— Почему ты не спишь? Болит что-нибудь?
Геро чуть заметно качает головой. Я торопливо оглядываю его, уголки глаз, губ, влажные от пота виски – высматриваю след боли. Но в чертах его, неровностях, под веками, на влажных слипшихся прядях туманными клочьями все та же сонная безмятежность. Я касаюсь ладонью лба. Жар? Озноб?
— Что с тобой? Тебе холодно?
Он вновь отрицает.
— Хочешь пить? Я принесу воды.
В милосердном порыве я стремительна и несокрушима как волна, посланная подземным сдвигом. Я пройду сквозь стены и размою любые скалы. Я уже готова бежать, уже делаю шаг, как вдруг замечаю черную молнию тревоги, которая, расколов вязкую безмятежность, мимолетно искажает его черты. Даже рука его, дернувшись, тянется вслед за мной…
Но слабые пальцы только бессильно хватают воздух. Я застываю и возвращаюсь. На лице Геро не то мольба, не то страх.
— Что с тобой?
Губы его размыкаются. Он силится что-то сказать.
— Что, Геро? Что?
— Не… уходи… пожалуйста…
Я чувствую, как его пальцы, иссохшие травинки, никнут к моим. И понимаю сразу: и тревогу, и печаль, и бессонницу. Он не спит, потому что боится сонного беспамятства, боится утратить светлую обретенную грёзу и, погрузившись во тьму, очнуться там, в прежнем затянувшемся кошмаре.
Тот кошмар затвердел, обратившись в непререкаемую реальность. Эта реальность давным-давно обросла множеством улик, как обрастает водорослями и ракушками корабельное днище после многодневного плавания.
Эта реальность оставила шрамы на его теле, раны в сердце и яркие, жгучие воспоминания в памяти. Он не мог в них усомниться, не мог даже в дерзновенном восторге вообразить шаткость и уязвимость возведенного судьбой колосса.
Вряд ли узник, если он сохраняет ясность ума, сразу поверит, что стены его темницы внезапно расселись. Только сумасшедший способен на это.
А Геро не сумасшедший и даже не безумный мечтатель. Он давно смирился со своей судьбой и даже в мыслях не смеет бунтовать. Для Геро тот кошмар – истина, назначенная свыше, а то, что происходит сейчас, мираж. Он сомневается.
Он видит меня, почти призрачную, в тусклом свете ночника, едва узнаваемую, размытую, и… сомневается.
Он не отделяет подступающий сон от действительности, не решается наполнить этот сон содержанием и в то же время боится спугнуть. Боится впасть в беспамятство, опуститься на дно, а вынырнуть уже там, на прежнем берегу. Вот почему он не спит.
Из последних сил борется со свинцовыми каплями на веках, чтобы не дать им сомкнуться. А мой порыв скрыться подобен обрушению с таким трудом возведенного свода. Он слишком слаб, слишком уязвим, слишком несчастен, чтобы безболезненно пережить обрыв и скачок тоскующего сердца.
— Я не ухожу. Я здесь. Я всего лишь хотела принести воды.
Геро качает головой.
— Хорошо, — немедленно соглашаюсь я. – Не надо воды. Я буду здесь, рядом, а ты попробуешь уснуть.
Ещё одна тонкая, режущая молния. На этот раз паника. И мольба. Бедный, больной ребёнок. Он сейчас все равно что неразумный младенец, полон древних страхов, живущих за гранью рассудка. Это неопознанные лесные шорохи, ползущие из углов тени, хриплые вздохи и воображаемые многоголовые чудовища.
Разум ребенка ещё свёрнут, как народившийся цветок, он не находит причин и объяснений. Для него, беспомощного, весь мир обращается в огромное голодное существо, которое одним движением способно раздавить и сожрать. А он, ребенок, всего лишь крошечное, живое пятнышко в необъятной пустыне, капелька росы на раскаленном песке.
Если помощь не придет вовремя, капелька высохнет, оставив на песке россыпь хрупких костей.
Взрослея, мы обретаем силу, наш разум, развернувшись, насыщается опытом. Мы учимся укрощать чудовище, которое так нас пугало. А наиболее разумные из нас приручают его, играют с ним и подкармливают, как любимого пса.
Наш опыт обращается в плотные доспехи, которые предохраняют от ударов, а наш рассудок становится посредником. Он умело ведет переговоры.
Но лишь до тех пор, пока нас не постигнет болезнь, боль или утрата. Тогда доспех разрушается. Либо раскалывается сразу, как под ударом секиры, либо ржавеет и крошится, будто пораженный гнилостной хворью.
Голые, извлеченные на свет личинки, мы становимся уязвимы. К нам возвращаются страхи. Именно это случилось с Геро.
Болезнь и страдание швырнули его назад, в бессознательное младенчество. Его бедная душа ободрана до изначальных костей, она скрюченный, опаленный зародыш, без защиты, почти без кожи. Эта душа не знает, что такое разум. Она живет древним страхом.
Всё, что ему сейчас нужно, это биение второго сердца рядом, тепло руки и ничего не значащий вздор, который убедит его в моем присутствии.
— Расскажи мне…
— Что рассказать?
Я подвигаю свое кресло поближе к постели, чтобы устроиться поудобней и держать его руку.
— Расскажи мне про море… Какое оно?
— Море? Оно синее. И… мокрое.
Тревога и страх истончаются. Будто в густую черную краску добавили воды. Лицо Геро светлеет. Он даже пытается улыбнуться. Ему, конечно, интересно.
Он вырос в городе и ничего не видел, кроме двух десятков узких, замусоренных улиц со сточной канавой посередине. Даже удивительно, как ему удалось выжить и сохранить нетронутой свою молодость в этом месиве из человеческой плоти.
Впрочем, самый красивый жемчуг зарождается в самом уродливом створчатом теле.
Затем три года неволи, и мир его сузился до зелёного летом и белесого зимой прямоугольника в окне.
Водное царство было представлено в его коротком бытии бурым жирным червем, по имени Сена, который охотно пожирает и помои, и трупы.
Ах, да, был ещё пруд под стенами замка. Но откуда ему известно про море? Он знает о его существовании. Узнал, едва лишь научился читать. Или ещё раньше. Со слов священника.
«Дух Божий носился над водою…» «И простер Моисей руку свою на море, и гнал Господь море сильным восточным ветром всю ночь…» (Бытие, 21) «Эгина благодаря своему сильному флоту властвовала над морем». (Плутарх)
Любознательный, жадный до приключений как все подростки, он читал дневники Марко Поло, вирши Гомера, судовой журнал португальца де Гама.
Он мог сколько угодно читать и воображать морские сражения, шквальные ветры, сорванные паруса и сломанные мачты. Но моря он не видел и даже не догадывался о его подлинной силе и величавом спокойствии. Он не знал, каким оно бывает прекрасным.
Почему же он спросил меня о нём? Господи, он всё-таки меня слышал. Мой жалкий истошный лепет!
Слышал, как я уговаривала его, расписывала красоты Неаполитанского залива, обещала тихий шелест волн и растворившееся в них солнце. Прав был Липпо, прав. Душа знает и слышит.
— Расскажи мне, — повторяет он.
— Море оно… как небо. Оно неизменно в своей красоте, и в то же время каждый миг оно другое. Оно капризно, как вздорная женщина. С оглушительным грохотом мечет свои волны в скалы, осаждает их, крушит с упорством завоевателя, и тут же, как ласковый зверек, ложится у ног и мурлычет.
В предрассветные часы, когда совсем нет ветра, море гладкое, будто зеркало, волны всего лишь мелкая протяжная рябь. И вода тёплая, как молоко. Если ночь лунная, то луна тянет за собой длинный серебряный шлейф. Выглядит, будто кто-то вылил целый ковш жидкого серебра на поверхность, оно растеклось и дрожит, мерцает.
А в безлунные и ясные ночи в море отражаются звезды. Вернее, в темных морских глубинах зажигаются подводные звезды. Они вспыхивают всеми цветами и передразнивают своих небесных сестер.
Но штиль на море явление редкое. На море почти всегда дует ветер. Поэтому оно всегда такое беспокойное, шумное и изменчивое.
Облака на небе — это те же волны, их так же от горизонта к горизонту гонит ветер, и они послушно следуют к неведомой цели, забавляясь по пути переменой форм.
Вот так же и волны. Ветер их гонит, как пастух, от одного берега к другому, то распаляя их ярость, то сглаживая. А они преданно исполняют его капризы.
Особо вспыльчивые волны вздымаются чудовищным горбом, кутаются в пену, с рыком бросаются на скалы или норовят куснуть корабельный бок, а другие, более покладистые, напротив, услужливо подставляют спину под бегущий парусник и несут его на себе, как благовоспитанные пони.
Но если разыграется буря, тут уж и покладистые взбрыкивают. Их синева густеет до черноты, и они все обращаются в обезумевших чудовищ с голодной разверстой пастью. Они будто взбесившийся табун лошадей, перекидывают корабль с одной спины на другую, играют, как кошка с мышью.
Стая огромных сине-черных хищников в пене ярости. Тут уж не до гордости и самолюбия, тут бы жизнь спасти.
Геро слушает, как завороженный. Как восторженный, мечтательный мальчишка. Какой он еще в сущности ребёнок!
Мальчик, не знавший детских игр и забав. Может быть, именно сейчас он все это наверстывает?
— А еще перед бурей, — я понижаю голос до таинственного шепота, — на верхушках корабельных мачт и на реях загораются огни Святого Эльма.
— Какие огни?
— Это свечи святого Эльма или огни святого Эразма. Он считается покровителем моряков. Так вот, если перед грозой на самых верхушках мачт загораются эти огни, это означает, что святой благословляет судно и оберегает его. Святой берется провести своих подопечных сквозь все водовороты и шквалы.
— И что же… это настоящие огни?
— Самые что ни на есть настоящие. Пламя бледно-голубое и оно… не обжигает. Однажды, когда вся команда, начиная с капитана и заканчивая юнгой, застыла в благоговейном страхе и молилась, а мои придворные дамы лежали в обмороке, я сунула в ближайший огонь руку.
На лице Геро отражается неподдельный ужас. Но я спешу повертеть невредимой рукой в воздухе.
— Эти огни действительно не обжигают. Пламя холодное, тихонько потрескивает, как будто шелковые нити рвутся. И кожу слегка покалывает.
— Что же это?
Я пожимаю плечами.
— Не знаю. И никто не знает. Даже Липпо. Может быть, действительно святой.
Некий знак, предостережение. Ибо гроза, разразившаяся пару часов спустя, была ужасающей. Счастье, что на корабле, а это случилось во время моего первого морского путешествия, когда я плыла из Марселя к мужу, никто не видел, как я подвергла этого святого испытанию, иначе меня бы непременно обвинили в святотатстве и принесли бы в жертву оскорблённому богу.
Да не смотри же на меня так! Это было десять лет назад. Как видишь, я до сих пор жива и нахожусь в целости и добром здравии. Давай я ещё расскажу тебе про море, только ты закроешь глаза и попробуешь уснуть. Хорошо?
Геро покорно кивает.
— Когда я приехала в Неаполь, мне было пятнадцать лет и я совсем не умела плавать. Собственно, я не умела, потому что негде было учиться. Мальчишки плескались в прудах, в заводях, в притоках Сены и Луары, а я, девочка, королевская дочь, дама благородная, только с завистью на них смотрела.
Меня не то, чтобы держали в строгости, нет. Жизнь у меня была вольная, почти беспризорная. Ибо мало кому было до меня дело. Матушка интриговала в Париже, сражаясь за сердце ветреного Беарнца с юной Шарлоттой Конде. Отец…
Отец и был тот самый ветреный Беарнец. У него хватало забот. Была ещё моя бабка, Мари Туше.
Она время от времени обо мне вспоминала. Когда отвлекалась от своих гобеленов и моего дядюшки, Карла Валуа, этого несостоявшегося узурпатора.
Но большую часть времени я проводила с кормилицей, нормандской крестьянкой, Мишель Бенуа. Она и была моей настоящей матерью…
Что-то я отвлеклась. Хотела рассказать про море, а пустилась в воспоминания.
Так вот, море я в первый раз увидела в Марселе. Вернее, когда экипаж взобрался на холм, с которого открывался вид на город и порт. Я даже не поняла сначала, что вижу. Я испугалась.
Детским умом своим не смогла одолеть зрелища и тут же вообразила, что небо обрушилось на землю. Потому что нечто синее, туманное, клубящееся было внизу. И такое же синее, зыбкое, с золотыми солнечными разводами, было наверху. А вдали на горизонте, почти неразличимом, эти две половинки, две части огромной сферы сходились, схлопывались, замыкая всю видимую вселенную в единый круг. Свод под ногами и свод над головой.
Вот уж поистине первый день творения. Твердь небесная и твердь земная. А между ними дух Господень над водою. Но вместо духа Господня на поверхности воды, сверкающей, в солнечных осколках, теснились рыбацкие лодки и огромные купеческие суда.
А когда я оказалась на пристани и глянула на воду между каменным молом и корабельным брюхом, заросшим водорослями, я испытала разочарование. И даже нечто схожее с приступом тошноты.
Вода в порту была грязной, чёрной, мутной, какой-то маслянистой. Чего только не плавало на поверхности… Яблочные огрызки, банановая кожура, овощные очистки, рыбьи кости, старые башмаки и… даже дохлые крысы. Бррр…
Где она, эта величественная поднебесная синева? К тому же протухшая зеленоватая вода жутко воняла. И сам марсельский порт походил на развороченный муравейник. Стоявшие на якоре корабли, мальтийские галеры, черные голландские бриги, испанские каравеллы, все они походили на обглоданные остовы не то жуков, не то птиц, по оголившимся хребтам которых сновали деловитые муравьи.
Это матросы на вантах готовили суда к отплытию. Или наоборот, убирали паруса перед продолжительной стоянкой.
Муравьи несметными полчищами сновали по пристани и набережной. И каждый что-то тащил. Тюки, корзины, сундуки. Над всем этим столпотворением оглушительный гвалт.