Но охватившая меня надежда тут же угасла. Липпо остался в Париже, в недавно купленном доме на улице Вожирар. Со мной прибыли Эстер, камеристка, Катерина, придворная дама, и Виктор, третий сын графа Клермон-Галлеранд, мой телохранитель.
Присутствие врача не обговаривалось. Даже если бы Липпо был здесь, как бы мне удалось позвать его на помощь? Как бы я привела его сюда?
Мысль о том, что мне самой каким-то образом придется искать выход, в голову не приходила. Какие мелочи! Дрязги, склоки, сплетни, скандалы…
Это всё прах, пыль. Всё это ничего не значит. Бесплотная тень, пена на зеленом водном гребне, по сравнению со страданием, истинным страданием, ни тем, что порождает наше уязвленное самолюбие, а тем, что сжигает тело.
Когда послышались шаги, я была уже в той степени благородной ярости, что, не колеблясь, вцепилась бы в глотку любому, кто появится на пороге.
Я слышала, как кто-то идёт, уверенно открывает потайную дверь и двигается, ничуть не смягчая шага. Эти шаги, женские, как я определила, в другое время были бы подобны шелесту листьев на ветру, но для меня они звучали, как связка ржавых железных котелков, притороченных к повозке.
Потому что именно так эти шаги отдавались в его пылающей голове. От каждого шага он вздрагивал, коротко, болезненно. Я в той же немой ярости смотрела на дверь. Ещё немного, и створка начала бы дымиться.
Вошла женщина, но не Клотильда. Это была её придворная дама, Анастази де Санталь, мрачная особа лет двадцати восьми, худая, темноволосая.
Она сопровождала мою сестру везде, где бы та не появлялась, но мне она до сих пор не сказала ни слова, только смотрела с молчаливым неодобрением. Впрочем, так она смотрела на всех.
Платья она носила простые, почти монашеского покроя, без украшений, даже волосы ее были собраны в гладкий узел на затылке. Разительный контраст с элегантной роскошью госпожи.
Заметив меня, придворная дама оцепенела. В глазах засветилась злоба, и губа вздернулась, как у собаки. В другой ситуации я бы, вероятно, смутилась, даже испугалась, но она попалась мне в неподходящий момент.
К тому же она производила шум. Она топотала, как разгулявшийся слон, и голос её был визглив и резок. Она пугала его, её вопрос ожёг, как удар, прошел сквозь его тело и отразился эхом во мне.
Я ответила не менее яростным и грозным взглядом, будто укротитель, встретивший льва. Я осадила её и заставила повиноваться.
Теперь я понимаю, что она повиновалась не мне, незаконнорожденной принцессе крови, она повиновалась ему, его безмолвной мольбе.
Каким-то образом я вспомнила рассказ Липпо о Теофрасте фон Гогенхайме из Зальцбурга, которого итальянец почитал, как величайшего ученого, врача и алхимика. Тот однажды избавил от приступов головной боли своего покровителя Иоганна Фробена, издателя из Базеля.
Средство было простым и невероятным. Замороженный шербет. Ну конечно! Именно так Липпо и сказал. Замороженный шербет! Было ли сказано это в шутку или фраза содержала в себе зерно истинных знаний, мне неизвестно, но желаемое чудо сотворила вера.
Я так хотела ему помочь! Я сама готова была обратиться в эликсир, выжать и перегнать в стеклянный сосуд собственную волю. И Геро, казалось, тоже поверил. И безропотно повиновался, проглотил шербет, как глотает лекарство больной, исстрадавшийся ребенок.
Господь услышал мои молитвы. Или его. Сжалился над ним, страдающим без жалоб и стонов. После третьей ложки шербета взгляд его прояснился, и губы стали ближе по своей окраске к живой плоти.
Он даже сделал попытку подняться. Геро сразу отстранился от меня, будто извиняясь за причинённое неудобство.
Но он был слаб и едва не упал. Я снова приспособила придворную даму в помощницы. Мы помогли ему добраться до постели и, наконец, укрыться от света и сквозняков.
Ему лучше. В полумраке я даже различила его полуулыбку. Дыхание стало ровнее, и стоны с губ уже не срывались. И все же он нуждался в помощи, ему нельзя было оставаться одному.
Я напомнила об этом придворной даме, о том, что ему нужен врач, покой и забота. В ответ Анастази мрачно усмехнулась. Она не позволила мне приблизиться к нему, а настойчиво повлекла к потайной двери.
Я сделала попытку заупрямиться, задержаться, я оглядывалась, привставала на цыпочки, но Анастази двигалась неумолимо, как лавина с горного склона. Не драться же было с ней в самом деле!
Последний взгляд я бросила уже в узкую щель между створкой и стеной. Зачем? Почему я так настойчиво пыталась его увидеть, запечатлеть в памяти это бледное и прекрасное чело? Могла ли я предположить, что это воспоминание мне понадобиться?
Мне бы поскорее бежать, избавиться от нежданных хлопот. Но я смотрела. И он смотрел мне вслед. Всё с той же трепетной полуулыбкой, с тихой грустной благодарностью.
Потом дверь захлопнулась, и я уже не видела его лица. Я видела только Анастази, мрачную и решительную. Она гнала меня к выходу, как пастуший пёс гонит к стаду овцу.
Мы больше не были союзниками. Мы стали врагами. Она не отвечала на вопросы и не задавала своих, а я была слишком растерянна и обеспокоена всем случившимся, чтобы сосредоточиться и настоять на своем.
Я всё ещё слышала его голос, шепчущий: «Не извиняйтесь, она бы нашла повод», и видела его пустые, выжженные глаза, глаза обитателя пустыни.
А затем, в эпилоге, как награда, как мерцающий свет посреди ночи, прозрачная застенчивая благодарность.
Анастази вынудила меня спуститься в освещённый зал, где пребывали остальные гости, и вытолкнула на свет, как пленницу, которую она только что изловила.
Я хлопала ресницами, как испуганная сова, и не понимала, где оказалась. Я ушла отсюда всего пару часов назад. Я вернулась и не узнала прежде привычный, облюбованный кусок бытия.
Это мой вдоль и поперек исхоженный, собственноручно подправленный отрезок. Мне всё здесь знакомо, это моё жилище, моя обитель, и населяющие этот мир существа так же мне знакомы. Они той же разновидности, что и я, той же породы. Одной стаи. Я их всех знаю, мне известны их имена.
Светская львица с блудливым, всеведущим взглядом. Герцогиня де Шеврез. Соблазнительна и опасна, как Цирцея.
Рядом с ней принцесса Конти, кровь Гизов, наследница «Меченого». Ее сопровождает Бассомпьер, охальник и хвастун. При взгляде на этого кавалера я вспомнила, что он в немилости у Ришелье, и ему грозит Бастилия за нелестные слова в адрес министра.
В другом углу мой незадачливый воздыхатель, тот, чья нога пострадала от моего каблука, граф де Монтрезор, полон страдальческого негодования. Взгляд его обращен на другую даму, мадам де Гемене, еще одну фрейлину королевы из рода Роган.
У ломберного столика сын герцога д’Эпернона, маркиз де Ла Валетт, еще совсем молодой человек, но с выражением крайней скуки и усталости на лице.
Я помню имена и остальных, тех, кто был представлен мне несколько часов назад. Я обменивалась с ними любезностями и смеялась над рассеянностью Ракана, который развесил чулки на голове мадам де Бельгард.
Я их всех знала и не узнавала. Они стали другими. Я подозревала их в обмане или меня обманывал тот, кто всё это затеял. Здесь всё было ненастоящим, фальшивым. А эти фигурки слеплены из блестящей, дешевой шелухи.
Кусочки кружев, цветные нитки, несколько перьев, рассыпавшиеся бусы, обрезки шёлка, булавки, стеклянные шарики. Всё это было для начала перемешано, а затем собрано и разложено в некотором порядке.
Блестки и мишура, гроздья черного и белого бисера, кружочки бумаги и стекляшки были налеплены на гипсовые фигурки, обладающие поразительным сходством с человеком. Эти фигурки обмакнули в растопленную смолу, а затем обваляли как в муке или пудре, в этой сверкающей, разноцветной всячине. Все детали пришлись очень к месту.
Бусинки вместо глаз, кусочки шёлка вместо лиц и красные стежки на кукольных лицах, призванные изобразить рот. А дальше чешуйки, блестки, обрезки. Все переливается и сверкает. Дешёвое и фальшивое.
Только одно существо я безоговорочно признала за подлинное, без гипсовой основы. Моя сестра Клотильда. Она тоже была там.
Элегантная, стройная, в платье чёрного бархата с серебряными шнурками. Эти шнурки с неподражаемым изяществом скрепляли разрезы на рукавах, где сиял матовым пламенем шелк цвета слоновой кости. Те же шнурки украшали её расшитый мелкими бриллиантами лиф и, будто змеи, эти же шнурки спускались по канту её пышной юбки и сплетались вдоль её подола в серебряные клубки.
Она вся как будто состояла из огромного клубка змей, которых она могла спустить на ближнего своего, как свору голодных псов. Искусная модистка покропила её воротник из английского кружева теми же мелкими алмазами, и они поблескивали как змеиные глазки. В ушах и волосах тоже сияла звездная россыпь.
Белокурые волосы, пышные, легкие как упомянутый шелк, уложенные в безупречные локоны, спадали на плечи пленительным водопадом.
Шея у неё лебединая, фарфоровая, а голова как бутон лилии, вся из трогательных, девственно чистых линий. Я не сводила с неё глаз. Кто бы мог подумать! Кто бы осмелился вообразить, что эта хрупкая женщина, с тонкими запястьями и нежным голосом, способна затмить своей жаждой насилия ватагу пьяных рейтаров в завоеванном городе?
И кто бы мне поверил, что где-то там в темноте, в душном раззолоченном застенке, осталась полуживая жертва этого насилия, никому неведомая, растерзанная жизнь…
Рассвет. Почти бесцветный, серый, он вступает в свои права, как несовершеннолетний наследник. Мы пережили ночь, как долгую беззвездную тиранию.
У меня почти нет сил, но все же я чувствую некоторое облегчение. Я более не чувствую тяжести взгляда. Смерть отступила. Нет, она не сдала своих позиций окончательно, с наступлением темноты она вернется, но с восходом солнца она позволила себе передышку.
Липпо, подержав руку Геро, сказал, что пульс слабый, но ровный. И жар несколько спал.
— Идите спать, — говорит итальянец.
Я качаю головой.
— Спать, спать, — повторяет он. – Здесь останусь я, и Лючия.
Лючия это незамужняя сестра Липпо. Когда-то давно, последовав за братом, чтобы исполнять обязанности хозяйки в доме закоренелого холостяка, она так при нем и осталась.
Высокая, крепкая, жилистая, она действует решительно. Лючия рывком ставит меня на ноги и быстро волочит к двери. Сопротивляться ей бессмысленно.
Руки у Лючии сильные, хваткие. За годы странствий она научилась управляться и с грабителем, и с несговорчивым больным. Приказ брата для неё превыше буллы его святейшества папы. Лючия ведёт меня наверх, в свою чистенькую, беленую известью спальню под самой крышей.
Там тихо, ибо спаленка выходит окнами не на улицу Вожирар, а в маленький садик, из-за которого этот дом так понравился Липпо. В комнате только узкая кровать, чудовищных размеров сундук и платяной шкаф, потемневший от времени.
На белой, без трещин, стене распятие, старинное, тоже потемневшее.
Больше я ничего не вижу. Предметы сливаются в бесформенные пятна. Лючия, не церемонясь, стаскивает с меня платье, чулки и туфли. Швыряет в угол, а взамен вручает длинную до пят, полотняную рубашку.
Пока она роется в шкафу, я стою голой на выцветшем коврике у кровати. Под ступнями жесткие переплетенные нити. В комнате не топлено, и мне холодно. Я начинаю мелко дрожать, как вымокшая под дождем собака. И вид у меня столь же жалкий.
Усилием воли я стискиваю зубы, чтобы они не выбивали дробь, окончательно выдавая мою смертную, уязвимую природу. Отчаянно хочется спать.
Мои силы и моя воля ушли куда-то в недосягаемую глубину и там распластались, как бескровные, глубоководные рыбы. Лючия, наконец, справляется с моим переодеванием.
Она успевает даже извлечь шпильки у меня из волос, которые сидели там, как заржавевшие гвозди.
— Ложитесь, — приказывает Лючия – Я принесу вам грелку и чашку бульона.
Бульон! Неужели я способна проглотить бульон? Знаю ли я, что такое бульон? И помню ли я, что такое голод?
В моем теле есть воспаленные, иссохшие ткани, которые нуждаются во влаге и утешении. Но о них я тоже не помню.
Я глотаю принесённый бульон машинально, не чувствуя вкуса. Мой язык, как лепесток цветка, который давным-давно позабыли на окне. Только что трещинами не пошел.
Лючия укладывает меня в свою постель, заботливо подтыкает одеяло, будто я младенец, страдающий падучей. Не забывает Лючия и разогретый кирпич, которым успевает провести по грубой, но безупречно чистой простыне.
Я все-таки не окончательно лишилась телесной чувствительности. Сначала благословенный, очистительный холод, вынуждающий тело двигаться, разгоняющий кровь, затем умиротворяющее тепло.
Лючия прикрывает ставни, чтобы солнце, карабкаясь по крышам, не соблазнилось зрелищем моего покоя. Но я упрямлюсь.
— Я все равно не усну. Я не могу спать.
— А вы попробуйте, — отвечает она невозмутимо – Закройте глаза и подумайте о белых песках Сардинии. Или о пирогах старушки Мишель.
— Господи, если бы я только могла…
— Можете.
— Но ты разбудишь меня! Ты сразу меня разбудишь, если… если…