Он стоял у окна и держал на руках… ребенка. Новорожденного. Такого крошечного, что влажный детский затылок терялся в его ладони. Она моргнула. Затянула спасительную паузу. А едва меж ресниц вновь потек свет, выдохнула. Она и дыханием своим выпала из текущего бытия, будто лишилась чувств. Не ребенок. Это скрипка. Он держал в руках скрипку. Стоял к окну вполоборота, свет падал косо, побитой тенями разнородной полосой, откуда-то из верхнего угла оконной ниши, будто небеса косили единственным желто-пыльным глазом. В полосе света – его профиль. Безупречный, тонкий. Он чуть склонил голову и разглядывал давно забытый инструмент. Скрипка, внезапно извлеченная, как младенец из темной, безопасной утробы, все в красноватых пятнах, тоже в первый миг слепая, оглушенная.
***
Герцогиня Ангулемская купила инструмент у мастера Амати из Кремоны, за три тысячи флоринов, о чем с нескрываемой гордостью мне сообщила, а чтобы я не сослался на свое музыкальное невежество, нашла мне учителя, итальянца. Старик оказался рассеянным и невесомым, как подсушенный сверчок. Остатки седых волос на затылке напоминали тополиный пух, налипший и скомканный, некогда темные, живые глаза выцвели и стали почти прозрачными. Когда-то давно в свите племянницы герцога Тосканского он покинул родину, нашел деньги и признание при дворе французского короля, а затем был забыт. На меня он смотрел с угрюмой обреченностью. Я также не оказал ему восторженного приема. Я ничего не понимал в музыке, не различал ноты и не видел разницы между диезом и бемолем. Я пытался было протестовать. Тогда герцогиня пригрозила лишить меня простонародных забав и ближайшего свидания с дочерью, но это была, скорее, формальная причина, повлекшая за собой согласие. Я бы нашел способ настоять на своем. Но мне понравилась скрипка. И учитель, который взял ее в руки. Старик коснулся струн смычком, и крутобедрая дама из Кремоны запела. Низкая гортанная песня взлетела к потолку, отразилась от потемневшей балки и рассыпалась перекрещенной, многорукой радугой. Потом голос затаился, стал стелиться как дым, зашелестел, истончился до волоска и вновь зазвучал пронзительно и дерзко. Я слушал как зачарованный. Смотрел на ловкие, порхающие пальцы.
Внезапно звук оборвался. Учитель отложил смычок и протянул скрипку мне. Я еще не касался ее. Доставленная из Кремоны в громоздком ящике, напоминающем детский гробик, она так и дремала, не разбуженная, на столе в гостиной. Я обходил ее стороной, ибо она была посланницей моей хозяйки, и вселилась сюда без моего желания. Она была непрошеной гостьей. И мне не было до нее никакого дела. Но учитель разбудил ее, позволил ей петь, а потом дал мне ее в руки, как новорожденное дитя. Инструмент был легким, почти невесомым, талия тонкая, как у затянутой в корсет гризетки, а эфы подобны изогнутым бровям. Я смотрел на нее с восхищением. Она казалась очень хрупкой, деки тоньше бумаги. Но сеньор Корелли меня успокоил. При всей своей деликатности инструмент был на удивление вынослив. Я очень скоро убедился в этом, когда по неумелости неуклюже хватался за гриф, с силой возил по струнам смычком или со злостью ударял до деке. Она все стерпела и не утратила своего ангельского голоса. Однако первые извлеченные мною звуки были ужасны, казалось, это скрипит, проворачиваясь, колодезный ворот. Другая моя попытка напоминала жалобу обиженной кошки. Малоутешительны были и последующие уроки. Сеньор Корелли в который раз втолковывал мне разницу между стакатто и тремоло, а я сдирал подушечки пальцев на левой руке. Кожа потрескалась и воспалилась. Своим пиликаньем я изгнал Любена, а Жюльмет довел до нервических судорог. Анастази затыкала уши, а герцогиня выразила сомнение по поводу своей изобретательности. Но по прошествии времени я уже не внушал прежний тоскливый ужас, ибо звуки обрели чистоту и стали пропускать свет, как свежевымытые стекла.
Сеньор Корелли обучил меня нотной грамоте, и самым первым произведением, которое мне удалось разобрать от начала до конца, стала скрипичная соната его собственного сочинения. Полагаю, он представлял себе ее исполнение несколько по-иному, в присутствии коронованных особ, под восхищенным взглядом королевы-матери, но вынужден был довольствоваться тем, что предложил я. Жалкое подражание образцу. Тем не менее, я был горд и доволен. То, что извлекаемые мной звуки сложились в мелодию, уже представлялось мне чудом, а то, что я удержал темп и лишь раз взял на полтона выше, возносило мое самолюбие на недосягаемую высоту. Я был почти так же счастлив, как в свою первую поездку верхом по парку. Я снова чувствовал себя свободным, будто в затхлом подземелье вдохнул чистого воздуха. Оказывается, свобода – это не только отсутствие стен и решеток, свобода – это еще вознесение духа и плодоносящая радость. Душа наслаждается безграничным простором неба, даже если плоть остается в узилище. Так бывает, я сам в этом убедился. Коснувшись струн, обретаешь нечто непререкаемое, вечное, то, что невозможно отнять.
А неделю спустя после моего триумфа сеньор Корелли умер. Он не явился к назначенному сроку, и я не имел от него известий несколько дней. Потом Анастази сказала мне, что он был найден уже закоченевшим в своей крохотной квартирке в квартале от Королевской площади. Он тихо умер во сне. От другого учителя я наотрез отказался. С тех пор я более не касался скрипки. Она пребывала покинутая в своем убежище, будто смерть музыканта унесла с собой ее душу. Темница замкнулась.
Вновь дуновение. Камень где-то наверху дрогнул и сдвинулся. Его растопила влажная утренняя прохлада, он раскрошился, и воздух стал просачиваться, раздразнив мои легкие и воображение. Инструмент был под рукой, огромное долото, которым я бы с легкостью проломил стену. Но меня сдерживает страх. Если я возьму в руки скрипку, то выдам себя. Позволю своей душе говорить. Но мне нельзя, я должен молчать. Когда-нибудь потом, без свидетелей, я совершу это паломничество. А пока молчать, молчать. Не поднимать глаз. Занозить руку и не подходить к окну.
Грохот колес и цокот копыт возвещают об окончании осады. Они уезжают. Все. Еще полчаса, и они скроются среди побуревших, мокнущих деревьев. Вот уже и голоса затихли, экипажи один за другим выкатываются со двора. Я вдруг понимаю, что вот-вот станет тихо и там, по другую сторону моей темницы, никого не будет. И на рассвете мне уже не придется терзаться неведением. На глазах изумленного Любена я швыряю стамеску, за ней – загубленную деревянную деталь и прыгаю к двери. Кидаюсь к угловой лестнице в башню. Цепляюсь то каблуком, то носком башмака за узкие каменные ступени, норовя утратить равновесие и скатиться вниз, бегу вверх. Дважды нога соскальзывает, и я хватаюсь за стену. Но окно уже близко, та самая бойница. Будь я защитником замка, эта бойница сослужила бы мне плохую службу своим неудачным, угловым, расположением, но для меня, пленника, она – верный союзник. Отсюда мне видна дорога, а я невидим. Я вижу вереницу экипажей, гарцующих всадников, повозки с поклажей. Эта длинная цепь из людей и колес медленно втягивается в лес, теряя очертания и растворяясь. Двор уже пуст, а мост через обмелевший ров гудит под копытами последних всадников. Это мужчина и женщина. Он пускает коня в галоп, но женщина едет шагом. Я узнаю рыжего коня и яркий подбитый лисьим мехом плащ. На этот раз она в шляпе с огромным белым плюмажем, который водопадом скатывается ей на спину. Волос ее не видно. Конь нетерпеливо подтанцовывает, перебирая ногами, порывается догнать ржущих собратьев. Но всадница удерживает его. Посреди моста она останавливается. Я сразу отступаю назад. Пустая предосторожность – она не может меня видеть, бойница слишком узкая. Она оглядывается и смотрит, обшаривает взглядом окна. Конь ее делает поворот и нетерпеливо взбрыкивает. Она снова удерживает его и снова смотрит. Я вижу, как она сосредоточена и как дрожит ее рука с натянутым поводом. Она вопрошает окна, как могилы, пытается их вскрыть и расколдовать. Но поиски ее тщетны, ответа нет. Рука ее слабеет и падает на рыжую холку. Коня тут же слегка заносит вбок, он двигается по кривой к мраморному парапету, но она уже вновь натягивает повод. Будто пробуждаясь, Жанет встряхивает головой. Назад она уже не смотрит. Перед ней дорога и прекрасная, зовущая неизвестность. Кавалькада уже далеко и грохот колес почти не слышен. Ладонью она хлопает коня по шее, и тот срывается с места. Я снова слышу этот мерный, пружинистый звук, тот самый, который несколько дней назад разорвал тишину. Он завершает сыгранную пьесу. Стук копыт становится все глуше. Я еще могу различить огненное пятно за деревьями, но очень скоро оно теряет свой цвет и обращается в скользящую тень. Вот и все.
Я чувствую слабость и стою, прислонившись к стене. Кончилось. Я избавлен от соблазна и напрасных, губительных мечтаний. Она не вернется. Никогда.