С тех пор Катерина стала моим другом. Я уже не замечала её поношенных платьев, неуклюжей походки, неловких движений. Напротив, это стало вызывать у меня дружеское участие.
Я пополняла ее гардероб собственными платьями, учила Катерину изящным манерам, которые подсмотрела у матери, а ее большие руки я по достоинству оценила, когда она тащила меня из канавы, куда я свалилась со своего взбрыкнувшего пони.
Одним словом, в Катерине я обрела то, что в чем мне было отказано моим происхождением – сестер и братьев.
Я уже не страдала от их нарочитого презрения, когда по воле отца бывала в Фонтенбло, я не чувствовала себя обделенной.
Обделенными казались они. Они были одиноки, а я нет. У меня был друг, а у них только слуги.
Когда пришла весть о свершившейся помолвке, я впала в некоторое уныние. Не только потому, что мне предстояло отправиться за море, в незнакомую страну, но и потому, что Катерина остается во Франции.
Ей тоже нашли мужа. Оказалось, что за время пребывания в роли моей фрейлины у неё образовалось кое-какое приданое. Ещё некоторую сумму добавила от себя бабушка. Катерине больше не грозил монастырь.
После моего отъезда ей предстояло вернуться домой и стать женой мелкопоместного дворянина из Анжу, господина де Шавань. Катерина ни разу не видела жениха, но знала, что он вдовец и старше нее почти на двадцать лет.
Мой будущий муж был так же мне незнаком и так же был значительно старше.
Я не выдавала терзавшей меня тревоги, я только однажды сорвалась и накричала на Катерину, когда та попыталась выяснить, нужны ли мне старые нитяные перчатки или она может их присвоить.
Я кричала, что она может забирать весь сундук и убираться к своему поношенному и побитому молью мужу. Катерина, по своему обыкновению, ничего не ответила, сгребла чулки, перчатки и вышла. Утром за ней должны был прислать из родительского дома.
Я намеренно не выходила из спальни до самого полудня. Катерина отвергла меня, как прежде меня отвергла мать, а за ней бабушка, отец и вся Франция.
Я незаконнорожденная! Бастард! Плод греха. Меня отсылают прочь, швыряют в море, как свидетельство позора. Я никому не нужна. Злые слезы текли по щекам. Я готова была закричать, когда кто-то, бесцеремонно громыхая подносом, протиснулся в дверь. Стащила с головы одеяло и…
У кровати стояла Катерина. Всё такая же большая, неловкая и терпеливая. Катерина отказалась от помолвки. Родители её прокляли, и ей ничего не оставалось, как отправиться со мной в Неаполитанское королевство.
Стоя на борту «Святой Фелиции», любуясь игрой сине-зеленых волн, я сказала:
— Ты останешься старой девой.
Катерина, разглядевшая в пенистой кильватерной струе стайку кефалей, невозмутимо отпарировала:
— Не всем же выходить замуж… за стариков.
Она десять лет оставалась со мной в Италии, сначала в Неаполе, затем в Риме и Флоренции.
Но так и не выучила итальянский. Катерина твердила, что не имеет способности к языкам.
Но мне казалось, что она делает это из одного ей ведомого упрямства, будто наслаждается собственным несовершенством, возводя его в степень почитаемых достоинств. Она отстаивала свое право на шершавую угловатость в мире гладкого, бесценного шелка, будто взобралась на противоположную чашу весов, чтобы сбалансировать мою блистательную подвижность.
Она желала оставаться немой и медлительной в мире, где все неудержимо болтают и движутся.
Впрочем, это ей не мешало завязывать совершенно неожиданные дружеские союзы. Она прекрасно ладила с Бити, с моим мужем и даже с моей свекровью, уже тогда терзаемой болезнью.
Катерина была как огромная пуховая перина, в которую проваливаешься и с которой невозможно поссориться. Ну как поссориться с подушкой?
Напротив, ей хочется довериться. Бити поверяла ей тайны итальянской пасты, а моя свекровь, старая княгиня, не покидавшая своих покоев, делала ее незримой участницей всех политических и светских скандалов.
Уже в Париже Катерина каким-то непостижимым образом свела дружбу с госпожой де Моттвиль, фрейлиной королевы, и даже с доньей Эстефанией.
Опять же, ни слова не говоря по-испански!
Возможно, Катерине нравится водить всех за нос. Ей нравится пребывать в роли глухонемого исповедника и таким образом оставаться хранительницей тайн. Ее исповедальня не грозила веригами и геенной огненной. Ее большие руки были заняты рукодельем, а глаза выражали такое неподдельное внимание, что не доверится ей было невозможно, она не требовала молитв, не налагала епитимью, не взывала к архангелам – она слушала.
А когда исповедь подходила к концу, она пододвигала только что испеченный хлебец с украшением из толченых орехов с оливками или кусок ягодного пирога.
Если же кающийся все еще был безутешен, то возникала чашка горячего, пахнущего корицей шоколада, рецепт которого ей ненароком выдала суровая донья Эстефания.
Я ухожу и возвращаюсь. Я делаю это все последующие дни. Я ухожу, потому что чувствую себя беспомощной.
А возвращаюсь, потому что вдали от Геро я и вовсе не существую. Я познала свою ничтожность в тот миг, когда услышала голос ночного кошмара, голос прошлого. Волна бессилия увлекала меня прочь, к невидимому спасительному берегу.
Не могу! Ничего не могу! Не могу ему помочь. Я верила, что могу вернуть ему надежду, вырастить в пустыне сад, разбудить солнце, а на деле оказалась такой же игрушкой в руках судьбы, мотыльком, чья жизнь коротка и бессмысленна.
Тщеславный глупый мотылек мнит себя покорителем огня и гибнет, опалив крылья.
Увы, мне не дано счастья умереть, я должна жить и помнить, как мало я значу, как я слаба и как смехотворен мой вызов, который я осмелилась бросить Богу.
Я бежала. У меня вновь не хватило душевной стойкости взглянуть Геро в глаза, прочесть в них немой упрек и услышать голос: «Ты меня обманула, Жанет. Ты опять меня обманула.»
И упрек, и голос всего лишь порождение страха, игра воображения, но я бежала от них, как от грозного призрака. Я укрылась в своем доме на улице Сен-Поль, в своем официальном узаконенном жилище. И больше суток пестовала свою никчемность.
Катерина, заботливая, невозмутимая, грела для меня воду, разводила жасминовую эссенцию и отмачивала мое застывшее тело, как тюк с бельем. Испытанное средство.
Она не раз прибегала к нему. Замечала мой особый, стеклянный взгляд, сбившийся шаг, приглушенный голос, и понимала, что по-иному поломку не исправить.
При свершении трагических событий во мне происходил некий сбой, я теряла некое гармоническое взаимодействие души и тела. Так случилось после гибели Антонио, после смерти новорожденного сына. После бегства Дункана я была очень близка к этому распаду, но Катерина обошлась тогда ковшом холодной воды.
Утешительным призом послужили сливочные пирожные, ибо рецепт шоколада был ей тогда неизвестен.
Со мной вновь это случилось. Но несколько иного рода.
Я сидела, обхватив голову руками, и повторяла:
— Не могу. Ничего не могу.
Катерина не спорила. Она расшнуровала мой лиф и стянула с меня платье. Теплая вода, душистая, с травяной зеленью, смывая слезы, подтачивала глыбу неверия. Мои волосы, намокнув, уподобились водорослям, липким и мертвым.
— Не могу, Катерина. Я ничего не могу.
Она по-прежнему не отвечала. Не утешала и не задавала вопросов. Взбивала меж ладоней миндальную пену. Мылила меня усердно, с ритмичным придыханием, будто прачка, затем обливала водой, и мылила снова.
Я терпеливо сносила эти мытарства, как ребенок, несущий наказание за проказы. И ощущала странное облегчение в ее больших и заботливых руках.
И почему я так огорчилась? Я всего лишь ребенок. Маленький, неумелый ребенок. И в слабости моей нет вины.
Наконец она смахнула с меня последние капли, будто слезы с ресниц. Я приняла свою зависимость, как внутриутробную дремоту. Лежала тихо, свернувшись, на той кровати, где Катерина свила для меня гнездышко.
Полное принятие и покорность бывают иногда даже приятны. Это как волна, несет и качает. Катерина поила меня шоколадом. Густым, приторным и горячим.
Пустота внутри меня, образовавшийся раскол, стали затягиваться. Я согрелась. Катерина, сложив на коленях руки, терпеливо ждала. Я сделала последний глоток и, наконец, сказала:
— Я ничего не могу исправить, Катрин. Не могу сделать его счастливым. Все мои усилия, все порывы, все напрасно. Тщетно. Судьба против нас.
Катерина вылила в мою чашку остатки испанского эликсира, разбавив густыми сливками.
А я продолжала, обращаясь ни то к ней, ни то к самой себе.
— Мы желаем что-то значить. Мы все. Ты, я, лакей за дверью, цветочница под окном… Все. Цель нашей жизни — это доказать, что мы есть, мы существуем, что мы что-то можем, и что-то совершаем. Мы не пылинки, уносимые ветром, мы желаем сыграть партию с судьбой, помериться с ней силами. Король или поденщик, принц или нищий, все стремятся к одному и тому же, все превозмогают, преодолевают, бросают вызов. Мы не желаем оставаться земляными червями, что живут и умирают по капризной воле небес. Мы желаем, чтобы нас видели! Именно поэтому мы одеваем такие яркие одежды! И еще мы желаем, чтобы нас слышали. Поэтому мы громко кричим. У нас есть самолюбие, есть гордость, мы сами хотим вершить и отдавать приказы. Хотим занимать место, хотим властвовать. Чтобы Он на небесах, там, знал, что у нас есть воля. Мы есть! Я есть, ты есть. Ergo sum qui sum. Вот она я! Королевская дочь, княгиня. Неглупа, небедна. Я вовсе не пустой звук, я кое-что значу. Я играю в богиню судьбы, я сама фортуна. Поверну колесо, и мир заблестит, засияет. Хлопну в ладоши, улыбнусь, и вот уже к моим услугам колесница счастья. Ложь! Ложь! Я ничего не могу. Правы святые отцы, когда внушают нам, что мы песчинки в руках Господа. Мы ничего не можем, и ничего не значим. Мы крошечные смертные существа на поверхности созданного Господом мира, и Он смеется над нами, потешается. Это, должно быть, забавно выглядит. Все наши прыжки, подскоки. Эх… Бессмысленно все это. Судьбу не одолеть. Геро несчастен, а я… я что-то вроде ярмарочного шарлатана с бубенцами. Показываю фокусы.
Катерина невозмутимо внимала. Я не впервые пыталась подвести столпы мироздания под собственные обиды. Сама Катерина к подобным обобщениям была несклонна и не пыталась узреть волю Господа в закипающем молоке, но слушала с увлечением и даже задавала вопросы. Чаще всего совершенно невпопад.
— Какой он? – задала она один из таких вопросов.
Но на этот раз мне не составило труда понять. Она спросила о нем, единственном, о том, кто занимал все мои мысли.
И сколько бы я не обращалась в своих чаяниях и мыслях к Господу, к Его Промыслу и Воле, не искала бы высший смысл и высшую правду, я все равно возвращалась мыслями к Геро. Для женщины Бог равнозначен мужчине.
— Он удивительный. И несчастный. Ему очень трудно здесь, в нашем мире тщеславия. Потому что он другой, и создан для другого. Ему приходится выживать, сражаться, для того, чтобы остаться таким, каким его создал Бог. А это непросто. Там, где нам достаточно пошевелить пальцем, ему приходится продираться сквозь ядовитые тернии и ранить себя в кровь. Он так себя изранил, что кожи не осталось. А я ничем не могу ему помочь. Стараюсь, но не могу.
— А может быть, не надо?
— Что не надо?
— Не надо стараться.
Я с недоумением взглянула на Катерину. Что она такое говорит? Она редко вступала со мной в споры и еще реже давала советы.
— Что ты хочешь этим сказать? Что значит «не стараться»?
Катерина была бы рада отступить, взять неосторожные слова назад, но было поздно, я ждала ответа. Объяснения всегда давались ей с трудом. Она предпочитала слушать, а не говорить.
— Я думаю, — начала она — что не следует его торопить. Не надо ничего ждать. И если он несчастен, надо… надо позволить ему быть несчастным.
Произнесла и взглянула на меня смущенно. Я молчала, и она заговорила вновь:
— Пусть он чувствует то, что чувствует. И ничего от него не ждите. Даже улыбки. Надо быть с ним рядом, заботиться, поддерживать. Но держаться на расстоянии. Недалеко, поблизости. Чтобы он мог позвать. Но не очень близко… Это будет… это будет его стеснять. Мужчины, они ведь предпочитают скрывать свои чувства. Им неловко. Они могут даже злиться, если подойти близко. Они боятся, что мы заметим их слабость.
Я задумчиво на нее смотрела. Не будучи ни красавицей, ни знатной дамой, Катерина научилась обходиться тем, чем наградил ее Бог. Ее философия была вполне жизнеспособна. И звучала так: нет причины завидовать птицам, если не умеешь летать. Или, как сказал Гораций, «люби что можешь, то, чем обладаешь».
Следуя своему девизу, Катерина жила больше созерцанием, чем действием. Она была читателем, а я – героиней романа.
Это мне она предоставила действовать, ошибаться, страдать, влюбляться, разочаровываться, пускаться в авантюры и даже рисковать жизнью. Себе она оставляла роль сопереживающего зрителя.
Я участвовала в игре, она размышляла. Я совершала промахи, она извлекала опыт. Прочитав очередную главу и выслушав монолог страдающей Розалины, она давала совет.
Собственно, она предлагала мне последовать ее примеру – стать сопереживающим наблюдателем, а сюжету позволить развиваться. Она прибегала к подобной тактике, когда я разваливалась на куски под тяжестью обрушившегося несчастья.
После предательства Дункана я впала в отчаяние, но она даже не пыталась меня утешить.
Она позволила мне пережить мое отчаяние, пройти по его изгибам, перепадам, взлетам, излить его в слезах, стонах, криках и, в конце концов, обесценить. Вспыхнувшее чувство быстро истаяло, будто пламя на прогоревших углях.
Катерина только подавала сухие платки. Позже она призналась, что подобную тактику невмешательства подсмотрела у своей матери. Обремененная многочисленным потомством эта бедная дама проявляла чудеса терпения и рассудительности.