Или у нее попросту не хватало сил вмешиваться. Если кто-то из младших детей заходился в крике, оцарапав коленку, или капризничая, она не спешила с утешением и пластырем, а пережидала первую волну, зная по опыту, что за большинством этих жалоб прячется жажда внимания.
Она ограничивалась молчаливым присутствием, предоставляя свои колени в качестве кратковременного убежища. Едва лишь плач стихал, она сгоняла пострадавшего.
Жизнь – это тяжкая ноша, говорила мать Катерины. Мозоли следует наращивать с детства. «Это вовсе не от жестокосердия» — объясняла Катерина. «Она учила нас справляться самостоятельно. К тому же, утешения только разжигают костер жалости».
В этом я была с ней солидарна. Боль только твоя, и ты сама знаешь, как с ней справляться.
Но как же Геро? Разве он капризный ребенок, которого лишили десерта? Разве он не нуждается в помощи?
— Так что же мне делать, Катерина? Что делать сейчас? Остаться в стороне? Не видеть его? Не вмешиваться?
— Я этого не говорила. Я говорила, что не надо настаивать. Надо проявлять терпение. Ну вот как…
— Как это делаешь ты, — улыбнулась я.
Катерина смутилась.
— Возможно, я позволила себе лишнее. Если так, я прошу прощения.
— Тебе не за что извиняться. Ты была права. Это я позволила себе лишнее, заигралась в богиню судьбы. А мне бы следовало быть… более деликатной. И менее самоуверенной. Я не должна была оставлять его. Но я сбежала. Как раздосадованная девчонка, чье самолюбие слегка подстрелили. У меня не хватило терпения и душевной стойкости разделить его печаль, я хотела излечить его сразу. Как добрая всемогущая волшебница. И забыла, что я всего лишь человек, смертный и временами беспомощный. Я забыла, что волшебство можно творить и по-другому. Заботой, лаской, незаметным присутствием. Я вернусь и все исправлю, вернее, постараюсь… исправить. Только мне кое-что понадобиться.
— Что? – с беспокойством спросила Катерина.
— Зерна какао. И рецепт.
Почти каждое утро Лючия отправляется на рынок за зеленью, хлебом и сыром. Я надеюсь, что сегодня утром она так же не отступит от привычного плана. Потому что не хочу стучать.
Я хочу вернуться так же незаметно, как исчезла, скользнуть как тень, вслед за ушедшим днем. Будто и не уходила.
Я не буду подтверждать свое отсутствие, свое бегство излишним шумом. Я никуда не уходила, я была здесь. Только на несколько часов стала невидима, обрела телесную оболочку ветра и форму цветка.
Но мне ничего не стоит вернуть свой прежний облик. Я права в своих расчетах. Гремит внутренний засов, и на порог выходит Лючия. На ней серый широкий капор, в руках – корзина. Час ранний, туманный, улица почти пуста, но Лючия бросает настороженный взгляд. Многолетняя привычка.
Им с Липпо не раз приходилось скрываться. Они прятались от тайной полиции, от агентов ордена иезуитов, от шпионов священной конгрегации.
С тех пор как Липпо стал личным врачом моего мужа, затем и моим, святая инквизиция утратила к нему интерес, но привычка осталась.
Замедлив шаг, Лючия вновь оглядывается. Я знаю, что она будет вновь и вновь повторять свой маневр, пока не убедится, что пусть свободен, и за углом не скрывается монах-доминиканец.
Я успеваю дойти от угла улицы Шерш-Миди, где остался мой экипаж, почти до дверей дома. Возникаю из тумана как призрак. Но слишком стремительно и решительно для дымного образа. Мой плащ раздувается, взлетает и хлопает, будто парус.
Лючия замирает и таращится на меня.
— Signora…
— Впусти меня в дом. Только тихо.
Лючия поспешно кивает. Прежде чем скользнуть в приоткрытую дверь, я спрашиваю:
— Он… наверху?
— Si, signora, in stanza.
— Как он?
Лючия отводит глаза. Неопределенно пожимает плечами.
— Плохо?
— Io non lo so, signora.
— Иди, дальше я сама.
Лючия кивает. Я закрываю за ней дверь и задвигаю засов. Несколько мгновений я стою, прижавшись лбом к грубой, шершавой створке. Мне нужно собраться с духом.
Сейчас я поднимусь по лестнице и увижу его.
Прошло чуть больше суток, но я, как будто другая, изменившаяся, отчаявшаяся или повзрослевшая, утратившая веру, камнем ушедшая на дно, раздавленная, распыленная, уменьшенная до размеров блохи, и возрожденная вновь, окрыленная надеждой и упоенная любовью.
Я пережила метаморфозу смертного, который внезапно осознал, что смерть — это мучительная душная иллюзия, озеро с черной водой, доходящей до щиколоток.
Если набраться решимости и поглубже вдохнуть — это озеро легко переплыть. И там, на другом берегу, обрести любовь.
Я поднимаюсь по лестнице, прижимая к груди бархатный мешочек с зернами какао. В доме очень тихо. Так же тихо, как было третьего дня, когда случилось непоправимое.
Тогда за мной по пятам гналось предчувствие, тянулось, как смоляной след, но сегодня эта тишина прозрачна и невесома, как выпавшая роса. В этой тишине ничего нет, кроме усталости и дремоты.
Что если Геро еще спит?
Конечно спит. Час ранний. Тогда я тем более должна хранить эту тишину, двигаться подобно опытному и благоразумному вору, которому известно, где хранится истинное сокровище.
Чтобы продлить его пребывание в сумрачном зазеркалье, в беспамятстве. Но там он может быть не один. Его могут преследовать демоны, как они преследовали его в нашу прошлую ночь.
И он так же беззвучно мечется и страдает, беспомощный, заключенный в застенок памяти.
Там он совершенно один. Преследователей, образов, воспоминаний – легион. Они впиваются в него, в его истерзанную душу, как кровожадная, голодная мошкара.
Он не нарушил ни единой заповеди, не совершил преступления, но он гоним, подобно тем несчастным в первом круге Дантова ада.
Туда, сюда, вниз, вверх, огромным роем;
Там нет надежды на смягченье мук
Или на миг, овеянный покоем.
Сутки тому назад меня спугнул этот ледяной адский ветер, который жалил и грыз, но сегодня я не отступлю. Я поднимаюсь все выше, гулко стучит сердце.
Дверь в спальню полуоткрыта. Набрав побольше воздуха, я готова нырнуть в эту дремотную тишину. Я только загляну, я не потревожу его.
Но Геро не спит. Он сидит вполоборота к двери за маленьким колченогим столом, который прежде проживал в кабинете Липпо. Сидит сгорбившись, подперев голову рукой.
У него на плечах старый дорожный плащ. Геро кутается в него, ему зябко. Огонь в камине давно погас. Свечи в двуруком подсвечнике оплыли и захлебнусь.
Третья в медной плошке мерцает багровым лепестком. Я понимаю, что он сидит за этим столом уже давно. Скорей всего, с вечера. Он не ложился спать, ибо знает о жалящей, ядовитой мошкаре.
Весь стол завален бумагой, листы скрученные, пожелтевшие, с пятнами чернил. У его ног на полу груда таких же свитков. На самом краю стола что-то похожее на толстую книгу в потертом кожаном переплете.
В правой руке Геро держит перо. А под левым локтем, тем, на который он опирается, стопка аккуратно исписанных листов.
Еще один лист с единственной строчкой у верхнего края прямо перед ним, и зависшее, с чернильной слезинкой перо медленно ведет темную влажную кривую. Перо спотыкается, скрипит.
Геро бросает взгляд на развернутый перед ним треугольный обрывок с черной бахромой по краю. Верхний угол этого обрывка прижат к столу подсвечником.
И я внезапно догадываюсь, чем я занят.
Это же рукописи Липпо! Мой высокоучёный лекарь на редкость рассеян и неаккуратен во всем, что не касается пропорций и ингредиентов для алхимических снадобий. За время своих изысканий и путешествий он собрал огромное количество всевозможных рецептов, средств и зелий, сделал тысячи наблюдений, провел сотни опытов, но будучи от природы человеком нетерпеливым и страстным, он питает стойкое отвращение ко всякого рода письменному порядку.
Перо и чернила ему ненавистны, а чистые пронумерованные страницы вызывают чувство, схожее с тошнотой.
Как-то он мне признался, что возненавидел чернильный прибор во время своего первого допроса в инквизиции.
Липпо был еще очень молод, учился в медицинской академии в Салерно. Тот допрос был формальной процедурой, призванной подавить в юном соискателе ростки ереси.
Секретарь комиссии вел протокол, и целых три часа перепуганный Липпо, еще безусый, не достигший совершеннолетия, слышал, как скрипит перо по бумаге, и вдыхал запах раскаленной жаровни, поверх которой багровел толстый металлический прут.
С тех пор при виде чернильницы Липпо страдает зубной болью. Но ему приходится пользоваться ее услугами, ибо приобретенные знания требовали хранилища более долговечного, чем его голова, не обладавшая достаточной вместимостью.
Свою неприязнь он выражал через странное пристрастие ко всевозможным бумажным обрывкам, старым письмам, завалявшимся счетам, потрепанным рукописям, даже собраниям проповедей. Он вписывал свои слова между чужих строк, там, где оставалось свободное место, на полях или на обратной стороне.
Он покрывал мелкими кольчатыми буквами все оставшиеся пробелы, а затем бросал исписанный лист на дно дорожного сундука или в холщовую сумку, которую всегда таскал с собой.
Со временем таких разрозненных обрывков накопилось великое множество. Ими был забит целый бельевой шкаф, и два кожаных бурдюка.
Иногда, если ему требовалось освежить в памяти пропорции медного купороса или серного порошка в каком-нибудь растворе, Липпо выворачивал эти бурдюки и, чертыхаясь, долго в них рылся.
Он сетовал на преследующий его хаос, на бездарное расточительство драгоценного времени, но в то же время не подпускал Лючию к своим сокровищам, отказываясь обзавестись помощником и аргументируя свое упрямство тем, что не допустит невежду и ретрограда в храм великого гнозиса.
Но вот судьбу послала ему достойного неофита. Он позволил Геро разобрать и набело переписать его заметки. Или он пожертвовал своими заметками, своим философским камнем, чтобы отвлечь Геро от навязчивых мыслей о смерти.
Скорей всего, и то, и другое.
Геро не слышит меня. Или принимает меня за сквозняк. Он продолжает прилежно всматриваться в треугольник с угольной бахромой. Лицо усталое, напряженное.
Он откладывает перо и накрывает пальцами отяжелевшие веки. Видимо, взгляд его утратил ясность. Я пользуюсь этим и подхожу ближе.
Плащ сползает с его плеча, оставляя беззащитным перед утренним холодом. Я ловлю падающий плащ и возвращаю обратно.
Геро поднимает голову и видит меня. Только я сомневаюсь, что видит. Глаза больные, усталые, присыпанные пеплом. Веки потемнели, будто чернила растеклись под кожей.
Я жду упрека, вопроса, взрыва негодования, но ничего не происходит. На худом, сером лице только печальная усталость.
— Жанет… — тихо говорит Геро – Ты вернулась.
Голос мягкий, грустный, но с едва различимой капелькой света, с тенью узнавания и надежды. На сухих губах слабый отблеск улыбки.
— Жанет — повторяет он и склоняет голову, зарывается лицом в мою одежду.
Движение простое, незамысловатое, но у меня едва не выпрыгивает сердце. Я охватываю его голову руками и целую в спутанные волосы.
— Я не слышал, как ты пришла, — снова шепчет он, прижимаясь теснее – Где ты была? Я тебя ждал. Все время прислушивался, не стукнет ли дверь… И вот, не услышал. Устал, наверно. Я же тут почти заснул за этим столом.
— Меня Лючия впустила. Я намеренно не стучала, боялась тебя разбудить.
— А я не сплю — с печальной усмешкой отвечает Геро – Не могу. Вот видишь, Липпо придумал, чем меня занять.
Я осторожно сажусь рядом, чтобы Геро мог уткнуться мне в плечо.
— У него тут такой беспорядок — продолжает он – И почерк ужасный. К тому же, я плохо понимаю по-итальянски. Вернее, совсем не понимаю. К счастью, кое-что он пишет на латыни. Названия трав, минералов, части тела… Это я могу разобрать. Липпо дал мне словарь – Геро указывает на ту самую растрепанную книжку на углу стола – Но я все равно ничего не понимаю.
— Хочешь, я тебе помогу? – шепчу я, не переставая гладить запавшую щеку – Я понимаю по-итальянски.
Мне кажется, что Геро от бессонницы и усталости в какой-то болезненной полудреме. Возможно, именно этим объясняется его исступленная доверчивость.
Он говорит не со мной, а с созданием из его снов. Как ребенок, запертый в холодном и темном доме, он очень долго воображал, когда кто-то придет и спасет его, прислушивался к воображаемым шагам, придумывал разговор, и теперь нисколько не удивлен, что сон его сбылся.
— Помоги. Там есть такие рецепты, что я не решаюсь поверить, правда ли то, что там написано. Вот, например, чтобы исцелить колотую рану, нанесенную врагом, нужно смазать клинок, которым нанесли эту рану, заячьей желчью. Тогда враг утратит смелость, а рана… исчезнет. Или вот.
Геро, не глядя протягивает руку и откуда-то из-под свитков извлекает квадратик картона.
— Только прочти это, то, что здесь написано.
Я читаю.
— Чтобы вернуть возлюбленного, следует взять жабьего семени, барсучьей крови, кровь из родовых путей женщины… Что это за мерзость?
— Это далеко не единственная мерзость — с той же печальной усмешкой отвечает Геро – Здесь этого добра очень много.
— Липпо путешествовал по свету и, похоже, собирал все небылицы, какие только ему довелось услышать. Он даже пару лет кочевал с цыганами из Валахии или Венгрии.
— Да, он мне рассказывал. А когда я спросил его, зачем он записывал и это, рецепт настойки из ядовитого гриба, или приворотное зелье, он сказал, что за каждым самым безумным движением человеческой мысли кроется частичка истины. И тот, чей ум пытлив и настойчив, всегда сумеет эту истину извлечь.
— Да, да, — посмеиваюсь я — и увесистая толика этой истины содержится именно в жабьем семени.