Все знают, что Кёсем любит гулять по саду и не любит гулять одна, ну так есть на то у нее две младшие компаньонки, две Хадидже, злая и добрая.
Есть в этом определенная прелесть, когда у твоих хазинедар на двоих одно имя — не надо запоминать лишнего. Сегодня одна Хадидже неслышной тенью следует за султаншей, приотстав на полшага, завтра другая — какая разница? Для самой Кёсем, наверное, и нет никакой. Они ведь даже и внешне похожи, и одеваются одинаково, разве что одна немного повыше, почти вровень с султаншей, а вторая ниже на полголовы. А что одна злая, а другая добрая — так ведь это не для Кёсем они таковы, это всем прочим надо издалека смотреть и заранее начинать бояться, если не та Хадидже сегодня идет за султаншей неслышной тенью.
Ой-вей, как есть не та! Лучше убраться с дороги подобру-поздорову, пока не заметили…
***
— Пей!
— Госпожа! Умоляю, сжальтесь!
— Пей. Ты ведь хочешь жить, правда? Ну так пей.
Акиле рыдала, трясла головой, уворачиваясь от страшного тонкогорлого кувшинчика. Хадидже она разжалобить не пыталась, знала, что бесполезно. Все знали. Но чуть позади Хадидже стояла Кёсем, а Кёсем добрая, она помогает и никогда не бывает жестока к проигравшим, это ведь тоже знают все.
— Госпожа! Смилуйтесь! Вы же теряли ребенка! Вы же знаете, как это страшно!
Кёсем смотрела в сторону и чуть вверх, словно все происходящее не имело к ней ни малейшего отношения. Лицо ее было спокойным и бесстрастным, словно маска, но эта бесстрастность пугала более, чем злая улыбка Хадидже.
— Пей. И останешься жить, только скинешь ублюдка.
— Госпожа, умоляю!
Кёсем чуть повернула голову — не в сторону султанской вдовы и не от нее, просто следя взглядом за перепархивающей с ветки на ветку птичкой. Лицо ее было по-прежнему безмятежно.
— А впрочем, можешь не пить, — сказала Хадидже вдруг очень спокойно и буднично. И шагнула назад так неожиданно, что Акиле не удержалась на ногах, упала на колени, зарывшись ладонями в песок. Рядом с ее левой рукой на дорожку упал страшный кувшинчик. Акиле отдернула руку, словно обжегшись, осела на пятки, смотрела с ужасом. — Можешь не пить, мне все равно. Тогда тебя задушат подушкой. На шелковую удавку можешь даже и не надеяться — много чести.
И, обращаясь уже к Кёсем, тем же тоном добавила:
— Пойдемте, госпожа. Вы были правы, тут действительно нет ничего интересного.
Кёсем молча кивнула и с тем же бесстрастным лицом пошла вглубь сада, Хадидже пристроилась на шаг позади за левым плечом, как и всегда, не обращая ни малейшего внимания на рыдания и мольбы за спиной. До самых ворот Хадидже так и не обернулась, чтобы проверить — выпьет Акиле отраву или нет?
Ей и на самом деле было все равно.
***
Старая Алтынаджак опустила на пол поднос, уставленный многочисленными чашками, блюдами и мисочками и источающий соблазнительные ароматы, и осторожно поскреблась в дверь. Приоткрывать ее или стучаться громко она даже и не пыталась, наученная горьким опытом. Две помощницы последовали ее примеру — и тут же торопливо отбежали к дальней стене коридора, ей же отступать было некуда. Приходилось собирать в кулак всю имеющуюся храбрость и напоминать гневной султанше, что завтрак подан. И надеяться, что откроет хорошая Хадидже, а не та, у которой кошачий глаз и нрав не лучше, и уж тем более не сама Кёсем, чье настроение в последнее время меняется, словно погода у моря: никогда не знаешь заранее, в штиль попадешь или внезапный шторм на тебя обрушится.
Ну вот кто может сказать — почему они не открывают? Увлеклись разговором и не слышат? Или вообще гулять ушли, все ведь знают, как любит Кёсем гулять по дворцовым садам… Или просто не торопятся? И что будет большей наглостью и большим проявлением неуважения — дать горячим блюдам остыть или же поскрестись еще раз?
Служанка все никак не могла решиться повторно заявить о своем присутствии, но тут дверь распахнулась и в коридор выглянула Хадидже. Взглянула так, словно по животу полоснула кривыми когтями, выдрала сердце у бедной служанки, предпочтя на завтрак его, а не ароматную пахлаву.
Ой-вей, не повезло-то как! Не та Хадидже, которая хорошая. Другая… Плохой глаз у этой Хадидже, ой-вей, какой плохой! Все знают. На кого она плохо взглянет — с тем сразу неприятности приключаются, болезни или немилость султана. Нельзя злить эту Хадидже, себе дороже. Но ведь Алтынаджак и не злила, постаралась принести завтрак со всей возможной в ее годы расторопностью, даже и молодых помощниц подгоняла. Может, и не будет Хадидже гневаться? Может, не будет плохо смотреть?..
— Вон пошли.
Проводив насмешливым взглядом улепетывающих по коридору служанок — молоденькие стреканули первыми, словно вспугнутые зайцы, но и старуха от них не шибко отстала, — Хадидже хищно улыбнулась и занесла в покои Кёсем оба подноса. Тщательно распускаемые и поддерживаемые евнухами слухи и несколько устроенных на пустом месте разносов, как от своего имени, так и прикрываясь маской Кёсем, позволяли не беспокоиться об излишне любопытной прислуге: все очень быстро усвоили, что от султанш с настолько непредсказуемым и скверным характером лучше держаться на расстоянии. Никто больше не пытался заглянуть в окна, приложить ухо к поддверной щелочке или сунуться внутрь якобы исключительно по служебной надобности, если хозяйки почему-то долго не отвечают на стук — да что там, даже стучаться и то более не пытались, шуршали под дверью и перетаптывались, ругаясь шепотом, кому сегодня деликатно царапать ноготочком створку мореного дуба — и удирали тут же, стоило выглянуть. Только вот и обслуживать себя обеим Хадидже теперь приходилось самим.
Ну и ладно, спина не переломится. Зато как приятно каждый раз смотреть на до полусмерти перепуганных дурех! Наверняка ведь уверены, что спаслись буквально чудом, и другим теперь будут рассказывать всякие ужасы. Вот и ладно. Вот и пусть рассказывают.
Меньше вероятности, что кто-нибудь особо глазастый и дотошный обнаружит вдруг в покоях Кёсем отсутствие самой Кёсем.
Свежие халаты принесли ранее, они лежали на придверном столике, все три. И все три предстояло измять и испачкать, чтобы с чистой совестью отдать служанкам ближе к вечеру. Хадидже поставила один из подносов на подоконник, кроша тут же слетевшимся на ежедневное угощение птичкам сахарный хворост, ловко поддевая его пальцами и намеренно пачкая руки жиром — будет потом что вытереть о лишний халат. Есть не хотелось, но не отсылать же обратно? Тем более что кто-нибудь особо дотошный может и подумать — а чего это три затворницы стали вдруг есть меньше, чем ели ранее? А от такой мысли недалеко и до чего более неподобающего и опасного. Нет уж, лучше подкармливать птичек.
— Сегодня ты? — спросила Хадидже-вторая, расправившись со своим подносом и завистливо косясь на халаты. Она была младше всего-то на два года, а по росту так и вообще давно обогнала более старшую приятельницу, но все равно оставалась младшей и ничуть, казалось, не возражала против подобной роли. Старшая Хадидже задумчиво осмотрела сад — пустой, только живыми изваяниями застыли у ворот во второй дворик два охранника-Мусы, Красный и Желтый. Качнула головой:
— Нет. Давай-ка сегодня снова ты.
— Хорошо, — покладисто и вроде бы совершенно равнодушно согласилась младшая Хадидже, а старшая лишь ухмыльнулась наивности тезки. Вот же глупая! Думает, если старшая смотрит в сад, то не видит, как радостно заблестели у младшей глазенки? Думает, если говорить равнодушным голосом, старшая поверит, что младшей вовсе не нравится изображать из себя Кёсем?
Старшей-то эта игра давно уже надоела. Вот как только игрой быть перестала — так сразу и надоела. Одно дело изображать султаншу перед подругами ради шалости — и совсем другое прикрывать ее отсутствие в Дар-ас-Саадет. Но Кёсем с самого начала предупреждала, что за исполнение просьбы о спасении сына Аллах может потребовать от Хадидже намного больше, чем та готова отдать. Так что сделка честная и делать нечего, через день приходится надевать высокие банные сандалии, обтянутые бархатом, чтобы не стучали, и прятать их под длинными полами халата валидэ — к своему огорчению, старшая Хадидже так и не выросла, так и осталась маленькой птичкой. Издалека и когда лже-Кёсем одна, это не так заметно, но все ведь знают, что султанша не любит гулять по саду одна, а рядом с Хадидже-младшей рост не спрячешь, слишком очевидна разница.
А гулять надо.
Каждый день, и лучше подолгу. Чтобы все желающие видели, чтобы своими глазами могли убедиться: султанша вовсе не покинула Истанбул, вот же она, гуляет по тенистым аллейкам в сопровождении то одной Хадидже, то второй. А что никого не принимает и сама не наносит визиты, как ранее бывало — ну так мало ли, настроение скверное и никого видеть не хочется. Лучше не попадаться под горячую руку, все ведь знают, как суров и переменчив ее нрав, а уж про злую Хадидже все и вообще молчать предпочитают, чтобы неприятностей на себя не навлечь неосторожным словом. вон Акиле уж на что благоразумницей была, а все равно не убереглась, сказала, очевидно, что-то не то под горячую руку, когда Хадидже и Кёсем мимо проходили. Кёсем, может быть, и ничего бы не сделала, вошла бы в положение, знает, что такое потеря любимого, а Хадидже не столь великодушна. Заставила выпить отраву, не посмотрела, что бедняжка в тягости. Долго болела Акиле, еле жива осталась, а детки так и вообще мертвенькими родились…
Нет, лучше уж держаться подальше, когда гуляет по саду Кёсем в сопровождении этой Хадидже — целее будешь!
— Давай помогу накраситься, — со вздохом сказала старшая Хадидже, отрываясь от окна.
Наводить красоту (особенно наводить правильно) младшая до сих пор толком так и не научилась.
Громко по-другому. Везде. Очень громко! Так громко, что больно. И снова. И снова. Пахнет страшно. Злая не-мама делает вверх-вниз, но еды не дает. Еды не хочется. Хочется тоже громко, но надо тихо, громко нельзя. Добрых больше нет. Только злые. Злые мужчины. Злые не-мамы. Самый злой, совсем рядом. Когда злые — надо тихо. Даже когда они сами громко. И когда по-другому громко — тоже. Иначе будет тихо. совсем-совсем.
Плохо. Страшно. Хочется не здесь, но злая не-мама здесь. Держит. Хочется громко, но надо тихо. Мама! Мамы нет. Есть только злые.
Есть злой мужчина. Не самый злой, другой, который делает страшно. И у которого рука. И та штука, что делает громко по-другому. Он хочет сделать громко по-другому! Так громко, чтобы потом сразу тихо! Злая не-мама не видит. Самый злой не видит. Другие злые тоже не видят, никто, никто! Почему? Надо не здесь! Не здесь! Надо громко! Громко! Чтобы увидели. Чтобы поняли — здесь нельзя! Не здесь! Здесь сейчас будет громко по-другому, чтобы потом сразу тихо, совсем-совсем тихо! Совсем-совсем тихо плохо! Как не дышать, если долго!
***
То чего же противный визг у этого ребенка! Отродье проклятой гяурки вблизи оказалось еще более мерзким, чем мельком и издали.
Не то чтобы Акиле сознательно избегала старших сыновей своего мужа, просто не видела ни малейшей необходимости удостаивать их своего внимания. Зачем? Они не имеют значения перед лицом Аллаха, они меньше чем пыль под его сандалиями, дети иноземных наложниц, язычниц и потаскух. лишь притворяющихся правоверными. Они никогда не станут наследниками. Они неопасны и неважны, как и их матери. Больше неопасны и неважны. Проигравшие, ошибки прошлого.
А будущее за детьми настоящих правоверных жен — таких, как она сама и Айше. И тут кто первой родит султану сына-наследника — у той в руках и окажется своеобразная незримая государственная печать, символ власти, благословенный Аллахом ключ если не от всей Блистательной Порты, то от сердца и прочих органов правящего ею султана точно. А ведь это, если подумать, одно и то же.
Во всяком случае, так говорил папочка своей маленькой Рукийе, уже тогда прозванной Акиле за послушание и внимание к словам старших. А мамочка объясняла, что и как нужно делать, чтобы понести обязательно с первой же ночи — ведь неизвестно, когда будет вторая, и не успеет ли за это время подсуетиться несносная Айше.
Не успела.
До сих пор так и не успела, на этот счет можно не беспокоиться, рядом сидит, так и норовит острыми локтями да коленками в бок пихнуть. Вроде бы нечаянно. Это она от зависти, понятное дело. Даже и оборачиваться не надо, достаточно глаза скосить, сразу видно, что живот у нее плоский, словно к хребту прилипший. Не то что у Акиле, которой до срока осталось чуть больше месяца. Тяжелым шаром лежит на коленях, распирает длиннополый парадный кафтан алого шелка. Уже не надо и кушак под низ повязывать, чтобы видно было — и так видно отлично.
Только Акиле все равно подвязать именно так служанке велела — и даже не потому, что так легче ходить, просто хорошего не бывает слишком много. Пусть все видят, что скоро уже.
Ох, скорей бы… хоть и почетная ноша, но до чего же тяжелая! В тенистом саду у фонтана еще ничего, во внутренних двориках можно одеваться по-домашнему, там нет посторонних, а от появлений на публике можно всегда уклониться, сославшись на плохое самочувствие, свойственное тягости. Ну, почти всегда.
Сегодня вот не удалось.
Сегодня особый день — парад в честь победы. Хотя папочка и говорит, что никакой победы не было вовсе, но парад все равно есть, и от него отвертеться не удалось. Сиди теперь в султанской ложе, чуть позади самого Османа, как и положено приличной правоверной жене, в душной толпе придворных, евнухов, служанок, кормилиц и Аллах знает кого еще. Задыхайся под парадными многослойными покрывалами и гордись тем, что их так много — мы не какая-нибудь варварская Персия, где даже самые знатные жены ограничиваются лишь прозрачными легкомысленными накидками из газовой ткани, которые вовсе даже ничего не скрывают от нескромных взоров. Что с них взять: персиянки, одно слово! Дикарки, хуже гяурок. Они, наверное, и ног-то своих не скрывают!
Нет, Акиле не из таких, ноги ее, как и завещал пророк, прикрыты четырьмя слоями одежд: нижние сальвари, верхние парадные, и два кафтана — нижний желтого шелка и верхний, алого, длиннополый и с разрезами. А еще рубаха, чьи расшитые золотыми и серебряными узорами рукава далеко выступают из широких рукавов обоих кафтанов. Ну и, конечно, праздничная марама — головная накидка под шапочку. Ее верхнее полотнище закрывает лоб до самых бровей, нижнее же прикрывает шею и лицо до глаз, оставляя лишь узкую щелочку, чтобы уж точно ни один посторонний не увидел неположенного. И поверх всего этого достойного султанской жены великолепия еще и верхняя вуаль, густая и черная, она спускается от шапочки до укрытого нижним полотнищем марамы подбородка.
Конечно, дышать в таком наряде трудновато, но на то Акиле и гордая чистокровная турчанка из знатного рода, честная султанская жена, будущая уважаемая хасеки, мать наследника, чтобы гордо и с честью нести тяжелое бремя своего высокого положения. И даже почти не вздрагивать, придерживая живот руками — каждый раз, когда бахают пушки. А потом сверху падают мягкие черные хлопья пушечной сажи, мерзкие, жирные. Как же душно сегодня! И так трудно дышать, а тут еще эта гарь от выстрелов…
И ребенок орет.
До чего же противно визжит этот гяурский щенок! И зачем только Осман велел и его тоже притащить на торжество? Только настроение портить. А главное, рядом совсем. Неужели никто его так и не заткнет или не отправит куда подальше вместе с тупой кормилицей, если та сама не догадывается о подобной необходимости? Неужели у одной Акиле от его визгов голова раскалывается? Его пронзительные вопли ввинчивались в уши, сдавливали виски, словно обручем, усиливая и без того с трудом переносимую головную боль.
— Эй, ты! давно плетей не получала? Заткни ему пасть, живо!
Ну вот, наконец-то! Айше перегнулась через Акиле, шипит на кормилицу, крики смолкают. Хорошо-то как! За это Акиле, пожалуй. простит подруге-сопернице довольно болезненный тычок локтем в ребра — конечно же, опять словно бы нечаянно. Сама Акиле предпочитает ни с кем не ссориться — – даже с кормилицами гяурских отродий. И уж тем более — с их матерями. Мало ли… нет, не ошибся папочка, давая ей вроде бы в шутку детское прозвище. Не ошибся. Да и зачем ссориться самой, навлекать на себя гнев и раздражение, когда всегда найдется рядом кто-нибудь вроде Айше?
Осман чуть обернулся, покосился неодобрительно на вконец сомлевшую кормилицу, пробормотал что-то о гнилой крови. Пользуясь тем, что под вуалью и двухслойной марамой ее лица не разглядеть даже на расстоянии полулоктя, Акиле позволила себе презрительную гримаску: можно подумать, у него у самого кровь не такая же гнилая! Рожденный вне брака сын и внук грязных иноземных наложниц! Бастард в шайтан знает каком поколении! Сколько веков подряд позорящие Аллаха султаны Истанбула разбавляли свою священную кровь жидкой грязью из жил иноверок — удивительно ли, что от нее в их роду уже ничего почти что и не осталось?
Сын Акиле будет первым настоящим султаном за много поколений — султаном по крови, истинно турецкой, правильной. Род Акиле по праву гордится чистотой и древностью, ее предки не позволяли бросать свое семя в лона неподобающего происхождения.
Снова заорал ребенок — пронзительно, надрывно. Кормилица, как ни пыталась, не смогла с ним справиться, он выворачивался, не давая заткнуть себе рот ни привычным образом, используемым всеми кормилицами подлунного мира со времен праматери Хавы, ни даже ладонью. Осман обернулся, недовольно морщась, знаком подозвал кызлар-агасы Мухаммада, тот подсеменил, согнулся почтительно. Что ему приказал Осман, Акиле не расслышала — грохнули пушки. И тут же что-то влажно шлепнулось Акиле на колени и живот, забрызгав теплым и алым лежащие на нем кисти рук, шитые золотом рукава рубахи, шелковый кушак и даже вуаль. В голове словно что-то лопнуло, и дышать стало еще труднее, хотя ребенок не кричал больше.
Акиле попыталась стряхнуть упавшие ошметки, недоумевая, почему они вдруг стали красными и влажными. Какой-то новый военный прием, о котором султан не счел нужным оповестить заранее даже любимую жену, будущую мать наследника? Рядом заорала Айше — еще хуже, чем ребенок ранее, полностью теряя лицо перед глазами султана, вытаращив собственные глаза так, что даже через густую вуаль было видно. Акиле повернула голову в ту сторону, куда таращила глаза ее подруга-соперница.
И успела увидеть, как медленно заваливается навзничь тело ее мужа Османа, бывшего султана Великой Порты… Ведь не может же оставаться султаном тот, у кого больше нет головы.
Холодно-мокро — плохо. Надо громко, тогда будет тепло и сухо. Когда тепло и сухо — хорошо. Еда хорошо, но не сейчас, сейчас надо тепло и сухо. Раньше, если громко, были добрые. Была мама. Были другие. Не злые, добрые. Больше нет. Добрых больше нет. Совсем нет добрых! Мама была добрая. Мамы больше нет. Совсем нет мамы.
Злая не-мама дает еду. Не понимает, что надо тепло и сухо, что надо хорошо. Злая не-мама злая! Надо громко! громко! громко!!!
Нельзя громко. Злая не-мама, когда громко, закрыла дышать и стало тихо. Если долго — станет тихо совсем. Совсем-совсем! Надо дышать всегда, всегда! Важнее чем тепло-сухо, важнее чем еда! Не дышать нельзя! Не дышать совсем плохо. Совсем-совсем.
Если надо дышать, нельзя громко.
Приходил злой мужчина. Далеко. Смотрел. Очень злой. Не самый злой, но очень. Умеет делать тихо совсем-совсем. Хочет. Но далеко. Не здесь. Стоял, смотрел. Ушел. Хорошо.
Злая не-мама не закрывает дышать. Хорошо. Злая не-мама сделала тепло и сухо. Хорошо. Дает еду. Теперь можно еду. Теперь совсем хорошо. Злой ушел. Тепло, сухо, еда. Дышать. Хорошо.
Злая не-мама — хорошо?
Сложно.
Еды не хочется больше. Хочется спать…
***
Опять приходил злой мужчина, что пахнет страшно. Тем, что совсем-совсем нет, как если не дышать долго.
Не самый злой, другой. Но тоже страшно.
Стоял далеко, смотрел. У него одна рука и то, что пахнет страшно и делает громко. совсем громко. Громко по-другому. Так, что потом сразу тихо. Совсем-совсем тихо. Всем. И совсем-совсем нет. Как если не дышать.
Злая не-мама не видит, она не умеет видеть. Только смотрит. А мамы нет. Хочется громко, чтобы увидела. Нельзя громко, надо тихо. Надо тихо, а хочется громко. Мокро в глазах и очень хочется громко. Мокро в глазах можно, но надо тихо.
***
Вызов на ложе султана прозвучал для Хадидже словно гром среди ясного неба. Так неожиданно. И так не вовремя… или как раз именно вовремя? Злая ирония на грани между необходимостью и невозможностью, как и все, в чем чувствуется рука богини, не забывшей свою глупую и недостойную перчатку.
Хадидже сразу же поняла — это шанс. Возможно — единственный, и уж точно — последний. Но вот чего она не поняла — обрадовало ее это больше или все-таки ужаснуло?
Подобный вызов был грубым нарушением не только традиций, но и приличия. Насколько же низко нужно пасть, чтобы призывать для любовных утех женщину, удалившуюся от гаремных радостей и развлечений ради того, чтобы в тишине и горести оплакать потерю первенца, единственной материнской отрады? А главное — зачем? В Доме Счастья полно веселых и умелых гедиклис, на все готовых ради халата икбал, выбирай любую и осчастливливай, зачем же тащить на ложе старую и отвергнутую уже фаворитку, тем более теперь, когда она подурнела от горя и слез?
К тому же по дворцу ядовитыми змейками ползали слухи, что малыш не сам упал с разрушенной стены старого замка (в результате чего и свернул себе шею) — да и как бы он сам туда залез, если уж на то пошло? От стены хоть и остались одно название да живописные развалины, густо заплетенные виноградом, за плети которого так легко цепляться при подъеме — но это для взрослого человека легко, а для трехлетнего ребенка препятствие практически непреодолимое.
После убийства Мехмеда по личному приказу Османа — тут уж никаких тайн и сомнений быть не могло, все отлично понимали, кому выгодна эта смерть, — змейки стали шипеть потише, только вот сделались куда многочисленнее и ядовитее. Нельзя было и шага ступить за пределы собственных покоев, чтобы не наткнуться на одну из них, а то и на целый выводок. Кёсем и не выходила.
Трое суток не выходила. Сидела, не говоря ни слова и уставившись мертвым взглядом в одну точку, ее роль на похоронах старшего сына взяла на себя Хадидже. И исполнила с блеском, никто и не заподозрил подмены. Впрочем, тут больше помогли траурные накидки и своеобразная полоса отчуждения — к столь грубо и недвусмысленно отстраненной от власти султанше придворные сановники старались не подходить слишком близко, чтобы и самим ненароком не угодить в опалу.
Вопреки мнению обитательниц гарема, уверенных, что запершиеся в покоях бывшей султанши безутешные матери дни и ночи напролет рыдают в обнимку друг с другом, вспоминая своих несчастных сыновей, женщины почти не разговаривали. Кёсем не проронила ни слезинки — а значит, не имела права плакать и Хадидже, лишь изображавшая то, что Кёсем испытывала на самом деле. Ведь ее-то малыш жив и здоров, среди хороших людей и с ним более не может случиться ничего ужасного. Да, сама Хадидже его больше никогда не увидит и для нее он словно бы умер, но на самом-то деле он жив и будет жить. А Мехмед мертв. Убит собственным братом, забывшим детскую клятву быть для братьев защитой и не поднимать на них руки. Да, не видеть, как растет и взрослеет твое дитя — больно, но утешает мысль, что с ним все в полном порядке, и что это целиком твоя заслуга, ты все сделала для его безопасности. И пожертвовала тоже всем, делая выбор между двумя мужчинами, лишь один из которых был взрослым, и посчитав, что у него тоже есть мать, которая и позаботится о его безопасности… Но эту тайну тем более не стоит выпускать из самой дальней комнаты самого глубокого подвала, дверь в который замурована крепко и надежно…
А у Кёсем нет даже такого утешения.
Вот она-то как раз осталась верна своей клятве, ни на йоту от нее не отступила. И что получилось в итоге? Эта верность стоила жизни ее старшему сыну. Она могла его защитить — но тогда пришлось бы нарушить клятву. Детскую клятву, что дали друг другу маленькие девочки, не знающие жизни. Кто может всерьез относиться к таким глупым клятвам, когда речь заходит о безопасности старшего сына?
Кёсем.
Кёсем может, да. Вот Хадидже бы точно не стала, ни на миг бы не задумалась — нарушить или нет? Конечно, нарушить, если так надо!
Очевидно, Осман относился к правилам и клятвам точно так же, как и сама Хадидже. Вот и приказал привести себе на ложе безутешную мать, менее трех недель назад похоронившую сына. А может быть, ему просто надоели ничего не умеющие жены. И не мудрено! Он ведь султан, а не бостанджи, чтобы ему нравились бревна в опочивальне! Какими бы уважаемыми и нужными ни были папочки этих бревен.
Весть принес Ахмет, в бытность учеником евнуха отзывавшийся на имя Гиацинт, а ныне воистину «Достойный похвалы» и всеми уважаемый Старший Смотритель восточного крыла. Не послал какого-нибудь расторопного мальчишку, сам пришел, понимая всю необычность и деликатность порученного. С одной стороны — неприлично, да, так никто из султанов никогда не поступал, уважая материнское горе и давая женщине время прийти в себя. Но с другой стороны — кто может оспорить султанский приказ, пусть даже и расходится он со стародавними установлениями? Никто, кроме Аллаха. И уж точно не достойный похвалы и всеми уважаемый Старший смотритель восточного крыла. Самое большее, что может он — это самолично доставить султанский приказ осчастливленной избраннице. Своеобразное извинение, не напоказ, но внятное догадливым — ведь покои Кёсем, где нашла пристанище сначала отвергнутая фаворитка со своим маленьким сыном, а потом и безутешная мать, оплакивающая потерю, вовсе не относятся к восточному крылу, а значит, и не входят в подведомственную ему территорию.
Ахмет прикрылся маскою вежливой бесстрастности, но Хадидже видела его смущение и была благодарна. Не за себя — за Кёсем. Хотела уйти и подготовиться в другом месте, чтобы не осквернять обитель скорби, но Кёсем не пустила, сама начав отдавать распоряжения — баня, одежда, наведение красоты и прическа. Привычный ритуал, но столь странный здесь и сейчас, Хадидже постоянно ловила себя на мысли, что это все ей снится.
Да, конечно, под прозрачной рубашкой султанской избранницы невозможно ничего утаить, тем более оружия. Но ведь этого и не нужно. Все знают, что последнее время Осман почти не расстается со своим кинжалом даже в опочивальне — тем самым, с янтарной рукоятью. Все знают — и старательно молчат о том, что именно этот кинжал переносит проклятье из поколения в поколение, не давая султанам Блистательной Порты слишком зажиться на этом свете. Кесем тоже знает и оправдывает Османа — он-де не виноват, виновато проклятье. Она по-прежнему продолжает его защищать и считать своим сыном, даже после убийства Мехмеда. Что ж, это выбор Кёсем.
Но не Хадидже.
И Хадидже даже не придется нарушать никакой клятвы. поскольку она никому ничего не обещала.
Накраситься тоже помогла Кёсем — подчеркивая не столько красоту, сколько болезненность и усталость: более жесткие тени на веках, более широкая полоса под глазами, больше сепии в пудру, чтобы лицо казалось желтоватым и постаревшим, тени под скулы — и вот уже у вчерашней красавицы облик вполне изможденный и несчастный. Не сильно, нет, чтобы Осман не выгнал с порога, ужаснувшись — но чтобы и ни в коем случае не заподозрил неладного, обратив внимание на слишком цветущий и радостный вид горюющей. Тонкий баланс. Наверное, Хадидже сама бы с ним не справилась, перегнув или в одну, или в другую сторону, но Кёсем помогла, удержала, подправила. Из нее получилась бы отличная воздушная плясунья!
Стояла потом, смотрела в спину, хмурилась, словно подозревала что-то — удаляясь по коридору, Хадидже чувствовала ее взгляд между лопаток, так и хотелось обернуться или хотя бы передернуть плечами, сбросить, словно надоедливое насекомое. Кесем ничего не сказала Хадидже, просто смотрела вслед.
А что тут скажешь? Любые слова лишние. Осман — султан, его слово закон, его желания священны. А то, что эти желания, словно весеннее половодье, день ото дня все больше выходят из берегов разумности… что ж, на все воля Аллаха. Наверное, такова общая участь всех правителей Блистательной Порты — рано или поздно утрачивать рассудок. Проклятье роксоланки, сколько поколений минуло, а оно не ослабевает!
Идя привычным путем по длинным дворцовым коридорам и переходам, Хадидже не позволяла себе мечтать. Да, есть крохотная вероятность, что Осману действительно надоели неумелые жены. Только ведь это ничего не значит. Последнее время Осман очень резок и страшен, даже с бывшими приятелями и соратниками, а слуг так и вообще казнит за любой пустяк — вон недавно приказал запороть до смерти одного, чей вид показался ему недостаточно почтительным. Может быть, жены тоже не очень почтительны? Может быть, Хадидже удастся ему угодить… И тогда, может быть, все пройдет наилучшим для Хадидже образом, султан останется доволен бывшей хасеки и вернет ей хотя бы малую часть своего расположения…
Нет, почему-то в такой исход сегодняшней ночи Хадидже не верилось ну вот совсем. Скорее уж ее позвали, чтобы лишний раз поглумиться, напомнить о скором изгнании. Кому нужны старые наложницы, когда есть молодые? Ну и жены, конечно… Или, возможно, это тонкая месть как раз-таки именно жен, и издеваться будут они — в присутствии Османа Хадидже не посмеет им ничего сделать, будет абсолютно беспомощна.
Хадидже содрогнулась. Да, это, пожалуй, самый страшный вариант — женщины умеют придумать куда более жестокие игры, которые и в голову не придут ни одному мужчине, будь он хоть трижды султан или трижды по тридцать три раза безумен! Что ж, и в таком случае останется лишь быть покорной и послушной, низко склоняться перед волей султана и стараться ничем его не прогневить, ибо в гневе он страшен, и тогда точно не удастся не только свершить задуманное, но и попросту уцелеть…
***
— Мне жаль, что наш мальчик умер… Мне так жаль!
Осман прерывисто вздохнул, устраивая голову поудобнее на животе Хадидже. Но именно вздохнул, а не всхлипнул. Хадидже тоже вздохнула, задумчиво перебирая пальцами его волосы. Шепнула тихо:
— О, мой господин, вам не стоит об этом печалиться… у вас еще будут сыновья. Много сыновей…
Ко всему она была готова, когда шла сюда — к издевательствам, унижениям, к тому, что ее используют и выбросят, как ненужную тряпку, приказав после бурной ночи любовных ласк немедленно покинуть гарем, — но не к тому, что Осман, как мальчишка, будет рыдать у нее на груди, оплакивая их погибшего сына. На какой-то миг ей даже показалось, что все еще можно вернуть и исправить, что все еще может быть хорошо…
Ну да. Кёсем раньше тоже так думала.
И это стоило жизни ее старшему сыну.
— Я так тосковала, мой господин! Позвольте же мне угодить вам еще раз…
Конечно же, он позволил. И не раз. И даже не два. Только вот Хадидже более не чувствовала себя перчаткой. Вернее, нет, не так — перчаткой она ощущала себя по-прежнему, но Осман не был тем, кто достоин ее наполнить своими желаниями и волей. Больше не был. Что ж, значит, так решила богиня, а кто такая Хадидже, чтобы спорить с богиней?
И — какая злая ирония, у великой богини воистину великолепное чувство юмора! — Осман доверял своей бывшей любимой наложнице настолько, что убрал из-под подушки кинжал с янтарной рукоятью. Теперь этот кинжал лежал в двух шагах от ложа, на ворохе смятой одежды Османа.
Точно с таким же успехом он мог лежать на другом конце подлунного мира…
— Вам понравилось, мой господин?
— Да… о, да!
— Ваши слова делают меня счастливой, мой господин… А завтра мой господин позовет свою несчастную рабыню, дни и ночи изнывающую без его драгоценного внимания?
— Да, конечно… то есть нет! Увы. Завтра я еду воевать с гяурами! Но ты не расстраивайся, я скоро вернусь, и тогда да, тогда обязательно позову!
Вот, значит, как… Завтра. Так скоро…
С одной стороны хорошо: чем дальше Осман от Дар-ас-Саадет — тем в Дар-ас-Саадет спокойнее. С другой же — слишком скоро… Они полагали, что есть еще неделя-другая в запасе на то, чтобы что-то исправить, предупредить, подготовиться…
Осман заворочался, дрыгнул ногами и сел на ложе, глаза его лихорадочно сверкали: он казался словно одурманенным, речь сделалась бессвязной:
— Победа! Вот что мне нужно, нужно как воздух! Когда я вернусь с победой, мне никто не посмеет возразить! Никто-никто! Они все у меня попляшут! Никто не смеет указывать султану, что ему делать! Никто!!! Да что они себе возомнили?! Черви! Грязные личинки под сандалиями Аллаха! Когда я вернусь с победой… Они все… Все!!! Да я их… Всех!
Если он вернется с победой — его никто не сумеет остановить…
— Конечно же, мой господин. Вы султан, они должны подчиняться и радоваться любым знакам вашего внимания. Иначе и быть не может.
— Вот! Ты одна меня понимаешь, а они!.. Они только и знают, что указывать! Делай то, не делай этого! Грязные псы! Но ничего… Вот вернусь с победой — – и всех их к ногтю! Всех!
— Конечно, мой господин… Вы султан, на все ваша воля.
— На все воля Аллаха, глупая женщина!
— Конечно, мой господин…
Он встал, потянулся — темная фигура на фоне стремительно светлеющего окна. Сердце пропустило удар, а потом забилось о зубы: Хадидже и не заметила, что ночь уже кончилась. Ну или скоро кончится — а она так ничего и не успела…
Первым Осман надел пояс с оружием — прямо на голое тело. Поправил кинжал, машинально погладив янтарную рукоять — словно приласкал любимца. Хадидже облизнула внезапно пересохшие губы:
— Этот кинжал, мой господин…
Она не шевельнулась и уж тем более не протянула руки — знала, как он отреагирует на такое и рисковать не хотела. Но он все равно дернулся и отшатнулся, прикрывая кинжал рукою и прожигая разметавшуюся на ложе женщину подозрительным взглядом.
— Никому его не отдавайте, мой господин, умоляю вас! Никому, никогда. Он ваш оберег, талисман и защитник, он убережет вас в любой самой жестокой сече, мне это снилось, мой господин, много раз снилось… Только не позволяйте никому к нему прикасаться и держите всегда при себе, даже ночью. Всегда чтобы под рукой, всегда рядом.
По мере ее страстной сбивчивой речи лицо Османа постепенно разглаживалось, подозрительность уступала место самодовольству. Наконец он проворчал, скорее довольный, чем рассерженный:
— Я так и делаю, глупая женщина! А теперь оставь меня!
Он ходил по комнате, продолжая собирать разбросанную одежду. Хадидже соскользнула с ложа, поклонилась и вышла, не став даже одеваться, только набросив халат на плечи. Что ж, она сделала все, что могла. Остальное в руках богини.
И если она правильно поняла желание богини — а она редко понимала его неправильно! — то Осман не вернется с победой с этой войны. А может быть, и вообще не вернется.
Сложно. Очень.
И страшно.
Большие мужчины злые все, делают страшно. Пахнут страшно. Особенно самый злой, делает страшно всем. Даже другим злым. Даже самым большим. Когда громко, еще больше злой. Еще больше страшно.
Когда самый злой — надо тихо. Нельзя громко. Потому что страшно. Раньше было не страшно и тепло. Теперь страшно и надо тихо. Когда рядом самый злой, надо тихо. Хочется мокро глазам, потому что страшно, но нельзя. Большие мужчины и самый злой — рядом. Страшно и надо тихо.
***
— Какой-то он вялый. И слабый, словно и не мужчина даже, сразу видно гнилую кровь. Унесите! Зачем только приносили?
Старший Смотритель султанских покоев склонился в подобострастном поклоне, одновременно делая знак кормилице с затихшим на руках ребенком немедленно удалиться. И благоразумно не стал напоминать своему господину и повелителю, что тот сам повелел привести их, внезапно возжелав посмотреть на своего младшего сына. Не далее десяти минут назад повелел, посланный на розыск ученик вон даже отдышаться еще не успел, так спешил повеление выполнить. Но то ли увиденное султану не понравилось, то ли за эти прошедшие несколько минут он передумать успел. Что ж, на то он и султан.
А ребенок действительно выглядел странно – не хныкал, не кричал, только дышал часто-часто и таращил на всех младенчески круглые глазенки. Говорят, ленивые кормилицы часто капают на губы младенцем маковые слезки, или же сами их пьют, чтобы молоко сонным делалось. Младенцы от такого спят хорошо и долго, и днем, и ночью. И не плачут совсем. Но вряд ли проверенная и многих выкормившая женщина позволит себе подобную вольность с сыном султана, пусть даже и рожденным от наложницы. Да и не спал он, таращил глазенки, хотя и не плакал тоже. Даже когда развеселившийся поначалу Осман сделал ему носорога, приставив растопыренную пятерню к собственному лбу и страшно заревев, странный младенец и тогда не заплакал. Только зажмурился на миг и задышал еще чаще.
Конечно же, отец был разочарован. Старший его сын, помнится, при схожих обстоятельствах сначала огласил покои возмущенным воплем, и его долго не могли успокоить, при повторении же игры уже не пугался, а каждый раз смеялся взахлеб, радуя сердце Османа и приводя его в благодушное настроение. Все-таки жаль, что тот ребенок – сын не султана Османа, а всего лишь Османа-шахзаде и не может быть наследником, а потому удален с глаз вместе с матерью. Жаль. При них Осман и сам часто смеялся, а буйствовал куда реже. Славные были деньки…
— Гнилая кровь…
Осман стоял у окна, задумчиво смотрел в сад. Голос его был почти спокоен, и вроде бы ничто не предвещало возможной бури, но Смотритель покоев предпочел склониться еще ниже и не разгибаться, пока Осман, чуть поморщившись, не сделал разрешающую отмашку. Не отмашку даже – легкий намек, чуть шевельнув пальцами левой руки. В правой он зачем-то вертел вынутый из поясных ножен кинжал — старинный, с узорчатой рукоятью из точеного янтаря. Он очень часто его крутил в руках в последнее время.
— Что сильного и здорового может родиться от женщины с гнилой кровью? Давно надо было искоренить эту глупость, не зря говорил пророк, что лишь истинно верные наследуют землю и власть. И силу, конечно же. Акиле — истинно правоверная, правоверными были и все ее предки, она родит мне настоящего богатыря, посрамив глупых женщин с гнилой кровью и скверными предками. Скоро уже родит. И тогда…
Он резко взмахнул кинжалом, словно отсекая невидимые нити судьбы, и навершие рукояти вспыхнуло маленьким солнцем.
Янтарь — камень теплый, его неслучайно считают застывшими слезами солнца. Но у Смотрителя покоев почему-то по спине побежали мурашки.
Мама…
Мокро. Холодно. Надо еды. Надо тепло. Надо… Мама?
Есть мама. Нет еды.
Есть еда. Мамы нет.
Сложно.
Мама добрая. Мама хорошо. Но мамы нет.
Мокро глазам и хочется мамы. Хочется громко. И еды. И чтобы сухо. Потом еды хочется больше. Больше чем чтобы сухо. И еще больше. И еще. Мокро глазам и громко. Громко! Громко!
Злая не-мама дает еды. Делает сухо и тепло. Хорошо. Но теперь хочется мамы и снова мокро глазам. И громко.
Злая не-мама злая! Делает больно. Снова дает еды.
Мамы нет. Но есть еда. И сухо. И тепло. Злая не-мама не мама. Но еда. Сухо. Тепло.
Хочется спать.
Спать…
***
Мама?
Мама!!!
Мама хорошо. Мама гладит, поет хорошо. Мокро глазам и громко, но не потому что плохо и надо, а потому что хорошо.
Сложно.
Раньше было просто. Хорошо, тепло, спокойно. Но темно и скучно. Скучно – хорошо? Не было мокро, не было холодно, не было надо еды или сухо. Было просто и хорошо. Давно было. Потом стало ярко и холодно. И больно. И сложно.
Когда больно, надо громко. Когда надо еды или сухо, тоже надо громко. Сильно громко. Тогда дадут. Добрые сразу дадут. Злые — потом, когда сильно громко. Раньше злых не было, была только мама. Мама добрая. Добрые хорошо.
Но злых больше.
Мама добрая, мама хорошо. Но редко. Почему?
Сложно…
***
— Хадидже, скажи… правда же, он хорошенький?! И красивый! Красивый, правда?
— Конечно.
— Самый красивый. Самый-самый…
— Ну разумеется. Он же похож на тебя.
— И на Османа…
— А как же иначе? О, Аллах! Ну что ты опять плачешь?!
-— Я не…
Младенец, слишком сильно прижатый непутевой матерью к груди, протестующе пискнул.
— Мейлишах, прекрати немедленно. Видишь, напугала!
— Да-да… я не… я конечно…
— Прекрати!
Зулейка сидела на широкой скамье в углу оплетенной виноградом беседки и с непроницаемым лицом наблюдала за двумя молодыми кадинэ, одна из которых изо всех сил старалась не плакать и не слишком прижимать к собственной пустой груди сына, только что оторванного от груди Зулейки — груди, не бывавшей пустой ни единого дня за последние десять лет. Вторая же все время оглядывалась, словно пыталась рассмотреть двери детского павильона, невидимые за изгибом аллеи, и шипела на подругу, чтобы та вела себя тише. Ну еще бы! Это детский дворик, по его тенистым дорожкам имеют право гулять только кормилицы шахзаде вместе со своими подопечными. Ну и султанские жены, конечно — если им вдруг наскучит их собственный сад, — тоже имеют полное право.
Но не наложницы.
Эти же двое — не кормилицы. И уж тем более не султанские жены. Аллах знает, какими ухищрениями и при помощи каких подкупленных евнухов удалось им проникнуть в детский дворик, но если их здесь обнаружат… Хорошо бы, если бы обнаружили. Ох, как хорошо бы!
Зулейка смотрела на них с легким презрением и думала о том, как бы удивились эти две гордячки, узнай они Зулейкины мысли, отношение ее узнав. Глупые курицы. Какая же мать вот так, в открытую, хвалит своего ребенка? Только та, что ему зла желает. Услышат злые духи, позавидуют — тут же порчу нашлют. И не будет ребенку ни красоты, ни счастья. Да и жизни, скорее всего, тоже не будет, духи коварны и злопамятны. А эти две умиляются, ахают от восторга, ничуть не скрываясь, не говорят, что ребенок на редкость уродлив и скоро умрет, как должна говорить любая нормальная мать, заботящаяся о благополучии своего сына… как есть курицы.
Зулейка даже не подумала встать и согнуться в почтительном поклоне при их появлении, как положено хорошей служанке. Вот еще! Зулейка — одна из лучших комилиц Дар-ас-Саадет, ее молоко сладкое, словно вода из священного водоема Нарз в райском саду Аль Джаннат, испив которой, человек более никогда уже не испытает ни жажды, ни голода. А они кто? Бывшие фаворитки, меньше чем никто, пыль под сандалиями Аллаха. Пока еще во дворце, но лишь потому, что не может же султан помнить обо всех мелочах! Тем более настолько неважных перед его лицом. Вот и пользуются наглые. Но не сегодня-завтра Осман вспомнит про них и отправит в гарем отвергнутых, где им самое место. Особенно этой вот, с глазами как у дикой кошки. А Зулейка останется. И будет кормить новых шахзаде. Так с чего бы ей вскакивать перед всякими-разными, словно ничтожной помощнице младшей подметальщицы садовых дорожек?
Вот и не встала Зулейка со скамьи, когда две кадинэ крадучись скользнули в беседку, где она кормила ребенка одной из них и думала о том, как было бы хорошо, если бы этот ребенок умер побыстрее и не мучил бы более ни себя, ни свою мать, ни Зулейку.
Он все равно не жилец, это все знают. Сын наложницы не может быть наследником султана, так Осман сказал. Ну и что, что раньше было иначе? Раньше султаны и местных девушек из богатых семей в жены тоже не брали, а Осман взял. Сразу двух, сразу с двумя влиятельнейшими кланами породнился. И теперь будет так, отныне и навеки, и только из числа их сыновей будет выбран наследник. Слово султана закон. А рожденные от наложниц — получаются вроде как и не настоящие шахзаде. И уж тем более не наследники.
А все отлично знают, что случается с такими шахзаде, не наследниками и лишними, рано или поздно, но обязательно случается. И лучше пусть это случится пораньше. Для всех лучше, для этого малыша в первую очередь, пока он еще ничего не способен понять и душа его безгрешна. А Зулейка… что ж, ее молоко не останется невостребованным — скоро от бремени должна разрешиться одна из султанских жен. И это будет настоящий шахзаде! Возможно даже — наследник и будущий султан. Не чета жалкому сыну жалкой наложницы. И кому же его кормить, как не Зулейке? Ведь все знают, что у нее лучшее молоко в Дар-ас-Саадет!
К тому же, если на то пошло, кадинэ из этих двоих вообще только одна. Сын второй, той, у которой глаза словно у дикой кошки, зачат и рожден не от султана. Вернее, от султана, конечно же, но когда он еще султаном не был. А такие сыновья тоже не могут быть наследниками, так сам Осман сказал. Ну и что, что раньше иначе было? А теперь вот так будет, слово султана.
Хорошо бы они совсем забыли о времени и провозились еще немножко. Скоро сюда заглянет Черный Муса — он всегда сам обходит дворики западной части дворца как раз в это время, проверяет, все ли в порядке. А все знают, насколько суров и неподкупен Черный Муса. Он не спустит нахалкам неподобающего поведения, а Зулейка останется вроде как совсем ни при чем.
— Мейлишах, нам пора! Скоро время обхода.
Зулейка подавила разочарованный вздох — похоже, кошачьеглазая тоже отлично осведомлена о привычках Черного Мусы. Что ж, не судьба.
Зулейка с поклоном приняла захныкавшего младенца, выпростала из глубокой горловины рубахи тугую грудь, потыкала твердым соском в маленький обиженно сморщенный ротик. Малыш, хотя и был недокормлен недавно, уворачивался и грудь брать не хотел. Возбужденный присутствием матери и ее слезами, готовился заплакать и сам, морщил личико. Но Зулейка выкормила уже шестерых и не обращала внимания на капризы — вернее, знала, как с ними бороться. Сдавив пальцами болезненно отозвавшуюся грудь, она прыснула белой струйкой прямо в раскрытый ротик младенца, уже собиравшегося разразиться обиженным криком. Младенец глотнул и кричать передумал, завертел головкой, нашаривая губами сосок. Нашел. Вцепился, довольный, зачмокал. Вот так-то лучше. Соси, пока можешь.
Пожалуй, стоит все-таки самой сказать Мусе. Лучше бы, конечно, ни при чем остаться, но нельзя же иметь сразу и халат хасеки, и драгоценную пряжку кызляр-агасы, а если выбирать между собственным невмешательством и возможностью удаления из Дар-ас-Саадет этих двоих или хотя бы серьезным их наказанием — что ж, тут у Зулейки нет сомнений, чем и ради чего лучше пожертвовать. Пусть евнухи как следует разберутся с обнаглевшими наложницами, а то проходу честным кормилицам не стало. Особенно от этой, кошкоглазой, что до сих пор, похоже, считает себя хасеки.
Скверные слухи про нее ходят по Дар-ас-Саадет, очень скверные. Про того ученика евнуха, например, что промедлил с ее поручением, а на следующий же день ногу сломал. Буквально на ровном месте! Или про двух служанок из Изумрудного павильона, которых вдруг продали, внезапно так… А потом выяснилось, что они как раз перед этим плохо про нее говорили. Или про ту наложницу, которая в прошлом году скинула…
Нет, напрямую, конечно, никто ничего не скажет, доказательств-то никаких… но чем быстрее эту жуткую Хадидже отправят из Дар-ас-Саадет куда подальше — тем будет лучше. И спокойнее. Для всех.
Зулейка зябко передернула плечами, хотя в беседке было совсем не холодно. Ну ее, эту бывшую фаворитку, слишком много о себе возомнившую. Незачем забивать голову неприятными мыслями, от них может испортиться молоко. Лучше думать о чем-нибудь приятном. Например о том, что с младенцем может случиться все что угодно. Особенно с никому не нужным младенцем, чью мать отправили в Гарем отверженных. Или скоро отправят. Дети умирают часто, и не всегда по понятным причинам, такова природа вещей. Аллах дал — он же и забрал обратно. У самой Зулейки из пяти выжили только двое, так почему бы и тут не случиться чему-то подобному? Мало ли… Заснул — и сон его оказался слишком глубок…
— Ты!
Зулейка вздрогнула, обернулась резко. Бывшая фаворитка Османа Хадидже стояла совсем рядом, руку протянуть. И как только подкрасться сумела незамеченной да неуслышанной, шайтаново отродье?! Ведь вроде бы обе ушли давно, и даже шаги их стихли, перестал шуршать песок, Зулейка краем уха прислушивалась на всякий случай. Но вот же — стоит! Сверкает злыми глазами, смотрит так, словно убить готова. А в глазах у нее словно расплавленный янтарь плещется, выплескивается, обжигает… плохие глаза, такими только порчу и наводить.
— Я знаю таких как ты. И знаю, о чем ты думаешь.
Вроде негромко говорит, но так, что мурашками по спине продирает. Змея тоже совсем негромко шипит в траве, маленькая смертельно опасная змея, от укуса которой не спасет ни один лекарь.
— Но ведь и ты меня знаешь, правда? По глазам вижу, что знаешь.
Кто же не знает! Хотя лучше бы и не знать. Ох, не врали те слухи…
— Даже не пытайся, ясно? Даже не думай. Если что-то вдруг произойдет… ну, ты ведь меня понимаешь, да? Так вот, я не стану выяснять, виноват ли кто и не было ли это случайностью. Виноватой будешь ты. Именно ты и только ты. Даже если это и на самом деле будет всего лишь несчастным случаем. Так что в твоих интересах постараться, чтобы никаких таких случаев не случилось. В твоих жизненных интересах. Ты хорошо меня поняла? А иначе…
Маленькая рука атакующей коброй метнулась прямо в лицо Зулейке, застыла скрюченной птичьей лапой, нацелившись острыми алыми когтями в глаза, покачиваясь чуть из стороны в сторону и словно в любой миг готовая атаковать снова, на этот раз уже всерьез. Зулейка обмерла. Она и хотела бы отшатнуться подальше, но дальше было уже некуда, она и так вжалась в решетчатую стенку беседки до боли в спине и невозможности вдохнуть. Она и хотела бы крикнуть или на помощь позвать, да не могла, горло перехватило от ужаса, и на миг показалось, что крашеная хною ладошка измазана кровью. Словно те, что оставляют отпечатки на серых камнях дворцовых коридоров. Те, о которых шушукаются молодые служанки, хотя за одно упоминание о подобном положено десять плетей.
Жуткая рука отдернулась так же стремительно, как ранее метнулась к лицу, не дала рассмотреть толком, даже если бы Зулейке и хотелось. Но Зулейке хотелось лишь одного — чтобы и рука, и ее обладательница были от Зулейки как можно дальше.
— Вижу, ты меня поняла. Вот и умничка.
Страшная рука ободряюще похлопала Зулейку по плечу, отчего ту начало трясти крупной дрожью, словно она пересидела в ледяной купальне. Хадидже улыбнулась — и от этой хищной многообещающей улыбки Зулейка чуть не обмочилась, словно и сама была младенцем.
— Вот и хорошо.
Бывшая фаворитка султана развернулась так же стремительно, как делала все, скользнула к выходу из беседки. Под аркой остановилась, тронула рукой колонну словно в задумчивости. Если бы не овладевший ею ужас, Зулейка бы восхитилась подобной наглостью: Хадидже вела себя так, словно она остается хасеки по-прежнему и право имеет здесь находиться. Даже нет, не так! Словно она валидэ и истинная хозяйка Дар-ас-Саадет, вот как она себя вела. Она и руку-то на резную колонну положила совсем по-хозяйски! Словно никуда не торопится и может так простоять сколько угодно!
— Да, и вот еще что… — — добавила Хадидже буднично и задумчиво так, словно о погоде говорила. — Чтобы у тебя уж совсем неподходящих мыслей не возникало. Ну вдруг ты настолько глупа, что… У меня и сейчас длинные руки, а после смерти они станут только длиннее. Так что на твоем месте я бы трижды подумала — надо ли тебе оно? Или же ты хочешь жить долго и счастливо…
Шайтан!!!
Чтобы так говорить и так себя ставить, мало быть просто фавориткой султана, к тому же еще и бывшей фавориткой, даже партии своей толком не имеющей. Так не может себя вести простая бывшая хасеки, лишенная помощников и покровителей наложница, которую вот-вот понизят в статусе или вообще изгонят из Дар-ас-Саадет. Не может одинокая и не имеющая партии соратников недо-кадинэ быть настолько спокойной и уверенной в себе! Сила. Настоящая мощная сила, поддержка влиятельных неизвестных — а оттого только еще более пугающих, — вот что стоит за ее презрительной улыбочкой и непоколебимым спокойствием. Сила и покровительство персоны, куда более влиятельной, чем правящий султан Блистательной Порты. А кто в подлунном мире может быть более влиятельным?
Вот то-то же!
Не случайно плещется расплавленный янтарь в ее глазах — не янтарь это вовсе, адское пламя там плещется! Правильно про нее говорят, что с нечистью знается, с теми, что за левым плечом стоят и нашептывают правоверным неподобающие мысли. Шайтан, как есть шайтан! Она словно в голову к Зулейке залезла! Все вызнала, душу наизнанку вывернула, все потаенные мысли, что тараканами по углам прятались, на свет вытряхнула, иблисово отродье! От такой нельзя даже просто держаться подальше — не спасет никакое расстояние, никакие самые крепкие стены. Такая и из гарема отвергнутых достанет. Да и из могилы, пожалуй, тоже.
Нет, пожалуй, не будет Зулейка ничего Мусе говорить. И вообще никому ничего говорить не будет. Ничего не видела. Ничего не слышала. Просто кормила ребенка в беседке, да и заснула себе. Если и приходил кто, пока Зулейка спала — про то Зулейке неведомо. Да и не Зулейкино это дело, за приходящими следить. Ее дело — следить, чтобы ребенок накормлен был, в тепле да сухости. И не кричал слишком много, а то пупок развяжется, открыв дорогу злым духам.
Ребенок сыт? Сыт. Пригрелся под грудью и сопит себе, сонный. Вот и прекрасно.
А ни до чего прочего Зулейке и дела нету!
— Пей! Выпей — и останешься жить. Ты ведь хочешь жить, правда?
Они пришли на рассвете, сразу после молитвы. Наглые, уверенные в собственной безнаказанности и полном праве делать все, что хотят. И их звонкие голоса отчетливо разносились по вмиг опустевшему дворику — а слуги, конечно же, сделали вид, что ослепли и оглохли враз, да и вообще их тут и рядом никогда не было.
Айше и Акиле, две высокородные дряни, задирающие носы так, что царапают ими низкие тучи; две новые фаворитки Османа. Вернее, нет — не фаворитки, в этом-то все и дело.
Жёны.
Поэтому-то и разбежались слуги, поэтому-то и не спешат евнухи наводить порядок. Одно дело разнимать подравшихся наложниц, и совсем другое — мешать официальным женам правящего султана учить одну из этих наложниц уму-разуму. Ну и новым порядкам заодно.
— Пей, это хорошая отрава. Ты от нее не умрешь. А вот ублюдка своего скинешь. Ты что о себе возомнила, глупая грязная сучка?! Что родишь сына — и будет тебе счастье? Размечталась! Осману не нужно твое отродье, его все равно убьют, ну чего ты отворачиваешься? Пей! Жить, пусть даже и с пустым лоном, все же лучше, чем быть задушенной подушкой или если мешок на голову и в Босфор! Тебе ведь даже шелковой удавки не пришлют — много чести! Папочка сказал, что таких как ты надо топить в помойном ведре, да и то его потом мыть придется!
И смех, мерзкий, заливистый…
До чего же противные они, эти девицы! Неужели все благородные турчанки такие, или это только Осману так свезло? Хадидже подперла ладошкою подбородок, чтобы было удобнее смотреть. Ей не спалось сегодня ночью, было слишком душно, вот и вышла на плоскую крышу — сначала посидеть, разглядывая постепенно выцветающие на светлеющем небе звезды, а потом полежать, и уже почти задремать успела, когда эти две дряни, тоже, видать, ранние пташки, пинками вытолкали во дворик Мейлишах — растрепанную, в одной спальной рубахе и босиком.
Хадидже не видела бывшую подругу больше месяца, и увиденное сейчас ее несказанно порадовало — и то, как за это время подурнела удачливая соперница, так вовремя спихнувшая саму Хадидже с ложа Османа и забеременевшая уже не от шахзаде, как сама торопыга-Хадидже, а от полноценного султана. И то, как нелепо ковыляет она, поджимая пальцы и придерживая обеими руками огромный живот, распирающий спальную рубаху, словно подушка, засунутая под нее ради смеха. Волосы всклокочены, под глазами черные круги, лицо отекло — ах, что за отрада для взора Хадидже, любовалась бы и любовалась до скончания веков!
Вот только две красиво накрашенные дряни в парадных халатах султанских жен настроение портили. Красиво накрашенные, ха! И это сразу после утренней молитвы-то! Значит, предшествующим намазу ритуальным омовением пренебрегли, а еще правоверные!
Та из девиц, что пониже, пихала в лицо отворачивающейся Мейлишах небольшой узкогорлый кувшинчик, из которого, очевидно, и надо было пить отраву, вторая же пыталась придержать строптивую пленницу. Сначала за плечи, но неудачно. Потом схватила за волосы и сильно ударила головой о стенку.
Вернее, попыталась ударить сильно, но девицы были неопытными, похоже, не только в ночных утехах (бревна обе, как есть бревна, хихикали евнухи, не то что ласкать — не умеют даже кричать правильно, да еще и в слезы ударились обе!), но и в потасовках, только мешали друг другу. Хадидже даже удивительно было, как они сами еще не попадали, запутавшись в собственных ногах! Ни одна из них на улицах Калькутты не прожила бы и двух дней. В каких условиях их растили, с рук нянек-матушек не спуская, бедняжечек, что они умудрились до своих лет дожить, но так ничему и не научиться? Что ж, такие никчемные жены — достойное наказание султану, посмевшему отвергнуть перчатку богини.
Хадидже встала у самого края крыши, легла грудью на бортик, не опасаясь оказаться замеченной — ни одна из этой увлеченной друг другом троицы все равно вверх не смотрит, им там внизу куда интереснее. Да и не принято в гареме вверх смотреть, давно уже сама убедилась.
Та, что повыше — кажется, Айше, — перехватила волосы Мейлишах поудобнее, обеими руками, и снова попыталась ударить ее головой об стену, чтобы оглушить. И снова не сумела — Мейлишах вывернулась и даже умудрилась боднуть соперницу головой в живот, по-прежнему прикрывая собственный обеими руками. Хадидже подавила тяжелый вздох — ей даже стало немножко жалко Османа. Хороши жены, вдвоем с одной пузатой девчонкой справиться не могут! Ведь она, похоже, сейчас наваляет им обеим и удерет обратно в павильон Дома Счастья, где слуги уже не смогут сделать вид, что разом вдруг ослепли и оглохли. Спуститься, что ли? Помочь женам хозяина и господина, как и положено хорошей наложнице? Не были бы они такими противными да заносчивыми, эти девицы…
Впрочем, отворачиваться и следовать примеру слуг — ничего не слышу, ничего не вижу, ничего никому не скажу — тоже не особо хотелось, тем более что вопят эти дуры громко и поспать все равно не удастся. Хадидже задумчиво разматывала пояс-ханди, еще ничего для себя не решив — шелковая лента шириной в локоть и длиной не менее дюжины все равно мешаться будет, если вдруг что, лучше заранее снять. Даже если и ничего.
— Лей, пока держу! Прямо в глотку ей, тварюке!
Айше перехватила Мейлишах за шею, сзади. Мейлишах чуть подергалась, а потом вдруг обмякла, словно лишившись чувств. Но когда Акиле подступила к ней вплотную со своим кувшинчиком, внезапно ожила, ухватилась обеими руками за плечи Айше и, используя ту как опору, обеими ногами ударила Акиле поддых, отбросив чуть ли не в противоположный конец двора. А заодно уронила и не ожидавшую ничего такого Айше, еще и упав на нее сверху. Кувшинчик оказался металлическим — не разбился, откатился, звякая по брусчатке и марая маслянистой отравой белые камни. На ноги Акиле и Мейлишах поднялись почти одновременно — и одинаково неуклюже, обе прижимая левые руки к животам и скособочившись. Только Акиле еще и шипела, ругаясь на вдохе, а Мейлишах сразу отступила к стене, прижалась к ней спиной. Она не кричала, не звала на помощь — знала, что бесполезно. Кёсем далеко, не услышит, а других таких идиоток в Дар-ас-Саадет больше нету, чтобы перечить женам Османа и лишать их невинного развлечения. Удирать Мейлишах тоже не собиралась — она собиралась драться. Возможно, насмерть.
— Ах ты тварь! Не хочешь по-хорошему, я и так твоего ублюдка выковырну!
Очень даже возможно, что таки и выковырнет — в правой руке Акиле сверкнуло острое лезвие.
Ну вот, напрасно Хадидже переживала, чему-то эти девицы все-таки учатся. Может быть, даже и справятся, при этом не зарезав ни себя самих, ни друг дружку. Может быть… А зарежут — так и тоже хорошо, может, даже и лучше, а что вообще прекрасно — так это то, что Хадидже ни при чем. Что бы там во дворике ни случилось. Совершенно.
Блеск лезвия завораживал, Хадидже не могла оторвать от него глаз. Руки все делали сами, на ощупь и независимо ни от глаз, ни от мыслей. Пропустили конец пояса сквозь резную балюстраду и навязали скользящий узел вокруг угловой балясины. А потом, зажав полотнище за спиной локтями, оперлись о бортик и перебросили Хадидже через край такой уютной крыши.
Глупые руки. Но что поделать — какие есть!
Шелк прохладный, гладкий, скользить по такому — одно удовольствие, даже не обожгло, только змеиное шипение ткани, трущейся о кожу. В тишине пустого дворика оно прозвучало… Хадидже даже затруднилась бы сказать, как именно, но очень достойно.
Так, как надо.
— Ой, и кто ж-ж-же это у нас-с-с такой крас-с-сивый да без охраны? С-с-смелый такой! Не боится попортить с-с-свою красоту…
Босые пятки ударили о камень, пожалуй, слишком сильно — теперь шипела уже сама Хадидже. Но это даже и к лучшему — убедительнее получилось.
— Ты еще откуда взялась? — неуверенно развернулась к новой сопернице Акиле, выставив лезвие перед собой. И ведь уверена, глупая, что вся из себя такая страшная да вооруженная! — – Я и тебя порежу на лоскуточки, если не уберешься с дороги! Вали отсюда!
— Это вы валите, откуда пришли, с-с-сявки! Пока я не разозлилась.
— А то что? Драться полезешь? Да я таких… — Акиле, похоже, вновь обрела уверенность и высокомерно вздернула подбородок. Скверно. Таких надо ломать намертво, раз уж ввязалась. И сразу, иначе действительно опомнится.
Хадидже сплюнула — так, чтобы плевок лег точно перед загнутым носком туфли Акиле, заставив ту отдернуть ногу, тем самым окончательно потеряв лицо: можно было и не отдергивать, плевок бы все равно не попал.
— Много чес-с-сти! Если я разозлюсь, действительно разозлюсь — ты сама с-с-сдохнешь.
— Ха! Грозилась одна такая… — вздернула подбородок Акиле еще выше, хотя раньше казалось, что выше уже невозможно. Но тут Айше, все это время молчавшая и рассматривавшая Хадидже с подозрением, вдруг побледнела, расширила глаза, подскочила к подруге и что-то горячо зашептала той на ухо, одновременно делая в сторону Хадидже знак от сглаза. Хадидже расслышала не все, только:
— Это та самая… кто свяжется… глаз плохой… не жилец… иблисово отродье… евнухи говорили…
От себя добавлять ничего Хадидже не стала. Зачем? И так достаточно. Улыбнулась только, как могла более приветливо и многообещающе.
Султанские жены вздрогнули. Обе.
— Да больно надо связываться… — фыркнула Акиле не очень уверенно.
— Вот-вот. У нас и других дел полно.
— Правильно. А этих все равно здесь скоро не будет. Папочка говорит, гнилую кровь нужно выжигать! Каленым железом!
И они пошли к темному провалу арки, в глубине которого маячили бледные лица любопытных служанок. Резво так пошли, хотя и гордо. Хадидже удержалась от того, чтобы шугануть их в спины какой-нибудь особо непонятной мантрой (которую они наверняка приняли бы за страшное проклятье) и посмотреть — побегут или нет? Подошла к Мейлишах.
— Ты как?
Мейлишах оценивающе посмотрела на бывшую подругу. Моргнула.
— Нормально.
— Помочь?
— Сама дойду.
Хадидже обвела дворик взглядом, сдернула с крыши пояс, все это время полоскавшийся на легком утреннем ветерке, словно странный штандарт то ли победившей, то ли проигравшей армии.
— Пошли-ка лучше к Кёсем.
Теперь дворик обвела взглядом уже Мейлишах — особенно долго задержавшись им на выплеснувшихся из-под арки служанках, как ни в чем не бывало начавших заниматься повседневными бытовыми делами и делавших вид, что совершенно не замечают двух наложниц, одна из которых одета не совсем подобающе, а другая так и вообще почти раздета. Кивнула, хмурясь:
— Да, пожалуй, ты права. Лучше к Кёсем.
Вот и все. Словно и не было ссоры, охлаждения и почти двухмесячного молчания.
Но прежде чем проводить подругу к Кёсем, Хадидже подняла закатившийся под стену узкогорлый кувшинчик и плотно заткнула его пробкой. Разлилось не все, судя по бульканью, в кувшинчике оставалось не менее половины отравы, предназначенной для Мейлишах. Вот, значит, и незачем ему просто так валяться где ни попадя.
Хадидже, бывшая Кюджюбиркус, бывшая Шветстри Бхатипатчатьхья
Все знают, что Кёсем любит гулять по саду…
Да и мудрено ли не любить там гулять? Хороши сады в Дар-ас-Саадет, деревья рассажены в прекрасно продуманном беспорядке, сплетаются гармонично несимметричными кронами, на чью кажущуюся первозданность умелые бостанджи тратили не одно десятилетие — а может, даже и не одно поколение бостанджи тратили на них свои жизни, ведь многие деревья в этом прекрасном саду куда старше любого садовника. Но даже если и не старше — выглядят они так, словно были здесь от начала времен и пребудут до их окончания, и нет ничего более неизменного в непрестанной изменчивости подлунного мира, чем эти деревья. Дарят благодатную тень обожженному солнцем взору, дарят благословенную тишину слуху, утомленному непрестанным гомоном человеческих голосов, дарят иллюзию безопасного укрытия рассудку, измученному гаремным укладом, где все всегда происходит на глазах у всех и спрятаться невозможно.
Каждое дерево в отдельности — шедевр садоводческого мастерства и гордость садовника-бостанджи, их кроны формируют лишь мастера, косоруких помощников из младших янычар до такого не допускают, используют лишь на работах простых и грубых: вскопать, прополоть, обрезать засохшие ветки, убрать опавшие листья. На деревьях в Дар-ас-Саадет нет ни единой некрасиво торчащей веточки или грубо нарушающего общую гармоничность сучка — все кажущиеся нарушения продуманы и преднамеренны, они только усиливают общее ощущение правильности и целесообразности. Так древние эллины специально искривляли мраморные ступени и колонны своих дворцов, чтобы те на взгляд стороннего наблюдателя казались идеально ровными. Только у них в руках был мертвый камень — тут же живое зеленое кружево, сплетенное умением истинного мастера в изящный живой лабиринт и превратившее часть аллеек в тенистые зеленые туннели, влекущие утомленных постоянной толкотней обитательниц Дома Счастья желанным уединением и отгороженностью от человеческой суеты.
Крохотные беседки, заплетенные виноградом, так и зовут присесть на скамьи из тяжелого каменного дерева или не менее тяжелого мрамора, отполированные как руками искусных рабов, так и не одним десятком седалищ здешних обитательниц, пользовавшихся их гостеприимством. Журчащие фонтанчики и искусственные ручейки, беспечные птички, перепархивающие с ветки на ветку, пестрые бабочки и деловитые пчелы, перелетающие с одного цветка на другой. Яркое утреннее солнце разбивается брызгами на текучей воде, дробится в стеклах цветных витражей дворцовых павильонов и в самоцветах, украшающих одежды знатных сановников, острыми высверками режет глаза — и, раненое навылет, стекает на желтый песок по бритвенно-острым лезвиям обнаженных сабель привратников…
— Не задирай голову, Хадидже. Сегодня яркое солнце. Ты же не хочешь, чтобы у тебя нос покраснел?
— Нет, госпожа.
— Не называй меня госпожой, когда мы одни, мы же договорились.
— Как скажете, госпожа.
Все знают, что Кёсем не любит гулять одна даже по прекрасным тенистым аллеям Дар-ас-Саадет. Раньше компанию ей составляли Хадидже-Махфируз и Башар, подруги детства, и было им позволено рядом с султаншей столь многое, что положению их люто завидовали прочие обитательницы Дома Счастья. Махфируз, правда, в скором времени заболела и почти сразу перестала появляться в саду, однако оставалась Башар — оставалась, даже когда вышла замуж и уехала жить в клан оперенных, о да, тех самых. про которых так красноречиво умеют молчать во дворце даже камни. однако она все равно часто посещала женскую половину дворца, ведь у ее мужа вечно были какие-то очень важные государственные дела с правителями Блистательной Порты. Сначала с Мустафой, а потом и с Османом. И муж этот, очевидно, очень любил свою жену и детей, ибо никогда не мог отказать им в просьбе взять с собою и их, чтобы подруги могли вдосталь наговориться о своем, о женском, пока мужчины решают свои очень важные государственные дела.
Но последнее время муж Башар редко приезжает в столицу. А если и приезжает — то один: тревожные времена, жен и детей лучше оставить дома. Под надежной охраной надежных друзей и родичей и не менее надежных собак. А Хадидже-Махфируз умерла. Но Кёсем не была бы Кёсем, если бы не нашла себе новую Хадидже.
Даже двух.
— Я кому сказала, Хадидже? Лицо обгорит, потемнеет, потеряет привлекательность перед глазами султана.
Женщины перебрасываются коротким взглядом, куда более красноречивым, чем любая речь, даже самая длинная и прочувствованная. И та, что ниже на полголовы и моложе на целую жизнь, послушно опускает голову.
— Хорошо, госпожа.
Со стороны Кёсем фраза о привлекательности перед глазами султана могла бы быть издевкой — всем ведь известно, что эта Хадидже ее уже потеряла. Пусть пока еще ее не отправили в Обитель Отвергнутых, но и былого статуса любимой фаворитки у нее больше нет, султан Осман уже много ночей пренебрегает ее ласками, предпочитая вызывать на ложе Мейлишах. Говорят, ему даже нравится растущий живот новой фаворитки и будущей хасеки, потому что в нем зреет сын не Османа-шахзаде, а Османа-султана, его настоящий первенец.
Так что фраза Кёсем могла бы быть издевкой, да, не очень умный соглядатай так бы наверняка и подумал. Не слишком умный соглядатай никогда бы не обратил внимания на тон, каковым фраза была произнесена. И не вспомнил бы, что нет ничего более переменчивого в подлунном мире, чем ветер у моря и султанское расположение.
Впрочем, вряд ли в Дар-ас-Саадет нашелся бы настолько неумный соглядатай — настолько неумные тут просто не выживают.
— И не называй меня госпожой, сколько раз повторять!
— Хорошо, госпожа, как скажете, госпожа!
С легким серебристым смехом Хадидже кружится по садовой дорожке, словно танцует. Она отлично поняла, что хотела сказать Кёсем ей одной — и что хотела она, чтобы поняли другие. И мгновенно подхватила игру, словно всю жизнь вот так вдвоем танцевали они на канате судьбы — звонкий счастливый смех, беззаботная улыбка, руки раскинуты, широкие рукава халата плещутся крыльями, алые мягкие туфельки рисуют замысловатый узор по золотому песку дорожки. Любой соглядатай сразу поймет, как обрадовали ее слова Кёсем, и утвердится в собственной прозорливости, и порадуется, что такой умный, вот ведь мог подумать, что Кёсем просто издевается, а не подумал так, ибо сразу же понял потаенный смысл ее речи. Издалека поймет и издалека же утвердится — и другим передаст, что рано сбрасывать со струн абака костяшку под именем Хадидже. Ох, рано!
Но вряд ли даже самый прозорливый и подозрительный соглядатай сумеет подойти настолько близко, чтобы заглянуть танцующей и смеющейся Хадидже в глаза. И хорошо, что не сумеет.
Целее будет.
А глаза Хадидже, кстати, опять смотрят в небо…
— Ну вот опять. И на что ты там уставилась?
Ну наконец-то!!!
Если бы соглядатай оказался не просто до чрезвычайности прозорливым, но истинным саглядатайчи, мастером и гением своего ремесла, и если бы сумел он подобраться близко-близко — он бы, возможно, увидел, с каким облегчением в этот раз опустила голову Хадидже, у которой от постоянного ее запрокидывания и вынужденного глядения вверх уже начала затекать шея. А что было делать, если эта недогадливая султанша столько времени все никак не могла задать правильный вопрос?!
— На птичек, госпожа.
Это только кажется, что в прекрасных садах Дар-ас-Саадет можно уединиться и остаться незамеченным. Или поговорить о чем-то секретном — и чтобы об этом сразу же не узнали все вплоть до самой последней служанки. Впрочем, служанка, может, и не узнает — зачем ей? Ей от такого знания ни жарко, ни холодно. А вот тот, кому бы и не надо, узнает точно.
Сотни глаз следят за каждым, гуляющим по тенистым лабиринтам восхитительных садов Дома Счастья, сотни ушей прислушиваются к ведущимся в их тени разговорам. Вот и прекрасно. Вот и пусть слушают счастливый смех и глупую болтовню глупых женщин. В самом деле — ну кто кроме глупых женщин будет болтать о птичках?!
— На птичек?
От неожиданности Кёсем даже приостанавливается и сама поднимает голову. В утреннем небе, выжженном солнцем до ослепительной белизны, действительно видна темная черточка парящей птицы; то ли жаворонок, то ли сокол, на таком расстоянии не разобрать. Кёсем отводит взгляд — не отводит даже, отдергивает скорее. И натыкается на встречный взгляд Хадидже. И ей даже кажется, что она видит искры и слышит звон стали о сталь, словно столкнулись два клинка. Смешок застревает в горле.
— Да, госпожа! На птиц! Они так прекрасны! Они так… крылаты! У них таое красивое … оперение.
Хадидже кружится и смеется, ее рукава-крылья плетут узор, отвлекая и увлекая. И нужно подхватывать танец, хотя бы словами, хотя бы выражением лица.
— Вот как? Тебе надоело быть Хадидже? Ты хочешь снова стать птичкой? Маленькой Птичкой? Кюджюкбиркус?
Тон в меру ироничен, улыбка легка, если не сказать легкомысленна. Танец подхвачен. И даже самое тренированное соглядатайское ухо вряд ли услышит в ответном смехе Хадидже скрытое облегчение.
— Нет, госпожа! Я уже была птичкой, мне хватит.
— Тебе не нравилось быть птичкой?
Хадидже остановилась на миг, словно задумалась, склонила голову к плечу — и стала действительно похожа на маленькую птичку.
— Нравилось, госпожа. Это же так здорово — быть выше всех, прыгать с ветки на ветку, клевать ближнего, гадить нижним. Я тогда была совсем ребенком. Теперь я выросла, и больше не могу быть маленькой птичкой. Но для ребенка… Думаю, моему сыну тоже понравилось бы быть таким, крылатым, с красивыми… перышками… Летать высоко-высоко и смотреть на разные страны из поднебесья! И на мелких никчемных людей, копошащихся внизу, словно муравьи!
Хадидже вновь засмеялась и закружилась по дорожке, плетя кружево движений и слов и надежно укрывая этой плетенкой то единственное, которое было важным. Все. Его удалось вплести в канву так, что вряд ли поймет кто посторонний, да еще и замаскировать глупыми шуточками напоследок, а ведь отлично известно, что все и всегда запоминают лишь последние фразы, особенно если фраз много и все они глупые.
Она сказала, что хотела. Сыну Хадидже от шахзаде Османа опасно оставаться в Топканы, особенно после того, как Мейлишах родит сына султана Османа. Впрочем, даже если родится девочка — ничего не изменится, это только временная отсрочка. Рано или поздно законный сын все равно родится — и незаконный станет не нужен. А как в Дар-ас-Саадет поступают с ненужными шахзаде — всем отлично известно.
Маленькому Осман-заде смертельно опасно оставаться в Доме Счастья. Особенно если слухи о грядущей женитьбе султана на двух родовитых турчанках окажутся вовсе не измышлениями глупых евнухов, как считают многие, а самой что ни на есть истинной правдой. Вряд ли Осман сам опустится до детоубийства, не настолько уж он безумен, но у него слишком много добровольных помощников, спешащих наперебой угодить и предугадать малейшее желание. И жизнь собственного сына — не то, что Хадидже готова подвесить на гибкую веточку их порядочности. Слишком уж тонка и ненадежна эта веточка.
А кто же сможет вывести Осман-заде из золотой клетки Дар-ас-Саадет, клетки прозрачной и навылет простреливаемой сотнями пристальных взглядов? Кто, кроме ночных воинов, лучших шпионов, тех, о которых тут предпочитают молчать даже стены? Кто, кроме тайных воинов из клана оперенных, клана мужа Башар, лучшей подруги Кёсем, делящейся со своей подругой не только сплетнями, но и кое чем куда более дорогим?
Хадидже смеется и кружится на песчаной дорожке, взмахивая широкими рукавами. Она сказала, что хотела. Теперь вопрос в том, согласится ли Кёсем помочь. А если согласится — то что потребует в качестве платы?
Кёсем тоже смеется — безукоризненно весел ее голос, безукоризненно легкомысленен тон:
— Осторожнее, Хадидже, не гневи Аллаха! Он ведь может неверно истолковать твою просьбу — и взять у тебя гораздо больше, чем ты готова отдать.
Хадидже замирает. Перестает улыбаться. Отвечает очень серьезно:
— Все в его воле, госпожа. Я не стану роптать, что бы он для меня ни предуготовил.
— И не смотри больше на птичек, а то действительно нос покраснеет.
— Не буду, госпожа.
— И не называй меня госпожой, сколько раз повторять!
— Как вам будет угодно, госпожа…
Легкая повседневная пикировка, привычная и удобная, словно домашние туфли из мягкой кожи, старые и разношенные по ноге. Ее можно крутить часами, с утра до вечера, чтобы соглядатаям было чем занять уши. Думать при этом можно о чем угодно — язык сам все сделает. А подумать есть о чем.
Например о том, из чего и как незаметно сделать куклу, которую потом придется похоронить и оплакать вместо сына — сына, для которого они с Кёсем только что написали новую судьбу если не в небесной Книге Судеб, то хотя бы в ее земном отражении.
Хадидже, бывшая Кюджюбиркус, бывшая Шветстри Бхатипатчатьхья
Сегодня с утра было душно, и Хадидже удалилась к себе сразу после полуденного намаза — ее покои располагались в верхней галерее, там высокие окна и полумрак, и даже в самые безветренные дни можно было наслаждаться небольшим сквознячком. Обычно она легко переносила духоту и считала, что те, кто в Доме Счастья плакались и страдали громко и напоказ, или преувеличивали свои страдания, или же никогда не видели настоящей влажной жары, липкой и удушающей, их бы в Калькутту в сезон дождей хотя бы на недельку — сразу бы передумали жаловаться! Им бы после этого Дар-ас-Саадет райским садом Аль-Джаннатом показался, каковым и казался он самой Хадидже.
Но сегодня ее слегка подташнивало с самого утра, и кружилась голова, и ныли опухшие ступни, вот Хадидже и сочла за лучшее немного полежать. В сущности, могла бы и пропустить аср и магриб — женщинам в тягости, как и больным, путникам или янычарам во время войны, вполне допустимо исполнять не все шесть намазов, предписанных правоверным-муминам, а то и не соблюдать их вообще, — но она сочла себя не настолько больной, чтобы слушать муэдзина лежа.
Да и имя обязывало — жена пророка не пропустила ни единого намаза за все годы, отпущенные ей Аллахом, а ведь она шестерых детей подарила Мухаммаду, да благословит его Аллах и приветствует, и была при этом далеко не молода. Значит, и нынешней Хадидже поступить иначе было бы просто… несообразно, неправильно как-то. А на подушках можно полежать и потом, подложив самую толстую под ноги, а еще одну — под поясницу, чтобы не так ломило…
Интересно, а в могиле подушки будут? Ведь когда великий ангел Исрафил протрубит в Сур, возвещая о Конце света, настоящие испытания только начнутся. И подступят к каждому умершему два старших ангела, Мункар и Накир, и будут допрашивать и выпытывать, насколько человек был благочестив и праведен при жизни и кому поклонялся. И целую неделю будут пытать они правоверных, вместе и по-очереди, не давая шевельнуться, и горе тому, кто ответит неправильно хотя бы на один их вопрос или собьется — в них заподозрят неверных язычников, не знающих, что нет Бога кроме Аллаха, Единственного создателя всего сущего, которому только и следует поклоняться. Или же грешников, сомневающихся в непогрешимости Аллаха, вечно живущего и не умирающего, и в необходимости ему поклоняться. А для неверных и грешников допрос продолжается сорок дней.
Сорок дней в неподвижности, беспросветном мраке и могильной тесноте! О, Аллах! Кто способен такое вынести? А ведь придется всем, ибо каждый должен вкусить смерти и воскреснуть, пройдя посмертное испытание, и только хашиды избавлены от него, пророки, святые и те, что погибли за веру. Азраил, ангел смерти, сам перенесет их на своих черных крыльях через огненную пропасть, что лежит перед райским садом Аль-Джаннат.
Интересно, а оперенные могут считаться хашидами перед глазами Аллаха? Их тоже Азраил перенесет через пропасть на своих черных крыльях? Или они как и те перчатки, которым ни разу не довелось выполнить волю богини, идут на общих основаниях? Впрочем, оперенным легче, у них у самих есть крылья…
Остальным же придется идти самим по мосту Сират, что тоньше волоса и острее кинжала. И многие будут стенать и плакать, и немногие смогут пройти по нему и не сорваться в адское пламя, что бушует внизу на дне пропасти. И многие в страхе так и не решатся ступить на него и повернут обратно, и еще больше сорвутся и будут вечно гореть в янтарном пламени Джаханнама, где после смерти вечно обречены гореть грешники и не верующие в единого Аллаха, да будет он славен вечно.
В янтарном, да…
Но разве можно напугать подобным мостом воздушную плясунью, привыкшую танцевать слезинкой на реснице Аллаха? Мост Сират прекрасен пред ее глазами, он словно сотканная из звездного света веревка, натянутая над адской пропастью грязной калькуттской улочки. И возрадуется плясунья в сердце своем, и взойдет на него босиком, ловя кожей подошв его живое биение, его божественный пульс, и двигаясь в такт этой все пронизывающей пульсации.
Она не пройдет по нему, нет — она протанцует! И будет смеяться и танцевать на этом мосту так, как никогда не танцевала при жизни. И будет плакать, ступая с него в райские кущи — ибо зачем нужен рай, если есть мост Сират, величественный и прекрасный, рай все равно не может быть лучше, ведь в нем нет такого моста, словно сотканного из звездного света, тонкого как волос и острого как кинжал…
***
— Госпожа, проснитесь!
Наверное, она все-таки заснула, утомленная духотой и разнежившаяся на мягких подушках. А глупый евнух ее разбудил своими глупыми воплями. Гиацинт, чтобы его демоны из Джаханнама за пятки кусали, как же не вовремя! Пританцовывает у порога, заламывает руки, гримасничает.
— Госпожа, вам надо бежать! Прятаться! Сюда идут янычары!
В первый миг захотелось рассмеяться — ну что за бред! Янычары? В Доме Счастья? Да и вообще в Дар-ас-Саадет?! На женской половине дворца, куда из мужчин может входить лишь султан, других же за попытку лишь подойти к воротам ближе чем на десять локтей в лучшем случае лишат мужского достоинства, но скорее подвергнут медленной и мучительной смерти!
Это был краткий миг на грани счастливого сна. Хадидже моргнула — и смеяться уже не хотелось. Темный шелковый полог за спиной Гиацинта трепетал на сквозняке, словно черные крылья Малаку-л-мавта, ангела смерти. Звуки, доносившиеся с первого этажа, мало напоминали обычную внутригаремную суету — быстрые шлепки босых ног по мраморному полу, лихорадочное стаккато деревянных сандалий, крики, стенания и плач. Так вот почему Хадидже приснились те грешники перед мостом…
Янычары.
Лучшие воины, надежда и опора султана и государства. Не просто солдаты — элитная гвардия, что на кончиках своих клинков пронесла его славу от моря до моря, устрашая врагов и вселяя радость в сердца сограждан. Они не разбойники, не одичавшие наемники с большого тракта — они защитники. И войти во дворец они могут лишь с единственной целью — чтобы свергнуть султана, который более не способен управлять государством и несет Блистательной Порте лишь гибель и разорение.
— Мустафа опять сорвался? Кто это видел?
Гиацинт делает большие глаза и вжимает голову в плечи, но Хадидже лишь досадливо дергает плечом: сейчас не до церемоний. Впрочем, вопрос излишен — если янычары взбунтовались, значит, да, у Мустафы опять случился припадок, и на этот раз его видели все, в том числе и янычары. Значит, случилось самое скверное в зале для аудиенций, там же как раз сегодня была намечена встреча султана с подданными…
А все Халиме, глупая старуха! Ее ведь предупреждали! Просили ведь! Султану вредно так часто бывать на людях, большие толпы его нервируют и пугают, особенно в плохие дни. Вчера как раз предупреждали, что не стоит, что лучше перенести! И не кто-нибудь из малозначимых — сама Кёсем предупреждала и просила! Так нет же, валиде на своем настояла… Тот разговор, конечно же, не был предназначен для ушей Хадидже и не дошел бы до них так быстро, если бы не Гиацинт…
— Все видели, госпожа… — шепчет он, вжимая голову в плечи еще сильнее, но тоже обходясь без церемониальных хождений вокруг да около. — В зале…
Ну да, конечно. Как она и думала.
Спрашивать, насколько серьезным был срыв, смысла нет — если бы Мустафа начудил по мелочи, янычары не стали бы рваться во дворец, да и бунтовать бы не стали тоже. Покричали бы, это да, поспорили бы между собою — и разошлись, как уже было не раз. Если дело дошло до открытого бунта — значит, и срыв был серьезным.
Мысли Хадидже никогда не метались заполошными ласточками, как бывало у Кюджюкбиркус. Они всегда были четкими, эти мысли, звонкими, твердыми и округлыми, словно костяшки на струнах абака, отполированные пальцами бесчисленных счетоводов.
Глупо спрашивать, чего хотят разъяренные янычары, которые вдруг осознали, что их много лет подло обманывали и страной давно уже правит не доблестный султан, а злобная старуха при помощи сына-безумца. Мустафа и Халиме обречены, их уже не спасти. Значит, не будем о них думать, думать стоит лишь о живых. Эта костяшка сброшена со счетов.
— Кого они хотят в султаны?
— Османа, госпожа.
Уже лучше. Он достаточно силен и влиятелен, чтобы удержать власть. И он был назначен наследником и воспитывался и обучался как наследник. К тому же с таким выбором, пожалуй, согласится большинство, и всеобщей резни удастся избежать. Возможно, удастся. Плюс — у него поддержка партии Кёсем. И, конечно же, не стоит забывать о том, что это лучший вариант и для самой Хадидже. Хорошая, крепкая костяшка. Надежная. Оставим.
Однако бунт — это бунт, а бескровных бунтов не бывает.
Если ворота не устоят и янычары ворвутся в Дар-ас-Саадет — их ничто не остановит. Будут жертвы, случайные и не очень. Неразбериха. Одуревшие от боевой ярости и близости беспомощных женщин воины не станут выяснять, кто чья наложница и кого носит под сердцем. Кого-то обязательно изнасилуют. Кого-то убьют. Наиболее красивых сначала изнасилуют многократно и всей толпой, а потом убьют, чтобы не мучились. Кому-то удастся избежать и первого, и второго, и третьего — всегда найдутся счастливицы, спрятавшиеся удачнее прочих или бегающие быстрее. Их казнит новый султан. Потом уже, когда бунт удастся усмирить — а рано или поздно это удается с любыми бунтами.
Новый султан казнит всех опозоренных. Он тоже не будет разбираться и выяснять, было что-то или не было ничего, подвергшийся надругательству гарем должен быть заменен полностью.
Ну, может быть, не казнит… может быть, просто выгонит прочь от глаз своих.
Хадидже накинула на плечи халат, вот уже вторую неделю праздно лежавший на специальном столике. Несмотря на жару, ее вдруг начало знобить. Но голос ее оставался твердым:
— Найди Мейлишах. И Ясемин, они скорее всего вместе. Приведи в западное крыло — помнишь каморку под самой крышей, где я тебя учила? Быстро!
Гиацинт кивнул и скатился по лестнице, ободренный. Некоторых людей очень просто сделать счастливыми — дайте им цель, простую и понятную, и дайте возможность что-то сделать для достижения этой цели. И дайте того, кто будет за них выбирать эти цель и действия. Вот и все. И не важно, что будет потом.
Хадидже заметалась по комнате, собирая драгоценности. Если удастся выжить — выгонят в том, в чем будешь, этот закон неизменен. Значит — кольца, браслеты, ожерелья, подвески — все, что дарили Осман и Мехмед, все, что подносили как мелкую дань хасеки признанного наследника прочие обитатели Дар-ас-Саадет в надежде на благосклонность и покровительство в будущем. Что не поместилось на пальцы и запястья — подвесить на пояс. Второй халат поверх первого — защита слабая, но хоть что-то. К тому же паутинный шелк дорог. Всегда можно будет продать.
Прятаться — лучшее решение. Забиться в щель, затаиться, как змейка, прикинуться мертвой. Может быть, повезет, может быть, не заметят. Пройдут мимо. Не обратят внимания. И прятаться хорошо бы в одиночку, у одной больше шансов, что не найдут. В три раза больше шансов, чем если…
Хадидже крутанула эту мысль, словно бусину в пальцах — и отбросила. Одной хорошо прятаться, да. Но выживать плохо. Негодная бусина, сбросили со счетов.
Выходя, прихватила и сундучок с красками, он стоял на столике у изголовья. Бесполезный груз, уж чего точно она не станет делать, так это наводить писаную красоту, чтобы понравиться янычарам. На случай. если те все-таки их обнаружат. Однако сундучок придавал уверенности, с ним в руках было спокойнее. Ну и ладно. Бросить всегда успеем.
***
— Куда это она?
По двору метались девушки, яркие, словно садовые курочки, и такие же заполошно бестолковые. Но Гиацинт сразу понял, кого имеет в виду Хадидже — лишь одна фигурка пробиралась сквозь сбившуюся обезумевшую толпу решительно и целенаправленно, словно по невидимой струне шла. Худощавая фигурка в богатом халате хасеки, но при этом привыкшая ходить с несвойственной старшим наложницам стремительностью. Миг — и исчезла под темной аркой западного крыла.
— К западным воротам пошла. Слышите?
Конечно же, они слышали — жалкие девичьи причитания не могли заглушить рева сотен луженых глоток и тяжелых ударов камня о бронзу. Западные ворота штурмовал первый отряд янычар, и оставалось только гадать — долго ли те ворота продержатся. Вопроса о том, продержатся или нет, не стояло — дворец не был предназначен для обороны от собственной гвардии. Да и некому его было оборонять.
Они сидели на плоской крыше учебного крыла, куда перебрались через окно чердачной каморки, в которой когда-то очень давно (неужели это действительно был не сон?) Хадидже давала Гиацинту урок массажа. Окно было узким, еле протиснулись. И потому оставалась надежда, что мускулистые широкоплечие воины не станут даже пытаться пролезть сквозь настолько узкую щель и не обнаружат прячущихся на крыше, куда не было иного выхода. Если, конечно, сюда действительно нет более удобного выхода — а этого не знали ни Хадидже, ни Гиацинт. Он был помощником смотрителя не за этим крылом.
— Если кто и сможет их остановить, то только она…
В первый миг Хадидже подумала, что Ясемин бредит, повредившись от страха рассудком. Потом — что от отчаянья цепляется за несбыточную надежду. Ну сами подумайте, что может слабая безоружная женщина против вооруженных до зубов воинов? К тому же она одна, а их сотни!
А потом Мейлишах вздохнула, и Хадидже обернулась, потому что подумала, что Ясемин снова плачет, Мейлишах всегда вздыхала, когда та плакала. Но Ясемин не плакала. Ее глаза, обычно источавшие фонтаны слез по любому поводу, сейчас блестели лихорадочно и сухо. И ни единой слезинки. Но все равно Хадидже постаралась говорить мягче, словно успокаивая плачущую:
— Она одна, Ясемин. А их много.
В ответ Ясемин упрямо поджала губы:
— Она нас спасет. Кёсем все уважают. Даже янычары.
— Она одна, Ясемин. Она ничего не сможет.
— Она — Кёсем! Она может все. Если они кого и послушают, так это только ее.
Мейлишах снова вздохнула — прерывисто и судорожно. И Хадидже поняла, что на сей раз плачет как раз она. Только в отличие от Ясемин старается делать это незаметно.
А может быть, Ясемин не так уж и не права? Кёсем действительно все уважают. И слушаются. Стоит вспомнить, как она буквально одним взглядом и двумя словами два дня назад остановила безобразную драку евнухов… А ведь тоже была одна, а сцепившихся чуть ли не насмерть пусть и не мужчин — пятеро, и каждый крупнее ее раза в два, а то и в три. И ведь послушались! Прекратили драться и даже извинялись потом, что неудобство доставили…
Надежда шевельнула в груди робкими щекотными крылышками, словно бабочка. Может, и обойдется? Может, и уговорит? Вот и ударов уже вроде как не слышно, значит, ворота вышибать перестали, значит — слушают…
— Жаль только, что ей не разорваться.
Гиацинт, чтоб его!
Надежда чирикнула испуганной пичугой в зубах у ласки и умерла, упав в пятки вместе с оборвавшимся сердцем. Не разорваться. Ну да. Второй отряд янычар на подходе к восточным воротам, они задержались, потому что шли в обход, но скоро и оттуда станут слышны рев возбужденной толпы и удары камня о бронзу. И там не будет никого, кто мог бы заставить их остановиться, потому что там не будет Кёсем. Кёсем может многое, но раздваиваться она не умеет…
И не надо смотреть налево, где у бортика стоит сундучок с красками. Не надо!
Тут безопасно.
Тут не найдут.
А там, внизу… ну кого там жалеть? Глупую нахалку Дениз? Фатиму, что так и норовит подставить подножку и пнуть в спину? Халиме, из-за дурости которой теперь пострадают все? Те, кто что-то значат, кого стоит жалеть — вот они, рядом. В безопасности. Их тоже не найдут. Так зачем же самой лезть в пасть чудовища, с которым справиться может разве что только Кёсем?
Бусины круглые, гладкие. Красивые. Привлекательные. Но — лишние.
Сброшены.
Это удачно, что надела два халата…
В образ лучше входить заранее. Хадидже расправила плечи и громко хлопнула в ладоши, как когда-то делала Кёсем на самом первом испытании, которое ни одна из них тогда так и не прошла.
— Девочки, а ну-ка быстро прекратили рыдать и помогли мне накраситься. У нас мало времени.
Зухр — полуденная четырёхракаатная молитва, входит в число пяти обязательных ежедневных молитв. Молитва зухр совершается в промежутке времени от момента, как солнце отклоняется от зенита, до момента, когда тень от предмета становится равной самому предмету. В пятницу вместо зухра совершается обязательная двухракаатная коллективная молитва (джума-намаз).
Аср — послеполуденный намаз. Его время начинается сразу по истечении времени зухр и продолжается до начала захода солнца. Считается обязательным и читается в четыре ракаата.
Магриб — вечерняя молитва в исламе, совершаемая после захода солнца. Четвёртая по счёту из пяти обязательных ежедневных молитв, совершаемая мусульманами. Пять ежедневных молитв в совокупности образуют второй из Пяти столпов ислама.
Ракаат — порядок слов и действий, составляющих мусульманскую молитву. Существует два вида ракаатов в обязательных молитвах — фард и сунна. Это не относится к добровольным (нафль) молитвам, где все ракааты являются нафль — добровольными.
Фард — обязательные действия в намазе.
Сунна — желательные молитвы в намазе, которые совершают до или после обязательных.
Хадидже, бывшая Кюджюбиркус, бывшая Шветстри Бхатипатчатьхья
Хадидже любила одиночество, сколько себя помнила. Даже маленькая глупая Шветстри, втайне считавшая себя вовсе не Шветстри, Белой Женщиной, а Шветсап, Белой Змейкой, — и та уже понимала, насколько же это прекрасно, когда рядом нет никого. И никто не толкнет, не щипнет, оставляя синяк, за который тебя же потом будут ругать, ибо кто же захочет платить за выступление танцовщицы, покрытой безобразными синяками? Если ты одна, тебе нечего бояться. И некого. Никто не ударит, не обидит, не отберет честно заработанный кусок чапати. И, пожалуй, права была мелкая воздушная плясунья, считавшая себя именно змейкой — змеи мудры. Они никогда не собираются в стаи.
Странно, что большинство людей этого почему-то не понимает. Глупые люди. Так и лезут…
— Госпожа чего-нибудь хочет еще?
Ну вот, назови шайтана по имени — он и появится.
— Да, Дениз. Госпожа очень хочет знать, когда же ей, наконец, позволят отдохнуть от глупой болтовни и насладиться одиночеством. Госпожа очень хочет это знать!
— Может быть, госпожу порадует холодный шербет?
— Госпожу куда больше порадует твой уход!
— Может быть…
— Вон пошла. Сейчас же.
— Как будет угодно госпоже.
Дениз склонилась в преувеличенно глубоком поклоне и, не разгибаясь, попятилась, раздвигая занавеси, вильнула округлым задиком — когда только успела так похорошеть и округлиться, вот ведь мерзавка! — и выскользнула из покоев. Тяжелый шелковый полог качнулся с тихим шелестом, и Хадидже в этом шорохе явственно послышалась скрытая насмешка.
Хадидже не удержалась и фыркнула, глядя на сомкнувшиеся занавеси — как есть мерзавка! И главное — придраться не к чему, почтительна, услужлива, безропотна, послушна и не назойлива. Ну, почти, всегда может прикрыться излишним усердием. Подчиняется малейшему знаку, все время норовит быть неподалеку, чтобы первой заметить и первой же броситься угождать сразу же, как только что потребуется или даже просто покажется, что может потребоваться. Но не мозолит глаза, не старается постоянно привлечь внимание к собственной персоне, не раздражает. Идеальная прислужница, лучшая хазинедар, о которой только и может мечтать любая хасеки или даже валиде.
Точь-в-точь, как сама Кюджюкбиркус когда-то.
Только Хадидже подобные уловки провести неспособны — уж кто-кто, а она-то ту пташку, раннюю да хитрую, знает как облупленную! И уж ей-то доподлинно известно, что именно думала себе Кюджюкбиркус, вот так же склоняясь в безукоризненно учтивом и разве что самую чуточку преувеличенно подобострастном поклоне!
Много чего она себе думала, нахалка мелкая. Слишком много! И всё, как на подбор — не особо лестное для тех, перед кем склонялась она тогда и кому спешила угождать по первому знаку. Точно так же, как теперь склоняется и спешит угождать Хадидже другая гедиклис, ничуть не менее мелкая и нахальная.
Выдрать бы мерзавку. Да лень.
Жара…
Лучше дать мерзавке новое имя. Например, Хадидже.
Хм… А почему бы и нет?
Все опять сочтут это новой издевкой. И все опять просчитаются, как и с морем. Потому что имя обязывает. Значит, действительно стоит переименовать шуструю мерзавку.
Но не сейчас. Сейчас слишком жарко.
В такую жару одиночество становится не просто особым блаженством, но и жизненной необходимостью — ведь от людей тоже идет жар, жар и запах, а последнее время Хадидже стала очень чувствительна к запахам. Чем больше людей — тем жарче и тем сильнее скверные запахи пота и пищи. Ладно Дениз, от нее хотя бы пахнет медом и розовым мылом, она ни разу не пропустила ни одного из шести ежедневных омовений, предписанных правоверному, — но далеко не все наложницы столь усердны и чистоплотны. Когда холодно, присутствие большого количества людей раздражает куда меньше, запах не столь отвратителен, а жар чужих тел даже приятен, вместе теплее. В северных горах змеи тоже сбиваются в клубки на зиму, грея друг друга. Змеи мудры. Но сейчас-то — зачем?
Люди куда глупее змей.
Хадидже лежала на мягких шелковых подушках в своих покоях — роскошных покоях хасеки наследника, где стены сплошь затянуты изящной вязью рисованных трав и лоз, а окна — не менее изящной вязью лозы живой, чьи благоуханные цветы словно еще вчера росли в райском саду, — рядом со столиком, ломящимся от пятнадцати блюд, положенных фаворитке султана, и еще ста пятнадцати, ей не то чтобы очень положенных, однако же кто посмеет отказать, если это надо для самой Хадидже? Лежала и думала, что должна быть несчастна. Ну или хотя бы испытывать беспокойство, благо повод есть, и очень серьезный — похоже, все старания тети Джианнат были напрасными и маленькой Шветстри так и не удалось стать идеальной перчаткой богини.
И дело тут даже не в том, что никакой маленькой Шветстри больше нет и в помине, как нет и нахальной пустоголовой Кюджюкбиркус, это еще полбеды. Их жизни кончились, чтобы жила Хадидже, и Хадидже как никто другой понимала свою ответственность перед ними, ушедшими в прошлое, и брала на себя их обязательства, а как же иначе, ведь имя обязывает. Да и нет никакой разницы между «вчера» и «завтра» — это только в Порте их разделяют, а на хинди оба эти дня называются одинаково, «близкое не-сегодня», в отличии от «не-сегодня дальнего», то есть послезавтра и позавчера, с точки зрения жителя Калькутты между ними тоже нет никакой разницы. Ведь по сути ничего не изменится от того, что один день сменит другой, чуть повернув колесо сансары, имя будет обязывать завтра точно так же, как обязывало вчера.
Во всяком случае, так было поначалу. А сейчас…
Не то чтобы имя перестало обязывать, конечно же нет, просто слишком много всего произошло и изменилось, как вокруг, так и в самой Хадидже. И почему-то как-то так получается, что в последнее время она постоянно наполняется то одним, то другим, то третьим, и все не тем, чем надо бы — то гневом, то удовольствием, то сомнением, то надеждой, то раздражением, то ленью. То есть чем угодно, только не волей богини.
И уже даже не каждый раз спохватывается, и не всегда дает себе труд задуматься — а идет ли то или иное ее наполнение на пользу богине? Достойно ли оно хорошей перчатки? Сообразно ли?
Да что там! Даже и понимая, что таки нет, не идет, недостойно и несообразно — Хадидже все равно не могла заставить себя не то что отказаться от неподобающего поведения, но хотя бы устыдиться и преисполниться раскаяния. Не получалось.
Возможно, сказывалась беременность.
Старые женщины говорят, что поначалу все матери — полоумные. Что де беременность отнимает у них половинку разума, награждая им ребенка, ребенок ведь маленький, ему как раз хватает и половинки. А матерям оставшейся половинки ума часто оказывается недостаточно. Потом-то они привыкают, и ум постепенно отрастает обратно, как отрезанные волосы — но это случается не скоро, волосы ведь тоже не за один день отрастают до прежней длины.
Вот и с умом точно так же, и поначалу очень трудно приходится молодым матерям. Вот и глупеют они прямо на глазах, вот и начинают и сами вести себя, словно младенцы. Так говорят старые женщины, которым вроде как положено знать всё про такие дела, они ведь и сами многократно становились матерями и тоже теряли разум — ну, во всяком случае, наполовину и, во всяком случае, так говорят они сами.
Хадидже находила эти речи полным вздором — она не чувствовала себя поглупевшей не то что наполовину, а даже и на самую малость, она нисколько не утратила ни наблюдательности, ни способности сопоставлять слухи и факты. И понимать, к чему в будущем приведет тот или иной поступок, как чужой, так и ее собственный, она тоже не перестала. Просто произошла перестановка важности, и то, что еще в дальнем не-сегодня казалось самым главным, перестало быть таковым. Не обесценилось, нет, просто отошло в прошлое, там и осталось, в дальнем не-сегодня.
Не навсегда — Шветстри родилась и выросла там, где это понимали очень хорошо, потому и не делали различий между вчера и завтра. Прошедшее не-сегодня вполне может вернуться и наступить снова, со всеми своими важностями, и тогда ой как несладко придется тому, кто забыл про такую возможность. Все это Хадидже понимала отлично своим ничуть не ополовиненным разумом.
Но вот именно что — только разумом. А прочувствовать сердцем опасность подобного небрежения и испугаться последствий — не получалось никак. Хотя и сознавала — опять же, разумом! — что последствия неминуемы. И надо бы задуматься об этом, и надо бы как-то побеспокоиться — но как найти для этого время и силы, когда вокруг столько куда более приятных поводов задуматься и побеспокоиться?!
Например, Осман…
Нет, на любой сторонний взгляд тут у Хадидже все вроде бы складывалось просто великолепно: она фаворитка наследника, беременна его сыном. Вроде бы младшая хасеки, ведь Осман еще не султан, а только наследник — но в том-то и прелесть, что старших хасеки почитай что и нет! Мустафа равнодушен к женским прелестям — что уже само по себе говорит о том, насколько же он безумен! — и, несмотря на все старания Халиме-султан, так и не выбрал себе фаворитку. А ни одна из икбал, которых время от времени удавалось пропихнуть на его ложе все той же неугомонной валиде, так и не стала кадинэ, так что собственных сыновей у Мустафы нет, потому в наследниках и ходит Осман. И это Аллах правильно рассудил — нечего продлевать род безумцев, не ценящих женские прелести.
Вот Осман — он совсем другой. Он женщин очень даже ценит. И Хадидже — особенно. Ценит и выделяет перед прочими, и потому с нею раскланиваются евнухи, а наложницы суетятся вокруг, наперебой стремясь угодить и навязаться в подруги — они ведь заметили, что Хадидже не ревнива и не жадна, и старательно делится местом на ложе наследника со своими подругами, заметили и оценили. И выводы сделали. Вот и суетятся. А того не поняли, глупые, что Мейлишах и Ясемин для Хадидже не простые подруги-приятельницы, каких полгарема, а бусины ожерелья будущего султана, заботливыми усилиями Хадидже отшлифованные и самой Кесем выбранные! Избранные, не чета ленивым дурехам. Так что ничего у дурех не выйдет.
Но Хадидже не станет им этого говорить — она же не враг самой себе, правда ведь? Пусть стараются. Пусть суетятся, пытаются опорочить друг дружку перед глазами Хадидже, пусть наперебой выдают все неблаговидные секретики друг про друга — а Хадидже помолчит. Послушает. Сделает собственные выводы. Все равно не видать им благосклонности Османа, как собственного затылка, за этим уж Хадидже приглядит. А если где и недосмотрит чего — так на то и ожерелье, чтобы сметливые бусины, нанизанные на крепкую нить единых стремлений, прикрывали друг друга к общей выгоде.
Ни Ясемин, ни Мейлишах, правда, пока так и не упрочили своего положения должной беременностью, ну да это дело наживное и вряд ли кому из них придется ждать так уж долго. Осман — не Мустафа, он силен и молод, и очень скоро его живительное семя округлит чрева и подруг Хадидже, и тогда ожерелье будущего султана обретет свой законченный вид. Но первенца родит ему именно Хадидже — а мужчины высоко ценят старших сыновей и особо благосклонны к их матерям. Так что тут все очень хорошо получилось.
Правда, Осман последнее время ведет себя немного странно, настроение у него меняется, как погода на морском берегу, словно это он в тягости, а не Хадидже. Может быть, и не зря шептались рабыни о родовом проклятье. Говорят, калечит мальчишек во время тренировок, совсем как прежний Осман. Тот, что был задолго до Мустафы… Может быть, имя обязывает и к такому вот тоже? Может быть, дело не в родовом проклятии, а в имени? Впрочем, Мустафа не Осман, а тоже безумен, да и по юности, как говорят, был подвержен приступам бешенства, когда запросто мог убить даже того, кого считал другом. А имя у него совсем другое. Не понять! Сложны повороты колеса сансары, причудлив и извилист его след.
Вот Мехмед, например, совсем другой, даром что они с Османом братья и выросли вместе, даром что оба сыновья Ахмета. Мехмед не одобряет стрельбу по живым мишеням, сколько раз Османа останавливал, тот на это даже жаловался, хотя и со смехом: надо же, мол, какой слюнтяй! А еще он держит себя на равных с янычарами, и не только с сотниками, но и с рядовыми, и даже с учениками-первогодками, что помощниками бостанджи, что в периферийных садах дворца работают, пока их еще до закрытых садов Дар-ас-Саадет не допускают по недостаточной умелости как в воинском, так и в садовом искусстве. Со своим охранником он, например, так сдружился, что не прогнал от себя, даже когда тот стал калекой, потеряв в сражении руку. Научил стрелять из странной ручной пушки, производящей много шума и вонючего дыма, говорил, что за этими странными пушками будущее. Странные мысли, странные слова, ведь все преимущество этих ручных пушек перед луком лишь в том, что стрелять из них может и однорукий! Но кто и зачем станет набирать в армию одноруких воинов?
И он никогда не убивал рабов…
Впрочем, Осман тоже пока еще никого из тех мальчишек не убил. Только калечил. Интересно, пойдет ли он дальше? Вернее, как скоро он туда пойдет?
Сама Хадидже не видела, вот еще, был ей интерес соваться в мужские игры, но саблю под чоли не спрячешь, в гареме всем всё про всех известно… ну, может, не всем, и далеко не всё, но Гиацинт по-прежнему каждое утро почитает своим долгом докладывать ей обо всех наиболее важных гаремных новостях за предыдущий день, волей судеб миновавших ее собственные глаза и уши. Да и Осман не делал секрета из своих развлечений, в перерывах между любовными утехами был не прочь поболтать и с удовольствием рассказывал, как забавно подпрыгивают и верещат рабы с перебитыми учебной стрелой ногами. И смеялся. Наверное, ему действительно было смешно.
Он заставлял их бегать по полю с мишенями, любил стрелять по движущимся, чтобы как в настоящем бою. И радовался, что мальчишки безо всяких понуканий стараются бегать быстро, как можно быстрее, насколько хватало сил. Стрелы, конечно, были учебными, с тупыми наконечниками из рога, они не впивались в тело, а просто били, словно камни. Но только камни, не рукой брошенные, а из пращи. Синяк оставляли изрядный, а могли и кость сломать, случалось и такое. Тогда мальчишка с мишенью на спине падал и уже не вставал, а Осману делалось особенно весело. Он хохотал и вскидывал над головой кинжал с янтарной рукоятью, и янтарь каждый раз вспыхивал, словно внутри зажигалось маленькое солнце.
Хадидже при этом не присутствовала, а Осман рассказывал о другом, да и не мог он о таком рассказать, никто ведь не видит себя со стороны. Ну так на то и Гиацинт, который видит все и говорить умеет куда красочнее любого шахзаде — после его рассказов Хадидже словно собственными глазами видела хохочущего Османа с маленьким солнцем во вскинутой над головой руке.
Тот самый кинжал. Старинный, проклятый.
Тот самый, о котором шепчутся евнухи, уверяя, что в сиянии янтарной его рукояти плещется пламя ада, в которое нельзя долго смотреть, да и просто находиться рядом или в руках держать — и то опасно для рассудка. Осман смотрел, и поплатился. И не просто смотрел, ему очень понравился этот кинжал, он его под подушкой держит даже во время ночных утех, Хадидже видела.
Наверное, это действительно кинжал виноват.
А иначе чем объяснить, что вчерашние славные мальчики, добрые братья и друзья, превращаются в злобных безумных чудовищ, только взойдя на трон и вступив во владение наследием рода — в том числе и этим кинжалом, помнящим, как говорят, еще Османа-первого?
Именно он превращает славных шахзаде в лишенных разума султанов, именно он, как же иначе — евнухи в это верят, и стонут по углам, заламывая руки. А Осман не верит в суеверия Дар-ас-Саадет и смеется, вскидывая над головой кинжал и еще более ужасая глупых евнухов. Впрочем, не только глупых, Гиацинт вот умный — а тоже верит, иначе зачем бы так хмурился и так хорошо рассказывал?
Гиацинт.
Хитрый евнух, отлично знающий, где у манго сочная мякоть, а где — жесткая косточка и горькая кожура. Уже не жалкий ученик — старший помощник хранителя второй галереи восточного крыла, для такого юного возраста должность более чем достойная. Хадидже не ошиблась, когда предрекала ему быстрый взлет по ступенькам иерархической лестницы Дар-ас-Саадет.
Ошиблась она в другом — Гиацинт оказался по-своему честен и не лишен чувства благодарности, а может быть, просто расчетлив и не по годам умен, и тоже отлично умел вычислять тех, кто сумеет подняться быстро и удержаться надолго. И понимал, что с ними лучше дружить, что тоже говорит в его пользу. Во всяком случае, получив желаемый урок (а потом и еще несколько столь же тайных уроков), он не перестал каждое утро наведываться к Хадидже и исполнять ее распоряжения с большим усердием, чем даже приказы прямого начальства. Разве что вкусности более не приносил — зато радовал лакомыми и свежайшими сплетнями, что было намного полезнее для здоровья и благополучия.
А еще он рассказывал всем, желающим слушать, как панически он ее боится.
Поначалу Хадидже даже попыталась возмутиться. несмотря на жару и лень. А потом подумала. И еще раз подумала. И решила, что Гиацинт очень скоро станет сам хранителем галереи, а то и всего восточного крыла потому что он слишком умен для своей нынешней должности.
Такие слухи полезны. Пусть.
Последнее время Гиацинт много и часто рассказывал ей про Османа и Халиме-султан. Да пожалуй, только про них и рассказывал. И лицо его при этом было обеспокоенным.
Наверное, его беспокойство тоже должно было тревожить Хадидже. И, наверное, оно и тревожило — но так, легонько. По самому краю.
Лежа на мягких шелковых подушках, Хадидже гладила свой слегка округлившийся твердый живот и улыбалась. Живот пока еще вырос не сильно, под куртой совсем незаметно было бы, но курты здесь не носят, не принято, да и холодов таких не бывает. Впрочем, даже под камизом — и то незаметно было бы. А уж тем более — под роскошным халатом хасеки.
Хорошо, что хасеки кроме дневной положена еще и ночная одежда — одежда, в которой спят, вот ведь тоже глупость какая! Однако кто такая Хадидже, чтобы приходить в чужой храм со своими статуями? Ну… разве что самую чуточку… Потому-то и выбрала Хадидже для спальной одежды не широкие ачачи или сальвари мягкого шелка и без вышивки, как делали большинство прочих высокорейтинговых наложниц, которым по статусу было положено спать одетыми, а привычный чуть ли не с детства чурикар — свободный сверху, но плотно охватывающий голени и лодыжки, словно браслеты-чури, только не из металла или дерева, а из мягкого шелка. У чурикар низкий пояс, чуть ли не на бедрах лежит. Очень подходящее одеяние для того, кому нечего скрывать.
Сверху же вместо широкой и удобной рубахи-камиз Хадидже надевала укороченную чоли, словно девочка — да только вот именно детская чоли, ничего не прикрывая, как раз и показывала, что перед вами вовсе не девочка, а без пяти месяцев кадине.
Нет, пожалуй, не тревожило Хадидже изменившееся поведение Османа. Он мужчина, и этим все сказано.
Мужчины непредсказуемы, их мотивы понять способен разве что только Аллах, вечно живущий и неумирающий. Стоит посмотреть поближе на правящего султана Мустафу хотя бы, особенно в его плохие дни — и сразу расхочется удивляться и задавать ненужные вопросы. И откровенная ненависть Халиме-султан не тревожила ее — что она может, безумная старуха? Да ничего! А если так, то с какой стати Хадидже тревожиться?
По-настоящему беспокоить Хадидже должно было совсем другое — ребенок. Он наполнял ее изнутри, и не только физически, делая твердым живот. Он наполнял ее всю, до кончиков пальцев, он совершенно не оставлял пустоты — и это значило, что внутри Хадидже не оставалось места и для воли богини, если бы вдруг той захотелось воспользоваться своей перчаткой именно сейчас.
Наверное, это действительно должно было беспокоить хорошую перчатку, а Хадидже вполне заслуженно полагала себя таковою. Наверное, должно было, да…
Однако вместо того чтобы изнывать от беспокойства и мучиться угрызениями совести, страдая от собственной недостойности, Хадидже лежала на мягких подушках, наслаждалась покоем и одиночеством, гладила твердый живот и была совершенно счастлива.
Хадидже, бывшая Кюджюбиркус, бывшая Шветстри Бхатипатчатьхья
— Все спокойно, госпожа!
Хитрую малявку звали Дениз. Пришлось все-таки запомнить. И сначала, имя это услышав, Хадидже подумала, что морем догадливую вертлявую и до чрезвычайности шуструю мелочь назвали в насмешку — а потом заметила ее глаза, спокойные, серо-зеленые, безмятежные… во всяком случае — на поверхности. И поняла, что такой спокойной может быть только очень глубокая вода, дна которой никогда не увидит никто посторонний. Гаремные насмешницы, если таким именем ее наградили именно они и исключительно шутки ради, просчитались — девчонка действительно была похожа на море. И столь же опасна.
А опасных лучше держать поближе.
— Все спят, коридор пуст.
Ее шепот был хорошо слышен в тишине ночи, но вряд ли об этом стоило беспокоиться — учебное крыло западной части дворца словно вымирает с вечера и до рассветного намаза, а уж в эту душную служебную каморку под самой плоской крышей и днем-то редко кто заглядывал. И если внимания особо бдительных старших евнухов не привлекла возня, тихие разговоры и перемежающиеся хихиканьем шлепки и вздохи в пустом крыле — тихий шепот Дениз их не потревожит тем более. О младших же евнухах, что любили устраиваться на ночлег в прохладных пустых коридорах, можно вообще не беспокоиться — о них должен был побеспокоиться Гиацинт.
И, судя по тому, что ни в одном из темных проходов, по которым маленькая компания пробирались по стеночке, чуть ли не на ощупь (светильников по понятным причинам зажигать не стали), они ни разу не споткнулись о спящего в неположенном месте мальчишку — Гиацинт действительно об этом побеспокоился. Вряд ли ему удалось разогнать их далеко, мальчишки любопытны, но хорошо уже и то, что хотя бы под ногами никто не путался. Интересно, сколько глаз сейчас наблюдает за Дениз и Хадидже из неосвещенных углов в этом кажущемся совершенно пустым крыле?
— Можно идти, госпожа!
Хадидже поднялась с верхней ступеньки, на которой сидела, ожидая, пока доберутся до спальных помещений остальные члены ее маленькой партии, и пошла следом за Дениз. Она не спешила и не боялась кого-нибудь встретить — особенно теперь, когда все следы преступно неподобающего поведения уничтожены, а соучастники благополучно добрались до своих тюфяков. Мальчишки мешать не будут — они заинтересованы сохранить все в тайне ничуть не меньше Гиацинта, им тоже хочется овладеть тайной массажа, дающего власть над чужими удовольствиями (а если так подумать, то что есть избавление от боли, как не один из самых приятных видов наслаждения?). Вероятность же встретить кого-нибудь постороннего именно в этом крыле и ночью вряд ли вообще стоило принимать в расчет.
Но даже если и попадется навстречу кто из высокостатусных полуночников, имеющих право задавать вопросы, даже если и начнет расспрашивать — ничего он не выяснит и не докажет. Какой массаж, о чем вы? Какие уроки? Да кто вам сказал? Им, наверное, приснилось что неподобающее после слишком обильного ужина, вот и все. Просто ночь очень душная, не спалось, решила прогуляться. А что не одна — ну так не может же икбал сама таскать за собою подушечку для сиденья, вот и пришлось разбудить гедиклис, вдруг захочется посидеть у фонтана. А каменная скамья остывает быстро, даже самой душной ночью, на ней не стоит сидеть той, что вынашивает наследника шахзаде Османа…
Да-да, вот именно так она бы и ответила, ненавязчиво поставив вопрошающего на место. И даже расстроилась чуточку, когда оказалось некому отвечать. Не на ком сорвать самой себе непонятное раздражение.
Хотя с другой стороны — чего же тут непонятного? Все тут понятно. Вот сегодня, к примеру, почему Хадидже занимается вовсе неподобающим ей делом вместо того, чтобы делить ложе с Османом? Да потому, что ложе с Османом делит Мейлишах.
С одной стороны все вроде бы и правильно — Хадидже уже понесла, уже обеспечила себе будущий статус кадине, а Мейлишах пока еще просто полуикбал-полухасеки, ни то, ни се, то ли вполне себе халяльная рыба, то ли совсем нехаляльная ветчина. Ей важнее, и умом Хадидже это понимает, сама же старалась, так чего же теперь жаловаться, чего возмущаться тем, что старалась слишком усердно и твои старания достигли ушей богини и увенчались успехом? Умом Хадидже это все понимает. да…
Только это ведь именно что умом. А тело хочет быть наполненным, хочет мучительно, до дрожи в коленках, до ноющей поясницы и болезненного напряжения каждой жилки, до нестерпимо сладостных снов, после которых просыпаешься вся в слезах, потому что сон прервался слишком рано. И остается только зажимать кулаки между бедрами и давить в подушку стоны, чтобы не услышал кто — потому что хорошей жене правоверного не пристало испытывать подобного, так ведут себя лишь суккубини, вечно проклятые перед лицом Аллаха, а уж хорошей перчатке так и тем более не подобает иметь своих желаний, отличных от желаний богини.
Только вот кто придумал, что они — отличны? Разве высшая честь и доблесть перчатки не в том, чтобы быть наполненной предопределенным Аллахом посланцем богини? Да хорошая перчатка должна всеми силами жаждать этого наполнения — а она жаждет, о, как же она жаждет! До судорожно поджатых пальцев на ногах и желания собственными руками расцарапать красивое личико той, кого Осман вот сейчас, в эту минуту, до самых краев наполняет блаженством, снова и снова, и снова, и снова — о да, наследник силен и неутомим не только на тренировочной площадке, и кому же и знать это, как не Хадидже!
Ну а теперь и Мейлишах…
Днем за делами и суетой можно было отвлечься, а ночами неподобающие мысли и желания одолевали сильнее. Хадидже потому и назначила тайный урок именно на сегодня, что поняла — все равно не уснет, так и проворочается до самого утреннего намаза, так чего мучить себя? Как только узнала, что сегодня к Осману вызвали Мейлишах — так сразу и послала за Гиацинтом. Лучше уж совместить опасное с полезным, избежав неподобающих мыслей — а мысли об убийстве Мейлишах определенно неподобающие, тут уж никак иначе воспринять невозможно.
К тому же Гиацинт ей понравился своим упорством, своим непременным желанием достичь поставленной цели, своей настойчивостью — теми качествами, которых, как принято считать, евнухи лишаются вместе с мужским достоинством, превращаясь в существ куда более расчетливых, уступчивых податливых и подлых, чем любая женщина.
Она тогда ясно дала понять, что никакого урока не будет — а он сказал, что подождет и будет надеяться, что госпожа передумает. Хадидже была уверена — и в том, что не передумает, и в том, что надолго терпения у евнуха не хватит.
Но прошел месяц. А потом и еще…
Гиацинт по-прежнему приносил к ее порогу лакомства и свежие сплетни — и если в первом более вовсе не было необходимости, то второе было как нельзя кстати. Зотя и опасно расслабляло.
Хадидже поняла, что начинает к привыкать к новостям, которые не надо подслушивать и высматривать, начинает лениться — а это неправильно. Тем более что в игру включились другие евнухи — пока, слава Аллаху, только младшие, но лиха беда начало! И теперь любое самое мимолетное распоряжение Хадидже исполнялось с быстротою и безукоризненной точностью, о которых другие наложницы и даже сама валиде могли только мечтать.
Да что там распоряжение! Любое пожелание, любое случайно оброненное сетование — все исполнялось в мгновение ока и первым делом, зачастую в ущерб другим распоряжениям, отданным ранее и куда более высокостатусными обитательницами Дома Счастья, а может быть, и всего Дар-ас-Саадет. Словно слово Хадидже было важнее слова валиде или даже самой Кёсем.
Было понятно, что долго так продолжаться не может. Пока еще кроме самой Хадидже никто не замечал странного поведения младших евнухов — но ведь рано или поздно обязательно заметят! Не все же в Дар-ас-Саадет слепые. Заметят — и доложат кызлар-агасы, это уж обязательно. И вряд ли главному евнуху Мухаммеду понравится, что теперь его подчиненные подчиняются не только ему — и не столько ему…
Мейлишах вот уже, похоже, заметила — не случайно же она вдруг завела разговор о старинной сказке про хитрого евнуха и двух наложниц. Хадидже этой истории раньше не слышала, и Мейлишах рассказала — с улыбкой, словно простую сказку, но глаза ее при этом не улыбались. Тревожными были глаза ее.
…Случилось это очень давно, так давно, что теперь никто уже не помнит имен ни султана, ни его наложниц, ни хитрого евнуха. Помнят только, что евнух был стар и опытен, а султан очень молод, и наложниц у него было две. Одна умная и добрая, а вторая не так чтобы очень и то и другое. Добрая умница сразу же подружилась со старым и опытным евнухом, а глупая злючка всячески над ним издевалась, шпыняла, попрекала преклонным возрастом и во всеуслышание заявляла, что как только она станет хасеки или кадине, такую старую рухлядь, позорящую султана, выкинут за ворота. И ничего не мог ей возразить старый евнух, ибо действительно был стар и временами немощен. Только вздыхал печально. И утешала его добрая наложница, и говорила, что умолит султана не выгонять старика. И ей тоже ничего не отвечал старый евнух, улыбался только. А потом шел к султану. И говорил с ним. О старых добрых временах, о войнах, пирах и охотах, о лошадях и золоте. Ну и о молодых наложницах, конечно же, тоже они говорили. И узнавал султан, что одна из них благоговеет перед своим господином и повелителем, и каждый день благодарит Аллаха за ниспосланное ей счастье быть его избранницей, — а вторая же в медный динар его не ставит и насмехается над его мужской силой, говоря, что даже у мыши ее поболее будет. И темнел лицом молодой султан, и ночь за ночью звал на ложе лишь ту, о которой хорошо говорил ему старый и опытный евнух, возвысив ее пред глазами султана. И чем дальше — тем больше отворачивал сердце свое султан от злобной гордячки, тем более что она, измученная бесплодными ожиданиями, стала чахнуть и растеряла былую красоту. И когда однажды она сама явилась незваной к порогу султанской опочивальни и сказала, что соперница и хитрый евнух ее просто-напросто оболгали, унизив перед глазами султана — тот не стал ее слушать и прогнал с глаз долой.
Так рассказывала Мейлишах, и глаза ее были тревожными, хотя губы и улыбались.
Хадидже не могла не примерить старую сказку на себя — и нашла, что такая история ей нравится. Правда, в сказке евнух был стар… ну так возраст — дело наживное, а опыта Гиацинту уже и сейчас не занимать! Но когда она, рассмеявшись, полушутя предложила Мейлишах объединить их маленькую партию «девочек Кёсем» с партией евнухов — ведь тогда во всем гареме никто не сможет их одолеть! — та шутки не приняла, только лишь еще больше встревожилась. И возразила, что старая сказка закончилась очень печально — султан, немного подумав, казнил всех троих, просто на всякий случай.
А еще Мейлишах попросила Хадидже быть осторожнее. Потому что евнухи хитры и злопамятны, и всегда себе на уме. Вот же глупая! Можно подумать, Хадидже и сама не знает этого. Можно подумать, вчера на свет родилась! Можно подумать, да…
Странно. Привычное мысленное возмущение — о, конечно же, только мысленное! — ничуть не помогало избавиться от необычного чувства: Хадидже нравилась тревога Мейлишах. И ее слова тоже нравились — не только сказка, но и все остальные слова тоже. И Хадидже немного смущало то, что она была не уверена — правильно ли это для хорошей перчатки? Но ведь и в том, что неправильно — она тоже уверена не была.
Однако сказка сказкой, а с Гиацинтом и его приятелями действительно следовало что-то делать. И, подумав, Хадидже рассудила, что дать ему вожделенный урок будет наименьшим из возможных зол — получив желаемое, он наверняка постарается тут же выкинуть Хадидже из головы, чтобы не чувствовать себя ей обязанным.
Сказано — сделано. Тайный урок в гареме, где невозможно сохранить ни одного секрета и все тайное сразу же становится явным? Да нет ничего проще!
Как оказалось — действительно нет. Если это нужно умному евнуху — и не менее умной хасеки.
Идя вслед за Дениз по темному коридору учебного крыла, Хадидже в который раз удивлялась, насколько же оказалось действительно просто все устроить. Воистину нет ничего невозможного для объединившейся с партией младших евнухов партии «девочек Кёсем»! Может, не такой уж глупостью было то шутливое предложение, сделанное ей Мейлишах?
А еще она думала о том, что ей нравится, когда эти глупышки за нее тревожатся. Необычное ощущение, и вряд ли оно может быть неприятно богине — слишком уж напоминает ощущение наполненности. Ну разве что не такое мимолетное.
Когда проходили мимо танцевальной комнаты, Хадидже послышались тихий шепот и характерный ритмичный полускрип-полушорох, с каким кожа трется о кожу, когда массажист разминает пальцы перед началом работы. Но она не стала останавливаться и прислушиваться или вглядываться в темную глубину учебного зала. Даже головы не повернула и не замедлила шага, только чуть усмехнулась уголком губ — в темноте все равно никто не заметит. Что ж, Гиацинт не теряет времени даром.
Шустрый евнух. Далеко пойдет.