Но обитавший в этом проданном теле Бог вновь пребывал в забвении. Потом тело пришло в негодность, сломалось и было брошено, как отслужившая свой век рухлядь.
Что же я чувствую сейчас? Кто я?
«Я люблю тебя, потому что ты есть… потому что ты такой» — сказала Жанет.
Ты любим и оберегаем. Потому что ты есть. Без всяких условий. Потому что я тварь божья и во мне живет Господня мечта и надежда.
Голова слегка кружится. Но это пройдет. Я отвык от этих улиц. Мне стоило немалых трудов принять этот шум, а сейчас я стою посреди улицы, почти испуганный, подобно провинциалу, доставленному обманом в столицу. Мне все в новинку, в диковинку.
Я не сразу приноравливаюсь к шагу спешащих прохожих, спотыкаюсь. Мне непривычен сам факт отсутствия стен и потолка. Мне любопытно и в то же время радостно. Мне все знакомо, но это знакомство исходит от давних полузабытых снов, мне следует вспомнить, восстановить давние навыки.
Я родился в этом городе, я здесь вырос. Через сотню шагов я увижу остатки стены Филиппа Августа, а за ней рынок, дальше площадь Сорбонны.
Там впереди холм св. Женевьевы и церковь св. Стефана, и двор епископского дома.
Я спотыкаюсь, плечом задеваю какого-то детину, слышу ругательства, но рядом оказывается Перл. Каким-то неуловимым маневром он теснит детину в сторону.
— Ты это, давай… не шуми. Иди туда, куда шел. Вот тебе монетка на выпивку.
И детина, вполне удовлетворенный, исчезает. Я стою, привалившись к стене дома.
— Что, сынок, плохо тебе?
— Голова закружилась.
— Вернемся?
— Нет. Это сейчас пройдет.
Там впереди, прошлое… Воспоминания. Я представил, как сейчас буду идти по тем самым улицам.
— Тогда обойдем, — предлагает Перл – Свернем к Сен-Сюльпис и перейдем Сену не по Новому, а по Королевскому мосту. Выйдем прямо к Лувру. Правда, нам придется сделать круг.
— Нет, не надо. От себя не убежишь. Все равно когда-нибудь придется. — Как знаешь, сынок.
Возможно, Перл прав, предлагая обойти Латинский квартал. Там прошла моя жизнь. В доме, рядом с церковью, под самой крышей, была тесная спаленка, где умерла Мадлен, а перед домом мощеный двор, где изломанный, в агонии, лежал отец Мартин.
Я даже не знаю, где могила моей жены. Где-то на кладбище Невинноубиенных, среди тысяч истлевших, забытых и безымянных. Чем ближе я к площади Сорбонны, тем сильнее чувствую боль.
Я останавливался еще раз, у решетки Люксембургского сада, вдохнуть непривычную для Парижа свежесть. Боль, что я испытываю, не телесная. Говорят, что люди, потерявшие на войне руку или ногу, спустя долгие годы чувствуют боль в давно утраченной части тела.
Плоть давно истлела, но ее неосязаемый образ, ее фантом, по-прежнему живет.
Вот у меня нечто схожее с фантомной болью калеки. Где-то там я утратил половину сердца. Эту половину вырезали у меня из груди. Вместо раны давно нарос рубец, но половина украденного сердца все еще болит.
Рубец – все, что осталось от моей любви.
Но есть еще Мария. Она следствие этой любви, и она живая.
Здесь ничего не изменилось. Толпы школяров, распевающих куплеты. Ссоры, перебранки, дерзкие голоса. Быстроглазые горничные, сметливые торговцы. Хвалят свой товар, зазывают. В кабачках звон кружек. Женский смех.
Я пробираюсь сквозь толпу, частью которой я когда-то был, и чувствую себя совершенно чужим. В этом задоре юности я почти старик.
Это в свои-то двадцать два года.
А когда-то я был таким же, беззаботным, неутомимым, и единственной печалью, что омрачала горизонт, был семинар по философии киников. Как давно это было, и как недавно.
Около трех лет назад. Нет, не буду смотреть.
Я ускоряю шаг. Главное испытание впереди. Я снова увижу дом, где встретил Мадлен, где впервые взял за руку, поцеловал. И откуда увел ее на верную смерть.
Это испытание я уже проходил, уже возвращался туда, где хранятся неподъемные, колючие камни моей вины и светлые прозрачные хрусталики первой чувственной радости. Я уже переживал муки раскаяния.
Но сегодня все по-другому. Я свободен, и я намерен разорвать тягостный круг. Я заберу свою дочь и навеки покончу с прошлым.
Нет, я не забуду Мадлен. Я любил ее и люблю до сих пор, и буду любить, потому что она живет в нашей дочери. Я буду хранить нашу любовь, как драгоценный артефакт в храмовом святилище памяти.
Здесь нет никакого противостояния с моими чувствами к Жанет. Мадлен — это первая весенняя свежесть, трепещущий на ветру подснежник, робкая фиалка под прояснившимся небом, а Жанет – это благоухающий цветами летний зной.
Летнее буйство красок, золотистая теплынь июньского вечера вовсе не обесценивает мартовскую оттепель. Они сосуществуют в гармонии единства.
И Мадлен никогда не лишила бы меня счастья.
Вот и Новый мост. Остров Ситэ и громада Собора.
Сейчас я иду той же дорогой, что стала моей предсмертной исповедью. Через этот мост меня волокли как преступника, а я готовился к смерти. Я успел обратить свой взор к Нотр-Даму, чтобы Дева приняла мою душу. Другого средства предать себя в руки Господа у меня тогда не было. Я не просил заступничества и пощады, я молил о прощении.
Я видел Собор сквозь кровавую пелену, как, вероятно, приговоренный видит городскую ратушу на Гревской площади. Я был уверен, что никогда больше не увижу этих светлых, взметнувшихся колоколен, каменного собрания святых, обезглавленного Дени и застывший скорбный лик Богоматери. Я прощался.
И вот, надо же, вижу Собор вновь! И вновь стою на Новом мосту. Под мостом неспешно перетекает в далекое море Сена, а поверх моста – другой поток, людской.
Тележки, экипажи, портшезы. Благородные господа в сопровождении своих лакеев, те же школяры, мальчишки, босоногие, с голодными глазами, и благопристойные, в сопровождении своих наставников, молодые женщины в чепцах и шляпах, под охраной служанок или возлюбленных. Торговцы, рассыльные и просто бездельники.
Интересно, есть ли среди них кто-то, кто видел меня более трех лет назад? Помнит ли несчастного, привязанного к лошади?
Перл с удовольствием глазеет на проходящих женщин, некоторых провожает подмигиванием и восхищенным посвистыванием. Лицо его сияет довольством.
— Ты не туда смотришь, сынок. Я вижу, ты не можешь отвести взгляд от лика жены Иосифа, но в этом занятии злоупотреблять не следует. Добродетель без сомнения украшает женщину, но, если эта добродетель воздвигает соборы, я смотрю в другую сторону.
— Липпо запрещает мне смотреть в другую сторону. Говорит, что мой удел добродетель. Пока.
— Да уж… Наш Николя Фламель настоящий стоик. Умеренность и воздержание, вот его credo. Любит распространяться на тему, что копченое мясо с острым соусом и пышногрудая красотка укорачивают жизнь.
— Я не ем копченое мясо.
— «Так вот он, этот муж, Отмеченный богами, их избранник, Невинности и скромности фиал…» — торжественно декламирует Перл – А как насчет пышногрудой красотки?
Перл лукаво подмигивает.
Я улыбаюсь.
— Их я тоже не ем.
Перл хохочет и хлопает меня по плечу.
— Правильно, сынок, их есть не надо, они для другого. Хотя иногда очень хочется. Продашь остроту?
— Продам. Сколько?
Он лезет в карман, но кошелек его пуст.
— Вот, черт. Ни гроша! Я на днях проводил один опыт, измеряя глубины человеческой алчности, поил одного мерзавца за свой счет и считал, сколько бутылок в него влезет, так вот, потратился, а до дна так и не достал. Эта несносная девчонка не платит мне жалованье! Вся в мать. Та и на милостыню святому не раскошелится. Ну да ладно, когда-нибудь заплатит. Так что пока беру в долг. За луидор. Луидора хватит?
— Хватит. Даже щедро. Я тогда еще пару острот придумаю.
— Так по рукам?
— По рукам.
Мы пожимаем друг другу руки и, наконец, переходим мост. Правый берег – парад искушений. Вот он, вздымается справа, недосягаемый соблазн, сияющий как золотой телец на пьедестале. Лувр.
Королевский дворец, центр притяжения честолюбивых душ, тянущий свое незримое золотоносное очарование от Кале до Пиренейских гор, сулящий почести и славу, порождающий узурпаторов и заговорщиков. Меня он тоже звал.
Я мог бы стать частью этой золоченой вереницы охотников за удачей и даже выиграть. Я дышал его отравленным воздухом, я даже чувствовал некоторое волнение и тайное удовлетворение. Я, безродный, ребенком скитавшийся по улицам, выросший в приюте, выносивший помои с гостиничной кухни, был среди них, эти благородных избранников, и не один из них не угадал мою чужеродность.
Я мог бы их обмануть, мог бы повелевать ими. Как-то в порыве откровенности герцогиня похвасталась, что королева-мать и шага не ступит без ее совета, без указания ее мудрой, уравновешенной дочери.
А король, в свою очередь, слушает во всем свою мать. Я тогда подумал, что подобно сыну Фемистокла, мог бы отдавать распоряжения всем эллинам.
Лувр, дворец-крепость на правом берегу, предрекал мне это, но я отверг соблазн.
О том же мне говорит и улица Сент-Оноре, шпили и башенки Аласонского дворца.
Я даже успеваю разглядеть кованые ворота, куда вошел когда-то с бархатным бюваром в руках и получил два серебряных пистоля.
Там, у малого подъезда, закончился мой крестный путь, там я упал, онемевший от скорби, полуслепой от слез, со сбитыми в кровь ногами. И снова удивляюсь. Где-то на ступенях, ведущих в казематы, остались пятна моей крови.
Я верил, что не увижу света, не увижу солнца, и вот стою на перекрестке и смотрю на заостренные башенки. И ничего. Сердце молчит.
На улице Сен-Дени мне нужно отсчитать семь вывесок по левой стороне. Я могу нарисовать их все с закрытыми глазами. По этой улице, вернее, по лесной тропе, из которой впоследствии возникла улица, когда-то прошел казненный мученик с собственной головой в руках.
И первая вывеска немедленно напоминает об этом. Это лавка аптекаря. Глядя на эту вывеску, я всегда непочтительно размышлял о возможном тайном послании, которое в нем скрыто. Не хочет ли обладатель этого живописного шедевра сказать, что изобрел средство прирастить отрубленную голову.
Дальше лавка состоятельного торговца сукном. И у него на вывеске св. Мартин делится своим плащом с нищим. Какое же послание здесь? Цены столь высоки, что бедный покупатель может рассчитывать лишь на благосклонность праведников?
Далее идет преуспевающий шляпник. И на его вывеске св. Франциск окружен птицами. Этот святой проповедовал любовь к бессловесным тварям божьим. Чем же он занят? Неужто дергает из хвостов перья?
О чем я думаю? Дались мне эти вывески! Это волнение. Я пытаюсь заглушить тревожные мысли.