Он смотрит на меня из-под полуопущенных век, из-под влажных слипшихся ресниц. Взгляд у него как у сонного ребёнка, рассеянный и слегка удивленный. К пробуждению приступает тело, а разум ещё спит.
По этой причине Геро принимает явь без оценок, без словесного оформления. Как младенец.
Для верности я встряхиваю головой, жмурюсь, считаю до десяти и снова смотрю. Нет, не мираж. Я встречаю взгляд синих глаз, прозрачных от детского недоумения.
Этот взгляд бесцельно скользит с предмета на предмет, а затем возвращается ко мне с чуть заметным почти неуловимым интересом. Осколки памяти, крупицы осознания всплывают подобно тем крошечным таинственным созданиям, которые обитают в глубинах вод и по ночам кружат на поверхности.
Иногда эти создания сбиваются в светящиеся облака или в огромные вращающиеся колеса, которые наводят ужас на моряков. Сама я не видела этих колес, но не раз замечала разноцветные искры в толще воды. Повинуясь таинственному зову, они двигались навстречу друг другу.
Сейчас эти мелкие разрозненные осколки так же двигаются в его дремлющем разуме, чтобы слиться в единую узнаваемую картину, в панораму образов, лиц, характеров, силуэтов, где буду я, Липпо, маленькая Мария и, главное, будет он сам.
— Липпо, — пытаюсь позвать я, но голоса у меня нет.
Я только разеваю рот. Вырывается невнятный сиплый звук.
– Липпо.
Но Липпо, как ни странно, слышит.
Он ушел в смежный со спальней рабочий кабинет и возится там, по большей части делая вид, что все его действия разумны и полезны. Мой зов он, скорей всего, расценивает как знак свершившегося несчастья.
Вид его почти скорбен, он сутулится, руки опущены, и годы странствий, бедствий, потерь зияют на лице подобно ранам, нанесенных картечью. Я вновь открываю рот, но голоса по-прежнему нет. Тогда я указываю рукой, подбородком и всем телом.
Липпо все еще пребывает в уверенности, что я позвала его, дабы удостоверить несчастье. Но тот, кого он уже почитал своим промахом, жертвой своего невежества, безмятежно отвечает на его взгляд. Липпо судорожно вздыхает.
— Mamma mia i tutti Santi! Да разрази меня гром! Как вам это удалось?
Он хватает Геро за руку и торопливо находит пульс. Несколько мгновений прислушивается. Затем объявляет.
— Ровный. И наполняемость хорошая.
Заглядывает в глаза своего пациента. Вероятно, с той же тщательностью и недоверием апостол Фома изучал стигматы на руках Спасителя.
— Он жив! – оборачиваясь ко мне, восклицает Липпо, будто и в самом деле стал свидетелем воскрешения из мертвых – Сильная испарина, но жар спал. Черт меня возьми, да это чудо! А я не верю в чудеса, я учёный. Учёный! И требую объяснений. Впрочем, неважно… Пойду кликну Лючию.
Липпо выбегает из комнаты. А я, оцепеневшая, боюсь пошевелиться, боюсь спугнуть то самое чудо, которому учёный Липпо не находит объяснений, боюсь сделать неловкое движение и безвозвратно нарушить тонкие едва сложившиеся связи.
— Ты… ты узнаешь меня?
Голос по-прежнему сиплый, жалкий, но он меня слышит. Потому что в глазах мелькает искорка узнавания, и ресницы в знак согласия опускаются.
Я вижу, как его губы, потрескавшиеся от затянувшейся лихорадки, пытаются что-то произнести.
— Нет, нет, нет, не надо! Молчи. Молчи.
Его рука, так долго пребывавшая в неподвижности, бессильно брошенная, вздрагивает. Я быстро подсовываю свою ладонь под его, прежде совершенно безответную, и чувствую, как скользят его пальцы.
Ему приходится прилагать усилие, чтобы согнуть их и ответить на приветствие. А в уголках рта зарождается нечто слабое и прозрачное – едва различимая улыбка.
Внутри меня поднимается какая-то волна, подкатывает к горлу, глазам, заливает жаром щеки. Мне становится трудно дышать. Я понимаю, что сейчас буду кричать, буду бешено хохотать и, одновременно с этим, буду заходиться плачем; что эта подкатившая к горлу волна – боль, скопившаяся за дни и ночи, моя забродившая, сгустившаяся вина, моя тревога, мой страх, мое отчаяние и примешавшаяся ко всему радость, и что эта смесь, этот горячий опасный субстрат, готов взорваться.
Чтобы предотвратить первый вопль, я затыкаю рот собственным кулаком. Если я позволю себе издать хотя бы звук, то испугаю его, а он ещё наполовину там, по ту сторону освещенного круга, и переправа между двумя мирами, тропинка из долины асфоделий, так узка и ненадежна. Хрустальный мостик над пропастью, готовый треснуть и обвалиться.
Молчать! Молчать!
Взрыв предотвращает Липпо. Он появляется в сопровождении встрепанной, раскрасневшейся Лючии. Ее обнажённые по локоть жилистые руки в мыльной пене. Вероятно, он оторвал ее от томящегося на медленном огне чана с бельем.
— Санта Мария, милостивая Матерь Божья! – радостно восклицает она, взмахивая руками, и пена разлетается во все стороны, как снежные хлопья.
— Тише, — предостерегает Липпо – Его нужно переодеть. Сорочка и простыни мокрые от испарины. А вы, ваше высочество, ступайте-ка за дверь.
— Но я…
— За дверь! Ступайте, ступайте! Это зрелище не для женских глаз. Он сейчас все равно что Лазарь после пребывания в могиле. Землистого цвета кожа и торчащие под ней кости. Такой благородной даме, как вы, на это лучше не смотреть.
Я вновь пытаюсь возразить, что не такая уж я благородная и вид страдающего мужского тела мне вовсе не в новинку, к тому же взгляд Геро по-прежнему устремлен ко мне, но Липпо, не церемонясь, берет меня за плечи и выставляет за дверь.
И там, на узком лестничном пролете, я понимаю, как вовремя он это сделал. Та пресловутая волна всё ещё плещется у самого горла, она неукротима как морской прилив.
Она заполняет меня до макушки. Я сажусь на ступени, охватив голову руками, и рыдаю. Рыдаю в голос, не сдерживаясь, не стесняясь. Я позволяю этой волне перелиться через край, выплеснуться.
Я плачу и смеюсь одновременно. Размазываю слезы по щекам, мое лицо будто греческая маска, разделенная на две половины, один уголок рта вверх, а другой – вниз.
Слезы — это наследие прошлого, а смех – вестник будущего. Я должна примирить их в собственном существе.
Ещё четверть часа назад я считала себя мертвой, утратившей надежду, и вот я жива. И он жив! Жив!
Здесь на лицо вмешательство запредельных сил. Кто-то могущественный, милосердный, с лучезарным ликом, отпугнул Смерть. О, слава Тебе, Господи! Слава!
— Господи, благодарю Тебя! Благодарю Тебя! – я шепчу эти слова беспрестанно, как молитву – Я построю Тебе часовню, Господи. Нет, целую церковь. Клянусь, обещаю, я сделаю это. Это будет прекрасная церковь. Туда будут приходить те, кто утратил надежду, и там они вновь обретут веру. Они все начнут сначала, они услышат зов небес, они увидят свет… Благодарю Тебя, Господи! Благодарю!
Слезы иссякли. Остается только радость. Я бессмысленно и блаженно улыбаюсь во весь рот. Вид у меня вероятно совершенно безумный.
Деревянные, скрипучие перила для меня будто плечо любимого брата, я цепляюсь за них с родственным упорством и нежностью. А дверь, массивная, с позеленевшим бронзовым рычагом, влечет к себе, как врата рая.
Он там, за этой дверью, и он… жив. Жив. Он узнал меня. Он мне улыбнулся. Я жмурюсь от счастья. Вскакиваю от нетерпения. И снова сажусь. Липпо возникает внезапно. И сразу же преграждает путь.
— Я вижу, вы успокоились. Вот и славно. Я намеренно был так груб. Вы готовы были кричать. А теперь как?
— Лучше, — говорю я.
— Я позволю вам войти, но для начала вы пообещаете мне, что будете держать себя в руках. Говорите тихо, не пугайте его. Парень так слаб, что малейший шум может вызвать повторный обморок. И одному Богу известно, как долго этот новый обморок может продлиться. Обещаете?
— Да, — с готовностью подтверждаю я – Буду вести себя благоразумно. Обещаю.
Только после этих слов Липпо отступает и позволяет мне войти.
Там всё несколько изменилось. Стало будто светлей и просторней. Комната сохранила свои прежние очертания, но её оживляет неуловимый подтекст надежды.
Портьера на окне приподнята, горят свечи. В воздухе чуть заметный горьковатый запах полыни. Это Липпо успел пустить в ход свою восточную, лекарскую «магию».
Геро, уже в свежей сорочке, избавленный от смертного савана, пропитанного болезнью и страхом, обращает ко мне чуть растерянный взгляд, и на губах та же бесценная полупрозрачная улыбка, которая так сладко мне чудилась.
Заботливая Лючия сунула ему под голову ещё одну подушку, и у него нет нужды приподниматься, чтобы меня увидеть.
В знак приветствия он пытается протянуть ко мне руку. Рука сразу падает, но я успеваю её поймать и прижать к губам. На лице Геро смущение, он пытается освободиться. Но где уж ему со мной справиться?
Я держу слабую, как у ребёнка, руку и по очереди целую исхудавшие полупрозрачные пальцы. Липпо прав. Вылинявшая от болезни, ещё воспаленная кожа, выпирающие кости. После звериного пиршества лихорадки — изнурённые объедки.
Как-то особенно угнетающе, до боли в сердце, на меня действует почти обнажившийся лучезапястный сустав, кожа на котором к тому же обезображена шрамом.
Синие жилы тянутся как веревки. Я целую это бедное запястье, но Геро вновь пытается отнять руку. Он почти испуган. Я отрицательно качаю головой.
— Нет, не отпущу. Я тебя теперь никуда не отпущу и никому не отдам. Буду сидеть здесь, как верный страж, и беречь твой сон. Ты будешь выздоравливать, а я буду гнать прочь все твои тревоги и страхи. Я буду рядом, всегда, когда ты пожелаешь, я никуда не уйду. И ты больше не будешь один. А потом ты поправишься, и мы уедем, далеко, далеко, туда, где нет горестей и печалей, туда, где светит солнце и где ты будешь счастлив…
— Там … море?.. – чуть слышно произносит Геро.
Его голос как шелест сухой травы.
— Да, мой хороший, там море.
Вот он уже и спит. Безмятежный, разметавшийся, тёплый. На губах даже улыбка мелькает. Я невольно улыбаюсь в ответ.
На первый взгляд все, как прежде. Ночь. Приглушенный свет. Я у изголовья. Тихая возня Липпо в кабинете. И бледное лицо на подушке. Геро…
Вновь где-то блуждает. Сосредоточенный, увлечённый. Будто сон для него дело наиважнейшее, он погружен в него с упоением художника, с безоглядностью творца, взявшего кисть и рисующего сны. Прежде серые, рыхлые и бесформенные, они обретают четкую соразмерность и яркость фресок. Они блещут красками и первозданной чистотой.
Поэтому он так улыбается. Он играет в свои сонные образы, как ребенок в игрушки. Они для него сейчас в новинку, и краски неведомы, незнакомы. Мне остается только придумывать.
Что же он такое видит? Когда очнулся, спросил меня, будет ли там море. Откуда он знает про море? Он всё слышал? Неужели слышал? Поверить не могу!
Он был так далеко. По другую сторону. Уже почти растворившийся, чужой. И услышал. О Господи! Он меня слышал.
Липпо был прав. В умирающем, ослепшем, оглохшем теле душа бодрствует, как заключенный в неприступной башне.
Она не в силах вернуть чувствительность телу, но она сама обладает слухом. Возможно, не к словам, но к мыслям, к чувствам. Она видит образы, порожденные её божественной соратницей, такой же мятущейся, беспокойной искрой. Души шепчутся без слов.
Я бы могла, наверно, молчать, мне достаточно было бы думать, он бы и тогда услышал. Но сейчас это уже неважно.
Он услышал мой зов. И вернулся. И увидел море. Увидел моими глазами, попробовал на вкус морскую соль, увернулся от брызг, смахнул с гребня волны комок пены. И поверил. Без веры не вернулся бы.
Господи, какое же это счастье! Ждать рассвета, и не бояться. Не оглядываться по сторонам, не искать крадущуюся тень. Это всего лишь ночь. Самая обыкновенная.
Ночь в Париже. Со всеми её шорохами, голосами, звоном клинков, соборным бронзовым гулом. Ночь ожидаемая, благословенная, мимолетно коронованная, одна из вороха таких же ночей. Я уже нелепа в своем бдении, могла бы подняться наверх и лечь спать. Враг отступил. Но я не в силах двинуться с места. Вдруг этот безмятежный сон – обман?
В прошлую ночь, в своем смертном беспамятстве он дышал так же тихо, был так же неподвижен. Вдруг опять? Да нет же!
Тогда глаза его ввалились, на них будто капнули чернотой, соком подземного цветка, и черты лица застыли. А сейчас он другой. Живой. Он, конечно, все так же бледен, худобы устрашающей, истерзанный, изжеванный лихорадкой, но все же живой.
И сон его – исцеляющий. Нельзя так пристально на него смотреть. Он почувствует мой взгляд и проснётся. Сделав над собой усилие, я берусь за некое подобие рукоделия. Меня снабдила им Лючия. Для укрощения разума и успокоения чувств. И для занятия рук.
К тому же, по словам Лючии, рукоделие в руках сиделки действует благотворно на больного. Я не спорю. Рукоделие незамысловатое, ибо таланта к вышиванию и прочим тканным искусствам я не имею. С детства была ленива и небрежна.
Поэтому Лючия выбрала для меня работу самую простую – подрубить несколько салфеток, обшить края толстой льняной нитью. Вот я и стараюсь. Стежки вкривь и вкось. Нить путается, застревает, образует непрошеные узлы, я подвергаю ее распилке крошечным фруктовым ножом, который по причине тупости почти бесполезен. Мне бы меч Александра, чтобы разрубить гордиев узел. Но меча нет, и я беззвучно ругаюсь, от чрезмерного усердия прикусывая язык. Как же это? Как же?
Это так просто… Игла жалит в палец. Рука взлетает, будто сгоняет ядовитое, назойливое насекомое. Растяпа! Жалея укушенный палец, поднимаю глаза. И встречаю воровской, из-под ресниц, взгляд.
Геро не спит и наблюдает за мной. Как долго? Может ли быть, чтобы он и вовсе не спал, а притворялся так искусно, с такой безмятежной отрешенностью? Ах, притворщик!
Я откладываю свое нелепое шитьё за ширму, где прячу свой масляный светильник. Мой огонёк, будто новорожденный дракончик с округлой багровой пастью, мал, но для глаз, так долго обращенных в первозданную тьму, он разрушителен, как его неукротимый родитель. Поэтому я укрываю пленённый оранжевый лепесток под шелковый колпак. Но труды мои, как видно, напрасны.