Я потребовала ключ, он выразил недоумение. Эта мука в глазах стала гуще. Его недоумение было искренним, и я сразу поверила. Он и сам попытался открыть дверь. Когда же ему это не удалось, глядел на меня почти виновато. Мы были заперты.
Я не стала кричать и молотить кулаками в запертую дверь. Напротив, я успокоилась. Ситуация скорее забавная, чем угрожающая. Тем более, что этот странный юноша пообещал, что мое заключение продлится недолго, а затем явится слуга и отопрет другую дверь.
Вот ещё одна странность – слуга, заперший господина на ключ. Да кто же он такой, черт возьми? Кто? Он сказал, что ему запрещено покидать свои покои.
Я продолжала разглядывать его, перебрасывая, как карты, дошедшие до меня слухи. Что-то такое говорила герцогиня де Шеврез. Мы беседовали с ней по дороге в Конфлан, и раньше, на приеме у госпожи де Гиз.
Она сидела рядом со мной, эта вездесущая интриганка. Её забавляла моя неосведомленность, моя робость начинающей, ей нравилось меня просвещать, вот она и затевала разговор при малейшей возможности. Тогда в особняке Гизов, и на Венсеннской дороге. Что же она говорила?
Как бы вспомнить… Я слушала довольно небрежно, уже изрядно утомленная перечнем любовных побед и последующих разочарований. Речь шла о королеве, о преследующих её несчастьях. Я сохраняла на лице вежливую полуулыбку и смертельно скучала. Мне хотелось накричать на неё.
Единственное, что выбивалось из однообразия сюжетов и сплетен, было упоминание о тайном любовнике герцогини Ангулемской. По словам де Шеврез, моя сестра уже несколько лет как обзавелась любовником. В том, что этот любовник существует, рассказчица готова была поклясться спасением души, ибо видела его сама. Правда, мельком, издалека, в том самом Конфлане, куда мы направлялись, но даже этого было достаточно, чтобы убедиться в правомерности слухов.
Любовник существовал. Он был очень молод, не более двадцати лет, и очень хорош собой. Разглядеть его более подробно ей не удалось. За все её время пребывания в Конфлане он ни разу не попался ей на глаза, а сама Клотильда о нем не упоминала. Что все это значит?
Только то, что герцогиня Ангулемская желает сохранить эту связь в тайне. Или она чрезмерно ревнива. В ответ на это замечание я пожала плечами.
Мне было в высшей степени безразлично, есть у моей сестры любовник или нет. У всех знатных дам есть любовники, даже у королев. Так почему же моей сестре не последовать их примеру? А тайный он или явный, не всё ли равно.
Он действительно очень молод, и в самом деле очень хорош собой. Даже то, что он тайный, соответствует истине. Тогда это всё объясняет. Вот почему он так взволнован!
Он ждал не меня, он ждал её. Это она должна была явиться посредством потайного хода, это для неё он приготовил свой поклон и свой почтительный поцелуй. И страх его по той же причине. Она могла застать меня здесь.
Он — её тайна, ревниво оберегаемый возлюбленный, и вдруг — женщина. И где? В его спальне! Чудовищный конфуз.
Ничего удивительного, что он так бледен. Как бы он объяснил ей мое присутствие? Он и сам толком ничего не знает.
А мои оправдания будут выглядеть тем более жалко. Клотильда не поверит в такое количество мелких и крупных совпадений. Она будет в ярости. Я бросила взгляд в его сторону и помимо воли улыбнулась. У сестрицы прекрасный вкус, и скрытность её вполне оправдана.
Я видела красивых мужчин, много красивых мужчин, при дворе вице-короля, в Риме, в Милане, в Лондоне, в Париже, наконец, но он какой-то другой, он чем-то неуловимо от них отличается.
Так дикий горный цветок, порождение ветров и скал, вспоенный росой и обласканный небом, отличается от цветов, выросших в оранжерее. В нём присутствует некая природная откровенность, первозданная чистота, как в осколке льда или бегущем облаке.
Он как птица, которую сманили с высот и заперли в клетку. Этот его страх, в первую минуту поразивший меня, вовсе не от внутренней слабости, тут другая причина. Это скорее тревога и порыв человека, который готов сражаться за свою жизнь, но осознает безысходность битвы и пытается её избежать.
И страха уже нет. Его сменяет шепот подспудного интереса. Он разглядывает меня почти так же, как с минуту назад я разглядывала его. К тому же, я назвала свое имя, Жанет д’Анжу, но он не был смущен.
Скорее наоборот, по его лицу промелькнула тень узнавания, чуть дрогнули ресницы, в уголках губ не то улыбка, не то сомнение. Оказалось, что он видел меня! Именно так. Видел в этом пылающем, влажном осеннем лесу, где я исполняла свои безумства в погоне не то за славой, не то за смертью.
Видел в тот миг, когда мной владел детский, неоправданный азарт, совершенно затмивший разум. Кто-то из этих самоуверенных господ, призванных на роль утешителей, бросил мне вызов…
Ленивый, снисходительный вызов мужчины, сознающего свое превосходство. Я приняла его, ибо жаждала победы, жаждала доказать свою собственную ценность.
Зачем? Это все та же дьявольская эстафета, в которой человек принимает участие со времен Эдема. Сорви плод с древа познания. Стань подобен богам! Вот он, великий соблазн!
И все мы грешны, все падки на эту липкую сладость. Я жаждала торжества. Это как бальзам, призванный успокоить воспалившуюся рану. Я докажу свою состоятельность, я удивлю их резвостью и дикостью своего скакуна, я буду первой, лучшей, недосягаемой.
И я пришпорила своего берберского жеребца. Алмаз, дитя пустыни, казалось, только ждал моего знака. В последние несколько недель он откровенно скучал, семеня по мостовой тонкими, изящными ногами. Это был огонь, запертый железную печь. Он тоже жаждал победы, но не над человеком или своим собратом, а над горизонтом. Он мечтал догнать его и прыжком одолеть. Линия горизонта была невидима за пылающим лесом, но он шел по следу, как охотничий пес.
В лесу острый, пряный запах пожухлой травы. Воздух холодный и ломкий. Я неслась, вдыхая этот древесный, густой аромат, чувствуя, как щеки горят от ветра, а глаза слезятся. Шляпа где-то свалилась. По собственной воле Алмаз срезал угол и преодолел, затяжным прыжком, почерневший валежник.
У меня мелькнула мысль, что, если он зацепит копытом один поваленный ствол или провалится в лисью нору, мне не миновать увечья. Или даже смерти.
Но я быстро отогнала эту мысль. Я была счастлива. Это был опасный восторг. Впервые я узнала его в море, когда, вовремя одного плавания, вопреки приказу Антонио, осталась в бурю на палубе и в упор, не отводя глаз, смотрела на вздыбленную, сине-черную водяную стену, которая сначала медленно росла, а затем, нависая над кораблем, грозила навалиться и разметать нас обоих в клочья.
Корабль провалился, а затем, стонущий, скрипящий, уже наглотавшийся воды, каким-то чудом выскользнул из титанических объятий и оказался у чудища на спине, упираясь бушпритом в белый гребень. Пена с этого гребня летела мне в лицо, а я смеялась, подразнивая и воспевая бурю.
Взбешённый Антонио схватил меня за шиворот и с ругательствами поволок вниз. Истинная ценность жизни познается только в присутствии смерти, под её пристальным взглядом.
Смерть должна быть наблюдателем, гостем, свидетелем, стоять за плечом и даже касаться руки или затылка. Вот тогда жизнь обретает невероятную, пугающую полноту и яркость красок, все уплотняется, выпячивается и ускоряется.
Я слышала каждый свой вздох, познавала все стадии его осуществления, такие привычные и такие невероятные. Я ощущала сокращения сердца и ток собственной крови, грохочущей как водопад.
Но билось не только мое сердце, бились и другие сердца. Я слышала их и ощущала, как единое целое. Я была и собой, и землей, и лесом, и всем, что меня окружало. Страдания, страхи, радости тысяч существ переполняли мою душу. Я была везде и нигде.
Я была ветром, желтыми листьями, гниющим стволом с зеленоватым боком, метнувшимся из-под копыт зайцем, вспорхнувшей птицей, небом с россыпью облаков; я была шелестом и скрипом, смехом и бормотаньем.
Я была самой жизнью, и даже смерть, как редкое экзотическое украшение, вошла в гирлянду моих воплощений.
Но минуты эти кратки и быстро сменяются на рутину одномерного присутствия. Я утратила свою бесконечность в тот миг, когда из-за деревьев, под косыми лучами заходящего солнца, показался замок. Он вырастал так же неумолимо и стремительно, как морской вал по правому борту.
Но в отличие от вала водяного, в пенном венце, он не гнался за кораблем, не наваливался и не душил в мокрых тяжелых лапах. Он ждал. О четырех башнях, строго по сторонам света, с бойницами, рвом и решетками, но архитектуры легкой, будто воздушной.
В такой манере стали строить при Генрихе Втором, когда после окончания итальянский войн, во Франции возникла мода на всё флорентийское и венецианское.
Франциск подал пример своим подданным, поселив в Амбуазском замке флорентийца Леонардо, бывшего зодчего герцога Миланского. И подданные охотно подчинились.
Мне достаточно было взглянуть на угловую башню, чтобы определить флорентийскую школу. Вычурная, напускная боеспособность. Камни потемнели, высокие стрельчатые окна увиты плющом.
Ров давно высох, а вместо него под боком у замка — огромный пруд. Ухоженный и чистый. На поверхности несколько жёлтых листьев, уже намокли, но ещё держатся на плаву, как старые рыбацкие лодки. Через ров, вернее, его остаток – легкий, ажурный мост под охраной химер и сатиров.
На мосту я придержала коня, а во дворе замка и вовсе остановилась. Вот и всё, я победила.
На меня пялились слуги, на крыльце застыл величественный мажордом, обладатель лихо закрученных усов и седой эспаньолки. Но никаких других зрителей я не застала. Однако, как выяснилось, был еще один, тот, что сейчас стоял передо мной, скорее предостерегая, чем восхищаясь.
Я не смутилась, я испытывала тщеславную радость, как ребёнок, чьи проказы не остались без одобрительно взгляда. Я даже как-то стала выше ростом.
Всегда приятно, когда мужчина вот так на тебя смотрит. Я почувствовала, что волнение мое улеглось, его взгляд исподлобья уже не пугал, я могу смотреть на него с доброжелательным любопытством, чему он более не препятствует.
Он очень молод, а взгляд печальный, отягощённый опытом, взгляд из бессонных ночей, пробежавший по ним, как по страницам древнего, пыльного фолианта. А ресницы длинные, мальчишеские.
Это лишь первое из противоречий, которых в нем превеликое множество, ибо в нем все контрастно, полярно, не сочетаемо. Мороз и жаркое лето, непроглядный мрак и сияющий полдень, первозданная сила и детская беспомощность.
Именно это последнее и бросилось мне в глаза. Как может одна противоположность так сочетаться с другой? Он безупречно сложен и, вероятно, очень силён, гибок и быстр, как молодой зверь. Тело его — само движение и страсть.
И в то же время он выглядит таким ранимым, таким пронзительно робким.
И сама комната, которую я наконец разглядела, тоже загадка. Множество книг, среди них очень ценные, редкие издания, на столе связка перьев, рукописи, рисунки, чертежи, небольшой верстак с разложенными на нем инструментами, несколько деревянных заготовок, аккуратно убранная на самый край золотистая стружка, глобус Меркатора на подставке из черного дерева, зеркальная труба Галилея, и даже кожаный ромбовидный футляр Консолини.
Я сразу его узнала. В таких футлярах из Кремоны доставляли скрипки. Антонио заказал один такой инструмент для вице-короля Неаполя. Но прежде, чем округлая, с изящным завитком, легкая как перышко скрипка попала в руки герцога д’Осуна, она несколько дней оставалась моей гостьей.
Я запомнила, как выглядит футляр, и сразу узнала его ближайшего родственника. Да кто же это передо мной? Юный возраст, изумительная внешность, благосклонность принцессы крови, и такие противоречивые, несоответствующие вкусы.
Молодые люди в его возрасте с такой чувственной линией рта обычно испытывают стойкую неприязнь к фолиантам и заточенным перьям. Он назвал своё имя, но к разгадке я ближе не стала.
Скорее, запуталась ещё больше.
Геро… Имя сомнительного святого, погребённого где-то на берегах Рейна.
Одно только имя, и больше ничего, никаких семейных улик. Будто он появился на свет способом, совершенно отличным от общепринятого, без участия родителей.
Я была озадачена, но воздержалась от вопросов, предполагая, что настоящее имя является тайной. Что ж, он имеет на это право. Он видит меня впервые, и у него нет передо мной никаких обязательств.
Но я любопытна, и мне нужны ответы. Он сам, эта комната, запертые двери, его волнение, тревожные взгляды, слухи… Я хочу знать.
Позволила себе намек, что кабинет больше напоминает обитель ученого, чем… Но Геро ограничился простым риторическим вопросом, предоставив мне самой искать ответы.
И я стала искать, снова стала глазеть по сторонам, опрашивая предметы, как застенчивых свидетелей. Снова смотрела, изучала, разглядывала.
И заметила соскользнувший со стола лист бумаги. Он сиротливо белел на ковре, между ножкой стола, грузной, отекшей, и маленьким бархатным табуретом. Вероятно, это была одна из тех бумаг, ни то чертежей, ни то рисунков, которые в беспорядке лежали на столе.
Видна попытка уложить их в аккуратную стопку, но попытка слишком поспешная, неуклюжая. В результате, один из собратьев потерян. Пренебрегая святыней этикета, я наклонилась, чтобы его поднять.
Геро слишком поздно угадал моё намерение, и когда сделал шаг, я уже держала листок в руках. И жадно рассматривала. Оказалось, что это рисунок. Несколько набросков одного и того же детского личика. Девочка лет пяти.
Портрет в нескольких вариантах. Будто художник следовал за ней и ловил каждую перемену её настроения. Сначала она безмятежно улыбалась, затем хмурилась, недолго грустила, а через мгновение хохотала, позабыв все свои печали.
В чертах девочки я уловила неоспоримое сходство с автором. Чтобы удостовериться, я подняла глаза. Да, так и есть. Тот же овал лица, те же высокие скулы и тот же упрямый подбородок.
В детском лице все черты более округлые, мягкие, но все же узнаваемые. Даже взгляд исподлобья. Я тут же открыла рот, чтобы задать бестактный вопрос, но меня что-то удержало.