Через грудь, от левого плеча к правому боку, лег безобразный рубец – сизый и выпуклый, словно не от ожога вовсе, а от удара мечом. Млад часто задумывался, насколько связаны между собой две данности, насколько его путешествия наверх имеют отношение к тому, что происходит с ним наяву. Сначала он считал их порождением себя, способом говорить с богами так, чтобы быть уверенным в том, что они его слышат. Чтобы всего лишь убедиться: он говорит именно с богами, а не с самим собой. Боги – могущественные существа, они подпускают к себе смертных, но кто сказал, что смертные при этом не обманываются и мир нави предстает перед ними таким, какой он есть? Да, для него самого эти путешествия были столь же сущи, сколь и явь: он осязал мир нави, слышал его звуки, чувствовал его запахи и ощущал гораздо более тонкие эманации, излучаемые существами, населяющими тот мир.
Да, Млад поднимался наверх, чтобы изменить явь, но менял он ее не сам, опосредованно, – он всего лишь убеждал богов в своей правоте, в своем праве требовать изменения яви. И боги признавали за ним это право. Они сами наделили его этой способностью, сами позвали его когда-то и испытали его. Но кто сказал, что они показали ему мир нави таким, какой он есть? Кто сказал, что путешествия наверх – не выдумка, навязанная ему богами? Смертный не в силах постичь существования трех миров, многогранность мироздания раздавит его сознание, расплющит своей сложностью, своим кажущимся противоречием здравому смыслу.
Но шли годы, и с каждым подъемом наверх Млад убеждался: он неправ. Он слишком много рассуждает об этом, вместо того чтобы положиться на свои чувства. Ведь сотни шаманов не ставят под сомнение подлинность своих путешествий, они не задумываются об этом, они не мыслят категориями Платона и Аристотеля, не противопоставляют вещество и сознание, не рассуждают о себе в мире и о мире в себе. Разве что Ширяй забивает голову подобными умопостроениями.
А бубен, упавший в сугроб в двух саженях от костра, разлетелся в щепки и обгорел. Уж бубен-то точно не способен к самовнушению и не поддается внушению извне.
Смертный не способен постичь сложности трех миров, но что мешает ему принять их существование?
У Млада было время подумать, поспорить с Ширяем и отцом, рассказать о своих соображениях Дане. Впрочем, Дана слушала его с легкой, снисходительной улыбкой на губах, отчего он терялся, старался говорить еще более убедительно, но только путался в мыслях и чувствовал себя непонятым.
И все же эти уютные зимние вечера скрашивали мучительную болезнь. Млад чувствовал, как время утекает сквозь пальцы, убегает, тает, и понимал, что на смену этим вечерам в кругу близких людей скоро придет другое время – жесткое и холодное.
Весть о начале войны принес Ширяй. И тут же загорелся своим ходом добираться до Нижнего Новгорода, чтобы вступить в ополчение. В его семнадцатилетней голове было перепутано столько противоречивших друг другу мыслей и чувств, что Млад не брался с ним спорить. Добробой, конечно, не отставал от товарища, однако смотрел на поход немного трезвей: укладывал вещи, взвешивая их в руках, и надеялся предусмотреть все случаи, которые произойдут с ними на войне.
Словно назло, отец пустился в воспоминания о том, как в пятнадцать лет Млад убежал вслед за ним на войну: эту героическую страницу своей жизни Млад хотел бы забыть навсегда, настолько бесславно она для него закончилась. Отец же, напротив, гордился сыном, хотя в то время орал на него и отправлял домой с каждой оказией. Только Млад от оказий быстро избавлялся и догонял отца снова и снова.
В устах отца эта история выглядела намного красивей, чем была на самом деле. Он только начал свой рассказ, когда к ним заглянула Дана (она появлялась почти каждый вечер, хотя Млад давно начал вставать и даже появлялся на лекциях).
– Ну-ка, ну-ка, – тут же ухватилась она за последние слова отца, – я давно хотела послушать, как Младик ходил на войну.
Млад потупился и закусил угол рта от смущения: меньше всего ему хотелось, чтобы эту историю услышала Дана. А отец, как назло, был хорошим рассказчиком и расцвечивал повествование подробностями, свидетелем которых никогда не был и помнить которые не мог.
– В то время князь Борис был очень молод, раздробленная Русь ему не подчинялась, а татары, бывало, доходили до самой Коломны – налетами короткими, быстрыми и разрушительными. За ними оставались черные полосы пожарищ: хлеб горел, лес горел, деревни, города… Говорят, старые московские князья посмеялись над Борисом, который пообещал до осенней распутицы загнать крымчан обратно в их Крымское ханство. И, смеясь, поклялись, что если выйдет все по его словам, Москва признает его своим князем и воеводой. Это, конечно, предание, но и в преданиях есть доля правды.
Отец отхлебнул меду и посмотрел на Добробоя, замершего с раздутой котомкой в руках.
У Млада о том времени были другие воспоминания: он уже занимал среди сверстников прочное положение волхва и шамана, поднимался наверх самостоятельно, мнил себя взрослым и жаждал подвигов, хотя выглядел моложе своих лет, отличался редкой щуплостью и в военном деле не смыслил ровным счетом ничего. Ему тогда нравилась рыженькая Олюша, отдававшая предпочтение крепкому и высокому сыну бывшего дружинника: тот хвастался военными походами отца. Собственно, в ее славу Млад и затеял этот поход.
Отец уехал на войну, забрав молодого сильного коня и телегу; Младу досталась старая костлявая кобыла с незатейливым именем Рыжка. На ней он и крался за отцом до самого Новгорода, вместо проезжей дороги прячась в лесу, застревая в буреломе и увязая в болотцах по самое кобылье брюхо. В первый раз отец поймал его, когда их небольшой отряд встал на ночлег на берегу Волхова. Млад так устал, что, едва свалившись с лошади, задремал под раскидистыми кустами ольхи, не обращая внимания на комаров, на холод сырой еще земли, на обильную росу, вымочившую всю его одежду. Отец, услышав жалобное ржание некормленой Рыжки, выволок Млада к костру: жалкого, дрожавшего от холода и усталости, голодного, с опухшим от комариных укусов лицом. Над ним хохотала вся ватага. Отец же не смеялся, – напротив, ругался долго и обидно, говорил о том, что хомут на шее в походе ему не нужен, что, вместо того чтобы помогать деду, Млад суется не в свое дело, что никто не намерен кормить его задарма, а пользы от него на войне все равно не будет, и много чего еще – не менее правильного и неприятного.
Конечно, Млада и несчастную Рыжку накормили, дали им переночевать у теплого костра, а наутро отправили домой. И если, выезжая из дома, Млад всего лишь действовал по своему усмотрению, не спрашивая об этом никого из старших, то теперь повернуть за отрядом было прямым ослушанием отца. Разумеется, Младу случалось поступать по-своему, но скорей из озорства и по забывчивости: слова отца и деда были незыблемы, непререкаемы. Но на этот раз Млад усмотрел в них явное противоречие с тем, чему отец учил его с детства: мужчина – если он, конечно, мужчина, а не тряпка, – без страха встает на защиту родной земли и откликается на зов соседей, если к ним пришла беда. Именно такой ответ он и приготовил отцу, поворачивая Рыжку на Новгород: боги признали в нем мужчину еще два года назад, отец же продолжает видеть в нем дитя. А он давно не дитя, он прошел пересотворение, он говорит с богами сам, без помощи деда!
Готовый ответ – готовым ответом, а в Новгороде он отцу на глаза старался не попадать.
– Я его ловил раз пять, – рассказывал отец, – и заворачивал домой с почтовыми, под охраной. Но моего сына так просто с пути не свернешь: дожидался ночи – и поминай как звали! Так до самой Тулы и дошел, а добирались мы туда недели три.
Млад глянул на отца, чуть усмехаясь: лучше бы он рассказал шаманятам, какими словами встретил своего сына в Туле. Тогда один из сотников даже вступился за Млада:
– Что ты орешь на парня? Он чай не на чужую пасеку за медом лезет. Хочет воевать – пусть воюет, к себе в сотню возьму, копейщиком. Только спуску не дам и домой, когда воевать надоест, не отпущу.
– Нет уж! – ответил сотнику отец. – Нечего пятнадцатилетнего мальчишку под копыта татарских коней подставлять. Обрадовался, в сотню он его возьмет! Копейщиком! Из копейщиков твоих половина из первого боя живыми не выйдет! Ты погляди, он копье-то поднимет? А коня этим копьем остановит?
Млад очень хотел быть копейщиком и не сомневался, что остановит копьем легкого татарского коня. Конечно, еще больше он мечтал попасть в дружину князя, и Рыжка тогда не казалась ему столь безнадежной в качестве боевого коня, хотя за время похода можно было убедиться в ее полной к бою непригодности: она шарахалась в сторону от каждого громкого звука. Запах же крови, пожары и грохот пушек, которым встретила их Тула, довели лошадку до срыва: только когда Млад закрывал ей глаза, уши и ноздри, она переставала биться и рвать повод из рук.
К досаде Млада, отец оставил его при себе, помогать лечить раненых, хорошо зная, что тот не приспособлен к лекарскому делу: с одной стороны, он не умел отстраняться от чужих страданий, не примерять их на себя, а с другой – боялся крови и открытых ран. А вдобавок ко всему даже простую повязку на порезанную руку или ногу лепил кособоко, отчего легкораненые бранили его и обзывали неумехой, хотя он очень старался и очень переживал.
Отец добился своего: через две недели, после нескольких победоносных боев князя Бориса, война надоела Младу настолько, что по ночам он едва не плакал – так ему хотелось домой. Ему снились кошмары: то отрубленные ноги в сапогах заходили к нему в палатку, чавкая кровью, то в куске пирога обнаруживались куски мертвой человеческой плоти, то он тонул в крови, то оскальзывался на выпавших из живота внутренностях.
А потом дала о себе знать шаманская болезнь: шаман не может так долго не подниматься наверх, боги зовут его – у Млада заныли и распухли суставы, а вскоре начались и судороги.
Да, он поднимался наверх один, без деда. Но дед всегда стоял внизу, готовый прийти ему на помощь. Он знал, зачем поднимается, его требования к богам поддерживали люди. И эти люди помогали ему наверху: их воля сливалась с его волей.
У Млада не было с собой ни рысьих шкур, ни личины, ни бубна, ни оберегов – он не подумал об этом, собираясь в поход. Отец долго искал в окрестностях другого белого шамана, который поддержит его снизу, даст свое шаманское облачение, поможет преодолеть неуверенность. Искал и снова ругал Млада за то, что тот потащился на войну. Старый шаман из рода волка дал ему все необходимое, и поддержал, и успокоил, но поднялся Млад невысоко: едва достигнув белого тумана, даже не дойдя до серебряного поля, он почувствовал, как непреодолимая сила тянет его вниз, поток, увлекавший его за собой, иссякает, восторг тает, истончается, как готовая порваться нитка… Если бы старый шаман не подхватил его и не опустил на землю, он бы упал и разбился от удара нави о явь. Тот бесславный подъем Млад переживал очень долго…
Отец перестал ругаться: теперь он старался поддержать сына, расшевелить, вытащить из безучастной вялости, хотел заставить его снова поверить в себя. И нашел путь. К тому времени князь Борис от обороны перешел к наступлению, понемногу овладев стратегией боя против юрких татар: загоняя в тупики, нападая неожиданно на их лагеря, – и теснил, теснил их к югу. Млад дважды побывал в настоящем бою и тогда впервые ощутил пыл наступления, о котором потом вспоминал всю жизнь: это пьянило. Но ему этого оказалось мало: он хотел подвига, настоящего подвига. Разочаровавшись в своих шаманских способностях, он стремился не столько к славе, сколько к самоутверждению, а в лагере посмеивались и над его худобой, и над его юностью, и над тем, что на войну он пришел с отцом – вроде как прячась за его спину.
И он придумал себе подвиг, ровно такой, какой может прийти в голову пятнадцатилетнему мальчишке: пробраться ночью в татарский лагерь и взорвать бочонок с порохом возле палатки их хана (Млад не сомневался, что татар в бой ведет не больше не меньше сам крымский хан).
Рассказывая об этом, отец умолчал о его глупости.
– Сотник послал его в разведку, поскольку Млад тогда был ловким, быстрым и вертким, как любой мальчишка. И что вы думаете? Он пробрался в самое сердце татарского лагеря! Он рассмотрел его расположение, посчитал все костры и палатки и даже подслушал разговоры!
– Ага, только не понял ни слова, потому что сроду не слышал татарской речи… – усмехнулся Млад и снова глянул на отца со значением: ври, да не завирайся.
Пробраться в татарский лагерь незамеченным, да с бочонком пороха на плечах, в самом деле было непросто, и ничем, кроме везения, Млад не мог объяснить, как ему это удалось. Да, он выбрал час перед рассветом, когда дозорных одолевал сон, когда лагерь татар храпел на разные голоса, когда костровые клевали носом и в темноте никто не разобрал, что за щуплая тень пробирается к самому высокому шатру в середине лагеря. Только кони похрапывали, чуя чужака. Везение окрылило его и лишило бдительности. И если сперва он не чувствовал волнения, то теперь от предвкушения удачи у него вдруг затряслись руки и ноги. Главное, чтобы трут не погас до того как вспыхнет смола, которой он вымазал бочонок!
Млад нетвердой рукой развязал тесемку, доставая огниво, – как назло, ладони намокли от пота. Удар металла о камень прозвучал в ночи неожиданно громко, но дрожавшая рука сорвалась, и, прежде чем повторить попытку, Млад сосчитал до десяти, прислушиваясь к звукам спавшего лагеря и надеясь унять волнение и дрожь. Он собирался ударить кресалом снова, как вдруг сверху на него с криком навалилось грузное потное тело. Этого Млад никак не ожидал – оказывается, татарские дозорные тоже умели бесшумно двигаться в темноте! Он рванулся из-под нападавшего, но тот перехватил его запястье еще во время прыжка и с небывалой силой и ловкостью заломил руку Млада назад, прижав ее к затылку. Отчаянная боль хлестнула через край, Млад услышал хруст костей, в глазах вспыхнул золотой, слепящий свет, и градом хлынули слезы. Он не сумел даже вскрикнуть, задыхаясь, захлебываясь этой болью. Кресало со стуком упало где-то рядом с ухом – лицо его плотно прижалось к вытоптанной, пахнувшей конским навозом земле.
Лагерь тут же пришел в движение, вокруг вспыхивали факелы, раздавались удивленные крики, и вскоре Млада плотным кольцом окружили татары, а дозорный продолжал сжимать его запястье и ослабил хватку только чтобы поднять Млада на ноги и как следует рассмотреть. На ноги Млад встать не смог – дозорный поднял его за волосы и поставил на колени. Боль пульсировала в голове, от нее тошнило, но постепенно до Млада начал доходить смысл происшедшего: он попался. И сейчас татары его убьют.
Но вместо этого враги разразились дружным хохотом – стоило факелам осветить его мокрое от слез лицо. Сначала Млад не понял, почему они смеются, – наверное, над тем, что он расплакался, как девчонка. Но вскоре ему стало понятно: они смеются над дозорным, которому удалось одержать столь блестящую победу над ребенком. От обиды дозорный выпустил из рук его запястье, и рука упала вниз: Млад слабо вскрикнул, и слезы снова побежали из глаз. Кто-то крикнул ему по-русски, что у князя Бориса не осталось взрослых воинов, раз лазутчиком тот выбрал мальчишку. Млад постарался справиться с собой и закусил губы – он считал себя взрослым, умным и смелым. Если бы он видел себя со стороны, то понял бы, в чем дело: каждый из воинов весил, наверное, раза в два больше него и мог свернуть ему шею одной рукой. В темноте дозорный не разобрался, кто перед ним, поэтому и сломал ему руку, рассчитывая на сопротивление взрослого мужчины.
Однако, когда татары рассмотрели стоявший на земле бочонок с порохом, смех немного поутих, передние ряды попятились назад, отодвигая факелы подальше, а дозорный поднял с земли огниво и показал остальным: в злонамеренье Млада никто не усомнился.