И вдруг понял, что колдун не станет его есть. Колдун действительно украл его, но не для того, чтобы превращать в камень или заразить какой-нибудь болезнью. Он украл его, чтобы никогда больше не возвращать в монастырь, он увозит его от Дамиана, от Леонтия, от всенощных и литургий, от постных ужинов и унизительных наказаний. Он увозит его насовсем и никогда не отдаст авве.
И Лешек разрыдался, громко всхлипывая, и смеялся сквозь слезы, и терся щекой о цветастый кафтан колдуна, и снова плакал, так громко, что колдун придержал лошадь и опустил его перед собой на луку седла.
— Да ладно… — хмыкнул колдун, но Лешек обхватил его шею руками и прижался лицом к его груди, испугавшись вдруг, что колдун захочет отвезти его обратно. Но тот только погладил его волосы — совсем не так, как это делали монахи, а прижимая к себе его голову и слегка стискивая вихры Лешека в кулаке.
— Погоди-ка, — колдун слегка отстранился и посмотрел ему на грудь, — вот что бы я сделал сразу.
Он нащупал у него на шее веревочку с крестом, с силой рванул ее вниз и отшвырнул крест в траву, под ноги лошади.
— Ой! — вскрикнул Лешек.
— Что? Больно?
— Нет. Но теперь… теперь он точно убьет меня молнией, — прошептал Лешек, но страха не почувствовал.
— Ерунда, — ответил колдун. — Юга убил не всех богов на небе. Там найдется, кому за тебя заступиться.
Он снова поднял Лешека повыше и погнал лошадь вперед.
Лешек очень устал, каждый шаг давался ему с трудом. Он хотел пить, но от снега во рту ему становилось еще холодней, и он отказался от этого. В горле першил сухой кашель, но кашлять он не осмеливался — могли услышать. Ему нужно было отдохнуть. Давно перевалило за полночь, луна скрылась за лесом, когда ему послышался далекий лай собак: Никольская слобода. Лешек удивился, насколько далеко от монастыря удалось уйти. Впрочем, верхом сюда можно было добраться за два-три часа, если хорошенько гнать лошадь.
Мысль забраться на чью-нибудь поветь, зарыться в сено и поспать показалась ему очень соблазнительной, но Лешек немедленно отбросил ее в сторону: наверняка вокруг слободы полно монахов, ему не удастся дойти до жилья незамеченным. Значит, надо обходить ее вокруг. Он вздохнул и стиснул зубы: ничего страшного. Он сможет. Они ждут его в слободе, они не поверят, что он ее обойдет.
Теперь лай собак не дал бы заблудиться, и Лешек зашел в лес немного глубже, чтобы его точно никто не заметил с реки. Это позволяло идти не останавливаясь, но Лешек быстро понял, насколько вынужденные остановки помогали собирать силы.
В глубине леса ветра не было слышно, тишина зазвенела в ушах, и ему казалось, что шум его дыхания слышен и на реке. Впереди и немного слева хрустнула ветка. Хрустнула громко, отчетливо и довольно далеко. Он замер и прислушался. Еще одна. Это не мороз: Лешек достаточно долго слушал звуки леса, чтобы понять, как ветки трещат от мороза, а как — под чьей-то ногой.
И все же они шли ему навстречу очень тихо, не переговаривались, не раздвигали ветвей руками… Но он как зверь ощутил их присутствие. Бежать назад? Далеко он не убежит, это понятно. Монахи — здоровые, крепкие ребята, они нагонят его за несколько минут, как только обнаружат его след. Наверняка они шли цепью. Но не через весь же лес они протянули эту цепь?
Лешек вернулся по своему следу назад — по проторенной дорожке двигаться было легче и быстрей, — а потом свернул в глубь леса, стараясь замести за собой след. Среди деревьев темно, луна скрылась, и даже если они станут светить себе факелами, разглядеть потревоженный снег будет очень трудно. А факелами они светить не будут, они хотят остаться незамеченными.
Дело было трудным и двигалось медленно, а время поджимало. Они могли если не увидеть, то услышать его. Лешек скинул полушубок, и работа пошла быстрей. Саженей сто, если не больше, он полз назад, заравнивая за собой снег, когда услышал у реки голоса: они наткнулись на его следы. Но наткнулись на них не там, где он их оборвал, а ближе к реке, там, где он свернул к лесу, обнаружив поблизости слободу. Значит, он выскользнул из облавы очень удачно — увидев оборванный след сразу, они бы смотрели по сторонам внимательней.
Однако найти его теперь — дело времени. Их много, с рассветом монахи легко увидят весь его путь, как бы он ни старался замести следы. Значит, у него есть только один выход: пройти там, где его след не будет одиноким. Там, где прошла цепь.
На след монахов он наткнулся нескоро, продолжая засыпать за собой снег, — они двигались совсем близко к реке. Лешек надел полушубок мехом наружу и нарочно повалялся в снегу — так он будет не слишком виден издалека. Пока темно и нет луны, у него есть возможность по следам преследователей добраться до слободы незамеченным.
* * *
Когда Лешек рассказал Лытке о разговоре с монахами, тот сначала забеспокоился и всячески Лешека оберегал и прикрывал, но, видно, Дамиану хватило того, что он напугал отрока до обморока, поэтому ничего страшного за неделю с Лешеком не случилось. А когда Дамиана рукоположили в иеродиаконы, Лытка просто взбесился от злости: он не боялся настоятеля приюта, он его презирал и ненавидел одновременно.
— Лытка, вот объясни мне, за что его сделали диаконом? — Лешек понял лишь, что с должности настоятеля Дамиана теперь точно не снимут, и очень расстроился. И Паисия он жалел: по всему было видно, что иеромонах этим огорчен. А Лытка отличался не только силой и смелостью, он еще и хорошо разбирался в больших монастырских делах: ему доставляло удовольствие разведывать и собирать слухи об отцах обители, наблюдать за ними, выяснять, кто кого продвигает вперед и кто кому переходит дорогу. Лешек ничего в этом не понимал, но слушал измышления Лытки с удовольствием и удивлялся его проницательности.
— Авва двигает Дамиана, — с готовностью ответил Лытка, — но не может же он совсем не прислушиваться к иеромонахам?
— Но ведь раньше он ему отказал? Все же знали…
— Ну какой из Дамиана иерей? Знаешь, я думаю, он и в Бога-то не очень верит… — это Лытка на всякий случай сказал шепотом,— авва тоже не дурак. Если Дамиан станет иеромонахом, то его, чего доброго, сделают игуменом, он же такой, без масла куда хочешь влезет… Ведь это не авва будет решать, а где-нибудь повыше. Епископы какие-нибудь… Представь себе Дамиана на месте аввы! Да он весь монастырь разнесет со своими помутнениями!
Лешек судорожно хохотнул: ему совсем не хотелось видеть Дамиана на месте аввы. Авву он, правда, встречал только на праздничных службах и ничего о нем толком не знал. Но Дамиана на этом месте представлял хорошо.
— А зачем авва его тогда двигает?
— Не знаю. Не понимаю я этого. Или он хочет весь монастырь сделать похожим на наш приют? Чтобы все по струнке ходили… Не знаю.
— Противно получилось, — вздохнул Лешек. — Паисий хотел Дамиана убрать, потому что у него сана нет, а вышло еще хуже… Может, авва просто не знает, какой Дамиан на самом деле? Может, с аввой он прикидывается добрым?
Лытка пожал плечами, что могло означать все что угодно: от его неуверенности до полного согласия с этими словами. Лешеку хотелось думать про авву хорошо: пусть в монастыре будет хоть один человек, на которого можно уповать в случае чего. Из этой истории он сделал вывод, что Паисий не имеет настоящей власти и надеяться на его заступничество не приходится.
Лытка сказал, что Дамиан забудет эту историю. Наверное, он просто хотел Лешека успокоить, но Дамиан и вправду его не трогал, удовлетворившись маленькой победой над Паисием. Лешеку от этого было не менее страшно, он обмирал при виде Леонтия и старался ходить по стеночке, как мышка. Но прошло время, все забылось, жизнь вошла в привычное русло, и в следующий раз он столкнулся с Дамианом только через год.
Лешеку к тому времени исполнилось одиннадцать, а Лытке — тринадцать, причем Лешеку никто бы не дал больше восьми, а его друга запросто можно было принять за пятнадцатилетнего юношу: он вытянулся и заметно раздался в плечах, у него начал ломаться голос, а над верхней губой пробивался светлый пушок.
Паисий на время запретил Лытке петь, и Леонтий определил ему другое послушание — поставил помощником к старому углежогу Дюжу. Дюж, человек довольно крупный и мрачный, на поверку оказался добрым, жалел Лытку, называл его «чадушко», отчего тот слегка обижался, и не подпускал к работе.
— Побегай, чадушко, поиграй. Когда еще доведется?
Лешек завидовал Лытке — уголь жгли в лесу, у Ближнего скита, а походы в лес Лешек очень любил. Во второй половине лета и осенью мальчиков отправляли за ягодами и грибами, но стоял солнечный май, а до июля надо было дожить.
Времени на игры у детей в приюте и вправду не было: в обычные дни не менее шести часов отнимали церковные службы, а остальное время ребят, как и других насельников, занимали послушанием. Певчим повезло больше остальных — их послушание состояло в спевках, остальные же приютские помогали на скотном дворе или в мастерских. Только после ужина, если не служили всенощную, мальчики были предоставлены сами себе — от повечерий и полунощниц их освобождали.
Воскресенья и праздники Лешек ненавидел: несмотря на любовь к пению, отстоять на клиросе всенощную — а она заканчивалась в половине пятого утра — само по себе было тяжело, а уже к восьми требовалось явиться к исповеди, к десяти снова подниматься на клирос и петь во время трехчасовой литургии, после обеда — какой-нибудь молебен, а в шесть пополудни — опять служба… В субботу вечером он непреодолимо хотел лечь и умереть, а в воскресенье после ужина засыпал как убитый, хотя воспитатели обычно расходились по кельям и время считалось очень подходящим для веселья и шалостей. Правда, и послушаний никаких в воскресенье не назначали, но Лешеку от этого легче не становилось.
— Лытка, вот объясни мне: зачем нужны эти всенощные? — интересовался Лешек каждую субботу. И тогда Лытка пускался в рассуждения о Боге.
— Я думаю, это такой бог, которому надо служить. Иначе он останется недоволен. Чем больше ему служишь, тем больше ему нравится.
— Лытка, мы и так все попадем в ад, так зачем мучиться еще и при жизни?
— Ну, я думаю, не все. Вот схимники, например.
— Знаешь, когда я думаю про схимников, мне в рай что-то не хочется… Представь себе, что это за рай, в котором никого больше нет, кроме чернецов…
— Все равно служить надо. Ведь Бог может покарать и здесь. Если ему не служить, возьмет и устроит конец света. Или убьет молнией. Леонтий рассказывал, помнишь? Про нерадивого отрока?
Лешек, конечно, помнил. Много лет назад, когда сам Леонтий был мальчишкой, одного из приютских — по словам Леонтия, нерадивого в служении Богу, — на самом деле убило молнией. Монахи иногда поминали его молитвой в годовщину смерти, и одинокое дерево с обугленной верхушкой, около которого он погиб, до сих пор стояло недалеко от монастырской стены. Эту историю частенько рассказывали в назидание мальчикам, и на маленького Лешека она нагоняла такого страху, что он неизменно плакал в конце. Каждый раз, когда рассказ доходил до того места, где мальчик бежал к дереву, Лешек надеялся, что Бог промахнется и молния ударит мимо. Но — как ни странно — история всегда заканчивалась одинаково: злой бог настигал дитя и убивал. Лешек даже сочинил песню, в которой мальчику удалось спрятаться в лесу, и бог, рассерженный неудачей, долго кружил над ним, но деревья надежно укрыли отрока сенью своих ветвей.
По воскресеньям Лешек Бога особенно ненавидел и думал: как было бы здорово, если бы нашелся какой-нибудь отважный герой, который бы поднялся на небо, убил его и освободил людей от непосильного ему служения. Наверное, Исус хотел спасти людей от Бога, но выбрал для этого какой-то странный путь, а потом, все же поднявшись на небо, и вовсе остался там и помогает теперь вершить страшный суд.
Лытка службами не тяготился: он осиротел довольно поздно и, по сравнению с тяжелым трудом землепашца, многочасовое стояние на клиросе трудным не считал. Зато он ненавидел пост. Лытка всегда хотел есть, хотя кормили приютских не так уж плохо: и молоко, и яблоки, и каша с постным маслом, и рыба по праздникам. Наверное, он рос слишком быстро и ему действительно не хватало того, что отпускалось детям строго по уставу. В постные дни Лытка непременно был скучным, а к концу продолжительных постов становился раздражительным и несчастным. Лешек, который к еде относился равнодушно, делился с ним, что, кстати, строго запрещалось монастырским уставом, но легче от этого Лытке не становилось.
Оказавшись помощником углежога и несколько часов в день предоставленный сам себе, Лытка, конечно, ни во что не играл — вышел из этого возраста, — но зато получил возможность обследовать окрестности монастыря, и в первую очередь Ближний скит. По вечерам он рассказывал Лешеку о своих приключениях, и Лешек завидовал ему еще сильней.
Вообще-то в ските никто не жил: три отдельно стоящие кельи пустовали с давних времен, а в маленькой часовне раз в год служили молебен преподобного Агапита, игумена Усть-Выжской Пустыни, умершего лет пятьдесят назад. Однако скит не был заброшен: дорожки двора тщательно выметены, избы подправлены — хоть сейчас въезжай и живи. Лытка не понимал, зачем это нужно, пока однажды, без дела шатаясь по лесу, не увидел цепочку монахов, молча пробиравшихся через лес к скиту.
Он присел, спрятавшись в малиннике: монахи шли тихо, как будто крались, и с ними вместе был один человек, одетый в мирское, по-военному. Когда же в одном из монахов Лытка узнал авву, а в другом — ойконома Гавриила, то не смог преодолеть любопытства и решил непременно за ними проследить.
Монахи вошли в небольшую, отдельно стоящую трапезную скита, внимательно осмотревшись по сторонам, но Лытку, разумеется, не увидели — он умел прятаться. Один из монахов остался снаружи и время от времени обходил домик по кругу, как будто чуял, что кто-то захочет подслушать разговор. От этого Лытке еще сильнее захотелось узнать, о чем они говорят.
С задней стороны, к трапезной вплотную, густо росла смородина, и Лытка, дождавшись, пока сторож скроется за поворотом, спрятался за ней и прижался к бревенчатой стене: с тропинки, по которой ходил монах, разглядеть Лытку было нельзя, зато он слышал все, что происходило за стеной.
В этом разговоре Лытка сначала ничего не понимал, но быстро догадался, что военный — один из приближенных князя Златояра, который, по сути, стал лазутчиком монастыря. Военный рассказывал о князе, о его ближайших замыслах и, в чем Лытка не сразу смог разобраться, о далеко идущих намерениях. Это было так интересно, что он забыл про все на свете и, открыв рот, жадно ловил каждое слово, стараясь запомнить то, что не понял сразу. За сухими словами воина ему виделись княжеские палаты, конница с развевающимися плащами, жители деревень, прячущиеся по домам при виде отряда сборщиков податей. Монахи обговаривали сказанное сдержанно, а после и вовсе перешли на обсуждение монастырских дел, что Лытке показалось еще интересней.
Вечером он, захлебываясь от восторга, передавал услышанное Лешеку, но взял с него клятву никогда никому об этом не говорить. А потом долго не мог уснуть, переваривая услышанное, додумывал остальное и следующим вечером снова говорил с Лешеком — теперь уже о своих соображениях.
Лешек не очень хорошо разбирался в таких высоких материях, но слушал Лытку с удовольствием. Из рассказов он понял только, что князь Златояр притесняет монастырь и обирает его деревни, отчего в обители скоро совсем нечего будет есть. Подати, которые крестьяне платили монахам, ушли в мошну князя, и у крестьян нечего больше взять. И никакое Божье слово не поможет убедить деревенских в том, что людям князя ничего отдавать нельзя: его дружина действует силой, а не убеждением.
За месяц Лытка выяснил, что собираются монахи в скиту два раза в неделю — в понедельник и среду. Причем в среду всегда приходит лазутчик, а в понедельник они просто обсуждают монастырские дела, не предназначенные для чужих случайных ушей. Лешеку очень хотелось хотя бы раз побывать там вместе с другом, посмотреть на незнакомого воина, послушать, о чем говорят между собой авва и ойконом, когда их никто не слышит. Его не очень волновали ссоры с князем, но зато внутренняя жизнь обители касалась его напрямую. Что авва думает о Паисии, о Дамиане, какими словами они говорят друг о друге — всего этого Лытка как следует рассказать не мог, он больше интересовался внешней стороной дела. Да и вообще, такое увлекательное приключение будоражило его кровь: лес, скит, тщательно оберегаемые тайны и причастность к чему-то большому, важному, вместо скучной приютской жизни и надоевших богослужений.
Лытка тоже хотел хоть раз взять Лешека с собой — может быть, для подтверждения собственных рассказов, а может и потому, что вдвоем это гораздо интересней. Но не мог же Лешек прямо попросить отца Паисия отпустить его погулять по лесу вместе с Лыткой!
И тогда Лытка придумал маленькую хитрость, на которую ни один воспитатель бы не поддался, зато отец Паисий наверняка не заподозрил бы подвоха: Лешеку надо было притвориться больным, но не раньше, чем на спевке, потому что иначе воспитатели могли быстро его раскусить. В понедельник после завтрака Лытка сам угольком изобразил Лешеку черные круги вокруг глаз, и без того больших и глубоких. Вид получился впечатляющий: хиленький мальчонка на грани истощения, на лице одни глаза остались. Он велел Лешеку почаще тяжело вздыхать и петь как можно тише.
Надо сказать, Лешеку было не очень приятно обманывать отца Паисия, но по дороге в церковь он так поверил в свой обман, что и вправду начал чувствовать себя изможденным и больным: после воскресенья это было неудивительно. Разумеется, Паисий, услышав два-три тяжелых вздоха, сам спросил Лешека о самочувствии и отправил его в приют, выспаться и отдохнуть. Ни в какой приют Лешек, конечно, не пошел, а потихоньку, вдоль монастырской стены, проскользнул к восточным воротам, где его ждал Лытка. До Ближнего скита они пошли кружной дорогой, чтобы не попасться на глаза монахам. И только тут Лешек подумал о том, насколько рискованное дело они задумали.
— Слушай, Лытка, а что будет, если нас поймают? — он приостановился, раздумывая.
— Высекут, — усмехнулся Лытка.
Таким отчаянным трусом, как год назад, Лешек уже не был, но у него все равно передернулись плечи.
— А ты что, боишься? — спросил Лытка и посмотрел на Лешека с вызывающей улыбкой.
— Нет, — поспешил ответить Лешек — он во всем хотел быть похожим на Лытку, — я не боюсь. Но, знаешь, мне кажется, так легко мы не отделаемся… Наверняка об этом расскажут не Леонтию, а Дамиану.
— Да ну! Ты слышал, что Дамиану запретили бить приютских его плеткой? Чтобы он не убил никого ненароком.
— Нет. Ну и что, что запретили. Он все равно с ней ходит… — Лешек не сомневался, что нарушить запрет Дамиану ничего не стоит.
— Да ладно, пошли, никто нас не поймает! — рассмеялся Лытка. — Я целый месяц хожу, и ничего.
Но Лешека мучило нехорошее предчувствие, он все чаще вздыхал, однако делиться с Лыткой опасался — чего доброго, его друг и вправду решит, что ему страшно.
Они успели залезть в смородину до того, как в ските появились монахи, но сидеть без дела им пришлось недолго. У Лешека от волнения стучали зубы: он так долго ждал этой минуты, и наконец его мечта сбывается! Он даже забыл о своих смутных сомнениях, а страх только усиливал нетерпение. В глубине души он, конечно, мечтал, чтобы все поскорей закончилось благополучно и они с Лыткой вернулись в приют. Лешек уже представлял себе эту обратную дорогу по солнечному лесу, и их разговор, и гордость собой за столь дерзкую вылазку.
Монахи подошли к трапезной бесшумно, Лешек услышал их, только когда раздался скрип двери. И волнение его было вознаграждено сторицей: поговорив немного о запасах зерна на конец лета и сборе податей будущей осенью, монахи стали обсуждать Дамиана. Разговор их был долгий и путаный, Лешек не все в нем понимал.
— Я думаю, Дамиана рано поднимать наверх, — мрачно сообщил ойконом, — он не вполне владеет собой, гневлив и, между прочим, понимает, что авва ему благоволит, поэтому ведет себя не всегда выдержанно.
— Ну и что? — возразил благочинный. — Он молод, а этот недостаток со временем, как известно, проходит. Не забывайте, в одночасье он ничего не добьется, ему потребуется несколько лет для того, чтобы его начинание стало приносить настоящую пользу.
Монахи говорили по очереди и не перебивали друг друга, Лешеку показалось, что кто-то — наверное, авва — делает им знаки, когда можно начинать говорить.
— Я считаю, что у него есть другой недостаток, — сказал иеромонах, голоса которого Лешек не узнал, — он равнодушен к мнению о нем братии и, что будет сильно мешать, к мнению иеромонахов. Духовники мальчиков жалуются на него, Паисий только и ищет повода прижать его к ногтю, а Дамиану — как с гуся вода.
— Паисий ничего не решает, — не согласился благочинный.
— Паисий — да, но лишний ропот нам тоже не нужен. И потом, Дамиан не любит отроков и запугивает их сверх меры.
— Э, тут ты не прав, — снова вступил в разговор ойконом. — Мы позволили ему действовать по его усмотрению и не чинили препятствий. И посмотрите, как он расставил людей, добился послаблений для воспитателей. Я посмеивался и восхищался тем, с какой легкостью ему удалось сократить послушания для мальчиков, как он наладил хорошее питание — между прочим, мальчики сейчас едят больше, чем некоторые монахи, а с послушниками я бы и сравнивать это не стал. Он отлично ведет хозяйство, и при всем при этом приют приносит пользы больше, чем требует расходов. Вся заготовка грибов и ягод лежит на отроках, а пять лет назад они не собирали и трети всех запасов. Раньше монахи отказывались от помощи приютских и считали их обузой, а не подспорьем, а теперь наоборот — рады и даже просят в помощь мальчиков. А ведь время, отпущенное на послушание, он сократил почти вдвое.
— Конечно, дети настолько запуганы воспитателями, что опасаются отлынивать от работы.
— Нет. Это, конечно, тоже имеет значение, но основная заслуга Дамиана не в этом: мальчики высыпаются, достаточно отдыхают, хорошо едят — неудивительно, что они больше не похожи на голодных сонных мух, которых мы видели пять лет назад. Знаете, как он добился полных корзинок с ягодами, которые приносят ему из леса? Во-первых, поход в лес в приюте считается наградой, туда не пускают тех, кто нарушает порядок. Во-вторых, мальчикам не запрещают есть ягоды, но при этом они должны собрать полную корзинку. Раньше дети выбирались в лес, чтобы набить живот и подремать под кустиками, теперь же — чтобы погулять с пользой для дела.
Лешек слушал открыв рот: ему никогда не приходило в голову, что Дамиан заботится о них и добивается для них каких-то послаблений. Он, конечно, слышал, будто раньше послушания начинались в шесть утра и заканчивались в десять вечера, но никак не связывал это послабление с Дамианом — в те времена он был слишком мал, чтобы понимать разницу между воспитателем и настоятелем приюта.
— Но в приюте действительно не уделяют должного внимания вере, — сказал кто-то незнакомый Лешеку по голосу, — детей заставляют вызубривать непонятные для них канонические тексты, и, если бы не проповеди, они бы вообще не имели представления о Боге!
— Ну, это можно отнести к просчетам Дамиана и даже пожурить за это, но сейчас-то мы речь ведем не об этом, — вставил благочинный.
— Дамиана нужно держать в ежовых рукавицах, — этот голос Лешек тоже не узнал, — он слишком… пронырлив и слишком любит власть. И его начало над приютом это лишь подтверждает. Я думаю, он может стать опасным не только для наших врагов, но и для нас, рано или поздно.
— Дамиан никогда не подставляет своих людей, — добавил благочинный, — заметьте, он ни разу ни одной своей неудачи не списал на воспитателей или воспитанников. Он принимает ответственность за их поступки на себя и разбирается, как с отроками, так и с воспитателями, самостоятельно.
Все замолчали, и молчание длилось довольно долго, пока наконец Лешек не услышал голос аввы:
— Я выслушал всех, кто хотел что-то сказать? Тогда я скажу так: Дамиана не стоит пускать наверх. Пока. Пусть остается настоятелем еще некоторое время, вернемся к этому через год-другой. Но мы можем ввести его в наш круг — это будет для него полезно и приятно, толкнет вперед. Он будет понимать, в чем состоит его задача, и, возможно, уже сейчас начнет ее решать. И те несколько лет, которые отделяют его от той самой «настоящей пользы», он может благополучно совмещать с должностью настоятеля приюта.
Лытка, слушавший монахов сжав зубы и сузив глаза, от злости хлопнул кулаком по коленке: никакие заслуги Дамиана не могли поколебать ненависти Лытки к нему. Лешек понял, что чувствует Лытка: разочарование в авве и крушение надежд на то, что Дамиан когда-нибудь будет наказан по заслугам. Его детское, немного наивное представление о главах обители трещало по всем швам, и если Лешек спокойно принял грубую откровенность этого обсуждения, то Лытка принимать такого не желал.
Он был так возмущен, что еще раз хлопнул рукой по коленке и со свистом втянул в себя воздух. Это он сделал напрасно: монах, обходивший трапезную дозором, услышал странный звук и быстрыми шагами направился в их сторону. Лешек сполз на землю, поглубже зарылся в кусты и прикрыл руками голову, стараясь слиться с травой и смородиной, но Лытка был слишком большим для такой уловки — как только сторож раздвинул ветки, он тут же обнаружил его вихрастую голову, которую и ухватил за волосы.
— Хо! — крикнул монах, и разговор за стенкой немедленно стих.
Лешек лежал ни жив ни мертв. В голове появилась мысль немедленно кинуться на сторожа и попытаться вызволить друга, но страх сковал его движения, и за то короткое время, пока монах вытаскивал Лытку из кустов на тропинку, Лешек так и не собрался с духом это сделать. А потом было поздно, потому что неожиданно подбежать к монаху сзади у него бы точно не получилось.
Сторож ни слова не говоря потащил Лытку в трапезную — Лешек услышал, как открывается дверь. Наверное, для него это был самый подходящий случай убежать незамеченным, но бросить друга вот так, даже не выяснив, что с ним произойдет дальше, он посчитал совсем позорным.
— Я вытащил его из кустов смородины, — сказал сторож, — я думаю, он подслушивал.
Монахи не вскакивали с мест и не шумели. Лешеку показалось, что они даже не удивились.
— А Дамиан молодец… — глухо засмеялся ойконом. — Такого я от него не ожидал.
— Я не вижу в этом ничего смешного, — возразил некто, с самого начала нападавший на Дамиана. — Не сомневаюсь, что он догадывался о наших сходах, но это вопиюще! Посылать лазутчика к самому авве!
— Погодите, — оборвал его благочинный. — Может, мы сначала спросим отрока, зачем он здесь и кто его прислал?
— Чадо, — обратился к Лытке сам авва, — скажи нам, что ты тут делал?
— Я оказался здесь случайно, — Лешек по голосу догадался, что Лытка вовсе не испугался, — и мне стало очень любопытно. Прости меня.
Голос у Лытки был смешной — то он басил, а то срывался на писк.
— И отец Дамиан тебя сюда не посылал?
Видно, Лытка покачал головой, потому что ответа Лешек не услышал.
— Брат Василий, сходите в приют и позовите сюда отца Дамиана, — попросил авва. — Вот для него и настала минута появиться здесь по приглашению. Хороший повод, ничего не скажешь.
По голосу аввы невозможно было догадаться, сердится он или, наоборот, доволен случившимся. Монах, дозором обходивший трапезную, вышел во двор, и Лешек услышал его скорые удаляющиеся шаги.
— Ты был один? — спросил авва, и от этого вопроса Лешек обмер. Нет, он нисколько не сомневался в том, что Лытка его не выдаст, но ведь ему придется солгать самому авве! А вдруг это как раз такой грех, за который Бог непременно поразит его молнией?
— Один, — спокойно ответил Лытка.
— Отец Гавриил, посмотрите, пожалуйста, нет ли там еще одного лазутчика.
Лешек понял, что надо срочно менять расположение, выскользнул из кустов, перебежал тропинку и спрятался за толстым дубом, сжавшись в комочек у его корней. Но ойконом не стал обыскивать весь двор, осмотрев только смородиновые кусты, да и то не очень тщательно. Нет, убежать Лешек не мог. Он бы никогда не простил себе этого. Вернуться в смородину он побоялся и нашел себе другое укрытие, в зарослях высокого иван-чая сбоку от крыльца трапезной. Оттуда почти ничего не было слышно, а говорили монахи негромко, зато был виден вход и ворота скита.
Лытка потом рассказал ему и о разговоре с монахами, и о приходе Дамиана. По словам Лытки, Дамиану устроили настоящую выволочку, как будто и не посмеивались перед этим над его прыткостью, и не восхищались его успехами. И уж конечно не позвали к себе в друзья, как решил до этого авва. Лытка чуть было не поверил в то, что его подслушивание перечеркнет будущее Дамиана. Монахи нисколько не сомневались в том, что Лытку послал настоятель приюта, но припомнили ему и жалобы Паисия, и его неумение держать себя в руках, и много других мелких прегрешений. Дамиан огрызался и оправдывался, ссылаясь на то, что Лытка должен был помогать Дюжу, но отлынивал от работы. На что ойконом, который несколько минут назад расхваливал работу отроков, не преминул заявить:
— Приютские дети часто относятся к послушаниям без должного рвения. Их работу приходится проверять, они все время ищут способа увильнуть от нее, и сегодняшний случай — не исключение, а закономерность. И это твой огрех! Стоит побольше внимания уделять отрокам, а не своим тщеславным замыслам. Почему бы не разъяснить чадам, что монастырь — это семья и что монахи недаром зовут друг друга братьями?
Ойконом сделал паузу, но Дамиан молчал, и, слушая рассказ Лытки, Лешек живо представлял его лицо: с виду спокойное, но с горящими глазами и бегающими по скулам желваками.
Ойконом продолжил, так и не дождавшись ответа:
— Благодаренье Богу, каждому из отроков повезло оказаться здесь, и мы заботимся о них не ради того, чтобы они на нас работали, но трудиться нам заповедал Господь, и вот этого-то как раз твои воспитанники не понимают. Может быть, воспитателям надо почаще говорить с детьми о божественном? Как ты считаешь?
На это Дамиану пришлось ответить, и голос его был как будто спокоен:
— Разумеется, отец Гавриил. Мы сегодня же поговорим с детьми о божественном.
— Иди с глаз моих! — добродушно усмехнулся авва. — Надеюсь, ты сделаешь из этого разговора верные выводы.
Лешек видел, как Дамиан вывел Лытку на крыльцо, сжимая его руку чуть выше локтя. Лицо архидиакона перекосила гримаса брезгливой ярости:
— Ну что? Поговорим о божественном? — рявкнул он и тряхнул Лытку за руку.
Лытка и тут не испугался, и Лешек с ужасом смотрел на то, как его друг сам роет себе яму: ему достаточно было пересказать, что он услышал, для того чтобы Дамиан сменил гнев на милость. Но он промолчал, с вызовом глядя настоятелю в глаза.
— Шкуру спущу, — прошипел Дамиан и сдернул Лытку с крыльца вслед за собой. Видно, его задело бесстрашие мальчишки, потому что он поспешил добавить: — И не надейся на розги, это для тебя будет слишком ласково.
Лешек зажал рот рукой — Дамиан хочет наказать Лытку своей страшной плеткой! И в этом нет ничего удивительного: если авва не поверил, что Дамиан Лытку не посылал, то тому придется избить мальчика до полусмерти, если не до смерти, чтобы убедить авву в обратном.
Они проходили в двух шагах от головы Лешека, и тот зажмурился от страха: ему казалось, что Дамиан насквозь видит заросли иван-чая.
— Тебе запретили бить приютских плетью! — с вызовом ответил Лытка на его угрозы, и Лешек зажал рот еще крепче — что же Лытка делает! Зачем он грубит Дамиану? Или считает, что ему нечего терять? Так ведь есть, есть!
— Поговори, щенок! — Дамиан дернул Лытку за руку сильней и потащил вперед, ускорив шаги. Если бы он так сжал руку Лешека, она бы наверняка сломалась.
— Не думай, что об этом никто не узнает! Я расскажу Паисию! — злобно процедил Лытка.
— Не успеешь… — хмыкнул Дамиан. Лешек не видел его лица, но легко его представил, и ему стало так страшно, что пересохло во рту. Надо что-нибудь сделать! Надо подбежать сзади и наброситься на Дамиана, чтобы Лытка успел вырваться и убежать! Но вряд ли они смогут одолеть взрослого мужчину даже вдвоем, а Дамиан славился силой и среди монахов. И если они не смогут убежать, то тогда будет ясно, что Лешек подслушивал тоже, и тогда… Нет, так действовать следует только для того, чтобы очистить совесть…
Может быть, войти в трапезную и сказать авве, что Дамиан собирается убить Лытку? Лешек вспомнил, с какой насмешливостью монахи обсуждали дела обители, и понял, что им наплевать, убьет Дамиан Лытку или нет: они, чего доброго, с улыбками восхитятся находчивостью Дамиана и возведут это ему в заслугу. И потом, ему и тут придется признаться, что он подслушивал тоже…
Дамиан уже провел Лытку через открытые ворота, а Лешек никак не мог решиться на какой-нибудь поступок и мучился, разрываясь между страхом, совестью, любовью и жалостью к другу и желанием ему помочь. Лытка бы на его месте не рассуждал — он бы действовал, отчаянно и бесстрашно.
Паисий! Вот единственный человек, который может помочь! Ему на Лытку не наплевать, он не любит Дамиана, он обязательно Лытку спасет! Но Паисий в летней церкви, а мимо нее лежит самая короткая дорога к приюту от восточных ворот.
Надо обогнать Дамиана, во что бы то ни стало! Успеть! Лешек хотел вскочить, но вовремя опомнился: настоятель уводил мальчика по тропинке в лес, и ему стоило лишь оглянуться, чтобы увидеть Лешека и все понять. Но как только они скрылись за деревьями, на крыльцо вышел монах-сторож и внимательно оглядел скит. Лешек прижался к земле и зажмурился: он не успеет! Если он будет прятаться и дальше, то не успеет! Монах его не догонит, надо немедленно вставать и бежать! От страха дрожали коленки, Лешек собирался с духом, глубоко вздыхал, подбирался… но так и не решался подняться на ноги.
Монах стоял на крыльце целую вечность, но потом, оглядевшись как следует, все же начал снова обходить трапезную кругом. Лешек дождался, когда он скроется за стеной, — теперь надо было действовать тихо и быстро, а это он умел.
Он бежал через лес со всех ног, как заяц перепрыгивая через кочки, ныряя под развесистые еловые лапы, спотыкаясь о корни и разбивая коленки. Ему пришлось огибать прямую тропу, ведущую к скиту от восточных ворот, чтобы Дамиан не только не увидел его, но и не услышал.
Но как только он выскочил на открытое пространство перед монастырской стеной, так сразу понял, что опоздал: Дамиан подводил Лытку к воротам. Ни обогнать его, ни пробежать незамеченным Лешек ну никак не успевал! Ему пришлось снова ждать и мучиться страхом и угрызениями совести до тех пор, пока Дамиан не зашел на монастырский двор.
Лешек перелетел открытое поле, которое просматривалось со всех сторон, быстро, как ласточка, — вперед его подгонял страх быть замеченным — и побоялся бежать к летней церкви напрямик, пустился в обход, прячась в тени ограды скотного двора. Он видел удалявшуюся спину Дамиана, которому до дверей приюта оставалось всего несколько шагов.
Из окна летней церкви доносилось пение взрослых — красивый высокий голос выводил сложную мелодию канона, и снизу его подхватывал хор, разложенный на нескольких голосов. Мальчики так петь не умели, им было положено сидеть, слушать и учиться такой же слаженности и чистоте звуков. Лешек подумал об этом невольно, между делом.
Спевки Паисий устраивал на хорах, чтобы не мешать прибирать храм и готовить его к новой службе, да и голоса сверху звучали красивей и звонче. Лешек вбежал в церковь с бокового входа и крикнул, так громко, что у него самого заложило уши:
— Отец Паисий! Скорей! Пожалуйста!
И только после этого подумал, что Паисий по своей наивности запросто может сказать Дамиану, кто его позвал. Но было поздно: его крик гулко разлетелся под деревянными сводами, и хор замолк, а Паисий посмотрел вниз.
— Скорей, спаси Лытку! Дамиан хочет убить Лытку!
Вообще-то орать в церкви было не положено, и за одно это Лешеку могли устроить изрядную выволочку. Да и такое обращение к иеромонаху несколько нарушало приличия… И Дамиана следовало назвать отцом Дамианом… Лешек растерялся, испугавшись того, что сделал, но отец Паисий понял, что случилось, и простил эту наглую выходку. Во всяком случае, ничего Лешеку не сказал, а очень быстро начал спускаться вниз, едва не спотыкаясь на крутых ступенях.
Вместе с ним к приюту направились двое здоровенных певчих, из чернецов, и это Лешеку понравилось больше всего — ведь Дамиан мог и не послушаться Паисия.
Лешек не смел просить их двигаться быстрей — иеромонах и так перебирал ногами со всей возможной торопливостью, — но сам успел добежать до дверей приюта и вернуться обратно и снова побежал вперед. Он был уверен, что они опоздают!
Но Дамиан явно не ожидал, что ему кто-то может помешать, да еще и в его собственной вотчине, поэтому никуда не торопился. И вышло все гораздо лучше, чем могло бы: появись Паисий на минуту позже — и Лытку могли и не спасти, а секундой раньше — Дамиан бы отговорился и выпроводил монахов восвояси.
От дверей приюта хорошо была видна трапезная, и один из певчих — помоложе и посообразительней — бегом пронесся по коридору. Лытка был привязан к лавке, и Дамиан занес над ним плеть, когда Паисий крикнул:
— Остановись, Дамиан! Ты убьешь дитя!
Впрочем, остановили архидиакона не слова иеромонаха, а твердые руки певчего. Лешек побоялся зайти в трапезную, наблюдая за происходящим у двери в спальню, готовый в любую секунду за этой дверью скрыться. Он думал, что воспитатели придут Дамиану на помощь, но те только отступили в сторону, не желая вмешиваться: они боялись настоятеля, но его выходку вряд ли одобряли.
Дамиан сопротивлялся и сквернословил, и, надо сказать, двоим певчим с трудом удалось его скрутить. Паисий негодовал: его подбородок дрожал от возмущения и руки сжимались в кулаки, чего Лешек от иеромонаха не ожидал.
— Не сомневайся, после этого я добьюсь, чтобы тебя убрали из приюта! — выговорил он с тихой злобой, но Дамиан с заломленными за спину руками только рассмеялся ему в ответ.
— Развяжите отрока, — велел Паисий воспитателям. — Я не знаю, в чем он виноват, но смертью прегрешения ребенка карать не стоит.
Воспитатели переглянулись и не посмели ослушаться.
— Мы пойдем к авве, — сообщил иеромонах и с достоинством кивнул ухмылявшемуся Дамиану, — и он сам решит, что с тобой делать.
Лешек благоразумно спрятался за дверь и, когда Паисий увел Дамиана, сидел тихонько в спальне, надеясь, что Лытку отпустят и они сообща решат, что делать дальше. Но Лытку не отпустили, а заперли в кладовой, и Лешек снова испугался: если кто-нибудь зайдет в спальню, то сразу догадается, что Паисия позвал Лешек, и Дамиан ему этого никогда не простит. Он сел на пол за кроватями, чтобы его нельзя было увидеть от двери, но не сомневался: его обязательно начнут искать и найдут.
А потом вспомнил, что все певчие, и мальчики, и взрослые, видели и слышали, как он позвал Паисия. И кто-нибудь обязательно расскажет об этом воспитателям, а те доложат Дамиану. От этого ему стало еще страшней, почти до слез. Он думал про Лытку: ведь авва ни за что не уберет Дамиана из приюта, теперь это ясно, как божий день. И что будет, когда Дамиан вернется? Что он сделает с Лыткой?
Лешек дрожал в спальне до самого обеда — службу он пропустил, потому что боялся высунуть нос в коридор.
Дамиан появился в приюте, когда мальчики обедали, и, как ни странно, был весел и доволен собой. Он зашел в трапезную, обвел глазами своих воспитанников, поманил рукой Леонтия и сказал, нарочно громко, чтобы его все слышали:
— Разузнай, кто сдал меня Паисию. Хотя, я, наверное, и сам догадаюсь…
Он снова внимательно посмотрел на ребят, и Лешеку стоило большого труда не сползти под стол: ему казалось, что Дамиан давно понял это и теперь просто играет с ним, как кошка с мышью. Да и глаза певчих непроизвольно косили в его сторону.
Лытку не выпустили из кладовой до ужина, а после ужина все равно высекли, «взрослыми» розгами, и настолько сильно, что он не смог сам встать с лавки — Леонтий постарался угодить Дамиану. Лешек жмурил глаза и вздрагивал от каждого удара, но Лытка ни разу даже не застонал.
Двое ребят постарше помогли ему дойти до спальни и уложили на кровать, и только тут Лешек увидел, что Лытка прокусил себе губу до крови. Лешек присел около него на колени и расплакался от жалости: как бы его друг ни храбрился, розги все равно ободрали кожу на спине.
— Лытка, — Лешек погладил его руку, — Лытка, тебе очень больно?
Лытка повернул голову в его сторону, слегка зажмурив один глаз.
— А чего ты ревешь? — спросил он и улыбнулся.
— Просто.
— Да ты чего, меня жалеешь, что ли? — он улыбнулся еще шире.
— Ну да…
— Не реви, все хорошо! — он неловко положил руку Лешеку на голову и пошевелил его волосы. — Это чепуха! Вот если бы Дамиан меня плеткой высек, то еще неизвестно, был бы я сейчас жив или нет. А это — чепуха!
Лешек кивнул: наверное, Лытка прав. Но плакать все равно не перестал.
— Знаешь, я очень хочу узнать, кто позвал Паисия, — Лытка кряхтя повернулся на бок, к Лешеку лицом. — Ну, спасибо сказать… и вообще — за такое я не знаю, чем и расплачиваться буду.
— Лытка, так это же я… — Лешек улыбнулся сквозь слезы: наконец-то и он сумел сделать для друга нечто такое, что тот ценит очень высоко. Единственное, что омрачило его радость, так это то, что Лытка мог бы и сам догадаться об этом. А так получалось, будто он совсем в Лешека не верил.
Но Лытка почему-то не обрадовался этому, а наоборот — сел на кровати и поднял Лешека за локти, чтобы не смотреть на него сверху вниз. И лицо у него стало встревоженным и напряженным. Он подозрительно осмотрелся по сторонам, убедился в том, что никто к ним не прислушивается, но все равно перешел на шепот:
— Да ты что? Это ты?
— Ну да…
— Лешек… — Лытка вздохнул и опустил голову. — Зачем же ты это сделал? Ты понимаешь, что ты сделал?
— Понимаю.
— Ничего ты не понимаешь… — Лытка сжал губы. — Я же ничего не смогу сделать, вообще ничего. Не могу же я сказать, что это я позвал Паисия…
— Зачем? — не понял Лешек.
— Я сейчас пойду к нему и попрошу, чтобы он сам что-нибудь придумал. Его же кто угодно мог позвать, правильно? Кто-нибудь из послушников, например.
— Лытка, ляг! Не надо! Дамиан все равно понял, что это я! И Паисия ты можешь встретить завтра, ведь правильно? И ребята видели, как я его позвал. Кто-нибудь меня сдаст, вот увидишь.
Лешек говорил это и страха не чувствовал. Он вдруг начал очень гордиться собой, и ему совсем не хотелось, чтобы Лытка думал, будто он жалеет о сделанном и боится гнева Дамиана.
Лытка обвел спальню взглядом исподлобья и громким баском сказал:
— Значит так! Тому, кто хотя бы намекнет воспитателям, что это Лешек позвал Паисия, я ноги вырву, и жить в приюте ему придется ой как несладко. Все поняли?
Обычно ребята его слушали, но Лешек понимал: если кто-нибудь его сдаст, его друг просто не узнает о том, кто это сделал.
Когда они улеглись спать, после рассказов и обсуждений случившегося, Лытка неожиданно окликнул его:
— Лешек, ты спишь?
— Нет. А что?
— Лешек, ты мой самый лучший друг.
У Лешека от счастья на глаза навернулись слезы, и он не смог ответить.
Лешек шел вперед медленно, но все же шел. Он оказался прав: за следующим поворотом реки ее охраняли еще двое всадников. Усталость и бессонница брали свое: каждый раз, зарываясь в снег, он боялся, что не сможет подняться, такой соблазнительной была неподвижность. Стужа высасывала из него силы, он чувствовал, как тепло уходит из тела с каждой остановкой, он привык к непрекращавшейся дрожи, и только падая в снег, замечал, как затекли непроизвольно приподнятые плечи.
Он не позволял рукам потерять чувствительность, хотя было заманчиво оставить все как есть: через полчаса боль прошла бы сама собой; но Лешек упорно растирал руки снегом, сжимал и разжимал кулаки, заставляя кровь добегать до кончиков пальцев. Замерзнуть на краю леса он позволить себе не мог, тут его тело нашли бы легко и быстро, и тогда — все напрасно.
Наверное, стоило уйти поглубже в лес и развести костер, чтобы хоть немного погреться, но Лешек боялся заблудиться и не хотел терять времени даром — днем он так идти не сможет. Сколько еще он продержится без сна? Сутки? Стоит только задремать, и ему придет конец.
Воспоминание о теплой печке в доме колдуна кольнуло острой болью. Подогретый мед, горячие камни, к которым так приятно прижаться спиной, и неторопливая беседа после морозного дня — что может быть лучше? Лешек отбросил эти мысли: думать о тепле нельзя, нельзя! От одних лишь мыслей голова клонится вниз и закрываются глаза. И… от этих воспоминаний сильно хочется плакать, потому что такого не будет больше никогда.
Нет. Думать надо не об этом. Он ушел, он ушел, и за сутки им не удалось его изловить! Губы разъехались в стороны сами собой, и Лешек почувствовал, как горячий комок сжимается где-то за грудиной и тепло от него расползается по всему телу.
Дамиан придвинул скамейку поближе к печке и прижался спиной к теплым камням — слишком сильный мороз, давно такого не бывало. Подогретое вино не веселило, а приводило в еще большее раздражение, мясо казалось пережаренным, и чадящая лампа грозила вот-вот погаснуть. Он вскочил на ноги и прошелся по келье. Ну где же Авда? Монахи спят, за окном воет ветер, давно перевалило за полночь, а его все нет!
Неужели так трудно изловить щенка? Двадцать человек только из обители, и еще больше на заставах и в скитах? И полсотни хорошо обученных воинов за целые сутки не в состоянии найти ни одного следа?
Парень замерз. Если бы он двигался, его бы давно заметили. Скорей всего, он просто замерз, лежит сейчас где-нибудь на краю леса, и его потихоньку заносит снегом.
Стук в дверь заставил Дамиана вздрогнуть. Это не Авда, его тяжелые шаги можно услышать издалека. Дверь приоткрылась — пришедший не стал дожидаться ответа. Авва. Так может входить только авва. Дамиан скрипнул зубами и стиснул кружку в руке, так что она едва не лопнула.
— Ай-я-яй, Дамиан… — авва покачал головой, — вкушать пищу в келье строго запрещено уставом.
Дамиан хотел сказать, что плевал на устав, но придержал язык. Авва присел на край скамьи, придвинутой к печке:
— Морозно сегодня. Не обращай внимания, я понимаю, что в заботе об обители тебе некогда было поесть днем.
Дамиан кивнул, не ожидая ничего хорошего. Авва умен, очень умен.
— Скажи мне, почему бегство какого-то жалкого певчего заставляет тебя не есть, не спать и гонять людей по морозу ночь напролет?
Дамиан был готов к этому вопросу:
— Он смущал послушников богохульными речами, он сорвал крест, проклял Бога — это ли не повод?
— Не надо, Дамиан! Тебе нет никакого дела до Бога, — авва перекрестился и вознес очи горе, — и настроения послушников — ответственность благочинного, или я не прав?
— Я пекусь о благе обители, — пожал плечами Дамиан, — а парень мог бы принести ей много пользы своим пением. И в его возвращении есть смысл. А кроме того, его поступок колеблет незыблемость наших устоев. Он должен быть наказан.
— Само собой. Давай говорить откровенно — я ведь не враг тебе: он унес крусталь?
Дамиан скрипнул зубами: авва просто сложил два и два. Архидиакон кивнул и отвел глаза.
— Ты мог бы сразу сказать мне об этом. Или ты считаешь, что я ничем не могу тебе помочь?
— Этого я не знаю, — Дамиан вздохнул и сел. — Мальчишка скорей всего замерз в лесу, и отыскать его тело будет не так-то легко. Чем ты можешь мне помочь?
— Ну, я могу дать тебе людей, например. Но я бы не стал полагаться на этот случай, а рассмотрел другую возможность: предположим, он не замерз. Что тогда? Ты знаешь, куда он пойдет?
— Понятия не имею! — фыркнул Дамиан. — Он настолько глуп, что не потрудился закрыть крышку сундучка с крусталем, он кричал о своем уходе перед двадцатью послушниками, вместо того чтобы тихо выскользнуть за ворота. Он… Я не могу предсказать поведение глупца!
— Вот видишь. Ты, такой бывалый хват, такой хитрый лис, не можешь понять поступков юноши, а между тем они лежат на поверхности: он хотел, чтобы ты понял, кто унес крусталь. Он бросил тебе вызов, лично тебе. Он хотел, чтобы ты скрипел зубами и ходил по келье из угла в угол, без еды и без сна. И он своего добился. Я смотрю, мясо тебя не радует, заснуть ты не можешь, а вино не приносит тебе удовольствия, или я не прав?
— Да! — рявкнул Дамиан. — Да, все это так! Но он слишком труслив для того, чтобы бросить вызов мне!
— Тебе стоило понять это раньше, до того, как он ушел. Ты слишком полагаешься на страх, а это не самое сильное человеческое чувство.
Иногда авва раздражал Дамиана до зубной боли, и ему стоило немалых усилий не ответить ему грубостью.
— Неужели? Для кого-то — может быть, но не для этого жалкого певчего. Я помню его еще ребенком.
— Еще бы ты его не помнил! И, однако, он ушел и унес крусталь, а ты — скрипишь зубами и не можешь спать. Подумай, куда он пойдет? Он, может быть, и глупец, но и поведение глупцов иногда бывает вполне предсказуемым.
— Я не знаю! — завыл Дамиан и швырнул кружку на пол. Но она не разбилась, чем взбесила его еще сильней.
— Успокойся. Он добивался именно этого, он лишил тебя возможности думать. Я тебе скажу, куда он пойдет, — он пойдет к Невзору, ему больше некуда идти. Он понимает, что от крусталя ему надо избавляться, он не может всю жизнь бегать от тебя, как заяц от гончей. И он пойдет к волхву, потому что ему доверяет.
— А почему не к князю? Там он точно окажется в безопасности.
— Потому что цель его высока и добродетельна, неужели ты еще не понял? Он хочет отдать крусталь в надежные руки, тому, кто, по его мнению, не воспользуется им во зло. А князь к числу таких людей не относится.
— Князя я бы тоже отметать не стал… — проворчал Дамиан. Высокие и добродетельные цели не были ему понятны.
— Не отметай, — просто согласился авва. — Но и волхва не упускай из виду.
Он поднялся и подошел к двери:
— Если что-нибудь узнаешь — докладывай мне. Я не буду бесполезным в этих твоих поисках.
Дамиан кивнул.
— Спокойного сна, — вкрадчиво ответил на его кивок авва и ушел так же бесшумно, как и появился.
За этой мягкостью и спокойствием Дамиан разглядел раздражение, если не сказать больше. Авва никогда не показывал переживаний, никогда. Он оставался неизменно мягким, немного насмешливым. Со всеми. Никто не мог угадать настроение аввы, но Дамиан чувствовал, что скрывает его улыбка. Наверное, поэтому и смог подняться на самый верх по ковровой дорожке, которую авва для него расстелил.
Интересно, он собирается жить вечно? Авва со всей тщательностью закрыл Дамиану дорогу на свое место, и даже после его смерти Дамиану не получить полной власти над Пустынью. Его замыслы, которых Дамиан не понимал, как ни старался, оставались далеко идущими, рассчитанными на годы, если не на десятилетия. И очень честолюбивыми. Зачем старцу честолюбивые замыслы? Не проще ли принять схиму и остаться в памяти потомков верным слугой Господа, как это делали настоятели до него?
Дамиан подозревал, и небезосновательно, что авва хочет от него избавиться. Авва считал, что расширять земли дальше бессмысленно и опасно: обители не хватит сил удержать то, что они сегодня имеют. Захват земель прошел столь стремительно, что обитель не успела набрать сил и средств для того, чтобы их удержать. Авва хотел сделать передышку, но Дамиан не мог с ним согласиться: расширение земель ослабляло главного противника — Златояра.
Крусталь решал и эту задачу, и множество других. И открывал перед аввой еще более широкие горизонты, и по дороге к ним Дамиан снова был для него желанен и необходим.
Не успел он поднять кружку и вытереть пролитое вино, как услышал тяжелые шаги по лестнице; на этот раз можно было не сомневаться: наверх поднимался брат Авда. Уже по его походке Дамиан понял, что никаких вестей начальник сторожевой башни ему не принес, — он всегда безошибочно угадывал такие вещи.
Авда зашел в келью, пригибая голову под притолоку, и замер, прикрыв за собой дверь. Его словно высеченное из дерева лицо ничего не выражало, на щеках не проступило румянца с мороза, губы оставались плотно сжатыми. Высокий чистый лоб не хмурился — Авда всегда смотрел исподлобья и сдвигал клобук немного на затылок, отчего боковые крылья клобука приподнимались, сужая нижнюю часть лица и делая его похожим на череп.
— Садись, — кивнул Дамиан на скамью, где только что сидел авва.
Авда не стал отказываться ни от мяса, ни от вина.
— Ничего, вообще ничего! — пробормотал он, запихивая в рот жирный кусок утиной грудки. — На четвертом участке ребята слышали, как треснула ветка, но в лес не пошли — снега по грудь.
— Напрасно, — сжал губы Дамиан.
— Прикажешь пройти?
— Прикажу. Сами могли бы догадаться, не дожидаясь приказа.
— Мороз трещит.
— Верю. Но проверить стоило. Он не может заметать следы бесконечно, ему это не под силу. В Никольской слободе дозоры поставили?
— Пять человек вокруг, и пятеро ходят по домам. Там же поле, он не сможет подобраться незамеченным. — Авда шумно глотнул вина.
— Если он идет по лесу, то просто обойдет слободу кругом.
— Дамиан, он слабенький юноша, а не лось. Ты можешь себе представить, каково оно — идти по лесу? Я говорю тебе, он замерз! Нам надо искать его тело, а не сторожить реку.
— Если ты будешь уповать на это, ты никогда его не возьмешь. Сними людей с дороги до четвертого участка и отправь к слободе. Идите цепью по левому берегу от слободы к монастырю. До четвертого участка.
Авда кивнул.
Короткий зимний день склонился к закату, и Лешек решил пробираться поближе к реке: когда сядет солнце, он легко потеряет нужное направление. Зимой солнце садится быстро, и темнеет в лесу сразу: недолгие серые сумерки оборачиваются светлой, снежной ночью.
Лешек осторожно засы́пал костер и спрятал в сугроб наломанные сучья, которые не успел сжечь, пососал еще немного снега и пожевал еловой хвои — только теперь от этого захотелось есть. Он сунул руку в карман и набрал горстку пшена: мелкая крупа противно скрипела на зубах, жевать ее было неудобно, но ничего лучшего все равно не нашлось, и Лешек радовался тому, что есть. На ходу глотая непрожеванную пшенку, он добрался до реки и осторожно выглянул из-за деревьев.
К ночи снова завыл ветер, но не так, как накануне, а тихо и протяжно, словно голодный волк. По реке неслась поземка, и если в лесу стало совсем темно, то на открытом пространстве все еще сгущались сумерки — мрачные зимние сумерки, неуютные, бескровные, унылые, сжимающие сердце беспомощной тоской. И в вое ветра Лешеку почудилось чье-то рыдание, тонкое и жалобное.
Поземка то прижималась к земле, то взлетала вверх, свивалась маленькими воронками, и снова расстилалась понизу, и бежала, бежала вперед. Лешек плохо видел в сумерках и не сразу заметил двух всадников, двигавшихся в сторону монастыря. Когда они немного приблизились, сомнений не осталось — это дружина Дамиана, монахи-воины. Их клобуки развивались на ветру, как будто у каждого за плечами сидела черная птица с раскинутыми крыльями; полы темных суконных мантий, расстегнутых до пояса, поднимались и опадали в такт движению лошадей — всадники скакали неспешной рысью.
Хорошо, что Лешек не поспешил выйти на лед: его бы сразу заметили. Он подождал, пока всадники проедут мимо, но, к его удивлению, они, добравшись до поворота реки, повернули назад такой же неспешной рысью — монахи несли дозор. И наверняка за следующим поворотом тоже неторопливо двигаются еще двое, а дальше — еще и еще. Лешек сжал губы: так легко, как в первую ночь, ему идти не удастся. Что ж, путь на лед закрыт, значит, надо идти по снегу, вдоль реки. В темноте, под пологом леса они его не заметят, зато он сможет видеть преследователей.
Если бы он догадался об этом заранее, то за день смог бы сплести себе снегоступы — у костра это было бы не так трудно. А сейчас он просто отморозит руки…
Иногда проваливаясь в снег по пояс, он пробирался вперед, только когда монахи ехали к нему спиной, и старался всегда держать их в поле зрения. От ходьбы Лешек быстро согревался, но, стоило ему остановиться, мороз брался за него еще крепче. На его беду над лесом поднялась полная луна и осветила реку лучше, чем сотня факелов: теперь монахи могли заметить его, если бы случайно оглянулись.
Сук треснул под ногой неожиданно громко, и даже свист ветра этого звука не заглушил. Лешек зарылся в снег и замер, задержав дыхание, — монахи остановили лошадей и оглянулись, прислушиваясь, а потом пустились в его сторону. Он спрятал лицо в снегу и сжался в комок — только сейчас он в первый раз подумал о том, что с ним будет, если его поймают.
Лешек не сомневался в том, что Дамиан его убьет и смерть его будет долгой и мучительной. Чтобы другим послушникам было неповадно разбегаться из монастыря. Лешек подумал об этом отстраненно и спокойно: если его поймают, ему надо будет всего лишь с готовностью принять смерть. Гораздо страшней представлялся другой путь: жизнь в монастыре. Его могли ослепить, сделать калекой — Дамиану хватит выдумки навсегда приковать его к обители, чтобы ничего светлого в его жизни больше не осталось. И на этот случай Лешек приготовил решение: тогда он умрет сам, по своей воле. Ему нет дела до того, что об этом думает их злобный бог Юга. По всему выходили только мучения и смерть.
Страха не было.
Всадники подъехали к берегу и остановились в нескольких саженях от Лешека.
— Да это от мороза ветка хрустнула, — сказал один.
— Погоди. Я все же посмотрю.
Лешек улыбнулся и расслабился — или его увидят, или не увидят. Ночь, он в тени, снег вокруг рыхлый и… он обмер: следы. Они увидят его следы!
Всадник спешился и направился к лесу — Лешек слышал, как скрипит снег у него под ногами, но вскоре шаги замедлились и стихли:
— Да тут снегу по пояс! Он тут не пройдет! Наверняка давно замерз где-то!
— Помолись, чтобы этого не случилось, — крикнул ему второй.
— Почему?
— Потому что тогда мы будем не верхом прогуливаться по реке, а ползать по пояс в снегу, разыскивая его тело! Дамиан же ясно сказал!
Шаги повернули от берега, монах сел на лошадь, и вскоре Лешек перестал слышать мерный топот копыт. У него стучали зубы — то ли от волнения, то ли от холода.
* * *
Лешек боялся Дамиана. Всегда. И не он один — настоятеля приюта боялись все: и воспитанники, и воспитатели. И больше всего в приюте боялись его «помутнений», как их называл Леонтий. Этими помутнениями он частенько пугал мальчиков:
— У брата Дамиана от этого случится помутнение! — говаривал он, и иногда бывало достаточно только припугнуть какого-нибудь расшалившегося ребенка тем, что сейчас его отведут к Дамиану и у того случится помутнение, чтобы самый отчаянный шалопай разрыдался от страха и на коленях молил о прощении.
А «помутнения» у Дамиана и вправду случались: на него, особенно после обеда, когда он неизменно пил вино, нападала безотчетная ярость, и, если рядом не находилось кого-нибудь вроде благочинного или отца Паисия, он мог и убить в запале того, на кого эта ярость обрушивалась. За поясом Дамиан всегда носил кожаную плеть, очень тяжелую, с треугольным наконечником из железа, и говорили, что десяти ударов ею достаточно, чтобы вышибить дух из взрослого человека. Во всяком случае, иногда мальчикам доводилось ее попробовать, и рваные раны, нанесенные плетью, не заживали по нескольку недель.
Впрочем, Дамиан мог и изображать свои «помутнения», просто так, чтобы его боялись. Но это всегда было заметно: когда он притворяется, а когда нет.
Лешеку Дамиан казался демоном ада, посланным на землю наказывать грешников, не дожидаясь их смерти. Слово «грех» Лешек понимал очень по-своему, потому грешниками считал всех вокруг, и себя самого, и Лытку. В его голове не укладывалось, можно ли быть грешным «больше» или «меньше». То, в чем ему велели каяться на исповеди, в его мыслях имело равную цену. Убийство ничем не отличалось от лишнего куска хлеба, съеденного за столом, ибо именовалось это чревоугодием, и плохо прочитанная молитва считалась нарушением первой заповеди, и чуть выше приподнятая голова — грехом гордыни. А Лешек был любопытен и опускать глаза долу все время забывал. В конце концов он примирился с тем, что каждый его шаг грешен, и успокоился на этом.
Единственное, что хоть немного приводило в порядок путаницу в голове, это епитимии, назначавшиеся духовниками после исповеди. Разумеется, на исповеди мальчики никогда не признавались в том, что могло бы повлечь за собой серьезные наказания, и ими давно были придуманы «невинные» грешки, за которые могли назначить чтение «Отче наш» в течение часа на коленях, или тридцать поклонов распятию, или еще что-нибудь столь же необременительное. Признаваться в чем-нибудь надо было обязательно, и у каждого имелся в запасе набор «грехов». Между собой мальчики обменивались этими «грехами», боясь выдумывать что-то новое, так как никто не знал, какое за этим может последовать наказание. Только самые отчаянные пополняли эту копилку «грехов» — Лытка, например. И Лешек снова вздыхал в восхищении и тоже хотел стать таким же отчаянным, но так ни разу и не решился.
Дамиан, сам в прошлом из приютских, хорошо знал эти хитрости и смеялся над духовниками, иногда в открытую, прямо при мальчиках. Лешек часто замечал, что настоятель приюта с пренебрежением относится к иеромонахам, и это укрепляло его в мыслях о том, будто тот состоит на службе у Диавола, поэтому и не боится Бога. Мелкие грешки приютских мальчиков Дамиана не волновали, он ставил во главу угла только те проступки, которые могли вызвать недовольство благочинного или самого аввы. Впрочем, если какой-нибудь воспитатель притаскивал к нему мальчишку, Дамиан мог впасть в гнев только потому, что его потревожили из-за пустяка.
Однажды вечером, после ужина, к мальчикам заглянул отец Леонтий, что само по себе показалось странным — Леонтий любил поспать и, если вечернюю службу не служили, уходил в свою келью как можно раньше.
— Лешек, — ласково позвал он прямо от двери, и голос его был так сладок, что Лешек сразу почувствовал неладное, — пойдем со мной, тебя зовет отец Паисий.
Однако привел его Леонтий не в келью к иеромонаху, а в трапезную братии, где Лешек до этого ни разу не был. Огромные хоромы с длинным широким столом оставались почти пустыми, только во главе стола сидели трое: сам Паисий, благочинный и Дамиан. Лешек так испугался, что не сумел как следует осмотреться. Леонтий провел его через всю трапезную, и Лешек, памятуя о наставлениях Лытки, опустил голову как можно ниже и смотрел только на свои босые ноги.
— Лешек, не бойся, — улыбнулся ему Паисий и поставил так, чтобы все трое могли его хорошо видеть. — Этот разговор никаких последствий для тебя иметь не будет. Мы ведем богословскую беседу и хотели бы, чтобы ты послужил примером для некоторых наших измышлений, только и всего.
Лешек не особенно понял смысл его слов, но ему стало еще тревожней.
— Да, дитя, мы знаем, что все вы опасаетесь гнева брата Дамиана, — благочинный погладил его по голове, — но сейчас можешь чувствовать себя свободно — брат Дамиан пообещал нам, что не будет тебя наказывать, даже если тебе придется признаться в чем-нибудь, заслуживающем кары.
Лешек совсем струсил — он вовсе не собирался ни в чем сознаваться. Он бросил короткий взгляд на Дамиана и понял, что и благочинный, и Паисий заблуждаются на этот счет: на губах настоятеля приюта поигрывала легкая улыбка, а в глазах прятался подозрительный злой огонек.
Они расспрашивали его, что он думает о Боге, о грехе, о молитве, и Лешек сначала отвечал односложно или пытался пересказывать то, чему его учили. Отец Паисий не скрывал разочарования, стараясь его расшевелить, и Лешек внезапно пожалел экклисиарха: ему показалось, что он делает иеромонаху больно тем, что не хочет сказать правды, разрушает какие-то его надежды. Он разрывался между страхом и жалостью и в конце концов позволил себе высказать некоторые собственные мысли.
— Посмотрите, — Паисий повернулся к благочинному, — дитя, несомненно, понимает божий страх, но не может разобраться, что есть хорошо, а что — плохо. Он верит, искренне верит, но вера его не имеет под собой любви. И, я думаю, любой приютский мальчик, если вообще умеет выражать словами свои мысли, скажет нам то же самое. А это означает, что в воспитании отроков мы делаем упор на послушание и страх, но не даем им настоящей, глубокой веры, которая может поднимать человека над собой, которая зажигает сердце…
Благочинный кивнул:
— Ты что-нибудь можешь предложить?
— Да! — воскликнул Паисий. — Я думаю, что отроков надо отдавать на попечение только тех монахов, которые имеют духовный сан, чтобы воспитатель был ребенку одновременно и духовником, и учителем.
Дамиан презрительно поморщился и обвел трапезную глазами. Ему не нравился этот разговор: все, не исключая приютских детей, знали, что авва отказал ему в рукоположении.
Лешек имел на этот счет собственное мнение, но и ему показалось правильным заменить всех воспитателей на духовников: те хотя бы делали вид, что интересуются мыслями мальчиков, а еще не были такими крикливыми и не имели привычки чуть что хватать за уши или бить по затылку.
— Лешек, — обратился к нему благочинный, — ты бы хотел, чтобы вместо брата Леонтия твоим воспитателем стал отец Нифонт?
Лешек посмотрел на Леонтия и очень быстро понял, что отца Нифонта назначат воспитателем еще не скоро, а брат Леонтий через несколько минут поведет его обратно в приют.
— Я очень люблю брата Леонтия, и отца Нифонта тоже люблю… — пробормотал он.
Паисий сжал губы и запрокинул лицо вверх, закатывая глаза. Лешек посмотрел на него виновато, и Паисий слабо ему улыбнулся.
— Дети забиты, они боятся своих воспитателей, вместо того чтобы их любить, — гневно произнес он и поднялся, — попробуйте протянуть руку, чтобы погладить отрока по голове, — он втянет голову в плечи, потому что не ждет от взрослых ничего, кроме подзатыльника!
С этим Лешек был согласен, еще больше полюбил иеромонаха и решил, что сочинит про него песню.
— Наказания не вредят детям, — парировал благочинный, — они лишь усмиряют их гордыню, приближают к Господу через телесные муки, помогают почувствовать Божье величие по сравнению с собственной ничтожностью.
— Я буду говорить об этом с аввой, — закончил отец Паисий и вышел из трапезной широким уверенным шагом, и это было немного смешно, потому что ростом он не вышел и широкий шаг совсем не соответствовал его внешнему облику.
— Я полагаю, разговор окончен? — развел руками благочинный.
Как только Паисий покинул трапезную, Лешек почувствовал себя очень неуютно: ему показалось, что Благочинный не разделяет точку зрения Паисия, и вовсе не хотел приближаться к Господу путем телесных мук, а Дамиан между тем посмотрел на него так выразительно, что у Лешека задрожали колени. Взгляд этот не ускользнул от благочинного.
— Оставь дитятко, брат Дамиан. Ты обещал. Отец Паисий близок к авве, он тебе этого не простит.
Все трое поднялись, Леонтий взял Лешека за руку и сжал ее так сильно, что ему захотелось запищать. Однако по глазам воспитателя было понятно, что делать этого не следует. И тут до Лешека дошло, что он наделал: он, подтверждая слова Паисия, тем самым рыл яму Дамиану, он доказывал правоту иеромонаха, но одновременно подтверждал неправоту настоятеля приюта! Да еще и именно в том, в чем тот был наиболее уязвим, — в вопросах веры! Эта мысль поразила его как громом, он понял, что ни Дамиан, ни Леонтий никогда ему этого не простят, и их обещание — пустые слова, они всегда найдут повод придраться, так что Паисий не сможет уличить их в обмане. И Лытка его не спасет, и ничто теперь его не спасет…
Благочинный свернул к лестнице, и Лешек остался наедине с Дамианом и Леонтием, беспомощно глядя благочинному вслед. Ноги не хотели передвигаться, и если бы Леонтий не тащил его за собой, Лешек бы точно упал.
— Ну что, значит, Бога ты не любишь? — хмыкнул Леонтий, когда они вышли во двор.
— Люблю, — немедленно ответил Лешек, ощущая, как слезы наворачиваются на глаза. — Очень люблю, честное слово!
Дамиан шел вперед и не оглядывался, но спина его, напряженная, натянутая, говорила о том, что он в гневе и гнев этот сдерживается могучим усилием воли.
— Плохо любишь, если отец Паисий этой любви в тебе не нашел.
Лешек молча расплакался и не сумел ответить. Он не винил Паисия, ведь иеромонах хотел как лучше. Он хотел убрать воспитателей и Дамиана, и, наверное, ради этого стоило помучиться, но Лешек к венцу мученика готов не был, и напряженная спина Дамиана приводила его в трепет.
Тот распахнул двери в приютский коридор, на стене которого горела лампадка, и наконец обернулся. Лешек остановился и уперся ногами в порог, впрочем, сопротивляясь не очень сильно: Леонтий легко втащил его в коридор и подтолкнул к Дамиану. Лешек дрожал и плакал и от страха не мог вымолвить ни слова, когда Дамиан, одну руку положив на рукоять своей страшной плети, взял Лешека за трясущийся подбородок и нагнулся к самому его лицу.
— Я тебя запомнил, — он кивнул и легко усмехнулся.
Противная тошнота подкатила к горлу, и без того расплывчатое от слез лицо Дамиана закружилось перед глазами, ватные ноги подогнулись, и Лешек рухнул на пол как подкошенный.
Через неделю Дамиан был рукоположен в иеродиаконы и, вопреки обычаю, именовался теперь отцом Дамианом.
Голова упала на грудь, и Лешек понял, что задремал, только проснувшись от этого неожиданного толчка. Костер потух, но холода не чувствовалось, и Лешек испугался: да он чуть не замерз!
Он набрал еще сучьев, хотя надобности в них не было, — просто так, чтобы двигаться. Тепло от огня на этот раз вызвало озноб: Лешек кутался в полушубок и согреться не мог. Придвигаясь к костру, он чуть не прожег сапог, а это стало бы настоящим бедством: сейчас он хотя бы не боялся отморозить ноги. Эти сапоги сшил ему колдун, ни у кого таких не было — теплые, удобные и легкие, не то что лапти, которые он оставил в монастыре.
Тягучее время ползло медленно, солнце не дошло и до полудня: идти оказалось гораздо легче, чем сидеть, пусть и у костра. Почему-то на ходу мысли текли легко и увлекательно, песни складывались сами собой, а сидя Лешек не замечал ни красоты заснеженного леса, ни прозрачной голубизны небес.
Он представил себе, как его ищут, как по реке туда-сюда верхом снуют монахи, как бесится сейчас Дамиан, и снова улыбнулся. Это здорово — не чувствовать сомнений и страха. Даже если он замерзнет здесь, в лесу, они все равно не найдут его и никогда не получат крусталя. И Дамиан это понимает.
Волк вышел из леса неожиданно — он не мог подобраться к Лешеку со спины, потому что сзади его закрывал высокий сугроб и ствол елки, волку пришлось подходить сбоку, и Лешек уловил его движение боковым зрением.
Это был волк-одиночка, от голода и отчаянья не побоявшийся приблизиться к огню: Лешек много лет прожил в лесу и поведение зверей изучил хорошо. Однако голод и отчаянье — хорошие помощники на охоте, и если зверю нечего терять, он не остановится.
Лешек осторожно потянулся к костру и взялся рукой за сук, не успевший догореть до основания. Волк смотрел на него внимательно, не мигая, и не двигался. Лешек тоже замер: первый испуг прошел, и теперь он старался придать взгляду убедительную твердость. Наверное, ему это удалось, потому что волк повернул голову в сторону и приподнял верхнюю губу, что означало явный отказ от поединка — у меня есть клыки, но драться я не хочу. Что-то вроде последней попытки напугать: уверенный в себе зверь клыков показывать не станет, он начнет их применять без предупреждения. Лешек дожал его, продолжая смотреть не мигая еще с минуту, и волк в конце концов сдался — развернулся и ушел в лес, опустив хвост и голову.
Сук тлел в руке, растревоженный костер погас, и пришлось раздувать его, поднимая вверх легкие хлопья пепла. Один волк — это не опасно, Лешек знал, что справится с ним и в открытой схватке. Но если зверей будет хотя бы двое…
* * *
Отец Паисий однажды вызвал его к себе. Лешек удивился и испугался: Паисий никогда не приглашал в свою келью приютских детей. Жилище иеромонаха было роскошным: широкое ложе под пологом, дубовый стол с разложенными на нем пергаментами, высокая каменная печь, огромный резной сундук, обитый горящей медью… Лешек оробел на пороге и не смел через него переступить. Он искренне любил Паисия и теперь боялся какого-нибудь подвоха, который разрушит эту любовь.
— Ну что ты испугался? — ласково улыбнулся ему иеромонах. — Заходи и садись. Только закрывай двери.
Он указал на низкую скамеечку возле ложа, на котором сидел сам.
Лешек еще раз восторженно осмотрел келью и перешагнул через порог.
— Садись, дитя, не бойся. Я слышал, ты поешь ребятам песни?
Лешек обмер и замотал головой, от страха не в силах вымолвить ни слова. Все равно подслушали! Как Лытка ни убеждал его в том, что охрана надежна, их все равно подслушали! На глаза навернулись слезы и потекли из глаз крупными каплями.
— Что ты, дитятко? — Паисий поднялся и усадил Лешека на скамеечку, поглаживая по голове. — Что ты плачешь?
— Нет… Это не я… — сумел выговорить Лешек, — я не пел, ничего не пел!
— Да не бойся же, я не собираюсь тебя за это наказывать.
Но Лешек не поверил ему: наверняка иеромонах просто прикинулся добрым, чтобы выведать у него эту тайну, вырвать признание. Но кружка подслащенной воды и просвирка, которую обмакнули в мед, немного Лешека успокоили — по крайней мере, он перестал плакать.
— Я обещаю, что ничего плохого тебе не сделаю и никому не расскажу о нашем разговоре, — Паисий присел на колени перед Лешеком, чем сильно его смутил и растрогал: теперь слезы готовы были хлынуть из глаз от теплых чувств к иеромонаху, — я просто хочу услышать, что за песни ты поешь. Только и всего.
— Тебе не понравится, — вздохнул Лешек.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— А ты попробуй. Выбери что-нибудь подходящее.
И тут Лешек вспомнил, что у него есть одна песня, которую он сочинял, думая именно о Паисии. Конечно, ничего о монахе в ней не было, просто Лешек о нем думал, когда ее сочинял. Он помялся немного, теперь просто смущаясь и волнуясь (вдруг песня окажется недостаточно хороша?), но все же запел, на этот раз позволяя голосу литься так, как хочется. В этой песне соловей свил гнездо на хорах церкви, и, когда пришла пора служить всенощную на Пасху, ему не позволили петь, а гнездо выбросили в окошко.
Паисий слушал его со странным выражением лица: наклонив голову и широко открыв глаза. Брови его поднимались все выше, и в конце, на самом красивом месте, где соловей видит разрушенное гнездо, Лешек заметил слезы в его глазах.
Иеромонах долго молчал, и Лешек было снова испугался, но тот погладил его по плечу и тихо попросил:
— Спой мне еще что-нибудь.
Дело в том, что Лешек очень любил петь. Он мог делать это бесконечно, даже если его не слушали. А когда слушали, он испытывал небывалое ликование и ему было трудно остановиться. И он спел монаху про старую собаку, которая живет у сторожевой башни, и про облака, которые ветер гонит по небу, куда ему вздумается. И еще — про кузнечика, и мрачную песню про темную келью схимника. Про схимника он, наверное, пел напрасно, потому что никакого восхищения его подвигом в песне не было, только страх перед чернецом, запертым в своем добровольном заточении.
— Послушай, а что ты думаешь о Боге? — спросил его Паисий.
Лешек пожал плечами и честно начал читать «Символ веры», но иеромонах быстро его перебил:
— И больше ты ничего сказать не можешь? Кроме того, что тебя заставили вызубрить наизусть?
Лешек снова пожал плечами: бог представлялся ему черной тучей, готовой в любую секунду выпустить молнию, которая поразит его, если Лешек чем-то этой туче не понравится.
— Может быть, ты можешь спеть? — предложил иеромонах.
Лешек подумал немного и спел о туче и немного о страшном суде и мучениях грешников. Но, видно, что-то в этой песне Паисию не понравилось: он стал хмурым и задумчивым. Да что говорить, так себе получилась песня…
После этого случая Паисий каждую неделю приглашал Лешека к себе и рассказывал ему истории из Благовеста, может быть, немного не так, как они были там записаны. И все надеялся, что Лешек сможет об этом спеть. Но сердце Лешека молчало — в этих рассказах он видел совсем не то, чего хотелось иеромонаху. Он спел песню про шелковицу, на которой уродились плохие плоды, и шелковица представлялась ему почему-то сливой с зелеными ягодами. И ему было очень жалко эту сливу, потому что никто не ест ее плодов. А из Угорской проповеди получилась песня о плаче, который ничто не утешит. Грустная получилась песня.
Нет, иеромонах хотел совсем не этого, но Лешек не понимал, чего он хочет, — его душа оставалась глухой к подвигам Исуса, он не воздал должного даже распятью и честно признался: если бы на месте Христа оказался Лытка, он бы не позволил так над собой издеваться, а прямо бы сказал, что жить нужно по правде и по-честному. И все бы ему поверили. И семью рыбами он накормил бы весь мир до самого конца света, чтобы никому не пришлось голодать.
В любовь Исуса Лешек не верил. Если Исус любит людей, то почему не сделает их счастливыми? Просто так, ни за что. Почему в рай он берет только тех, кто не грешит? Лешек был уверен, что ни в какой рай его не возьмут: судя по проповедям, получалось, что грешит он на каждом шагу и не подозревает об этом.
Надо отдать должное иеромонаху — он был терпелив. Но, видно, всякому терпению приходит конец, и Паисий отказался от своего замысла: Лешек продолжал петь в церковном хоре, тщательно выводя слова и мелодии тропарей канона и стихир. Впрочем, и этого хватало: и монахи, и гости от его пения начинали часто дышать и проливать слезы. Только это были не те слезы, которые хотел вызвать у них Паисий.
С тех пор с легкой руки иеромонаха к Лешеку приклеилось прозвище «заблудшая душа».