Извозчиков переулок был старый, кривой и асфальтированный лишь местами — на въезде, на выезде и напротив продуктового магазина со смешным названием «Соленоид» . И дома в переулке были под стать — старинные, трёхэтажные, с облупившейся штукатуркой и двускатными железными крышами, которые каждый год красили коричневой густотёртой краской. За зиму краска облезала, и в начале лета крыши то тут, то там красили по новой… Почему-то так повелось, что в Извозчиковом переулке жили, в основном, шофёры и механики — возможно, дома здесь когда-то строили только конторы, занимавшиеся транспортными перевозками, не даром же переулок носил название Извозчиков. Молодых жителей в переулке было совсем мало, не то одна, не то две семьи. И то сказать: разве молодые добровольно согласятся жить в домах, давно и прочно утвердившихся в категории «трущоб» … Вот и населяли облупившиеся кирпичные трёхэтажки не сорящие деньгами труженики пятого колеса, технари да пенсионеры — в прошлом тех же специальностей…
Михалыч был одним из пенсионеров. Он делал по утрам зарядку на балконе, бегал трусцой, играл с соседями в домино и иногда в шахматы, изредка выпивал кружку-другую пива, купленного в «Соленоиде» — больше-то нельзя было, врачи запретили давно, сразу после аварии на перевале Юрюзань, приведшей к серьёзной операции, и, собственно, почётной отставке Михалыча от профессиональной «баранки» … Ещё Михалыч возился целыми вечерами в большом железном гараже, бесконечно ремонтируя, модифицируя и отлаживая ГАЗ 67 — удивительный динозавроподобный агрегат, доживший до этих лет со времён Великой Отечественной, вместе с самим Михалычем. На нём-то, ранней весной, ещё в конце марта, когда прочие блестящие, приземистые и современные легковушки и носа не показывали из гаражей и стоянок, и даже видавшие виды грузовики по десять раз на дню вязли в непролазных сугробах, Михалыч неторопливо и спокойно, без лишних выхлопов и ёрзаний, привёз с задворок родной автоколонны № 1442 изношенную грузовую автопокрышку. Покрышка лежала возле гаража до середины апреля, когда весна, наконец, опомнилась и со всех ног помчалась навёрстывать упущенное, поспешно отогревая мух, бабочек и мать-и-мачеху и устраивая в городских дворах потопы локального масштаба. Тогда покрышка на короткое время превратилась в Остров, к которому причаливали самодельные кораблики редких местных мальчишек, а один раз, в самый пик таяния снега — даже небольшой плот из старой сарайной двери, управляемый двумя сорванцами младшего школьного возраста. А когда наводнение отступило, оставив во дворе лишь быстро высыхающие лужи, Михалыч пришёл и откатил покрышку в палисадник, положил её на землю под своими окнами, насыпал туда смешанного с удобрением чернозёма и аккуратно засеял семена цветов. Так покрышка превратилась в клумбу, и это уже было навсегда…
Клумба-покрышка любила свои цветы. За их красоту, за весёлый, неунывающий характер, благодаря которому вокруг них постоянно происходило какое-либо движение: то в гости заглядывали ярко разодетые бабочки, то пчёлы деловито сновали, собирая урожай пыльцы, то важно подлетали толстые, басовито гудящие шмели… А ещё цветы были хороши тем, что из-за них, для полива, прополки и прочего ухода, к покрышке часто приходил старый шофёр Михалыч. Михалыч, покрякивая, присаживался на корточки и начинал работать, а от его одежды пахло уже не поддающимся никаким стиркам бензином, машинным маслом, и ещё, совсем-совсем немножко — дорожной пылью. Так пахла Трасса. Этот запах покрышка особенно любила. Она ловила его, жадно впитывала каждой порой стёртых протекторов, и бережно хранила до следующего прихода Михалыча. А по ночам покрышка видела сладкие сны, в которых были надёжные Колёса, крепкий Кардан, сильный, верный Мотор и бесконечные километры пахнущей щебёнкой, асфальтом и приключениями Трассы…
Так продолжалось из года в год, от весны к весне, пока однажды большую четырёхкомнатную квартиру по соседству с михалычевой двухкомнаткой не купило то-ли агентство соцзащиты, то-ли недавно открывшаяся страховая контора, ещё не накопившая денег на офис в престижном районе. Новая метла по-новому метёт… Дом, (во всяком случае, та часть фасада, в которой располагались окна новоиспечённого офиса), очень скоро оделся в плитку и пластик, площадка перед подъездом была, хотя и наспех, заасфальтирована, а в палисаднике вместо резиновой клумбы-покрышки выложили из валунов-голышей большой красивый цветник. В котором, впрочем, никто не запретил Михалычу высаживать свои цветы, наоборот, его энтузиазму былы только рады, и даже привезли саженцы чайных роз и луковицы малиновых георгинов. А покрышку подняли и откатили всё за тот же гараж — пусть там валяется до субботника, глаза не мозолит… И покрышка лежала за гаражом, зарастая крапивой и бурьяном, и слушала невнятное бормотание ремонтирующего свой ГАЗ 67 Михалыча, да ещё изредка — фырчание прогреваемого двигателя машины, звучащее для покрышки самой изысканной музыкой… Так прошло лето. И вот, в августе, когда погода ещё и думать не желала о приближающейся зиме, Михалыч пришёл в гараж не вечером, как обычно, а утром, едва взошло солнце, и сразу же завёл машину. Прогрев мотор, он вывел древний джип из гаража и куда-то уехал, а через пару часов возвратился. Мотор гудел на высоких оборотах, трансмиссия подвывала… Покрышка сразу поняла, что ГАЗ 67 шёл на пониженной передаче, и, судя по всему, не пустой… Затем мотор заглох, раздался лязг металла и озадаченное бормотание старика, сменившееся вдруг возгласом: «Стой-ка… Про тебя-то я и забыл совсем!» Михалыч позвал соседа, и вдвоём они, ругая на чём свет стоит исполинскую крапиву, выкатили из-за гаража старую покрышку. Поодаль стоял ГАЗ 67, а напротив ворот наискосок торчало порядком поржавевшее шасси от списанной квасной бочки, какие можно встретить летом на каждом углу. Одно колесо прицепа было целым и даже накачанным, а вот на втором вместо резины болтались лишь отдалённо напоминающие покрышку лохмотья…
— Представляешь, Николаич, племянник мой дачу купил… А как там что делать, как сажать, как ухаживать — ни бум-бум! Да какое там — месяцами ведь по заграницам мотается, по командировкам. Зачем брал-то, — говорю… А он: «А ты, дядь, на что? Я ж помню, как ты вечно мечтательными глазами на каждый куст смотришь, на каждый огурец на базаре…» Вот бес неладный, а? И как ведь подъехал-то! Ну, разве тут откажешься? А у нас в конторе, на задворках, прицеп этот, от кваса, ещё когда я работал, в углу валялся… Поди ж ты — так и не дошло дело, не сдали на металл… Ну, отдал завхоз за бутылку, чего там! Только вот резины, говорит, лишней нету, извиняй! Она в дефиците теперь… Всю голову сломал — где взять… Денег-то тоже, сам знаешь… Одно слово — шофёрская пенсия… А тут вот вспомнил про эту, холеру! Так она от такой же машины-то, что и колесо на бочке, чуешь? Хе-хе!! Живём, старичьё! Во-оот, так… Камерка-то у меня давненько в гараже валяется, эвон, на антресолях — внуку притаскивал, чтоб купаться, сорванец, бегал… У-уух, как они её, родимую, всем скопом, да по склону, к речке! Да-ааа… Было время, времечко… Ну, ладно. Камера вулканизированная, конечно, но — ничего, послужит ещё сезончик-другой… Возить-то на дачку много чего придётся, а по осени, Бог даст — и с дачки урожай повезём!
Кряхтя и поругиваясь, соседи вычистили покрышку, упихали в неё слежавшуюся камеру и долго-долго бортовали колесо, а когда закончили, хитрый Николаич, прикрывшись ревматизмом, поковылял в «Соленоид» за бутылочкой «Клинского» , а «спортивный» Михалыч выудил из недр джипа чёрную трость насоса и принялся за упражнение «наклоны вперёд» …
Покрышка не могла поверить своему счастью. За два следующих дня, в которые Михалыч пилил, колотил и привинчивал к шасси дно и борта ящика, покрышка, кажется, поняла, что люди называют состоянием опьянения… Она слабо отражала происходящее вокруг, она жила единственным чувством — Предвкушением Дороги…
И вот счастливый день настал. Михалыч забрался на сиденье, джип загудел, зафыркал, и прямо вместе с прицепом выполз из большущего гаража, в котором мог бы комфортно расположиться и небольшой грузовик. Затем скрипнули, закрываясь, гаражные ворота, сапоги Михалыча снова протопали к кабине, мотор рыкнул, проскрипело сцепление, включилась передача — и Дорога раскрыла навстречу свои пыльные асфальтовые объятья…
Старый шофёр Михалыч, мурлыкая под нос, катил на дачу, а сзади, под прицепом с самодельным, ещё не покрашенным кузовом, в полный голос пела свою шуршащую песню счастливая покрышка со стёртым протектором.
«Послушайте, ведь если звёзды зажигают — значит, это кому-нибудь нужно?…» (Владимир Ланцберг, «Сказка о Звёздном Фонарщике»)
«-В огонь? Ну, чтож, иди! Идёшь?
И он шагнул однажды,
И там сгорел он не за грош,
Ведь был солдат бумажный…» (Булат Окуджава, «Песенка о бумажном солдатике»)
****
В некоем Городе, в магазине «Спорттовары», на полке лежали Мячики. Мячи, как известно, бывают разные — эти были мячами для большого тенниса. Упакованные по три штуки в полиэтиленовые мешочки, Мячи лежали, ждали, пока их купят, и гадали, какая каждого из них ждёт Судьба. Почти каждый Мяч хотел быть Мячом Чемпиона, ведь, наверное, это ужасно приятно — знать, что именно тобой решится исход Игры… Но были на полке и Мячики, мечтавшие стать Мячами — для -Тренировок: просто они понимали, что чемпионов на всех не хватит…
Однажды в магазин зашла парочка: юноша и девушка. Девушка пробежала взглядом по полке, продавец суховато спросил ее: «Чего вам?» Девушка наклонилась к спутнику и прошептала: «Давай вон те, как раз на Учебные подойдут…»
— Мне мячи, пожалуйста, вон те.
Мячи видели,что девушка показала не на них, а на другую тройку, мечтавшую о чемпионстве. Они поняли, что выбор делается не правильно, и рванулись вперед. Растолкав соседей по полке, они упали прямо в руки чертыхающемуся продавцу.
-Тьфу, ччёрт, все рассыпались!.. Вот, держите, с вас 120 рублей.
Мячи ликовали. Они уже предвкушали многочисленные встречи с Ракеткой и, конечно, полеты. Но когда их принесли домой и вскрыли упаковку, оказалось, что их ожидала совсем иная Судьба…
Один Мяч достали и тут же отложили про запас. А вот в двух других просверлили по дырочке, вставили туда по анкерному болту, утяжелили шайбами, закрепили гайками, потом надели на Мячи по специально сшитому тряпочному мешочку, пристегнули каждый на Цепь и … Мячи превратились в Учебные Пои.
Сначала Пои не понимали, чего от них, собственно, хотела девушка. Ну, крутила их на цепочках — они и крутились, переодически врезаясь в разные части тела девушки, на что она, криво улыбаясь, сквозь зубы приговаривала: «Ах, какая благодать — Поем в лоб себе поддать», или «Ах,какая благодать — Поем в пах себе поддать»…
А однажды Пои даже встретились с люстрой и, само собой, расколотили ее вдребезги. После девушка имела долгий разговор с мамой на повышенных тонах («Мам, я «Мельницу» учила…» — «В гробу я твою мельницу видела»)
Останки люстры заменили на плоский плафон, и дома Пои больше не крутились — девушка только доставала их, смотрела, вздыхала и убирала обратно в бэг, зато тренировок на улице стало больше.
Постепенно Пои сроднились с девушкой и стали понимать,чего она хочет: «бабочка»-«восьмерка»-«двубитка»-«трехбитка»-«Spiral» — и конечно, ровняем плоскости, всегда ровняем плоскости… Они перестали так уж часто встречаться с ее руками-ногами-головой.
А еще в сознании девушки витал смутный, но довольно устойчивый образ… Огня. Пои не понимали, причем тут Огонь. Гореть? Они не могут гореть, да и как — ткань ведь не горит…
Так прошло около месяца. В воздухе висело ожидание какого-то Свершения.
И вот в бэг, где жили Учебные Пои, девушка однажды уложила другие Пои. Эти Другие Пои отличались от Учебных. То есть то, что это тоже Пои, можно было узнать только по похожему анкерному болту с крюком. Сделаны они были из чего-то неизвестного и аккуратно обмотаны асбестовым шнуром.
-Привет, — несколько снисходительно сказали Учебные Пои (ведь Новенькие были даже без Цепей)
-И вам привет, — отозвались новоприбывшие, так же немного снисходительно — непонятно почему.
-Завтра Тот Самый День.
-?
-Посвящение! Да вы что, сами не слышите?
Учебные Пои прислушались к девушке. Сквозь лихорадочное волнение и ворох предчувствий отчетливо звучала мысль: «Завтра- завтра-завтра! С Огнем!…»
А на следующий вечер, к удивлению Учебных Поев, слегка подрагивающие девушкины пальцы отстегнули Цепи и защелкнули карабины на Боевых Поях (правда,слово «боевые» ей не нравилось, и про себя она называла их Огневыми).
— Расскажете потом, что было, — шепнули покинутые Учебные Пои Цепям.
— Угу, — отозвались Цепи. Им уже передалось безумное волнение девушки, и они тихонько звенели изнутри.
Учебные Пои были выложены из бэга и оставлены дома. Впервые. Они валялись под столом возле батареи, слушали тишину и думали об Огне…
Она вернулась под ночь. Изменилась — сразу стало понятно. Смутные чувства и волнение сменила ровная, неугасимая радость, на вершине которой сияла и переливалась огневая эйфория…
— Где тебя носило?! — крикнула мама девушки. — И чем от тебя разит?!
— Ну, как тебе сказать? Вообще-то, осветительным керосином.
— Немедленно переоденься! Всё — в стирку!
Она ничего не ответила — ничто не могло омрачить ее радость (тем более, что главный источник запаха лежал у нее в бэге). Она просто ушла к себе в комнату, кинула бэг к батарее и спокойно переоделась.
Тем временем Учебные Пои уже вовсю глядели на закрытый бэг с немым вопросом.
Огневые молчали, но в их молчании чувствовалось торжество и сознание перерождения. Зато Цепи тут же затараторили:
— Мы поняли! Теперь мы поняли, в чем смысл всего!
-?
— Она полила Пои керосином и подожгла! А потом крутила…
— Смысл Поев – в Танце и Песне! Ты танцуешь в Огне и поешь одновременно! — сказали, наконец, Огненные.
-Это ни с чем не сравнимо. Это и есть — Гармония, а в Гармонии заключается смысл жизни!
Учебные потрясенно молчали.
Они думали про себя: «Песня..Танец… Гармония Танца с Огнем и Песни… А мы? Зачем же тогда мы?! Когда она крутит нас, мы танцуем, но не горим, и значит, не поем. Зачем мы тогда ей нужны?!»
И потянулись странные дни.
Девушка то цепляла Цепи и носила Учебные Пои на тренировки — и тогда они чувствовали себя почти счастливыми, то отцепляла Цепи и уходила с Огненными — реже, чем с Учебными, но все же…
И тогда, в эти часы, пока Учебные Пои лежали под батареей, во сне к ним приходили Те Самые мысли. Правда, постепенно Мысли приняли чуть-чуть другое направление. Учебные все чаще стали задумываться, что с ними будет, если их полить керосином и поджечь. Они еще помнили, что когда-то были Мячами, а Мячи — не те вещи, которые способны станцевать с Огнем и остаться целыми… Ткань-то ерунда, можно и новые чехлы сшить… А вот резина… Но с другой стороны — ведь Пои должны ГОРЕТЬ, на то они и Пои.
«С нами она учится, в этом и есть наш смысл» — утешали они себя. Но слабенькое выходило утешение, особенно после того, как она, поздно вернувшись, приносила Цепи в копоти и пропахшие керосином Огневые, абсолютно счастливые. И она сама светилась этим счстьем — на тренировках таких эмоций не было и половины. А потом — снова сон под батареей…
И Учебные Пои решились.
Они сделали так, что девушка забыла перецепить Цепи — ведь связь с ней у Поев была очень прочная,требовалось только слегка переключить ее внимание — и все, Огневые остались лежать в своей коробке под батареей.
Открыв бэг, девушка в сердцах выругалась. Еще бы — вместо Огневых со дна рюкзака на нее смотрели Учебные Пои. Ну и что теперь делать? Ехать через полгорода обратно до дома? Так тренировка закончится… Она вытащила Учебки и задумчиво их крутанула… А Пои ей тихонько шептали:«Давай … давай … давай же!»
Внезапно она сдалась. Отошла в сторонку, чтобы никто не видел, положила Учебки прямо на землю. Её руки отвернули крышечку, чуть наклонили бутылку. Резкий сладковатый запах керосина тяжело выплеснулся вперёд самого горючего… Но, так и не доведя наклон до момента выливания керосина, руки девушки замерли. В голове отчётливо прозвучал голос: «Звёзды зажигаются Жизнью. А у Смерти получается зажигать лишь свечные огарки.»
Голос был таким чётким, что девушка, в недоумении поставив бутылку на землю, заоглядывалась.
Фонарщик стоял в тени клёна, всего в пяти шагах за её спиной. Как всегда, он был одет в короткий кафтанчик, на голове красовалась широкая шляпа, а в руке — неизменный длинный фитильник-стафф…
Он стал приходить в её сны после их знакомства с Луи. Вообще-то, по жизни его звали Львом, но в тусовке почему-то прочно прижилось имя Луи. Может, потому, что он был Луи и ВКонтакте, и на форуме файрщиков…
Отношения развивались стремительно. Луи был нежен, отзывчив, решителен, строг и непреклонен одновременно. Каждое его слово имело твёрдость кремня и вселяло веру, что бы он ни говорил. Может, именно поэтому файр — одно из наиболее ярких, зрелищных увлечений Луи — в одночасье прочно завладел её сознанием и мечтами, и останется с нею навсегда, она чувствовала это…
Родителям Луи представил её в конце третьей недели знакомства. К этому времени между ними самими было уже сказано всё главное, что без единого слова говорят глаза, сердце и душа. Вернее, представил её Луи не родителям, а родителю. Он жил с отцом. Мать, физик-ядерщик, умерла при ликвидации чернобыльских последствий. Отец был заядлым туристом, скалолазом с огромным стажем. Писал песни, которые любили и пели альпинисты, наверное, уже во всём мире…
Дома у Луи хранилась большущая коллекция записей всевозможных бардов, но особенно часто почему-то звучал Владимир Ланцберг. Луи говорил, что отец и раньше несколько выделял его творчество из общего творческого наследия «Золотого КСП СССР», а после смерти мамы Ланцберг и Окуджава вообще стали ежедневными гостями домашнего эфира.
Ей и самой не чужда была бардовская романтика, и песни она слушала с удовольствием, вникая в глубину текстов, часто подолгу смакуя особо тронувшие строчки. Но «Песня о Звёздном Фонарщике» была особенной. Когда она услышала её впервые, (а это и было в тот день, когда Луи первый раз привёл её в свой дом), в её душе будто открылась маленькая неприметная дверца, и сквозь эту дверцу, хитровато-печально улыбаясь, Фонарщик собственной персоной шагнул в её душу…
С тех пор ставить «Звёздного фонарщика» всякий раз, как заходили вместе к отцу, стало их с Луи традицией. Дома она нашла песню ВКонтакте и поставила на свой плеер первой в плейлисте. А Фонарщик стал то и дело навещать её в её снах – как правило, в тех, в которых были Огонь и Пои – маленькие ручные звёздочки…
…И вот Фонарщик стоял, опираясь на стафф-фитильник, и на лице его, вопреки обыкновению, не было улыбки… «Дослушалась… — мелькнула мысль, — крыша поехала»… Она поискала глазами Луи. Он крутил на площадке, работая такие головоломные трюки, что она не могла отследить ни одного движения его рук… А Фонарщик, тем временем, повторил: «Запомни: Смерть зажигает свечные огарки, только свечные огарки. » Он легонько кивнул головой куда-то в сторону. Проследив его взгляд, девушка увидела тихо сидящую на покрытой мхом коряге Каучуковую Смерть. Смерть спокойно ждала, когда, сгорая, умрут Пои. Её Учебные Пои, давшие ей навык и умение, рука об руку прошедшие с ней вместе весь Путь от первой, неуверенно вихляющей плоскости до торжествующего, мощного гудения пламени, беспрекословно слушающегося каждого лёгкого движения рук и тела. Путь Приручения Звезды…
Детская эгоистическая пелена, подчиняющаяся единственному заклинанию – «Я ХОЧУ!!!» — хлопьями разлетелась по окружающему пространству и растворилась в нём, кроме тех частичек, которые были захвачены в плен и накрепко впечатаны в землю несколькими каплями её слёз. Подхватив с земли, она прижала к себе «учебки», два маленьких родных живых существа, в процессе обучения поведавшие ей так много жизненно важного, только теперь услышанного ею, словно Звёздный Фонарщик вдруг открыл ей, помимо зачаровывающего таинства выписываемых Поями в воздухе фигур, сокровенную тайну их языка, без умения слышать и понимать который, хоть с ног до головы закутайся в гудящий огненный кокон, никогда не станешь настоящим Танцором Огня.
«Звёздочки мои… Вы ведь тоже хотите быть звёздами, и сиять, и петь Огненную Песню! Но зачем же для этого умирать?!» Она уже знала, что надо делать. Опытные фаерщики всегда таскают с собой запасные куски несгораемых материалов…
— Луи!!!
****
… Пламя ревело так, будто внутри каждого увеличившегося почти вдвое мяча на максимальной мощности работал портативный кузнечный горн. Цепи тонко подпевали в такт, рассекая ночь на круги, спирали, восьмёрки.
ТАК она не крутила ещё никогда. Одним дыханием «перескочив» несколько уровней, она с лёгкостью, на огромной скорости выкладывала приёмы и фигуры, которым не знала названия и о существовании которых имела лишь смутное представление всего несколько минут назад. Словно в детской игре «Море волнуется – три, морская фигура – замри!», напротив, за чертой её не прерывающегося ни на долю секунды ревущего огненного лабиринта, с отвисшей челюстью, вытаращенными глазами и дымящими, давно погасшими поями, стоял Луи. Рядом, вокруг, над ней, внутри неё — гудели, пели, ликовали бывшие Учебные, а теперь – Универсальные Пои, одетые в полиэтиленовые «костюмы», а поверх них – в надёжную, толстую трёхслойную броню из стеклоткани и асбеста. Две маленьких, счастливых ручных звезды в руках новорожденной Огненной Танцовщицы.
А в тени, под старыми густыми клёнами, освещаемый лишь отблесками звёздного света, оставив фитильник стоять у кленового ствола, маленький Звёздный Фонарщик кружил в венском вальсе тоненькую, изящную Каучуковую Балерину, гибкости и грации которой могли позавидовать все танцоры мира. Когда вальс закончился и усталые сверчки — оркестранты опустили смычки, Фонарщик, подобрав свой стафф-фитильник, обернулся к поляне. Хитро подмигнул: «Видишь, какой он крохотный – шаг от Смерти до Звезды? Такой маленький, но – такой прекрасный!», и, подхватив под руку свою невесомую спутницу, неслышно растаял в ночи.
Г л а в а 1. Белый
… Белого знал весь двор. Да что там двор! Его знал весь квартал, а поговаривали о нём вообще по всему городку. В основном мальчишки, конечно. Девочек было меньше, но те, что были, с лихвой перекрывали малое количество отменным качеством разговоров и скоростью распространения слухов. Словом, о Белом говорили. Говорили так часто и образно, что недавно в его двор даже приехала машина с логотипом районной газеты и смешной голенастый дядька, напоминающий маленький подъёмный кран, долго фотографировал Белого вместе с Вовкой и брал у Вовки интервью. А Белый запросто демонстрировал свои необычные умения, ему ведь было не жалко. Да и, если честно, умел-то Белый не так уж много — мяукать и с ловкостью кота лазать по деревьям, подумаешь… Правда, ни одна знакомая Белому собака в округе ничего такого вовсе не умела, а когда Белый пытался научить — даже самые проверенные приятели улепётывали за сараи, вздыбив шерсть на загривке и зажав хвосты между задних лап… Ну, кроме друзей — котов, разумеется. А их, надо сказать, у Белого тоже хватало. И вот тут уж его уникальные способности играли решающую роль… Взбираться на деревья и заборы — это ещё ладно, но когда Белый начинал задушевно мурлыкать или мяукать с интонациями соседского Васьки, услышавшего шарканье сапог возвращающегося с рыбалки хозяина, — тут не мог удержать извечную природную оппозицию даже самый старый и задиристый котяра. Белому сочувствовали, затем у котов просыпалась некая кошачья солидарность… Так зарождалась дружба. А уж когда Белый на глазах восхищённой дворовой кошачьей публики, прикрыв внушительным лохматым торсом вздорного старика-кота, уже совсем не по-кошачьи утробно рявкнул на спесивого ротвейлера, попытавшегося доказать коту, что он тут турист, и кот ему срочно необходим в качестве «завтрака» — местные коты и кошки навек присвоили Белому статус «своего» . Ротвейлера, кстати, как ветром сдуло. Белый был на голову выше и неизмеримо лохматее. В его роду были южнорусская овчарка и ездовая эскимосская собака маламут. Весил Белый без малого шестьдесят кило. И, хотя под его лохматой шкурой перекатывались мощные бугры мускулов, из-за своего веса лазать на деревья Белый любил меньше, чем мяукать… Однажды под ним даже сломалась тополёвая ветка, и пёс едва ли отделался бы испугом, не происходи дело зимой и не будь под тополем метрового сугроба… Хозяин тогда попытался извлечь пса из снежной кучи и утащить домой на руках, в ответ на что Белый одним взмахом языка облизал Вовке всё лицо от уха до уха, а потом, отряхнувшись, засыпал его целым снежным бураном. Бояться лазать после этого случая Белый не стал, но делал это гораздо рассудительнее, прикинув в начале, достаточно ли надёжный «насест» ждёт его в конце подъёма…
Так Белый жил в своём дворе вот уже третий год. Он был сыт, великолепная белоснежная шерсть сияла и лоснилась, ошейник был надет на нём только для того, чтоб удерживать пришитую капсулу с именем и адресом, официально подтверждая домашнее положение пса — словом, с точки зрения любой собаки Белый был счастливым везунчиком, баловнем собачьей судьбы. Только вот сам Белый играл крайне редко, казалось, что задор и веселье, присущие любой молодой собаке, он отдал в качестве платы за свои исключительные способности… И лишь один Белый знал, что именно так и было на самом деле…
Речка Змейка была даже не речка, а, строго говоря, так, ручей. Несколько раз Вовка с дачными пацанами пытался найти на Змейке место для купания. Куда там! Лягушатник – он и есть лягушатник… Впрочем, это не мешало замечательным гольянам во множестве водиться в Змейке, а мальчишкам – знать несколько отличных перекатиков, где этих гольянов можно было ловить хоть даже просто большим сачком… Овражистые берега Змейки обильно заросли лопухами, крапивой и прочим малоприятным бурьяном. Вот из этого-то бурьяна, утром, в самом конце августа, прямо к остановке дачного автобуса выполз неуклюжий щенок с толстыми лапами, большой широколобой головой, острыми стоячими ушами и щедро увешанной «орденами» репьёв свалявшейся грязно-белой шерстью…
Вовка стоял на остановке вместе с бабушкой, ожидая автобуса. Автобус опаздывал. Других пассажиров в такую рань почти не было, за исключением тёти Фроси, соседки через два участка. Тётя Фрося была странная. С одной стороны, каждый раз, когда она замечала проходившего мимо её дома Вовку, она обязательно выходила навстречу, и, улыбаясь, а иногда и подмигнув, совала ему в руку то яблоко, (Вот, можно подумать, у них самих с бабушкой этого добра было мало!), то большую спелую грушу, то майонезное ведёрко со свежей, ароматной малиной. С другой стороны, стоило Вовке с приятелями, Сашкой и Стасом, забраться поздно вечером в эту самую малину со стороны речки Змейки, где и забора-то давным-давно не было, сгнил, — как приветливая тётя Фрося превратилась в растрёпанную злющую фурию, набросившуюся на мальчишек с метлой на манер героини мистических ужастиков… Понять причины стремительного перевоплощения Вовка был не в силах. Сейчас тётя Фрося стояла, опираясь на обшарпанный железный поручень остановки, и улыбалась Вовке самой доброжелательной из своих дневных улыбок. Вдруг её взгляд скользнул куда-то в сторону, улыбка сползла с лица и уступила место гримаске жалости пополам с удивлением.
Вовка проследил за взглядом двуличной тёти Фроси одновременно с бабушкой. Щенок лежал на пыльной обочине, не имея больше сил подняться. Толстые несуразные лапы разъехались в стороны, большой мягкогубый рот приоткрывался, и в прохладном утреннем воздухе над остановкой разносилось жалобное кошачье мяуканье…
Вовка жил с бабушкой всю свою сознательную жизнь, а началась она рано, в два с небольшим года от роду. Точной причины такой жизни Вовка не знал, да и не особенно хотел знать. Он смутно помнил уставшее, злое женское лицо с вечными сероватыми морщинами и фиолетовыми кругами под бесцветными, водянистыми глазами… Позже он видел её два или три раза, когда она, перемежая нетрезвую брань слезами, угрозами и мольбами, приходила откуда-то, чтобы поклянчить у бабушки денег, или даже попросту что-либо украсть, а потом так же бесследно исчезала… Называть это грубое, циничное, совершенно равнодушное к нему существо мамой язык не поворачивался… И в школе, и среди друзей все были уверены, что его мать пропала без вести вместе с отцом, шофёром-спасателем, во время жестокого снежного урагана на горном перевале. Об истинном положении вещей Вовка знал лишь приблизительно, и никогда не стремился узнать подробности. Бабушка и дед были его единственными родными, а их дом – его единственным домом, что его полностью устраивало. У бабушки он учился, набирался разных умений и жизненных премудростей, и очень гордился этим. Не удивительно, что в самые важные, самые главные жизненные моменты они с бабушкой могли разговаривать на языке душИ и сердца, минуя долгое, сложное и приводящее иногда к самым неожиданным результатам построение слов. Вот и сейчас им было достаточно одного короткого, решительного и немножко задорного взгляда – сперва на щенка, а затем в глаза друг другу…
Так грязный, уставший, голодный бездомный щенок в одно мгновение превратился во всё ещё грязного и голодного, но отныне уже вполне хозяйского, домашнего пса.
Поездка в город была отменена. Щенка, под сочувственные ахи и охи двуличной тёти Фроси, бережно взяли на руки, отнесли домой, где тщательно отмыли в летнем душе, вытерли старым махровым полотенцем и накормили остатками мясного паштета. Помывку щенок перенёс не то, что спокойно, а даже как-то отстранённо, будто наблюдал за нею со стороны. Взгляд его глубоких, как колодцы, иссиня-чёрных глаз был направлен куда-то в недра таинственной собачьей души, не замечая на своём пути ни стенок душевой, ни мельтешащих возле него рук с флакончиком шампуня, ни струящейся повсюду воды из нагретого вчерашним солнцем двухсотлитрового бака… Когда со щенка сняли полотенце, уже не в душевой, а в большой комнате, посреди ковра будто засияло пятно чистейшего январского снега… «Ух ты-ыыы! Какой же ты, оказывается, белый! Вот так тебя и будут звать! Белый, Белый! Ну, иди сюда, на, поешь!» От ароматного паштета, наполнявшего протягиваемую Вовкой тарелку, Белый не отказался, хотя и не набросился на еду с естественной для молодого организма жадностью. Он аккуратно брал с тарелки кусочки паштета, но, не осилив и половины, уснул, опустив на толстые лапы мохнатую остроухую голову. Его отнесли в вовкину комнату, где устроили в уютном уголке между кроватью и шифоньером на мягком вязаном половичке, коих в бабушкином хозяйстве водилось великое множество. Но Белый ничего этого не заметил. Он крепко спал, подёргивая лапами и изредка тихо мурлыча. Во сне к нему, как ни в чём не бывало, снова пришёл Полосатый…
Г л а в а 2. Полосатый
Откуда взялись эти поперечные полосы на его шерсти, никто понять не мог: ни одного пушистого полосатого кота во всей округе не было… Так или иначе, у его матери Матильды родилось в этот раз всего трое котят, двое из которых, кошечки, были, конечно, очень красивыми, но в целом – котята как котята, шерстью и окрасом похожие на мать, коричневато-серую сибирку, а третьим был Полосатый. Он появился на свет превосходящим сестёр и размером, и весом вдвое, шёрстка его, даже по-котёночьи нежная, была жёстче и гуще, а по телу, от шеи до самого кончика хвоста, шли хорошо заметные поперечные серо-чёрные полоски.
Характер Полосатого тоже сказался сразу. Котята родились в ту неделю, когда зарядили бесконечные дожди, и хозяева, не горящие желанием часто покидать город в такую погоду, появлялись на даче не каждый день. Приехав, они сразу смекнули, что к чему, и немедленно стали шурудить под крыльцом шваброй, стремясь выудить оттуда Матильду вместе с потомством. Кошка и две сестрёнки были без проблем извлечены и с почестями водворены в приготовленную хозяйкой корзинку с мягкой подстилкой, а на Полосатого что-то нашло. Он забился в самый дальний угол подвальчика и орал так, будто ему было от роду не пара дней, а, как минимум, три-четыре месяца. Позже, когда семейство было воссоединено, Полосатый всегда шарахался от человеческих рук и сжимался в комок, а как только научился более-менее твёрдо держаться на лапах, стал с завидным упорством караулить, когда появится хоть маленькая щёлочка во входной двери, чтобы стремглав выскочить наружу. Потом он научился драть обивку двери маленькими и острыми, как иглы, коготками, а когда его брали и относили на место, он царапался, гудел и пыхтел, как разозлённый ёж, за что и получил кличку Дик, сокращенно от слова «дикий»… Вот тогда впервые у него появилась заветная мечта. Он мечтал стать большим и сильным, чтоб для него преградой не могли быть никакие, даже самые крепкие двери… В двухмесячном возрасте Дику удалось, наконец, улучить подходящий момент – то-ли хозяйка утратила бдительность, то-ли его движения и реакции стали точнее и быстрее, — и таинственно-грубоватые объятия свободы приняли его, походя смыв глупое прозвище «Дик». Никаких диков! Полосатый был – Полосатый. Возвращаться обратно он не собирался. Никогда.
Напрасно хозяйка, обжигаясь об громадную крапиву, пол-ночи обшаривала с фонарём травяные джунгли, скрывающие речку Змейку, напрасно срочно придумавший повод для отгула хозяин примчался на машине ни свет, ни заря, и до вечера ходил по дачному посёлку, заглядывая в самые глухие уголки – Дика след простыл, его никто не видел и не слышал. Погоревав, хозяева вернулись домой с пустыми руками. Рано утром хозяин умчался на свою работу, а хозяйка, походив и позвав ещё с пол-часа, принялась укладывать вещи: отпуск подошёл к концу, пора было перебираться в город. В ближайший выходной хозяин приехал, помог погрузить вещи в машину и собственноручно устроил на заднем сиденье Матильду и очаровательных сестрёнок, достигших уже половины маминого роста. Хозяева для котят давно были определены и не могли дождаться, когда их можно будет забрать. Теперь это время пришло. Кошки отправлялись навстречу своим домам и своей судьбе, хозяйка, уже безо всякой надежды, по инерции покричав: «Кис-кис-кис…», забралась на пассажирское сиденье, хозяин запустил мотор, и, когда задние огни машины исчезли за оградой посёлка, Полосатый наконец-то остался по-настоящему один.
Шли дни. Полосатый быстро учился вольной жизни. Он уже умел ловко схватывать мышей и зазевавшихся мелких пичуг, благодаря чему отнюдь не голодал. Он был смел, никого и ничего не боялся, но смелость его не доходила до безрассудства, и опасаться того, что было сильнее его, (пока он не стал Большим и Сильным, конечно!), он тоже научился быстро. Впрочем, ему мало что угрожало. От собак, (особенно от тех, что бегали по посёлку без ошейников и поводков, подгоняемые единственным желанием – найти и съесть всё, что хоть отдалённо напоминает еду), он держался на расстоянии, желательно, на деревьях. А местная котовья братия отчего-то и сама не хотела связываться с Полосатым – обнюхав его, коты отбегали в сторону и делали вид, будто его не существует вовсе…
Скоро Полосатый стал расширять кругозор, открывая для себя всё новые просторы и увеличивая площадь исследованного мира. Вскоре ограда посёлка стала оставаться далеко позади, и с каждым днём она отдалялась всё больше и больше. Вот уже показалась покосившаяся будка автобусной остановки, а через несколько дней и она стала оставаться за спиной… Полосатый по-прежнему старался держаться зарослей вдоль берега Змейки, в дебрях которых он был надёжно укрыт от любой опасности.
Был август. Приближалась осень с её урожаем, заботами, дождями и зябкими, прохладными утренниками; но Полосатый ещё не знал, что это такое – осень. Он возмужал и окреп, шерсть его матово блестела, а под шкурой перекатывались точёные бугры мускулов. Только вот рост его замедлился. Точнее, он как-то странно переменился. Полосатый по-прежнему рос, но теперь рост шёл не в длину и высоту, а как будто куда-то внутрь себя. При относительно не больших размерах он имел склад здорового взрослого кота на коротких толстых лапах, казалось, свитых при этом из сплошных мышц и сухожилий… По прежнему он мечтал стать Большим и Сильным, и теперь эта мечта приобрела более чётко обозначенные формы — мечта, которой суждено было осуществиться, увенчав собой его славную, недолгую жизнь…
На эти по-летнему тёплые предосенние дни Полосатый наметил начало нового жизненного этапа, начало своего Великого Пути – туда, где среди вольных степей и вечного ветра, в бескрайнем море высокой степной травы будет так замечательно житься молодому манулу… Он слышал об этих чудесных диких котах ещё тогда, когда бывшая, почти забытая хозяйка сидела в кресле и читала вслух свои огромные, как листья лопуха в августе, книги с яркими картинками. На одной из таких картинок был нарисован кот манул. Если вам кто-нибудь скажет, что кошки не различают изображений — не верьте. Во всяком случае, Полосатый прекрасно различал их. И с тех пор его уверенность в том, кем и каким он хочет стать, крепла в его сознании с каждым днём.
До отправления в путь оставалось ещё несколько дней, и Полосатый продолжал свои исследования. Автобусная остановка была давно пройдена и уже почти скрылась из виду. И тут, на вытоптанной среди бурьяна полянке, Полосатый увидел щенка. Большой, нескладный и остроухий, щенок лежал, тихо поскуливал, и опасности собой явно не представлял. Полосатый подошёл к нему поближе и мяукнул приветствие. Щенок в ответ только снова тихо заскулил. Тогда Полосатый подошёл совсем близко и понюхал физиономию щенка. От неё пахло землёй, лопухом, крапивой и пылью. Чем угодно, только не едой. Вот в чём дело! Он голоден, а как добыть себе еду – не знает! Откуда ж он тут взялся, в таком-то возрасте… Тем временем щенок ткнулся пыльным носом в мохнатый бок Полосатого, явно пытаясь отыскать там молоко… Э-ээ, приятель, так не пойдёт… Полосатый шагнул в заросли и исчез, а через несколько минут вернулся, неся в зубах свежевыловленного гольяна, своё любимое дорожное лакомство. Он положил рыбку перед носом щенка. «Ну, чего же ты? Ешь давай…» Но щенок только понюхал угощение и слабо вильнул хвостом. «Его не разберёшь… Стесняется, что-ли?»
— Эй, да ешь ты, не бойся! А я завтра опять приду, хочешь?
Щенок потянулся к нему носом и снова вильнул хвостом… «До чего же он беспомощный… Придётся его защищать!»
Мысль эта явилась как-то сама собой. Полосатый обдумывал её всю дорогу до посёлка. Что ни говори, а защищать кого-то для него было ново, ведь до сих пор ему приходилось заботиться только о самом себе…
Назавтра, как и обещал, Полосатый снова отправился к щенку. На удивление, он нашёл щенка почти на том же месте. Оставленную рыбку тот кое-как сжевал, что явственно подтверждал запах. Вот только более сытым он от этого не выглядел… В этот раз Полосатый принёс щенку жирную полевую мышь. Но щенок отказался от этого угощения наотрез, и Полосатому снова пришлось отправиться на рыбалку. Сегодня он поймал даже не одного, а двух гольянов, и щенок, не заставив себя уговаривать, сразу принялся за еду. Полосатый пообедал вместе с ним принесенной мышью, (не пропадать же добру!), а когда умылся после обеда, оказалось, что щенок, наконец-то утолив голод, заполз под здоровенный лопух и сладко уснул…
Полосатый стал приходить каждый день. Щенок быстро привык к нему, словно к неожиданно обретённому старшему брату. Они играли, бегая друг за другом по зарослям, и иногда Полосатый, подпустив щенка совсем близко, вдруг взлетал кузнечиком на ветки прибрежной ивы, и говорил оттуда:
— Запомни: дерево надёжно укроет тебя от большинства опасностей! Чего стоИшь, залезай! Тут удобно и красиво!
Но щенок, как ни старался, не мог преодолеть и высоты своего роста, хотя даже подтявкивал от усердия.
-Ничего! Когда-нибудь я тебя всё равно научу, — говорил тогда Полосатый, спускался и отправлялся ловить рыбу к ужину.
Щенок быстро рос. Теперь Полосатый проводил на рыбалке каждое утро и каждый вечер, и вскоре ему пришлось совсем переселиться к щенку. О чём, впрочем, ни капли не сожалели ни тот, ни другой…
А потом щенок захворал. Целыми днями он лежал под лопухами, отказываясь от еды, и только слабо повиливал хвостом, показывая, что ему по-прежнему приятно внимание Полосатого… На утро состояние его ухудшилось, а к вечеру у щенка начался жар. Нос стал сухим, потрескавшимся и горячим, как комок глины в начале июля, а глубокие чёрные глаза – мутными и влажными… Тут Полосатый понял, что не сможет помочь щенку справиться с болезнью. Нужно было вести его в посёлок. К людям.
Полосатый решительно поднялся, потормошил щенка, и, когда тот медленно повернул к нему большую, горячую голову, требовательно мяукнул и шагнул в заросли. С трудом собрав силы, щенок встал на дрожащие шатающиеся лапы и поплёлся следом.
Сгущались сумерки. Двигаться приходилось очень медленно, щенок быстро уставал, и нужно было подолгу отдыхать. Вот показалась будка автобусной остановки… Щенок опять заскулил и рухнул, как подкошенный. Он лежал, и его поскуливание всё больше напоминало тихое, несмелое мяуканье… Вдруг сверху, с дороги донёсся приближающийся звук мотора. Со скрипом тормозов на обочине остановилась машина. Полосатый, подбадривающее лизнув щенка в раскалённый нос, помчался за помощью.
Из остановившейся машины скорее вывалились, нежели вышли двое. От них пахло так, как часто пахло от дачников после воскресного пикника с шашлыками. Ничего хорошего от таких людей Полосатый не ждал, но выбора у него не было. Он вышел из травы на обочину, отряхнулся и громко крикнул: «Мяаааау!»
— Ха, сссссс… Павлуха, гляди, катяра! …Странно. Полосатый давно заметил, что люди почему-то часто, (а в таком состоянии – особенно), наряду с обычными, наделёнными смыслом словами, а иногда и вовсе вместо них, начинали разговаривать шипеньем, свистом, мычаньем и хрюканьем, даже с точки зрения кота не несущим абсолютно никакой информации… Полосатый подошёл совсем близко, тронул лапой брюки говорившего и мяукнул снова.
— Эй, бббб… ннххх, сссс… — зашипел и захрюкал человек, — Прикинь, эта сссс… нннххххх на меня лапу поднял!
Тут второй, зачем-то спустившийся в заросли и шумно там возившийся, вдруг выпрямился и прокричал:
-Серый, иди сюда! Тут ещё и псина, ссс, прикинь… Полудохлая, в натуре! Бальная вааще, бббб нннхххх!!!
Стоявший у машины хрюкнул в ответ и начал, свистя и шипя, неуклюже спускаться в заросли. Полосатый пошёл следом.
Стоящий над щенком повторил:
_Вааще бальная, в натуре… Заразная, сссс… Ну-ка, давай её ннннххххх…
Серое, липкое предчувствие волной захлестнуло Полосатого. Он видел, что вместо помощи привёл к другу страшную, непоправимую беду… Первый снова вылез к машине, щелкнул багажником, и, что-то забрав, спустился обратно. В его руке металлически блеснула небольшая лопатка. Понимание, что люди пришли не забрать щенка для лечения, а уничтожить и закопать его, чтоб не распространял заразу, превратило нервы Полосатого в тонкие звенящие струны, а мускулы – в сталь… И когда второй подобрал в бурьяне здоровенный гранитный обломок, чтоб размозжить щенку голову, Полосатый прыгнул. Вечерний воздух вспорол низкий, утробный, никогда не звучавший ранее в этой местности вой … Взмахнула рука, лопата коротко свистнула, и боевой клич степного кота захлебнулся хриплым агонизирующим кашлем. Обильно орошая тёмной кровью примятые лопухи, Полосатый рухнул с перерубленным позвоночником. Последним усилием угасающего сознания он открыл глаза и посмотрел в сторону щенка. Медленно, будто в кино по телевизору, лопата поднималась для нового удара, предназначенного уже не ему… И тут гаснущий разум Полосатого пронзило и залило ледяное пламя Чистого Знания. Теперь он знал, как надо. Требовались даже не секунды, а доли секунд. Он приказал себе держаться, не умирать, и придал пульсирующему огненному сгустку нужную форму…
Рука, не доведя замах до конца, разжалась, лопата улетела далеко в бурьян. Человек, пронзительно завизжав, упал на четвереньки и устремился вверх по склону. Второй устоял, но только для того, чтоб развернуться и заработать ногами так, что из-под ботинок полетели комья земли и травяные ошмётки. Хлопнули дверцы, мотор взвыл, и машина с юзом скрылась за поворотом дороги, оставив после себя лишь смесь запаха горелой резины и человеческого помёта. Припозднившиеся дачники, увидев вдали, ниже по речке, яркую вспышку, приписали её случайному костру или чьему-то не удавшемуся фейерверку… А у края старой дачной дороги в измятом бурьяне оврага осталось лежать неестественно перегнутое остывающее кошачье тельце, над которым в унисон с сознанием угасал огромный образ Огненного кота – заветная мечта, воплотившаяся в обещании защищать беспомощного друга даже в момент прихода собственной гибели.
Беспамятство отступило. Щенок открыл глаза. Пахло растоптанной травой, испражнениями, кровью. Но весь этот тошнотворный коктейль перекрывал один-единственный запах – тяжёлый, затхлый дух смерти…
В густой лужице остывающей крови неподалёку лежал Полосатый, а над ним едва мерцал, с каждой секундой становясь тоньше и прозрачнее, могучий Огненный Кот, только что спасший щенку его еле теплющуюся, больную жизнь ценой собственной, здоровой, полной сил и энергии… Вокруг разливалась ночь – из тех первых осенних ночей, в которые нос сам тянется к небу, вне зависимости от наличия или отсутствия там круглой лепёшки Луны, а из горла изливается долгий, протяжный, медленно затихающий вой… Но щенок не стал выть. Он не мог просто так бросить, отпустить в никуда своего единственного друга, оставшись после этого – он это точно знал – в полном и безутешном одиночестве навсегда… Он поднялся, сделал два шага в направлении Полосатого, и, собрав все оставшиеся силы, прыгнул в уже едва угадываемые пламенные контуры…
Сознание поплыло и растворилось в нежном всеобъемлющем тепле. Послышалось тихое уютное мурлыканье. Щенок свободно, без усилий понимал каждое сказанное слово. «Теперь я всегда буду с тобой, — говорил Полосатый, — помни самое главное: никогда никого и ничего не бойся. И запомни число «девять». Это – число моих жизней. Я дарю их тебе. Живи, и никогда, никогда ничего не бойся! Так поступаем мы, вольные Степные Коты. А теперь – прощай…»
Тихая августовская ночь не торопливо пряла свою чёрную пряжу. Среди поникших лопухов, на окоченевшем теле своего Друга, подарившего ему всё самое дорогое, что было у него в этом мире – жизнь, причём не одну, а все девять, крепко спал большой грязный щенок. Никогда в жизни больше не доводилось ему спать на таком мягком ложе…
Проснувшись, щенок не почувствовал и следа болезни, исчезнувшей насовсем вместе с этой ночью. Зато почувствовал сильный голод. Надо было уходить. Он встал, размял лапы, вцепился зубами в загривок Полосатого и потащил его вниз, к речке. Там он опустил тело в стремительно бегущую воду и разжал челюсти. «Плыви, может, хоть теперь, по этому ручью, ты доберёшься до своих степей, о которых так мечтал…» Проводив взглядом маленький меховой островок до излучины Змейки, щенок развернулся и стал подниматься по склону, повторяя, как заклинание, то, что завещал ему Полосатый. Он всё шёл и шёл, механически переставляя лапы, до тех пор, пока бурьян не поредел, и когда на него надвинулась тень остановочной будки, силы вновь покинули его. Лапы подкосились, и щенок неуклюже повалился в дорожную пыль. Подняв глаза, он встретился с двумя взглядами. Взглядами своих Хозяев. Тогда щенок забылся. Только в зябком воздухе последнего августовского утра разносилось над дорогой тихое жалобное мяуканье. Даже в забытьи, щенок продолжал повторять оставленное Другом завещание…
Глава 3. Девять
С тех пор Белый никого не боялся. У него и времени-то на это не было, да и кого, скажите, мог испугаться шестидесятикилограммовый волкодав, к тому же свободно лазающий по любым деревьям и заборам, вопреки всем правилам биологии?
У Белого был Вовка, и Белый обожал маленького хозяина. Однажды вечером он подошёл к вовкиной кровати, лизнул спящего Вовку в нос и промяукал заветные слова. «Я всегда буду тебя защищать.»… Правда, защищать Вовку было особенно и не от кого. При виде сопровождающей мальчишку внушительной меховой горы чесать языки, а тем более кулаки почему-то пропадало желание даже у самых отъявленных задир и пакостников, да и сам Вовка, надо сказать, отнюдь не был трусом.
Вовка и Белый почти не расставались. Летом они уезжали на дачу, и Белый с утра до вечера носился вместе с Вовкой и его приятелями по заросшим склонам Змейки, после чего вечером Белый отдирал, смешно отплёвываясь, репьи от вовкиных штанов и футболки, а Вовка выцарапывал их же из роскошного белоснежного хвоста своего друга. Будучи в городе, они вместе с вовкиными друзьями Сашкой и Стасом отправлялись в разные путешествия на поиски приключений – то устраивали дальние плаванья на большом самодельном плоту по заросшему ряской и кувшинками старому парковому пруду, то предпринимали дерзкие исследовательские экспедиции в дебри заброшенной лет десять назад стройки, через фундаменты и разбросанные балки которой проросли вездесущие ивы и клёны, а под тёмными, затянутыми паутиной и мхом перекрытиями водились летучие мыши; а иногда и просто играли во дворе, и Белый наравне с мальчишками хватал и бросал мяч или гонял по асфальту ржавую консервную банку.
Зимой Белый провожал Вовку до школы и терпеливо ждал его возвращения, а директор, учитель русского и литературы, даже велел техничке положить для него в вестибюле отслуживший своё спортивный мат, и Белый гордо возлежал там, пока не заканчивались уроки. Покорённые так не вяжущимся с огромными размерами «няшечным» мяуканьем, девочки младших и средних классов на уроках рисования норовили изображать исключительно Белого, а мальчишки тайком таскали ему булочки и сосиски из столовой, надеясь подлизаться для катания на знаменитой, наравне с самим псом, на весь город вовкиной собачьей упряжке, сделанной из старых детских санок, соединяемых с Белым хитрой ременной упряжью, собственноручно сшитой дедом, бывшим геологом, из купленных в магазине «Умелые руки» ремешков.
Упряжка пользовалась неизменной популярностью каждую зиму. До сыта нагонявшись по тропинкам и сугробам и в тысячный раз покорив как Северный, так и Южный полюса и пройдя ледяные просторы вместе с Прончищевыми и Седовым, мальчишки отвязывали «нарту» от Белого и отправлялись кататься с длинной пологой горки в конце улицы Анненского, соответственно, именуемой в народе Анненской горкой. Анненская горка упиралась в Бродское шоссе, как ножка в перекладину буквы «Т». Не доставая метров пятнадцати до проезжей части, горка заканчивалась огромным непролазным сугробом, наваленным в процессе очистки шоссе снегоуборочной техникой. Мальчишки, разогнав сани в начале горки, притормаживали в конце, чтобы затем с хохотом и криком, поднимая целые бураны и низвергая лавины, утонуть в громадном сугробе и долго выбираться наружу под шутки и смех наблюдателей – болельщиков…
Тот день выдался морозным и ясным, как часто бывает сразу после новогодних праздников. Хорошенько исследовав Аляску и посетив старательский Доусон, Вовка со Стасом отвязали санки и отправились на горку, а Белый улёгся на самом верху и стал наблюдать. Если бы не вывешенный розовый язык и чёрные вселенные глаз, определить местоположение волкодава на снегу не было бы никакой возможности.
Стас выскочил вперёд, и, плюхнувшись на сани, с улюлюканьем устремился вниз. В конце он красиво и удачно затормозил и избежал клоунского «ныряния» в сугроб. Довольный собой, он забрался обратно на гору и отдал санки Вовке.
В этот момент в мозгу Белого настойчиво толкнулось предчувствие… Не успев разобраться в его причине, волкодав зарычал, затем глухо загавкал, и наконец заголосил, как драчливый мартовский кот. Стас обернулся, услышав предупреждение – ещё бы, так Белый не вёл себя доселе никогда, и закричал, размахивая руками, в попытке остановить уже набирающего скорость Вовку… С вершины горы словно сорвался ком снега, и, разгоняясь, понёсся наперерез, но сани с Вовкой были очень далеко, и пёс явно не успевал. Тогда он сменил тактику, и, ещё больше увеличив скорость, рванул параллельным курсом к приближающемуся громадному сугробу. Отсюда в середине сугроба явственно просматривалось накатанное «ущелье» со следами гусениц снегохода – кто-то совсем недавно спускался на снегоходе с горки и раз за разом «утюжил» сугроб поперёк, оставив не мягкую и безопасную снежную стену, а гладкую и плавную накатанную колею, превращавшую окончание горки в отличный трамплин с приземлением прямо на проезжую часть Бродского шоссе… Деловито гудя моторами, по шоссе сновали легковушки, грузовики, автобусы, а вовкины сани неслись в тоннель снегоходной колеи с прицельной точностью. Теперь уже Вовка и сам увидел опасность, но слишком поздно. Мальчишка растерялся, и драгоценные мгновения, в которые ещё можно было перевернуться, зарывшись в окружающий снег и отделавшись парой синяков, были упущены. Сани с седоком олимпийским болидом ворвались в тоннель…
Погрузку задержали, и самосвал вышел из карьера с часовым опозданием. Водитель злился из-за потерянного времени, а следовательно, и денег, и то и дело придавливал педаль газа, рискуя сильно обрадовать спрятавшегося за поворотом инспектора дорожной полиции. Вот и Бродское, слава Богу, там можно будет и побыстрее, они там сроду не стоЯт… За плавным поворотом шоссе, конечно, не было полицейской машины. Зато был огромный сугроб внизу Анненской горы, из середины которого вдруг, как в каскадёрском кинотрюке, вылетели сани с сидящим в них мальчишкой, и в ту же секунду с верхушки сугроба наперерез пружиной сорвалась огромная белая собака. Водитель изо всех сил нажал на тормоз. Разогнанный до семидесяти километров, сорокатонный самосвал не подумал останавливаться, а вместо этого, вильнув на заблокированных колёсах, как на лыжах, заскользил ещё ближе к обочине с сугробом…
… Белый уже не думал. Работали только рефлексы. В воздухе он вытянулся в веретено и настиг летящие санки почти сразу после их старта с трамплина. Он сделал сальто, в конце которого изо всех сил ударил сани задними лапами, одновременно погасив и часть своего ускорения. Сани с впавшим от страха в ступор Вовкой сбились с курса и косо спикировали в снег у самого края дороги, а пёс увидел прямо перед собой несущуюся громаду самосвала… Дальнейшего он не помнил даже урывками. В отключившемся мозгу звенели несколько бессвязных слов: «Девять… Девять… Девять… На деревьях безопаснее…»
Грузовик с проваленным внутрь лобовым стеклом, превратившимся в мелкую сетку, приткнулся тупой мордой под высоким, раскидистым клёном, растущим на краю обочины. Полицейских машин собралось целых четыре, мигая, подрулили скорая и пожарная. Задние двери «Газели» под красным крестом, приняв носилки с потерявшим сознание мальчишкой, захлопнулись, взвыла сирена, и скорая умчалась, обгоняя сторонящиеся машины и игнорируя светофоры. А пожарники выдвигали лестницу, чтобы снять вцепившегося мёртвой хваткой в толстый сук большого белого пса, который только что на глазах ошалевшего водителя грузовика спас жизнь сорванцу в санях, отлетел прямо на едущий грузовик, разбил стекло, а сам при этом мало того, что остался жив, но ещё и умудрился, намертво сжав передние лапы в кольцо, повиснуть на дереве на высоте третьего этажа…
Белого снимали почти час. Сил разжать стиснутые в шоке лапы у пожарных не хватило, и ветку пришлось отпилить, подогнав электромонтажную автовышку. Только будучи опущенным на землю, пёс стал постепенно разжимать мёртвую хватку, медленно приходя в себя, а когда оклемался, встряхнул огромной лохматой головой, принюхался верхним чутьём, и, определив направление, захромал туда, куда повезли Вовку, оставляя на белом снегу яркие алые пятна следов. Пса тут же догнали, усадили в полицейский «УАЗик» и отвезли в больницу, где его хозяин как раз недавно пришёл в сознание и грыз яблоко, ожидая результатов проведенного врачами осмотра…
Больница была районной, и как Вовку, так и его знаменитого волкодава там хорошо знали. Пса уложили на кушетку и стали замазывать и бинтовать стекольные порезы на задних лапах и стёртую о шершавую кору кожу на запястьях, затем укололи антибиотик и успокаивающее и передали на попечение бабушки с дедом, прибежавшим в больницу даже раньше, чем туда привезли Вовку. А самому Вовке помазали йодом несколько синяков и перемотали эластичным бинтом лёгкий ушиб локтевого сустава, после чего отпустили, посоветовав деду с бабкой подобросовестнее применять древнее, испытанное и надёжное лекарственное средство из сыромятной кожи… Но ни Вовка, ни дед, ни бабушка не ушли от кушетки, на которой лежал Белый, до самого утра, пока пёс не проснулся, поприветствовав их серией удивлённо-вопросительных «Мяуу?!»
«Девять? — рассуждал Белый… Девять… Нет, наверное теперь уже восемь… Или всё-таки ещё девять?» В ответ Полосатый, укрывшись в лабиринтах сознания, хитро помалкивал, будто его там и вовсе не было…
Был город. Знаете, из тех городов, что не особенно отличаются один от другого. И стоял в городе дом. Тоже ничем, вроде, не отмеченный — вон, сотни таких, серо-бетоннадцатиэтажных,в любом из городов… Вот только в том доме в одной из квартир на верхнем этаже жил Бня.
Бня ходил по квартире, выгнув спину дугой. Бня бегал за верёвочкой и царапал дверной косяк. Бня был Кот. Когда Бня ходил поперёк дороги, весёлые смеялись, глупые не обращали внимания, а умные крестились и плевали через плечо. Потому что Бня был не просто так, он был Чёрный Кот! Чёрный-чёрный, и лишь один-единственный ус у него был белый. Но об этом мало кто знал, потому что мало кому приходило в голову разглядывать котовьи усы.
Иногда Бня выходил на балкон сидеть. Он сидел и смотрел оттуда на всё и на всех, кто был в округе. А кого не было — тех он придумывал, и почему-то так получалось, что они скоро появлялись. Где-нибудь, да появятся! А ещё Бня умел лазать с балкона на крышу. Бня был умный Кот. Он знал, что, если не понюхать ветер, не потрогать лапкой перила и не выгнать(мысленно!) всех пролетающих мимо воробьёв, то не жди ничего хорошего. Если быть слишком невнимательным и любопытным, то станешь слишком заметным и привлечёшь внимание самой Земли. А уж если это случится — пиши пропало, ведь Земля сама по себе очень любопытная и всё, что её хоть капельку заинтересовало, она сразу же тянет к себе поближе. А она ведь очень, очень большая, и, значит, очень-очень сильная! И если она вдруг заметит Бню там, вверху, на балконных перилах, она сразу захочет притянуть его к себе с такой силой, что Бня полетит к ней и разобьётся, ведь глупая Земля почему-то никогда не перестаёт тянуть к себе, даже если ты уже совсем близко, вот жадина! Умного кота Бню совсем не устраивала перспектива превратиться в лепёшку из-за жадности глупой Земли. Поэтому умный Бня долго нюхал ветер, трогал то одной, то другой лапкой тёплые перила и изо всех сил не замечал наглых суетливых воробьёв, бестолковой толпой шныряющих в каких-то трёх лапах от балкона. Не замечал, и всё тут! Всех девятерых. И даже десятого, воробьёнка, то и дело подлетавшего и вовсе на одну лапу. Наконец, Бня совсем устал не замечать воробьёв и решил отдохнуть. Он сел на перила и медленно, так, чтобы все воробьи видели, повернул мордочку к заходящему солнцу. «День подходит к концу», подумал Бня, а значит, все отправятся спать — и солнце, и ветер, и надоедливые воробьи — это он знал наверняка, ведь он был умный Кот. И он стал ждать. Так всё и случилось. Как только солнечный круг коснулся горизонта, воробьи разлетелись по своим застрехам, а чуть позже, когда последние тёплые лучи на прощанье погладили узкими ладошками верхушки деревьев, утихомирился и ветер. Наступила тёплая летняя ночь. «Земля, наверное, тоже теперь дремлет, а значит — пора!» И Бня осторожно, последний раз тронув лапкой перила, полез на крышу.
Крыша всегда нравилась Бне. Казалось, она старше этого дома, но при этом отчего-то куда задорнее его. Там бывали только воробьи, вороны да кошки. Бня помурлыкал, приветствуя крышу, и стал прогуливаться. Вдруг из чердачного окна послышался грохот и недовольное фырканье: «Пффф, понаставили, понабросали! Пф-ффф!» Оттуда, весь в пыли и паутине, выскочил Кот. Кот был недоволен. Кот нервно отряхнулся, лизнул лапу и дёрнул хвостом. Хвост был похож на сосиску. А сам Кот — на сардельку. От Кота пахло противным шампунем «Фафик» и кормом «Роял Канин Для Истощённых Кошек». И ещё, совсем чуть-чуть, недавно сворованной палкой ветчины «Кремлёвская». Бня готов был поспорить на вчерашний обед, что Кот не доел ветчину, а, припрятав её в укромных чердачных дебрях, пришёл сюда пожаловаться на жизнь. Он всегда так делал. Бня уже наизусть знал и про дисциплину, и про отбой по команде, и про тактику противоблошиной атаки — ведь Кот рассказывал об этом при каждой встрече. Словом, дела у Кота были совсем плохи. Хозяин Кота был генералом в отставке.
«Навстречу — ты, тебе хреново», подумал Бня словами, несколько раз слышанными дома. Он слабо понимал их смысл, но ему почему-то казалось, что для этой встречи они годятся в самый раз. И Бня не стал сердиться. Бня поприветствовал Генеральского Кота и стал в сотый раз слушать про сезонную перемену рациона, про ежевоскресные купания и про новейшее биохимическое оружие — противоблошиный ошейник. Беседуя, коты подошли к краю крыши и уселись. Тут Генеральский Кот, вовсе расстроившись из-за тяжести и неказистости собственной жизни, поднял голову и жалостно завопил: «Мау-уау-уу-ау!» Бня от неожиданности дёрнул хвостом и тоже поглядел вверх.
А там!
В синеглазой небесной глубине!
Прямо над головой, совсем рядом, плавала блестящая, круглая, ослепительная, таинственная Луна!
Маленький чёрный котёнок, живущий в душе Бни, так и запрыгал на всех четырёх пушистых лапках от радости и нетерпения. Но сам-то Бня был уже не котёнок, а умный чёрный Кот! Бня встал,прошёлся туда-сюда по краю крыши и стал думать. «А здорово было бы уметь летать, — думал Бня.- Лапы расправил, хвост распушил, и — ррраз!» Бня сказал об этом Коту. Кот замолчал. Кот глянул на Бню сверху вниз. Кот фыркнул. Кот сказал Бне:
-Вот сразу и видно, что ты неуч. Глупый котёнок. Не кусала тебя жареная мышь! Где ты видел, чтобы мы, коты, летали? Ты, верно, слушаешь по вечерам россказни блаженной кошки Глюки с первого этажа. Так она ведь даже сама признаётся:»Да-да, это всё — глюк! Мой большой глюк!”
Бня не ответил Коту. Бня сел и стал думать дальше. «Если я полечу, думал Бня, то я сразу привлеку внимание жадной Земли! Так вот почему все коты так боятся летать! Они боятся, что Земля притянет их к себе, и будет тянуть до тех пор, пока они не упадут на неё и не разобьются! Значит, Генеральский Кот прав?» Бне стало грустно. От досады Бня неподдал лапой осколок кирпича, оторванный ветром от вентиляционной трубы. Осколок взлетел в воздух, завертелся и исчез из виду. «Наверное, улетел прямо на Луну…», подумал Бня. И тут его осенило! А ведь Луна — она тоже вон, какая любопытная! Он посмотрел на Луну — точно! Изо всех сил делает вид, что на тебя и не смотрит вовсе, а сама улыбается хитро-хитро! Ну, шевельнись, дай только заметить, где ты! И Бня подумал:»А что, если сначала привлечь внимание не Земли, а Луны? Наверное, тогда любопытная Луна тоже изо всех сил потянет к себе! Но стоит оторваться от крыши и начать падать на Луну, как тебя заметит жадная Земля, и тоже захочет притянуть, и потянет! Да только Земля, какой бы сильной не была, она — вон, как далеко, целых девять этажей до неё, а Луна-то вот она, лапой подать! Вот и получится, что пока Луна и Земля тянут меня — Луна сильнее, потому что близко, Земля слабее, потому что далеко, — я упаду на Луну, а не на Землю, и так мягко, словно со шкафа на диван!»
— Уррр-мяу! — закричал Бня, отбежал на середину крыши, чтобы Земля подольше не увидела его, и упал. На Луну.
— Вот так, — закончил было очередную жалобу Генеральский Кот, и вдруг, как ужаленный, подпрыгнул от вскрика Бни.
Он обернулся и увидел.
Как с середины крыши.
Лапами вверх.
На Луну…
— Да как же такое может быть! — падает Бня!
— Как можно! Чушь! Срам-то какой! КОТЫ НЕ ЛЕТАЮТ! — возмущённо завопил Генеральский Кот. Он лизнул лапу, несколько раз важно прошёлся по крыше, и, воровато оглянувшись, шмыгнул за ближайшую трубу. Там, ещё раз осмотревшись, он повалился на спину прямо на пыльную крышу и стал изо всех сил дрыгать толстыми лапами. Но ничего не произошло. Каким бы умным он себя не считал, он — увы! — оставался всего лишь ожиревшим Генеральским Котом, который так ничего и не понял. Он вскочил, распушил, как мог, хвост, да как мявкнул во всю глотку:
— Мя-ууу! А ну-ууу, брысь отсюда, отродье мышиное!
Из-за трубы, с другой стороны, подняв хвост трубой, удирал вприпрыжку маленький котёнок. Он давно спрятался там и всё слышал и видел — и весёлый полёт Бни, и бесполезное барахтанье Генеральского Кота.
— Догоню — не поздоровится! — напоследок мяукнул Кот, отряхнулся, и, посрамлённый, поплёлся прочь.
А тем временем Бня уже вовсю носился по Луне, тёрся о лунные камни, играл с лунными мышами и так веселил саму Луну, что она звонко смеялась и стряхивала с лунных гор прямо на Бню волшебную лунную пыль.
Долго играл Бня на луне. Но вот Земля стала клониться к закату — на Луне ведь всё совсем по другому, и день с ночью меняются гораздо быстрее, чем на Земле. И Бня понял, что пора возвращаться домой. Он взобрался на самую высокую лунную гору и стал изо всех сил махать лапкой, чтобы Земля скорее заметила его. А когда она увидела его и потянула к себе, он лёг на спину, лапками кверху, и стал падать.
Земля тянула Бню чем дальше, тем сильнее, но и Луна не хотела отпускать его, ведь она успела так его полюбить! Только не справиться маленькой Луне со старой, могучей Землёй. Её сил только-только хватило на то, чтобы Бня не упал на Землю, а мягко опустился прямо на знакомую крышу. Но скромная Луна и этим осталась довольна.
Встав на четыре лапки, Бня радостно сказал: «Мррр!», немножко попрыгал на месте и поскакал прочь. Он и не подозревал, что на крыше до самой зари играл с лунными лучиками маленький чёрный с белым пятнышком на воротнике котёнок. Это была первая чудесная ночь в его жизни, и её не смогли бы испортить даже сто толстых генеральских котов сразу! Прощаясь, котёнок пообещал Луне, что обязательно прилетит к ней завтра — ведь он теперь точно знал, как это делается! Луна устало улыбнулась ему, хитро подмигнула и отправилась за горизонт — наверное, готовиться к предстоящей встрече.
— Вот такой забавный глюк! Да-да! Мой новый глюк! — закончила вечернюю историю пушистая кошка Глюка с первого этажа. Сдержанно переговариваясь, стайка кошек начала разбредаться по домам. Скрылись за мусорными баками три дворняги из соседней подворотни, которые тоже не прочь были иногда послушать вечерние истории сумасшедшей кошки. И только две еле заметные чёрные тени — одна побольше, другая совсем маленькая — метнулись к лестничному пролёту и бесследно исчезли в вертикалях многоэтажного лабиринта.
— Да-да! Мой глюк! — повторила сумасшедшая кошка Глюка, и, положив пушистый хвост прямо на свою трёхцветную спинку, что, к стати, тоже умеет делать далеко не каждая кошка, неслышной поступью отправилась следом. — Мой новый забавный глюк!
— Ма-аам! Там сегодня дождик, да? А какой он?
— Дождик, сынок. Ты не бойся, он совсем не надолго: он же «слепой», с солнышком! Такие долгими не бывают! Ой…
Молодая женщина, спохватившись, прикрыла рот руками. Сын, двенадцатилетний мальчишка в сером спортивном костюмчике, протопал к балконной двери, на миг замер напротив неё, вытянул руку, открыл и вышел на балкон. Там, снаружи, сквозь щедрые солнечные лучи косо неслись к земле тяжёлые сверкающие капли. Маленькая дождевая тучка стремительно уходила на запад, касаясь городка самым краешком и не закрывая рассветного солнца, но сильный низовой юго-восточный ветер отклонил ливень, заставляя воду лететь почти параллельно земле, и накрыл-таки дождём попутные пригороды.
Мальчишка стоял у балконных перил и смотрел на небо, стараясь проникнуть в самую его глубину — туда, где сидел в своей лаборатории и проводил бесконечные эксперименты учёный дяденька Бог. «Здравствуйте, дядя Бог! Это опять я, Витя. Помните, мы прошлый раз тоже разговаривали, помните? Дядя Бог, пожалуйста, сделайте так, чтобы тучи закрыли солнце! Ну, пожалуйста-пожалуйста! Что Вам стОит-то! Вы ж всем тут можете управлять. Пусть будут тучи, нормальные, густые тучи! Пусть дождик перестанет быть слепым! Пожалуйста…»
— Витенька, сынок, идём в дом. Промокнешь, простудишься. Дался тебе этот дождик!
Мать осторожно положила руки на плечи сына, мысленно проклиная себя за то, что никак не может избавиться от такго естественного, с раннего детства знакомого словосочетания: «Слепой» дождь». Второе лето уже, а предательское словечко нет-нет, да и проскакивает в речи, в самый неодижанный момент. Женщина силилась — и не могла вспомнить: как же ещё тогда, в детстве, бабушка называла такой дождь? Как-то ведь называла… Но — боже, как же это было давно… Детство, деревня, ферма… Абсолютно другой мир…
Витя одной рукой нащупал мамину руку у себя на плече, снял её оттуда, ласково сжал. Другой рукой нашарил на шершавой пластмассовой тумбочке солнцезащитные очки, надел и вернулся вместе с матерью в дом.
Эпизод с дождём повторялся каждый раз, с тех пор, когда, прошлым летом, мать первый раз допустила эту же ошибку: рассказывая сыну о погоде на улице, сказала, что там идёт «слепой» дождь. Мальчик тогда сам помрачнел, как туча, так же вышел на балкон и долго стоял у перил, глядя невидящими глазами на косо несущиеся сквозь солнечный свет капли, а мать, обливаясь слезами, поклялась никогда больше не употреблять при сыне слова «слепой». Но с привычками, уходящими корнями в глубокое детство, не так-то просто расстаться, и нет-нет, да и прорывалось снова безобидное определение, в одночасье ставшее запретным и предательским. Сын каждый раз спрашивал, какой идёт дождь, и, стОило матери не уследить и выпустить рефлекторно укоренившееся словечко, как Витя немедленно оказывался на балконе. Или, если дождь застигал их на улице, просто останавливался и молча смотрел в небо, а мать, в очередной раз проклиная свою косноязычность, уговаривала его скорее идти под крышу…
… В той аварии на солнечной энергостанции обвинять было некого. Смерч, пронёсшийся над холмами, превратил её в наэлектризованную мешанину стекла, проводов и электронных обломков, а идущая на «хвосте» смерча сильнейшая гроза довершила дело. Молнии хлестали без перерыва — бело-голубые, ветвистые, словно пойма Ориноко после сезона дождей. Гремело так, что различить в этом грохоте сухой треск разрывов и бесчисленных замыканий было не возможно, лишь казалось, словно молнии бьют уже не только с неба, но и обратно, будто поверженная энергостанция из последних сил огрызалась ответными разрядами. И вдруг гроза стихла, внезапно, словно там, вверху, кто-то повернул отключающий рубильник. И тогда, в тишине, нарушаемой лишь жалким щелчками замыканий агонизирующей энергостанции, возникла шаровая молния. Зелёный лохматый «помпон», шурша и отплёвываясь белыми сполохами, сперва повисел над обломками, будто размышляя и примериваясь, несмело «склюнул» несколько искрящих снопиков на замкнувших проводниках, а затем, словно распробовав эту реальность на вкус и почувствовав настоящий голод, рванулся прямиком к жилому сектору, увеличиваясь в размерах и стремительно набирая скорость.
Витина мама работала на энергостанции техником-оператором. Вместе с остальной бригадой смены она, укутанная в блестящий диэлектрик скафандра, отключала энергоблоки, обесточивала магистрали, поливала кучи наэлектризованных обломков жидким «киселём» нейтрализующего биопласта из жёлтого аварийного брандспойта, а потом стояла в немом удивлённии, наблюдая за феерическим эндшпилем чудовищной грозы. Встретив поднятую по тревоге смену, уставшая, словно шахтёр-забойщик после вахты, женщина пешком добрела до дома, оставив оказавшийся обесточенным электрокар на парковке энергостанции. И обнаружила выбитое окно, неузнаваемо оплавленный комок на компьютерном столике и лежащего рядом на полу сына. Мальчик был в глубокой коме. Впрочем, на третий день небытие отпустило Витю. Только вот в качестве платы забрало у него зрение.
Все усилия врачей были напрасны, да что там — никто не мог даже приблизительно сказать, что с ним произошло. Глаза мальчика и на вид, и по результатом многочисленных исследований были абсолютно здоровы… Только совершенно не реагировали на свет. Вопреки всем логикам и здравым смыслам. В конце концов врачи отступились, ограничившись периодическими обследованиями и курсами профилактических процедур, которые, конечно, не могли навредить, но и лечить тоже ничего не лечили. Поскольку, согласно всем медицинским данным, лечить было нечего. Мать не теряла надежды, ездила в клиники, встречалась с врачами, писала бесконечные письма мировым научным светилам. Многие откликались, даже соглашались на встречи и обследования. Но результат оставался прежним. И вот очередной год в жизни Вити подходил к концу, двенадцатый со Дня рождения, и первый — в Мире, лишённом Света. Мальчик не унывал, не предавался глупостям, вроде депрессии и чёрной меланхолии. Напротив, он быстро адаптировался, научился ориентироваться в окружающем пространстве, освоил тактильное чтение. Мать целыми коробками возила ему специальные книги для слепых. В основном, это были учебные пособия по физике, которая и до потери зрения была для сына «царицей всех наук». Словом, парень держался молодцом. Вот только «слепой» дождь каждый раз выводил его из этого равновесия. Мальчик, словно завороженный, выходил на балкон, снимал тёмные очки и вперивал невидящий взгляд в одновременно солнечное и дождливое небо, и мать снова и снова, глотая душащие слёзы и ругая себя, ласково уводила сына домой, про себя моля о прощении и клянясь выжечь слово «Слепой» из своего лексикона и из своей памяти калёным железом. А мальчик, глядя в невидимое небо, раз за разом повторял свою просьбу к великому Небесному Учёному, которого все люди звали Богом. Витя не особенно задумывался о том, кто и как называет Учёного. В общем-то, это не имело большого значения, по сравнению с тем, что тот мог хотя бы дождю помочь перестать быть слепым…
Мать привела сына в комнату, усадила в кресло, поставила на стол перед ним, раздвинув горку книг, стакан горячего чая. На соседнем, её рабочем столе пиликнул компьютер. Входящее сообщение. Подошла, открыла почтовую страницу. На экране развернулся текст: «Вам нужна помощь?» Далее анимированно подмигивал смайлик. И — всё. Только многоцифровой код в качестве обратного адреса, состоящий из единичек, троек и семёрок в разных сочетаниях. Уставшая, отчаявшаяся женщина автоматически занесла руку, чтобы нажать «Удалить»… И, не доведя её до клавиши, набрала в сторке ответа: «Да.» И нажала ввод. Через минуту внизу, в прихожей, раздался звонок. Женщина, сказав сыну: «Я сейчас, только посмотрю, кто пришёл!», спустилась и открыла дверь. На пороге стоял мужчина в сером костюме с закатанными по локоть рукавами, клетчатой рубашке с широким оранжевым галстуком и зелёной шляпе. В одной руке странный посетитель держал большой разноцветный зонт, а в другой — старомодный чемоданчик-ридикюль. С зонта ручьями стекала вода: ливень, рассекающий солнечный свет на тысячи крошечных радуг, казалось, только усилился. «Что Вам…» — женщина осеклась. Улыбка гостя словно вместе с Солнцем осветила прихожую и совершенно обезоружила хозяйку.
— Мир вашему дому! Вам же помощь нужна? Вижу, нужна, правда! — голос посетителя совершенно не соответствовал внешности: выглядел он, конечно, гротескно и эпатажно, но — гротескно и эпатажно по-взрослому. А говорил как мальчишка. Или как выживший из ума чудаковатый старик. Как кто угодно, только не молодой, взрослый мужчина. Гость, тем временем, огляделся вокруг. Удивительный голос зазвучал вновь: «У-уу… Вон оно всё как! Да вам тут, ребята, совсем другое нужно… Хм, хм… Тру-лю-лю, та-та-трям!» — промурлыкал, улыбаясь, — «Ну, значит, точно, ко мне! Всё верно! Где пациент? Идёмте, ну что же Вы! Идёмте скорее, пока дождик не кончился!» Шокированная, сбитая с толку, женщина не могла отвечать, оа совершенно не представляла, что делать в этой ситуации. Выгнать? Звать на помощь? Так ведь этот… гость не нападает, в нём нет ни капли злого умысла: как женщина, как мать она чувствовала это… Кто он? Сумасшедший? Фокусник? Клоун? Экстрасенс? Перебирая в мозгу одинаково подходящие к незнакомцу и одновременно одинаково не соответствующие ему и ситуации эпитеты, она не заметила, как Витя, нащупав перила, спускается со второго этажа. Прошагал, ориентируясь на голос, встал рядом, уставился на незнакомца. Солнцезащитных очков на сыне не было.
— Здравствуйте, — поприветствовал мальчик гостя, — А зачем же Вы сами-то пришли? Вы же заняты, у Вас — опыты, эксперименты. Я же понимаю. Я же просил просто сделать так, чтоб тучи, чтоб дождик нормальный был. Не слепой…
— Ну-у, коллега, тут Вы погорячились! — голос незнакомца выровнялся, обрёл бархатистую глубину и тембр. На пороге дома стоял молодой, преуспевающий учёный. Странная одежда, на удивление, не портила, а лишь подчёркивала этот имидж.
— Проходите! — Витя провёл рукой, указывая в дом. Получилось не очень ровно, куда-то немножко в сторону потолка, но, в целом, понятно.
Мать стояла рядом с приоткрытым ртом, словно воздуха ей то-ли не хватало, то-ли, наоборот, было слишком много, и вот-вот наступит кислородное опьянение. С каждой секундой она понимала происходящее всё меньше и меньше.
— Э-э, нет, парень, что ты! Нам с тобой не нужно в дом. Как раз наоборот! — мужчина распахнул дверь на всю ширину и склонился, всем видом приглашая обитателей дома выйти наружу, под тугие струи дождя. — Пр-рошу!
Витя, улыбнувшись, протопал к двери, скинул домашние тапки, нащупал резиновые сапоги, надел и шагнул за порог. Спохватившись, женщина всплеснула руками, сдёрнула с вешалки дождевик, накинула на плечи сыну, расправила капюшон. Впрочем, дождь мальчику не грозил: зонт странного гостя был так велик, что с запасом закрывал их обоих. Выйдя наружу, мальчик и мужчина остановились на крылечке.
— Знаете, в чём ваше заблуждение, коллега? — мужчина наклонился, заглядывая мальчику в лицо. — Вы перепутали термины, и немножко ошиблись в исходных данных. Вы уверены, что вот этот дождь — слепой. В этом и есть ваша главная ошибка! Такой дождь — вовсе не слепой, и никогда таковым не был. Вот, пожалуйста, убедитесь сами… — мужчина будто немного растерянно огляделся, затем увидел ридикюль в своей руке, поднял брови, словно не ожидал его там увидеть, положил на перила крыльца, открыл. В чемоданчике оказался целый ворох каких-то стёклышек, линз, крохотных зеркал, сверкающих гранями кристалликов, оправ, держателей, бронзово желтеющих шестерёнок. Странный посетитель порылся во всём этом, приговаривая: «Где же они? Сейчас, сейчас, Ага!», из ридикюля под его пальцами сперва раздался удар небольшого, звонкого колокольчика, затем со вздохом вырвалось облачко густого белого пара. Мужчина, наконец, вытащил на свет оправу круглых очков, напоминающих старинные пилотские «консервы», только без стёкол.
— Подержите-ка, коллега, — он протянул зонт мальчику. Тот принял резную рукоятку, покачал, приноравливаясь к весу. Тем временем гость снова рылся в своём ридикюле, извлекая оттуда одну за одной четырнадцать тонких линз, переливающихся, от красной до фиолетовой, всеми цветами радуги. Рассортировав стёкла на два набора — по стеклянной радуге в каждом — он аккуратно, по одной, вставил линзы в оправу — семь стёклышек в правую часть, семь — в левую, полюбовался на результат, несколько раз дунул, сдувая пылинки, и протянул очки Вите, взяв его ладошку в свою и положив её на наголовник очков. Мальчик вернул зонт, ощупал очки и натянул на голову, поудобнее приладил «консервы» на глазах… И увидел свет.
— Ух, ты-ыыы… Ой… Я же… Я же… ВИЖУ!!! Мама-ааа!!! — мальчишка бросился к матери, споткнулся, растянулся на крыльце, вскочил, не дожидаясь, пока мать подбежит и поднимет его, развернулся, ринулся обратно, к гостю… И с разбегу наткнулся на мокрые перила. Мама подбежала, обхватила сына сзади за плечи. Ни на крыльце, ни на лужайке возле дома никого, кроме них, не было, если не считать старую мокрую галку, сиротливо топорщащую перья на заборе.
— Сынок! Витенька! Кто это был? Что он с тобой сделал? Что это за штука, что за очки? — поведение пришедшей в себя женщины сильно напоминало суету квохчущей курицы-наседки…
Потом были звонки, сирена «скорой», и снова свет, много разного света: тёплый солнечный, холодный свет больничных ламп, тусклый жёлтый — от ночника. И две недели реабилитации и обследований . Врачи ходили вокруг, блестели приборами и оборудованием, собирались на консилиумы и совещания, сбивались в кучки и снова распадались на отдельных людей. Мама наотрез отказалась отдавать на исследование удивительные очки, подаренные сыну незнакомцем, и он надевал их всегда, когда глаза не были заняты процедурами или докторскими приборами. Даже спал в них. И с каждым днём видел всё лучше и лучше. Пока, в один прекрасный вечер, очередной врач, подсевший к витиной кровати, наклонился, подмигнул и сказал заговорщическим шёпотом: «Ну, вот и всё, коллега. Они Вам больше не нужны!» Аккуратно снял с мальчика очки, убрал в карман, встал и вышел из палаты, поправляя халат, чтобы никто не заметил под ним ярко-оранжевого галстука.
На следующий день мальчика выписали из больницы. ПарИло, налетал сильный, но тёплый порывистый ветер, гнавший по небу пухлые дождевые тучки, с востока на запад, как в тот день, когда в их дом позвонил удивительный незнакомец. Мама приехала в больницу на электрокаре, а когда они выехали за городскую черту и свернули на дорогу, ведущую к дому, пошёл дождь. И туча, как и тогда, не закрыла Солнца.
— Мама, этот дождь — не «слепой», это всё не правда! — сын выжидательно смотрел на мать. Смотрел абсолютно здоровыми, видящими глазами. Мать смахнула слёзы, чтобы не мешали вести машину.
— Я знаю, знаю, сынок. И скоро я обязательно вспомню, как он правильно называется!
Электромобиль остановился перед калиткой. Мальчик выскочил из машины первым, засмеялся, пытаясь уворачиваться от дождя, зашлёпал по лужам, распахнул калитку и замер.
— Вот это да-ааа… Мам, смотри!!!
Женщина захлопнула водительскую дверцу, подошла к сыну и заглянула во двор. Вся лужайка перед крыльцом, словно маленькими белыми пирожными, была усыпана шляпками молодых шампиньонов.
Очередной налетевший порыв ветра выволок откуда-то из-за стены дома, закружил в воздухе и бросил к ногам женщины и её сына большой разноцветный зонт с резной деревянной рукояткой.
Просеянное сквозь мельчайшее сито из улмурианской парусины, весеннее солнце прыгало по палубе целым выводком смешливых солнечных зайцев. Гордо выпяченные пуза парусов уверенно наполнял утренний ветер, тугой и свежий, как первые ячменные всходы. Широкие крылья вибрировали, тихо, на самой границе слышимости, треща туго натянутой парусиной по каркасу, слегка напоминающему сетку прожилок на старом, огромном тополином листе. «ВОрон Коегара» продолжал набирать высоту — не спеша, уверенно и неотвратимо, именно так, как надлежит истинному ВОрону. Корабль-самолёт был спокоен и уверен в своих силах.
В душЕ Стейнхлифа царствовали блаженство, вседозволенность и озорство. Первое дарил ему «ВОрон Коегара», его мечта, его бред, его бесконечные бессонные ночи, похожие на дни, и дни в ангарах, лабораториях и мастерских, похожие на жаркие, шумные, душные ночи. Второе дарили ему Небо, Ветер, Солнце и осознание своей полной, неоспоримой победы — победы над сомнениями, над злыми языками, над трудностями и неудачами, над разочарованиями, над временем. Над самим сабой. Ну, а третье ему никто не дарил. Озорства у него было сколько угодно своего собственного, врождённого. Им он и сам мог поделиться с любым, кто был бы не против такого подарка. «ВОрон Коегара», не смотря на всю свою парусно-надутую, демонстративную серьёзность, был не против. Он улыбался, пряча улыбку в густые «усы» носового такелажа, и хитро подмигивал чёрным и суровым на вид глазом, собственноручно нарисованным Стейнхлифом на крутой скуле корабля. Корабль изо всех сил старался не показывать этого, но капитана не проведёшь. Кто-кто, а Стейнхлиф это точно знал.
Небом, полётами Стейнхлиф «болел» с раннего детства. Крыльями — с тех пор, когда однажды, впервые увидев дирижабль, маленький Стэнни закатил слёзную истерику — мол, так не бывает, чтоб пузатая бочка летала без крыльев, это не правильно и на свете такого существовать не должно. В чём-в чём, а в том, что священное право ЛЕТАТЬ дано лишь тому, у чего есть КРЫЛЬЯ, Стейнхлиф был уверен свято и неколебимо. Позже, когда маленький Стэнни перестал быть маленьким Стэнни, а превратился в Стэна, умника и выдумщика, каких свет не видывал, но в целом — вполне своего парня, а детские капризы остались где-то в не часто вспоминаемом прошлом, Стейнхлиф не перестал, как обычно происходит с детьми, «болеть» своими детскими мечтами. Напротив, мечты окрепли, повзрослели вместе с ним и оформились в нечто более жизнеспособное. В Идею. «Идеи — они, как пылинки. Кружатся вокруг, летают, витают в воздухе… Весь фокус в том, чтобы изловчиться и поймать нужную!» — говорил Стейнхлифу старик отец, механик-часовщик, в вечной своей вязаной шапочке, с линзой в глазу, склоняющийся над рабочим столом… Жители Ульфхейна звали его «Стрелочным ювелиром». Мальчишки кликали не иначе, как «Мастер Тик-Так». «Стрелочный ювелир» составлял всю семью, которую знал Стейнхлиф. О матери представления он не имел. Он вообще узнал, что мамы бывают, только после того, как познакомился с сорвиголовой Дэрком, жившим в большом доме на улице Синих бурь. У Дэрка были и мама, и папа, и даже бабушка — старая, словно обгорелый пень от ейка, разбитого молнией в прошедшем високосном году. Каждый раз, когда Стэнни прибегал к Дэрку в гости, мама Дэрка вздыхала и кормила мальчишек ароматной черёмухово-сливовой винартертой, сдабривая её богатырскими порциями сурмьйоулка, разлитого в пузатые глиняные кружки… Что Стэнни никак не мог понять, так это то, почему Дэрк вечно не доволен то тем, то этим, и чему в его, Стейнхлифа, жизни Дэрк так завидует…
Как оказалось, завидовал Дэрк многому. Слухам и загадочно-таинственной ауре, которая постоянно витала над Мастером Тик-Так, его домом и всем, что с ним связано — а, значит, и над Стэнни. Бесконечным байкам и россказням, которых водилось в голове Стрелочного ювелира великое множество, и которыми он не забывал делиться с сыном, а подвернутся гости — так и сними тоже. Ну и, конечно же, завидовал он той видимой свободе, которую имел Стэнни, по сравнению с ребятишками из «полных» семей. Ещё бы! Захотел — пошёл в лес собирать лесные орехи, захотел -полез в старые, заброшенные каменоломни на Западной окраине, захотел — вообще отправился к Холодным камням, туда, где, по слухам, обитали в болотах навы и жуткие хульдуфоулк, которые вроде и совсем как люди — а не люди вовсе, и там у них всё наизнанку, в этих их Холодных камнях… И никто тебя не окликнет, не скажет: «А ну, домой!», не даст в сердцах подзатыльника жёсткой, как зимняя картошка, рукой… Отец — а что отец! Он и не заметит: вечно он сидит в своих пружинках-колёсиках, словно крот в земляной норе…
Старый часовщик усмехался, пряча улыбку в складках губ, и говорил на это Стейнхлифу: «Это всегда так, галчонок. Что имеем — не храним, потеряем — плачем. Поймёт твой Дэрк, какое богатство у него есть, не переживай. Не скоро ещё только. Когда совсем вырастет, да когда своя семья появится.»
Стейнхлиф слушал такие слова в пол-уха. Ему было не до зависти Дэрка, не до будущей семьи — ни своей, ни тем более дэрковой. Его не влекли старые развалины, не манили странные хульдуфоулк со своими богатствами и перевёрнутым с ног на голову миром. Его звало небо. Звало не словами, не посулами, не уговорами. Звало так, как суровые северные воды зовут китов, а заморские сказочные страны — перелётных птиц. На языке инстинктов. На языке заклятий. На языке сердца.
Шли дни. Складывались в недели, ндели — в месяцы, а уже из них три неторопливые вредные старухи ткали гобелены лет, там, в большой пещере, надёжно укрытой среди могучих корней Иг’драссиль. Так рассказывал старый Стрелочный ювелир, а уж он знал во всём этом толк, как никто другой. И чем больше таких гобеленов укладывалось в мозаику судьбы Стейнхлифа, тем больше вопросов переполняло голову юного романтика. Почему летают драконы? Чем их крылья отличаются от крыльев птиц? Не родственники ли они летучим мышам, целыми колониями обитающим в тех же старых каменоломнях, в которые так любил лазить Дэрк и другие мальчишки? Что поднимает их в небо и не даёт падать обратно? Как вообще оно работает, крыло? Все эти вопросы множились, роились, искали выхода и ждали ответа. И, разумеется, окончательно созрев, выбрасывались плотной струёй, словно семена бешеного огурца, прямиком в Мастера Тик-Так. Старик то отшучивался, то отвечал; а некоторые и вовсе оставлял без ответа — подмигнёт, усмехнётся — да и промолчит… Старый мастер не мало пожил на свете. Пытливую душу сына он видел насквозь, как видел множество всевозможных часовых механизмов, и хорошо знал, на какие кнопочки там нужно нажать, какие рычажки повернуть, чтоб детская пытливость не рассеялась, не исчезла напрасно, а с возрастом превратилась в глубокий, живой интерес, гарантирующий парню нетривиальную жизнь, полную открытий, свершений и приключений.
И вот настал момент, когда часовщик, пристально поглядев на уснувшего после дневных забот сына, бесшумно закрыл дверь и спустился в свою мастерскую.Там он вытащил из-под стола ящички с шестерёнками, пружинками и маятниками, заклёпками и бронзовыми винтами такого размера, что невооружённым глазом только он сам и мог их разглядеть, извлёк с верхнего стеллажа медные и латунные листы, аккуратно завёрнутые в большие обрезки улмурианского парусного шёлка, и принялся за работу…
Модель была готова шестого апреля — как раз накануне девятого Дня Рождения Стейнхлифа. Всё, от юферсов на верхних реях до последнего бронзового нагеля, на кораблике было, как настоящее, и сверкало новизной и тем особенным строгим порядком, какой был издавна принят на флоте. Паруса можно было поднять и опустить при помощи маленьких хитроумных рычажков, крошечным штурвалом поворачивался корабельный руль, а если нажать на большой блестящий рычаг, выходящий из палубы позади грот-мачты, в бортах кораблика раскрывались специальные водонепроницаемые задвижки, и оттуда, из длинных, в пол-корпуса, узких пазов, выдвигались широкие суставчатые крылья, немного напоминающие по конструкции зонтик от дождя. Крылья были большими и прекрасными — сразу видно: такие поднимут в небо крохотный кораблик шутя, без особого напряжения… Щелчок рычажка — и крылья начинали размеренно махать: вверх-вниз, вверх-вниз, вверх — резче, так, что ткань прогибалась, становясь почти вертикально, вниз — плавно, медленно, забирая воздух и, опершись на него, толкая корабль в небо…
Восторгам Стейнхлифа не было предела. Подарок превзошёл все его самые смелые ожидания, его не смогли бы затмить любые сокровища мира. Часами мальчуган не выпускал из рук маленькое крылатое чудо. И если изначально летать толком кораблик не мог — так, неуклюже вспархивал над столом, пролетал двадцать-тридцать сантиметров, и приземлялся обратно — то воображение и руки мальчика довершили заложенное отцом. Вместе со Стейнхлифом кораблик исследовал все земли, все уголки, которые только нашлись на старой, обтрёпанной по краям карте, что висела над большим столом в кабинете отца, а с появлением удивительной игрушки перекочевала в общую комнату: ведь юному путешественнику были необходимы просторы для исследований. Не единожды были открыты оба полюса планеты, покорены все, даже самые-самые высокие горы, и вечные властители горного неба — орлы — к вящему неудовольствию убедились, что их безраздельному воздушному царствованию приходит конец, неумолимый и бесповоротный. Сотни гроз, штормов и ураганов, тысячи миль оставлял за кормой бесстрашный кораблик, ведомый фантазией своего не менее отважного капитана… Вечером, усталые и счастливые, они оба возвращались домой с небес чудесного Пространства Воображения. Прежде, чем отправиться спать, мальчик обмахивал своё бронзовое чудо мягкой выдровой кисточкой и устанавливал на подоконник на специальной подставке. Но они не расставались и ночью: во сне их приключения лишь продолжались…
Кораблик не был безымянным. Стейнхлиф помнил, как ласково звал его отец в раннем детстве, отвечая на тот или иной вопрос или просто рассказывая на ночь очередную удивительную историю. Галчонок. «Не уснул ещё? Ну, тогда слушай, галчонок», — так начинал свои рассказы часовщик. Пришла его очередь вернуть эту подаренную когда-то отцом нежность. И теперь Галчонком Стейнлиф сам называл своего маленького механического друга.
А вредные старухи в глубокой пещере были трудолюбивы. Годы снова потекли своей разноцветной чередой.
Школу Стейнхлиф окончил в четырнадцать лет. Он посещал только старшие классы. А программу младших — собрался, обложившись учебниками, посидел пару месяцев — да и сдал всю сразу, экстерном. Не малую роль в этом сыграли неисчислимые воображаемые путешествия на крыльях фантазии… И «Галчонка».
Дальнейшее Стейнхлиф представлял себе чётко, только вот реализацию — смутно. Средств на обучение в Школе Изобретателей взять ему было неоткуда. Поэтому, окончив школу, он собрал котомку с инструментами и отправился наниматься на работу. Вопроса «Куда?» не существовало. Разумеется, в ангары. В лётные мастерские.
И уходя, и возвращаясь затемно, а частенько и вовсе оставаясь ночевать в ангаре, Стейнхлиф не видел, как старик отец перебирал, приводил в порядок, начищал и прихорашивал свою огромную коллекцию самых изысканных и замысловатых часовых механизмов, какие только существовали в истории часового ремесла в Коегаре. Не обратил он особого внимания и на отсутствие отца дома в осеннюю ярмарочную неделю — это было в порядке вещей, эту неделю старый часовщик пропускал разве что, когда болел, что случалось не часто… А когда отец вернулся, неуклюже, подобно крабу, вышагнув из рейсовой повозки на мостовую, его кошель оттягивала сумма, даже слегка превышающая требуемую на обучение в изобретательской школе.
Трудно описать эмоциональный ураган, который пережил в тот вечер Стейнхлиф. Он гладил пальцами морщинистое лицо отца, похожее на ощупь на невыделанную акулью шкуру, и слёзы благодарности застилали ему глаза горячей солёной пеленой. А он даже не пытался останавливать их…
Перед отходом поезда, перед самым отправлением, когда провожающие уже вышли из вагонов, а тормозные башмаки с шипением и свистом оторвались от вагонных колёс, отец протянул сыну маленькую гранёную коробку с медной кнопочкой запора на одной из граней. Сказал: «Мне подарил его один очень мудрый человек, великий Мастер. Мы вместе починили тогда большой хронометр на Центральной башне, в Столице Улмура… Тот Мастер сказал, что эта штука может запустить любые, даже самые сложные часы. До ремонта механизма она заставляла хронометр на башне работать долгие годы, но теперь механизм восстановлен, и вещица ему больше не нужна. Он подарил её мне, в память о нашей работе и дружбе. Теперь она — твоя, храни и применяй с умом. Пусть она принесёт тебе удачу.» Тут вагоны залязгали буферами, поезд тронулся, старик, как-то сразу сгорбившись, будто взвалил на спину непомерно тяжёлый мешок, заковылял к зданию вокзала, а Стейнхлиф долго, напрягая глаза, вглядывался в убегающее к Востоку утреннее марево, словно всё ещё видел бредущую по перрону приземистую фигуру часовщика.
Солрика встретила Стейнхлифа суетой, гомоном, пёстрыми одеяниями толпы и каменным величием широких, как реки в половодье, центральных улиц. Жизнь, доселе спокойная и размеренная, ударила фонтаном, обрушилась водопадами, закружила, подхватила и понесла, понесла… Месяцы пролетали так, как в старом-добром Ульфхейне, бывало, пролетали летние, полные забот и событий дни. И таким же мощным, бурным, неистовым потоком текли в разум и душу юного изобретателя новые знания. Год пролетел так, что Стейнхлиф никак не мог вспомнить в очередной День Рождения, сколько же ему исполнилось — всё-таки пятнадцать, или всё те же четырнадцать, и ему только-только предстоит получить свой школьный диплом… Стейнхлиф так и не открыл подаренную отцом шкатулку, хоть и носил её всегда при себе, поближе к сердцу. Он загадал: если он вытерпит и не откроет её до Дня Рождения, то всё, о чём бы он ни мечтал, непременно сбудется… И вот этот День наступил. Поздно вечером, когда новые приятели разошлись, весёлые и шумные, — Стейнхлиф придвинул к столу, поближе к свету настольной лампы, стул, оттеснённый к окну танцевальным вихрем, уселся на него, достал заветную шкатулку и нажал на кнопку запора. Прозвучал высокий мелодичный аккорд, гранёная крышечка откинулась со звонким щелчком, и комнату залил ровный нежно-янтарный свет. В коробке, в аккуратном бархатном гнезде, переливаясь бесчисленными гранями, сиял большой островерхий кристалл. А в нём, внутри, посреди густой янтарной глубины, плавало крохотное, почти прозрачное серебряное пёрышко.
Как заворожённый, юноша смотрел на Кристалл. И ему казалось, что Кристалл с не меньшим вниманием смотрит на него. И даже… Даже с удивлением. Стейнхлифу казалось, что в Кристалле, словно на карточках фокусника-визуала, разворачиваются события, движутся фигурки, меняются времена года… Перед ним, будто в волшебном вещем сне, проплывала его прошлая жизнь. Вот отец, как обычно, улыбаясь морщинистым уголком рта, дарит ему волшебный кораблик, сказку его детства… Вот они с «Галчонком» пускаются в новые и новые приключения… Вот он, уставший, ставит кораблик в подставку на подоконнике, смахивая кисточкой накопившуюся за день пыль… Вот «Галчонок», кренясь в лихом оверштаге, выпускает свои могучие крылья, и суровое, неистовое, сумасшедшее предштормовое небо бросается им навстречу, и сразу отступает куда-то вниз, бессильное одолеть отважного летуна, а последние брызги ещё слетают с блестящего бронзой форштевня и летят вниз, превращаясь в крохотные гранёные кристаллы, в каждом из которых — малюсенькая частичка Жажды Познания, этой общей крови Капитана и Корабля, не остывающей никогда, способной растопить любой лёд, даже лёд человеческого неверия… И вдруг Стейнхлифу показалось, будто ещё один такой же Кристалл вспыхнул в его голове. Понимание. «Слушай… Так, значит, ты — Сердце?! Маленькая частичка Сердца Чуда, созданного когда-то, наподобие того, что создал для меня отец?! Значит, ты тоже однажды был чьим-то Счастьем? Вот это да… Ну, здравствуй, Галчонок…»
Потом были новые месяцы учёбы, новые знания, летняя практика, успехи и неудачи — куда же без них. Были каникулы, на которые Стейнхлиф уехал домой, и была волнующая встреча с отцом. И был «Галчонок», в центре палубы которого, смахнув почти годовалую пыль, Стейнхлиф осторожно закрепил Кристалл. И — длинные-длинные летние вечера чудесного возвращения в Детство. «Галчонок», словно истосковавшись по приключениям и по своему Капитану, носился майской горлицей по комнате, выписывая все пируэты и фигуры пилотажа, которые Стейнхлиф успел теоретически изучить за прошедший год. Для этого «Галчонку» больше не требовалось участие капитанских рук. Ведь теперь у них было одно общее Сердце.
Затем обучение продолжилось. Кристалл послушно зажигал в общежитии лампы, когда случались перебои с электричеством, и устраивал уморительные представления, будучи тайком засунут через трубку для надувания в баскетбольный мяч, и тогда от здорового студенческого хохота сотрясались стены старенького спортзала. От новообретенных друзей Стейнхлиф не скрывал чудесных свойств отцовского подарка, а они особенно-то и не удивлялись. Подобные талисманы водились почти у всех, а наличие и проявление их Силы было лишь вопросом веры хозяина…
А весной принесли весть о смерти отца. И, едва отметив свой семнадцатый День Рождения, Стейнхлиф отправился отдавать отцу последнюю скорбную дань. Весна выдалась прохладная и затяжная, и частый, похожий на осенний, дождик долго плакал вместе с молодым пареньком над могилой старого часовщика.
За время болезни отца дом пришёл в запустение. По комнатам, забираясь через распахнутые и частично уже разбитые форточки, бродили сквозняки, оставляя по углам печальные холмики перемешанной с унынием серой пыли. Не смотря на эти сквозняки, дом пах болезнью. Развешанные по стенам часы, обычно наполнявшие дом задорным разнотонным тиканьем, стояли. И только на запылённом подоконнике тускло поблёскивал бронзой, откликаясь на серый свет пасмурного дня, неукротимый «Галчонок». Кораблик будто бы кричал в лицо любому, перешагнувшему этот осиротевший порог: «Смотрите, вот он я, я здесь! Жизнь не кончилась, и даже не остановилась! Эй, там! По местам стоять, с якоря сниматься! Приключения продолжаются!»
Жизнь действительно продолжалась. Жуткая боль утраты улеглась, пронзительная безысходность уступила место глухой, ноющей тоске, а та, в свою очередь, сменилась тихой печалью, которая перемешалась с воспоминаниями и улеглась на отведенное ей место в одном из самых сокровенных тайников душИ, доступ в которые имел лишь сам Стейнхлиф да Кристалл, отцовский подарок на счастье. Лекции сменялись мастерскими, те — практиками в ангарах, лабораториях и на полигонах, в перерывах между всем этим шумели вечеринки, чаепития, диспуты, творческие вечера… Однажды на такой вечер, в режиме неофициального визита, прибыл сам Конунгур, со свитой лучших изобретателей и личной Лётчицей. О ней говорили, что девушка была асом, пилотом экстра-класса, лучшей из лучших… Впрочем, это уже совсем другая история. Мы скажем лишь, что на следующий день Конунгур лично произвёл отбор перспективных, на его взгляд, студентов, Стейнхлиф попал в их число и получил предписание явиться летом в качестве практиканта на «Фрамфарир Сигур», флагманский дирижабль Королевского воздушного флота.
Потом было много полётов и новых идей. Стейнхлиф усовершенствовал узлы несущих конструкций и маршевых двигателей, придумал и разработал принципиально новую систему воздушной навигации, и эта система произвела революцию не только в коегарском воздухоплавании, но и в лётных ведомствах других стран… В силу особенностей специфики своей работы, Стейнхлифу часто необходимо было оказываться над океаном, как у побережья, так и над открытой водой. Недолгие часы отдыха он проводил то в гостиницах, то в офицерских общежитиях приморских лётных баз. И однажды, устало прогуливаясь по берегу вдоль тихого вечернего моря, Стейнхлиф увидел Её… И влюбился.
Рыболовецкая двухмачтовая гафельная шхуна стояла, до половины вытащенная на песок. Обросшее ракушками днище давно высохло, створки мидий раскрылись и потрескались, и они свисали от ватерлинии до самого песка неряшливыми лохматыми бородами. Большинство парусов отсутствовало, только на грот-мачте, под вздёрнутым в ходовое положение гафелем, болтались полуистлевшие обрывки некогда полосатого грота. По-видимому, шхуну бросили за ненадобностью, когда на промысел сельди и трески стройными рядами вышли могучие паровые траулеры… С этого вечера Стейнхлиф заболел. Работа стала идти, что называется, через пень-колоду. Фонтан идей, обычно обильный и бурный, иссяк. Даже шутки у него теперь получались какими-то несуразными и однобокими. Ни о чём другом, кроме идеи реализации «Галчонка» в оригинальном, полном масштабе, Стейнхлиф думать больше не мог. На него стали коситься однокурсники и сослуживцы, начальство несколько раз ставило ему на вид резкое снижение рабочих показателей, один раз, когда он чуть не посадил одновременно два экспериментальных самолёта-амфибии в один и тот же водный коридор, ему вынесли общественное порицание и пригрозили сообщить об инциденте Конунгуру… Тогда Стейнхлиф отправился к Светлому Правителю сам. Попав на приём, он не стал ходить кругами вокруг проблемы, а выложил всё, как есть, прямым текстом и со всеми надлежащими подробностями… В заключение своей речи он открыл принесенный с собой чемоданчик, с великими предосторожностями извлёк из него «Галчонка» и поставил модель на стол в приёмном зале. Кристалл занял уже привычное место на палубе, и маленький кораблик продемонстрировал высочайшим особам во главе с Конунгуром своё лётное мастерство…
Описывать бюрократическо-процедурную волокиту мы здесь не станем. Это скучно и никому не интересно. Так или иначе, в конце концов Стейнхлиф получил приличный гранд, не самую худшую мастерскую, кузню, лабораторию и ту самую шхуну, не первый год мозолившую глаза владельцем отелей на весьма перспективном побережье. Как ни настаивали представители морского ведомства — ни они, ни даже сам Конунгур не смогли отговорить изобретателя от идеи восстановления старой траулерной шхуны в пользу множества предлагаемых современных судов. В качестве «взрослого» преемника «Галчонка» Стейнхлиф хотел видеть только её. От него отступились, подогнали грузовой дирижабль, и шхуну, прямо в том виде, в котором она пролежала несколько лет на кромке прилива, перенесли в сухой док выделенной Стейнхлифу мастерской. Там её очистили от ракушек, остатков старой смолы и сурика, и работы по восстановлению и переоборудованию начались. Так состоялось рождение будущей гордости Королевского воздушного флота и первопроходца совершенно новой технической ветви в области освоения воздушных просторов, «ВОрона Коегара».
***
Закончив очередной испытательный полёт, Стейнхлиф посадил корабль в специально выкопанный возле ангара пруд и спустился на берег по перекинутым сходням. Он уже собирался было покинуть полигон и отправиться в диспетчерскую с отчётом, как вдруг увидел маленькую, тонкую фигурку, метнувшуюся по лётному полю прямо у полосы, с которой вот-вот будет дан старт тяжёлому паро-генераторному транспортнику. Гигантский самолёт стоял на стартовой полосе, четыре его паровые турбины ревели, как стадо нерп во время гона. Стейнхлиф, не раздумывая, бросился на поле. Низкая подстриженная трава слилась под ногами в однотонный зелёный ковёр… Изобретатель схватил мальчишку, когда самолёт гулко ухнул, выпустил целую тучу сизо-белёсого пара и начал медленно набирать разгон. Когда Стейнхлиф и незадачливый искатель приключений были в нескольких десятках метров, многотонная туша транспортника, сверкая медью и выдыхая облака густого чёрного дыма, с грохотом пронеслась по тому месту, где мальчуган стоял каких-то пару минут назад…
— Зовут-то тебя как?
Паренёк, насупившись, молчал, гоняя ботинком мелкого коричневатого жучка. Жучок резко изменил траекторию движения, миновал шаркающий носок башмака и триумфально скрылся под травяной кочкой.
— Ладно, пилот, так и запишем: зовут — Никак… Ну, а хоть зачем тебя навы на поле выволокли — тоже не скажешь? Ты, между прочим, забрался на секретный охраняемый объект, — попытался напустить официальной строгости Стейнхлиф, и тут же сам надулся, как гусь, стараясь удержать приступ смеха.
— Ага, конечно, охраняемый он, раз двадцать пять!, подал наконец голос «злостный нарушитель». — Я всё лето сюда лазаю — хоть бы один золотодоспешник заметил! И вы б не заметили, дядька… Если б не брызги…
Стейнхлиф всё-таки не удержался, хохотнул: что ни говори, а взрослым словом «Дядька» его назвали впервые! Но спохватился, вернул на место «официальное лицо» и спросил:
— Брызги? Ну-ка, рассказывай… Что ещё за брызги?
Поняв, что прокололся, пацанёнок свесил нос ещё ниже прежнего и забубнил, поддавая башмаком хохолок мятлика:
— Ну, это… Брызги, которые из-под носа вашего летающего Корабля… У нас все пацаны знают: волшебные они. Кто их упавшими на землю найдёт — тому вообще всегда потом везуха будет, во всём — и на футболе мяч туда куда надо полетит, и мама не заметит, что коленки зеленью от травы испачкал, и уроки списать любой отличник сразу даст, без всяких там «Фе-фе-фе!»… Мальчишка изобразил, как у отличников выглядит это «Фе-фе-фе» — нос в сторону, нижняя губа чуть оттопырена, и глазами повёл так, словно смотрит поверх съехавших на переносицу очков… На этот раз Стейнхлиф окончательно не удержался и заржал, как конь перед скАчками. С кустика полыни опасливо снялась стайка воробьёв. Почувствовав слабину, мальчишка несмело хихикнул. Смех у него оказался звонкий, весёлый. Каким и должен быть у нормального мальчишки.
— Ну, вот.. А сегодня — во! — Паренёк, видимо, совсем расхрабрившись, открыл вспотевшую ладошку, которую до сих пор держал в кармане штанов, зажатой в кулак. На ладошке, лоснясь от тёплой влаги, переливался крошечный Кристалл. Совсем маленький, размером с крупную булавочную головку. Но сомнений быть не могло: это был именно он, маленький близнец того, «взрослого» Кристалла, общего Сердца Стейнхлифа, «Галчонка», а теперь — и «ВОрона Коегара».
Стейнхлиф завороженно смотрел на новорожденное янтарное Чудо, не смея протянуть руку и прикоснуться: ведь у этого малыша уже был свой Друг, свой Капитан…
— Слушай, парень… Он же — небесный, ему ведь в небо, ему летать надо… А ты — «уроки списать», «маму обмануть»… Эх, ты…
— Да знаю я, опять насупился и затеребил мятлик мальчишка. — Да где ж я корабль достану? Не из коры же я его выстругаю, для ЭТОГО -то…
И тут Стейнхлифа снова посетило знакомое ощущение, будто в голове вспыхнул второй такой же Кристалл. Это можно было сравнить с вдохновением у поэтов, с озарением у изобретателей и учёных. Стейнхлиф встал и протянул мальчишке руку.
— Пойдём-ка, пилот.
— Э-э… Дядька, куда вы меня? Я… Это… Ну, я больше не…
Стейнхлиф не стал дожидаться, пока вечное детское заклинание всех времён и народов прозвучит полностью. Он улыбнулся, стараясь полностью развеять, растворить в тепле этой улыбки вновь возникшее было отчуждение, и кивком головы показал на «ВОрона Коегара». Проследив его взгляд, мальчишка оторопело захлопал глазами:
— Это… Но я же… Мне же того… Нельзя наверное, вообще… Это же… У-ууй-ё! Пацанам сказать — от зависти помрут! Вот прям на месте помрут!!!
Последние восторженные причитания он договаривал, уже торопливо стуча стёртыми подошвами башмаков по прогибающимся доскам сходен. На палубе мальчуган снова стушевался. Впрочем, это замешательство продлилось не больше пары секунд. За ним последовал какой-то полумышиный писк, и мальчишка, включив «собачью скорость», начал носиться вихрастым ураганчиком туда и сюда, от одного борта к другому, натыкаясь на такелаж, рангоут, стоЯщее на палубе оборудование, и каждый раз спрашивая: «Ух, ты-ыыы, а эт чё? Ой, а вот это — глубину мерить, да? А это — оуу! Якорь! Ничёси!!! Какой здоровый!!!»
Тем временем «ВОрон Коегара» медленно оторвался от воды и, плавно набирая высоту, пошёл над травой, над мятликами и одуванчиками. Сползшие с борта сходни так и остались одним концом плавать в тёмной прудовой воде…
…Когда совершили посадку, сходни пришлось вылавливать острым трёхзубым крюком — «кошкой». Мальчишка, у которого наконец-то обнаружилось вполне приличное имя Свентин, порывался было нырнуть за ними с борта, но Стейнхлиф пресёк эти отважные начинания, сообщив, что совершенно не хочет становиться ответственным за геройское воспаление лёгких у некоторых юных пилотов, и с этими словами, закинув «кошку», втащил мокрые сходни на борт в один приём. Потом подошёл к фок-мачте и открутил винт, фиксирующий подставку к специально приделанной сбоку мачты площадке. «Галчонок» всегда был с ним, и не в каюте, не в сундуке, не на полке — здесь, на палубе своего большого «младшего брата», возле его мачты, всегда готовый рвануться в небо. Никаких витрин, ящиков, стёкол — только воздух, только ветер, только солнце, просеянное сквозь могучие паруса «ВОрона Коегара»! И вот Стейнхлиф снова держал «Галчонка» в руках. Теперь уже в последний раз. «Не унывай, маленький, — мысленно обратился он к кораблику, — видишь — я вырос, и теперь мне трудно играть с вами двумя. Не обижайся. Пойми: ты достоин большего. У тебя должен быть твой, только твой Капитан. И он должен быть не «дядькой», а мальчишкой. И, по-моему, Свентин отлично подходит на эту роль, как думаешь? Не подведём? Не обманем его веру-в-Чудо?»
Держа кораблик одной рукой, Стейнхлиф протянул другую к мальчишке.
— Свен, дай-ка твой Кристалл… Да давай, давай, не бойся. Я Кристаллами не питаюсь, не съем.
Мальчуган было замялся, но, секунду подумав, вытащил из кармана Кристалл и протянул Стейнлифу:
— Вот…
Стейнлиф осторожно взял гранёную янтарную каплю с мальчишечьей ладони и крепко приладил на место, куда обычно устанавливал свой, большой Кристалл. Потом пошевелил рычажками, разворачивая паруса и выдвигая крылья, и раскрыл удерживающую корпус корабля ладонь. «Ну что же ты, Галчонок? Давай, не подводи меня! Лети!» Но маленький кораблик не двигался с места…
Мрачные мысли полезли одна за другой, словно сорняки после дождя. Но не успел Стейнлиф оформить и первую из них, как Свентин протянул руку к кораблику:
-Дяденька, а можно я?
-Конечно…
Мальчишка взял корабль в руки так, словно и вправду прикасался к живому, тёплому птичьему тельцу.
-Ну, давай, Воробей… Паруса ставить, с якоря сниматься! В добрый путь!
Лёгкий порыв вечернего ветра наполнил старые шёлковые паруса. Кораблик уверенно поднялся с раскрытых ладошек, заложил свой «коронный» вираж, лёг на левый галс и весело поскакал вперёд, к выходу с полигона, потешно взмахивая тугими перепончатыми крылышками, немного похожими на зонтик. И правда, воробей-воробьём. А следом за ним, подпрыгивая и пытаясь дотянуться до бронзового киля, мчался вприпрыжку счастливый капитан Свентин.