Он потрогал её. Она стала какой-то жесткой, ручки не разжимались, головка не поворачивалась. Маленький ротик был перекошен в безмолвном плаче. Страшное подобие улыбки.
Мальчик еще не понимал, что такое смерть. Он часто видел её.
В квартале Ситé она была привычным гостем, почти завсегдатаем. Мальчик видел умерших детей, замершего в грязи пьяницу, раздавленных колесами собак.
Но он был далек по детскому своему невежеству от осознания трагизма и непоправимости случившегося, от постижения такого мрачного и величественного явления, как смерть.
Поэтому он не понимал, почему его сестра вдруг превратилась в жесткую синюшную куклу. Может быть, он должен её согреть? Мальчик лег на дощатый пол и свернулся калачиком, а девочку прижал к груди, так чтобы все его тщедушное тельце обратилось в источник тепла, и снова уснул.
Проснулся от шлепка матери. Та вдруг взвизгнула, выхватила остывший сверток из его рук и бросилась, причитая, к очагу. Мальчик так и сидел за дверью, слушая бормотание матери.
Он надеялся, что вслед за этим раздастся знакомый голодный писк младенца, но услышал только всхлипы матери. Потом приходил толстый монах и бормотал что-то на непонятном языке.
Мальчик видел, как мать отсчитывала медяки из передника. Бочар принес грубо сколоченный ящик, куда мать положила замолчавшую девочку.
Мальчик недоумевал. Зачем они кладут её в этот ящик? Она же там задохнется. Он хотел подкрасться и сдернуть крышку.
Но кроме матери в комнате остались какие-то старухи. Они бормотали и бормотали, издавали жалобные вопли, а Максимилиан всё ждал, когда они уйдут, чтобы наполнить рожок согретым молоком. Если она голодна, то почему не плачет?
Потом бочар унес ящик, Максимилиан бросился было следом, дергая мать за юбку, но та его отпихнула.
Соседский мальчишка, года на три старше, сказал, что пискля уже в земле, её закопали.
Максим был оглушен. Земля, черная, тяжелая, склизкая. Как это — в земле? Как её могли закопать?
А старший мальчишка сказал, что покойников всегда закапывают, и на Кладбище Невинноубиенных их тьма тьмущая.
Максимилиан не поверил. В детстве самые устрашающие истины приравниваются к тёмным фантазиям, к легендам и сказкам, которые приглушенным шепотом дети пересказывают друг другу в ночной тишине.
Эти фантазии они слышат от своих матерей, бабушек, кормилиц, старших сестёр и братьев, а те, в свою очередь, слышали их от других сказителей, от паломников, бредущих в Палестину, от уличных циркачей, танцующих на площадях, от торговцев, вернувшихся из Нового света, а то и вовсе от праздных бездельников, что таким нехитрым манером зарабатывают на кусок хлеба.
Мальчик тоже слышал эти легенды, о призраках, о ведьмах, о повешенных, о Жиле де Рэ, пожирателе детей, и о дьяволе, играющем в кости на христианские души.
Мальчик замирал от ужаса. Ему слышались потусторонние голоса, звон призрачных цепей, он видел рыжую бороду кровавого Жиля и прятался от бледных и цепких рук.
Он боялся, но в то же время знал о зыбкой мифической подоплеке всех этих отвратительных персонажей. О них только рассказывали, но никто их не видел. И сам страх, который он испытывал, был какой-то надуманный, сладкий.
Детское воображение, как и сам ребенок, нуждается в пище. Воображению необходимо кого-то помещать в самодельные картинки, населять свой пустынный мир героями, иначе сам разум остановит свое движение и замрет в первозданной младенческой простоте.
Воображение — это инструмент и наставник разума, его грифельная доска, и он испещряет эту доску подсказанными извне, иногда уродливым знаками.
У Максимилиана уже немало запечатлелось на этой доске, но отделить зримое и осязаемое от выдумки он пока не умел.
По этой причине известие, что Аделину закопали в мокрую, черную землю, оказалось рядом с гуляющим висельником с Монфокона и черноруким покойником, который бродит под мостом Менял, выслеживая прохожих.
Поэтому он ждал, что мать вернет сестрёнку. Ведь говорил же толстый монах, что не гуляют висельники, а дьявол не играет в кости, значит, и детей в землю не закапывают.
Это такая же ночная байка, которой старшие дети пугают младших. Но мать не вернула Аделину.
Мюзет вернулась в сопровождении все тех же подвывающих старух и выставила на стол огромный кувшин.
Чуть позже, грохоча сапогами, с компанией собутыльников ввалился бочар. У него в руках тоже был огромный кувшин и головка сыра.
Мальчик сидел в своем углу за опустевшей плетеной колыбелью. Багровые блики плясали на потолочных балках, лица людей оплывали, глаза наливались кровью.
Он слышал грубые возгласы, гортанные голоса, хриплые визги и брань. Помин души невинного, едва окрещенного младенца перерос в пьяное гульбище.
На рассвете Максимилиан тихо выбрался за дверь и отправился на угол улиц Суконщиков и Св. Доминика. Там он будет стоять до самого вечера, стоять в своей плохонькой, штопанной курточке, в разбитых сабо, что едва не падали с ног, и просить милостыню, пока кто-то из сердобольных прохожих не положит в протянутую ладошку медный кружок.
С тех пор прошло несколько лет. Мальчик подрос и окреп. Он оказался живучим и очень упрямым.
Кашляя и харкая кровью, умерла его старшая сестра Эстер, та, что была отдана в ученице к швее.
Младшая упала с лестницы, спеша на зов постояльца, и сломала ногу. Нога срослась, но стала на дюйм короче. И девушка уже не смогла работать прислугой. Она вернулась к матери и перебивалась тем, что перешивала чужое ношеное платье, которое затем отдавала за гроши старьёвщику.
Мать тоже болела. Косоглазой Мюзет иногда перепадало от её бывшего сожителя бочара, окончательно ставшего контрабандистом, и пропадавшего где-то на набережной Св. Луки.
У контрабандистов там были потайные норы, где они прятали свой товар.
Максимилиан тоже кашлял по весне и даже подхватил ветряную оспу, но с наступлением лета болезни отступили. Он по-прежнему был очень худ, бледен, но развит не по годам. Он усвоил правила городской изнанки, как усваивает правила чащобы подросший звереныш.
Опасайся сильного, преследуй слабого, никому не доверяй, а затем хватай и беги. Он не задавался вопросом, хороши эти правила или нет, и обладают ли они истинной ценностью. Он только следовал этим правилам, как следует им любое живое существо, будь то зверь или человек, играя в прятки со смертью. Он хотел выжить.
Волк, хватающий ягнёнка, хорек, укравший курицу, не знают заповедей и не принимают законов. Они так же не ведают ненависти, тщеславия или мести.
Они убивают потому, что голодны. И роют норы потому, что их преследует враг.
В том слое городского могильника, где обитал Максимилиан, все мотивы были по-звериному просты. Ты или хищник, или добыча. Не успеешь увернуться – сожрут, изловчишься – сожрешь сам.
Максимилиан был ещё мал, чтобы охотиться, поэтому служил тем, кто был опытней и сильней.
Бывший бочар пристроил его на службу к некому месье Шарлю, по прозвищу Гнус, державшему лавку на улице Сен-Дени. Лавчонка была жалкой, там торговали поношенным тряпьем, старыми башмаками и колченогой мебелью, от которой избавлялись зажиточные горожане и даже знатные сеньоры.
Но в действительности месье Шарль торговал контрабандой: лионскими шелками и дешевым алкоголем. Не гнушался принимать краденое.
В обязанности Максимилиана входило приглядывать за входом, приводить к дверям лавчонки тех, с кем хозяин заключал сделки или тех, кто желал бы взглянуть на контрабандный товар, так же Максимилиан должен был оповещать о появлении городской стражи, об агентах полиции или цеховых старшинах, высматривавших нарушителей торгового кодекса.
Но чаще мальчик занимался тем, что клянчил у прохожих мелочь, таскал у зазевавшейся булочницы хлеб, иногда оказывал мелкие услуги проезжающим в портшезах господам, придерживал лошадей и указывал дорогу.
Максимилиан был уже достаточно осведомлен о сословном устройстве мира.
Он уже знал, что помимо обитателей квартала Ситэ, тех улочек, что кривились и гнулись в узком овраге между собором Нотр-Дам и Дворцом Правосудия, есть еще сферы более светлые и благоуханные.
Он не раз ходил к набережной Лувра и видел королевский дворец. Видел особняки знати на Королевской площади, вдыхал свежесть Люксембургского сада и догадывался, что где-то существует совсем иной мир.
Чистый, светлый и сытый.
Там тоже жили люди, но ему трудно было признать их телесное и смертное тождество с самим собой. Если бы его спросили, кто обитает в этих дворцах и отелях, кто эти существа, он бы затруднился ответить.
Да, они были людьми, несомненно, ибо у них, также как и у него, было по две ноги и руки, но в чем-то они были другие, в чем-то ему неведомом, непостижимом, в чем-то, что было одобрено свыше.
Он видел роскошные экипажи, разодетых всадников, беззаботных розовощеких детей и без споров, без сомнений принимал их высоту и обособленность.
К тому же, мать со временем стала набожной и по вечерам с ханжеской ворчливостью пересказывала ему Священное писание, которое читал в их приходе кюре, и объясняла такую несправедливость мироустройства первородным грехом и волей Господа.
Сын мало что понимал в её путаных речах, которые были шатки и прерывисты после бутылки дешевого каберне, но усвоил присутствие где-то очень высоко строгой, карающей персоны, более могущественной чем, сам король.
А еще был какой-то другой, тоже очень могущественный, но мятежный и дерзкий.
Мать называла этого второго сатаной. По любому поводу грозила тем, что этот сатана, у которого по некоторым свидетельствам были и хвост, и рога, а дыхание зловонным, как подвал красильщика, явится за Максимилианом и утащит его в очень жаркое провонявшее серой логово под землей.
Для мальчика оба эти персонажа были в равной степени мифологичны. Он ни разу не видел, чтобы кто-то из них вмешивался, наказывал или поощрял, и потому боялся их как бы понарошку. Как боялся висельника с Монфокона или Жиля де Рэ.
Однажды он в компании других сорванцов ходил на Монфокон, посмотреть на каменные своды со свисающими цепями, но ни одного казненного там в то время не было. Мелких воров и мошенников казнили у Трагуарского креста, а преступников благородного происхождения ждала Гревская площадь.
Другими словами, маленький Максимилиан рос закоренелым безбожником, но не догадывался об этом. Свою маленькую сестру он почти не помнил и ту щемящую пронзительную радость, что скатилась в сердце, подобно слезинке ангела, тоже забыл.
Только иногда, в глухую полночь, когда он лежал, скорчившись, на плоском соломенном тюфяке в той же комнате, где родился на щелястом полу, прислушиваясь к хрипам матери и всхлипам сестры, к маленькому сердцу подкатывала тоска.
Он чувствовал нечто сродни голоду, сосущему, тягостному, но это был другой голод, тот, что не утоляется ни хлебным мякишем, ни луковым супом. Это был голод детской души, скулеж брошенного щенка.
Мальчик до боли сжимал кулаки, кусал тощую подушку, а по щекам катились тайные, детские слезы.
А потом он встретил ее. Она шла осторожными, мелкими шажками, глядя прямо перед собой. Не оглядывалась, не вертела головой.
Она как будто следовала по невидимой линии или магическому следу, который был виден только ей. Кто-то нарисовал стрелки на мостовой, и она двигалась в строго обозначенном направлении.
Или она слышала таинственный зов, мягкую заунывную песню, стенание флейты, принадлежащей колдуну. Эту сказку Максимилиан тоже слышал.
Версии были разные. Была старая ведьма-людоедка с торчащим зубом, которая заманивала крошками заблудившихся детей, был злобный карлик с горбом и хромой на обе ноги, который бросал на дороге пшеничные леденцы, был высокий худой человек с дудочкой, который умел созывать крыс.
Но все они обитали где-то далеко, в лесах, в пещерах, в неведомых странах. Он не слышал, чтобы кто-то из них обитал в городе и промышлял своей колдовской охотой средь бела дня, а не в темную сырую полночь.
Но девочка, которую он видел, была как заколдована. На неё было наложено заклятье, и под этим заклятием она шла прямо к перекрестку.
Наличие волшебства подтверждала ее странная неуязвимость. Девочка была маленькой, крошечной в толпе великанов, верзил торговцев, кучеров, лакеев, зеленщиков, носильщиков, посыльных, солдат с алебардами, необъятных юбочных куполов и огромных плетеных корзинок с торчащими перьями зеленого лука.
Мелькали, шаркали, спотыкались чьи-то ноги в сабо, в тяжелых сапогах или башмаках с квадратными носами.
Девочка едва доставала этим великанам до колена. Ее заслоняли то юбки, то груженые на тачку мешки, то колеса с налипшей на обод соломой.