Перл производит в уме какие-то действия, помогая себе лицом и даже пальцами.
— Там жена… сестра, мать… у мамаши муж… нет, не у мамаши, а у сестры… ага… Понял!
— Слава святому Христофору! Еще немного, и ум твой станет безбрежен, как океан.
— Смейся, смейся. Если я женюсь, то лишь на этой святой женщине, — и он кивает в сторону Лючии, которая тихо сидит в уголке, благоговейно прислушиваясь к разговору – Главное её достоинство в том, что она почти не понимает по-французски.
— Зато ты понимаешь по-итальянски. А если она начнет трещать, ты её не остановишь. К тому же, если ты на ней женишься, Липпо станет твоим родственником и будет называться шурин.
— А шурин это…
— Это брат жены.
— Нет! Шурина не хочу, хочу свояка. И младшую сестру, то есть, жену. Это даже неплохо, есть с кем бутылочку распить. В картишки там, в кости… О чем это я? Ах, да!
Он обращает ко мне строгий взгляд.
— Свояк есть?
— Нет, — торопливо отвечаю я.
Хотя вся его строгость меня уже не пугает.
— Так значит, никого нет?
— Никого.
Перл делает паузу и торжественно провозглашает.
— Это хорошо. Это нам подходит.
И Жанет и я, оба крайне озадачены.
— Это еще почему? – наконец спрашивает она.
— Как это почему? Ты еще… Она еще спрашивает! Потому что у него нет родственников! А что такое родственники? Знаешь? Нет? Родственники — это главная помеха справедливому мироустройству! Вот. Да и какая польза от родственников? Склоки, сплетни, зависть. Попробуй вот, дай родственнику взаймы. Считай, что выбросил деньги в Сену. А если поручишься за родственника? Устроишь его на должность, похлопочешь, а он возьмет, да и пропьет казну, или в карты проиграет. Или того хуже, в изменники поддастся. С кого спрос? А с тебя. Твой же родственник, свояк, деверь, шурин, ты за него хлопотал. Вон, на братца своего взгляни. Сколько вас у него, родственничков? Целый полк! А маеты сколько? А кроме вас еще и кузены, и эти… как их…. дядюшки с тетками, племянники и племянницы, и всем земли, да должности подавай. Все на престол метят. Мать собственная войну затеяла! А ты спрашиваешь «почему»! Да потому! Без родственников спокойней! Это они родственниками называются, пока деньжата есть, а как в беду попадешь, да в долги залезешь…, уууу, первые от тебя и отвернутся. Или наоборот, понабегут это… как его… наследство делить. А потом за наследство друг друга душат, давят, травят, режут. Убийц наемных подсылают… да, и это тоже! Нет, лучше уж одному!
— У меня есть дочь, — робко говорю я.
Перл переводит на Жанет строгий взгляд.
— Это правда?
Она кивает с улыбкой.
— Сколько лет? – вновь обращается он ко мне.
— Пять.
Видимо, этот факт, наличие дочери, сбивает всю его стройную концепцию. Перл задумчиво скребет подбородок.
— Дочь, хм… Пять лет. Ну, это ладно, дочь — это другое дело, это вам не дядюшка с троюродным кузеном. Дети… это все-таки иногда не так уж и плохо, это даже забавно.
— То есть, против дочери ты возражать не будешь? – осведомляется Жанет.
— Против дочери не буду. Дочь дозволяется!
— Ну, спасибо, уважил, отец родной.
Тут появляется Лючия, неся в руках поднос со всевозможной снедью. Перл радостно потирает руки. Липпо что-то бурчит насчет того, что кто-то слишком много ест. Жанет украдкой пожимает мне руку.
Выпив вина и ухватив кусок копченой оленины, Перл пускается в рассуждения о пользе женитьбы. Липпо рассказывает об излечении тучного венецианского купца от обжорства.
А я ловлю себя на мысли, что впервые сижу за столом, как равный, смело отвечаю на вопросы, и чувствую себя так, будто после долгих и невеселых странствий, после потерь и страданий, после тюрьмы и ссылки, вернулся, наконец, домой.
Я уже достаточно окреп, чтобы спуститься в крошечный садик, который примыкает к дому Липпо и скрыт от взглядов прохожих за высокой стеной.
Жанет по этому поводу выдвинула предположение, что этот дом когда-то принадлежал ревнивому мужу, который держал в заточении свою юную жену, дозволяя ей совершать прогулки в этом благоустроенном тюремном дворике.
Небольшой клочок земли посреди мощеных улиц, будто прорезь в крепостной стене, куда по утрам заглядывает солнце.
Люди, сбиваясь в города, покрывают лик земли мертвым камнем, будто желая отгородиться от породившей их матери. В Париже только в особняках знати есть сады. А в бедных кварталах нет и листочка.
Этот маленький садик напоминает мне тот, что прилегал к церкви св. Стефана в Латинском квартале, где Мадлен иногда гуляла с Марией.
Здесь в доме Липпо рос клен, судя по толщине ствола и разлету ветвей, возраста почтенного. Вдоль каменного забора – жимолость, под окнами – кусты сирени, а самый солнечный угол Лючия приспособила для выращивания базилика.
Есть в садике и цветы, но от недостатка солнечной ласки, они как нелюбимые дети, вида болезненного и меланхоличного. И все же для того, кто вернулся из могилы, кто ночи напролет блуждал под ледяными сводами, пересыпая черный пепел, этот карикатурный садик великолепен, и красота его не уступает роскоши Люксембурга.
Я приближаюсь к дереву и касаюсь ладонью бугристого ствола, нахожу взглядом ту ветвь, что находилась на уровне окна. Это на нее я смотрел день за днем со своего ложа, в полубреде, в полудреме.
Я видел ее оголенной, замершей, в терпеливом предчувствии, ожидающей предсказанного часа; затем в бесцветных, полупрозрачных листьях, облепивших ее будто новорожденные бабочки, затем в листьях уже окрепших, налившихся соком, и очень скоро достигших зрелости.
Глядя на нее, я увлеченно взращивал в себе азарт жизни. Я хотел жить. Исступленно, неодолимо.
Вот так же от зимней, безысходной дремоты прорасти к свету, наполнится надеждой, разорвать корку неверия и начать сначала. Шаг за шагом, от младенчества к юности, от невежества к разуму, от зрелости к покою истины. Пройти весь круг, не отворачиваясь и не стыдясь, без страха, с терпеливым упорством и радостным ожиданием.
И чтобы весна повторилась и бросила вызов, а за ней пылающее лето, и щедрая осень, и зима, как замыкающее звено, время отдохновения и покоя.
Жанет спустилась в садик вслед за мной, но осталась стоять у дверей, предоставляя мне без сопровождения сделать первые шаги по траве, без помех оглядеться, тайком справиться с головокружением и обрести равновесие.
От света и ярких красок у меня действительно кружится голова, но я быстро с этим справляюсь. Осознание собственной молодости, вновь обретенной силы, доставляет мне радость.
Я вдыхаю уже разогретый солнцем воздух. В нем растворен запах города, который благоухает не цветами, а лошадиным потом, выделанной кожей, сапожной мастерской и луковым супом. И все же этот воздух восхитителен. Это запах жизни.
Я оглядываюсь и вижу Жанет. Она стоит, прислонившись к дверному косяку, и наблюдает за мной из-под опущенных ресниц. На губах блуждает улыбка, лукавая и одновременно торжествующая.
— Пожалуй, мне лучше уйти — вдруг говорит она.
— Почему?
— Потому что я хочу тебя поцеловать, а делать этого нельзя. Моя тревога сменяется приятным смущением. На щеках – жар неловкого подростка.
— Кто же вам запретит?
— Да есть один. Липпо прозывается, — поясняет Жанет – Он сказал, что ты еще не готов испытывать сильные потрясения, а я должна тебя беречь. Вот я и берегу. Я быстро делаю к ней шаг.
— Но один поцелуй не причинит вреда. Это вовсе не потрясение. Я буду совершенно бесчувственным, обещаю.
— Ну, если только один, — нерешительно говорит Жанет.
Глаза ее хитро поблескивают. Как бы еще колеблясь, борясь со смущением, оглядываясь, она делает маленький шажок, затем стремительно подается вперед и целует меня так же нежно и осторожно, как в то памятное утро в осеннем парке.
На этот раз я не прячу руки за спиной. Да и развалин беседки, за которыми я мог бы укрыться, рядом нет.
— Неужели ваше высочество со мной флиртует?
— Я?! – Жанет делает удивленные глаза – Флиртую? Да Бог с вами, сударь. Мне это даже как-то не к лицу.
— А что же вы делаете?
— Я вас совращаю, — произносит она низким, хрипловатым, волнующим голосом.
— А я вас слышу! – раздается сверху скрипучий голос Липпо.
Жанет тихо смеется, а я жмурюсь от обжигающего счастья.
— Знаешь, — чуть слышно шепчет она, — я обещала Богу построить церковь.
— Какую церковь?
— В благодарность за твое спасение. В тот день, когда ты очнулся, я сидела на лестнице и молилась. Благодарила Господа за то, что ты жив, и твердила, что построю часовню, а потом пообещала церковь. Я бы предложила и собор, но Липпо помешал… Теперь придется строить. Я дала Господу слово. Потому что ты жив. Жив. Ты есть! Господи, какое же это неслыханное счастье! Какое блаженство! И ничего больше не надо. Ибо ничего нет драгоценней жизни. Твоей жизни.
Больше она не произносит ни слова. И я молчу. Мы не совершаем никаких движений, только стоим очень близко.
Слышим дыхание и сердца. Чувствуем присутствие, бесконечное, нерасторжимое единение, по сравнению с которым краткий триумф плоти ничтожен, и втайне пытаемся понять, то ли это потрясение, о которой нас предупреждал вездесущий Липпо.
— Хочешь, мы отправимся туда вместе? – предлагает Жанет в тот день, когда я решаюсь забрать Марию.
Я согласен и в то же время что-то неуловимое, деликатное мешает мне ей ответить. Я был бы несказанно рад разделить с ней миг долгожданной встречи, но с другой стороны, есть необъяснимое препятствие, не то замешательство, не то стыдливость.
Мария, дочь Мадлен, моей жены, моей первой возлюбленной. Девочка часть и следствие моего прошлого, моя воплощенная любовь, моя первая близость и моя окровавленная, растоптанная юность.
Я еще не готов разделить это с Жанет.
Возможно, я еще не достаточно ей доверяю.
Я слишком хорошо помню ревность другой женщины — её сестры. Герцогиня Ангулемская безумно ревновала меня к девочке и мстила за мою привязанность. Она не выносила даже упоминаний о ребенке, уничтожала малейшие знаки ее присутствия.
Если б она могла, она бы стерла саму память о ней во мне самом, приказала бы своему лекарю удалить ту часть моего мозга, в котором хранятся воспоминания. Она превратила бы меня в покорного беспамятного истукана, если бы я выжил после подобной операции.
Этот ужас, холод ее пронизывающего взгляда все еще живет во мне, все еще таится льдинкой в костях, поэтому я медлю с ответом. У меня нет доказательств, что Жанет затаила обиду, взгляд ее светел, на лице ни тени, ни облачка, но все же я чувствую страх, смущенно отвожу глаза.
Если она будет настаивать, я не смогу отказать. Да и как посмею! Нет никаких оснований.
Только не долеченный симптом давно изгнанной хвори. Я молчу и смотрю на Жанет. Господи, что же я делаю!
— Бог мой, как же я забыла! – всплеснув руками, говорит Жанет – Я должна быть в Лувре! Королева Анна назначила мне аудиенцию. И как раз сегодня! Я уже опаздываю. Опаздываю! Как же это неловко! Я покажусь бедняжке оскорбительно невежливой. А ей и так несладко. Затем я заеду к себе, наберу побольше подарков и вернусь. Геро, сердце мое, ты простишь мне мою забывчивость?
Я понимаю не сразу, но смысл ее слов раскрывается, как цветок. Она отпускает меня одного! И не задает вопросов!
— Жанет… ваше высочество… вы…
— Что? – Она с недоумением приподнимает бровь – Я немного занята, но это ничего не значит. Но ты все равно не отправишься туда один. Одного я тебя не отпущу. Я знаю, что ты достаточно окреп, два или три раза поднялся и спустился по этой лестнице, и голова у тебя не кружится, и Липпо согласен, но… считай, что это мой каприз. Перл пойдет с тобой. Это не обсуждается.
Лицо Жанет становится серьезным, даже суровым.
— Даже если мне придется поссориться с тобой. Ты мне очень дорог. И свет меркнет в глазах при одной только мысли, что я могу тебя потерять. Ты мое сокровище. Моя жизнь. Моя душа.
У меня щеки горят, я готов провалиться сквозь землю от смущения, но в груди огненный шар радости. Я больше не одинок. Не одинок.
— Ты согласен? – тихо спрашивает она.
Я молча киваю.
— Перл, — строго произносит Жанет – Поди сюда, бездельник.
Перл со вздохом отрывается от сливового пирога и вытирает ладонь о связку ярко-розовых лент на груди.
— Чего изволите, госпожа скопидомка?
— Отправишься с Геро на улицу Сен-Дени.
— Это я что ж, вроде как, дуэнья? Донья Эстефания при особе королевы Анны? Тогда давай прибавку к жалованью. Блюсти честь и невинность дело трудное. Предупреждаю, я на кошелек слабый, могу и подношение принять, и записку передать… А если еще и бутылочку кларета разлива этак года шестьсот пятнадцатого, тут за честь я вовсе ручаться не могу, а что касается невинности… Кстати, а чью невинность я должен охранять? Его или от него?
Жанет морщится.
— Перл, это уже слишком!
— Да понял я, понял. Уже и пошутить нельзя!
Перл поворачивается ко мне и подмигивает.
— Ну что, сынок, поглядим на городских красоток? Ты не бойся, глазей, сколько душе угодно, я вот этой, — Перл делает пренебрежительный жест в сторону Жанет — ничего не скажу.
— А я вот этому — Жанет тычет в него пальцем — жалованье не выплачу. И никаких прибавок!
Перл обиженно сопит.
— Скряга!
— Дурак!
Шут грозно поправляет перевязь с длинной шпагой и кулаком сдвигает шляпу на лоб.
— Пойдем отсюда, сынок. Нас здесь не ценят, не любят и жалованье не платят.
Когда я уже делаю шаг на мостовую, слегка волнуясь от давно забытых звуков, запахов и действий, я слышу обрывок фразы Жанет. Голос совсем другой, голос королевской дочери.
— … головой отвечаешь…
И голос Перла с той же серьезностью.
— Я дурак по должности, а не по сути. Сам знаю.
Как странно чувствовать себя оберегаемым! Совсем недавно Любен точно так же не спускал с меня глаз.
Но это другое, я был узником. Меня холили как породистого жеребца в стойле, кормили отборным зерном и до блеска начищали шкуру. Но оберегаемым я себя не чувствовал.
Я был дорог не жизнью своей, не человеческой уязвимостью, а той целью, которой служил. И та забота, что меня окружала, больше напоминала тюремный надзор в сочетании с услугами хорошего механика, следящего за исправностью механизма. Я функционирую, я здоров, волосы блестят, кожа гладкая, а все прочее, неосязаемое, невидимое, в сферу знаний мастера не входит. Там шестеренки не смажешь и не подкрутишь.
А сейчас во мне объявилась непонятная прежде ценность. Очевидно, кроме видимого, обозначенного и одобренного тщеславием, во мне есть нечто такое, о чем я не подозревал.
Вернее, имел смутные догадки.
Отец Мартин пытался объяснить мне. Рассказывал о вечном и преходящем, о суетном и божественном, о душе, частице Господа, Его вздохе, Его устремленной с небес надежде, той искре, которой человек по-настоящему ценен. А все прочее – тлен и гордыня.
Но я был слишком юн и неопытен, чтобы понять. Взгляды скользят поверх моего поношенного плаща, потертой куртки и дырявых башмаков с презрительным равнодушием, я для них прозрачен, и какое им дело до божественной искры, что прячется где-то под штопанным, грошовым полотном?
Позже некоторая ценность обнаружилась в моем теле. Оно вдруг оказалось пригодным к продаже и за него дали хорошую цену.