Идиллическая картина благополучия так ей понравилась, что она вызывала её к жизни ещё несколько дней подряд.
Но постепенно её воображаемое рвение сошло на «нет».
Геро и так, без дополнительных затрат с её стороны, был покладист и нежен.
Возможность провести с дочерью целый день, совершить с ней прогулку по парку, наиграться с ней в тех деревянных болванчиков, что он вырезал, устроить с ней пикник на берегу пруда казалась исполнением всех его чаяний.
Девочка подросла, приезжала в замок не с тёщей, а с той самой нянькой, которую Клотильда уже определила на более престижную должность.
С этой женщиной, забитой и робкой, не в меру снисходительной к шумной и живой девочке, минуты прощаний уже не омрачались криком и плачем.
Геро, конечно, выглядел подавленным, когда любезно предоставленный экипаж скрывался за поворотом, но приступов лихорадки или мигрени более не случалось.
Он как будто принял свою участь в полной мере и окончательно покорился. Был любезен и даже разговорчив.
Он тогда вновь сопровождал её в Париж, но в Лувр ехать отказался, на чем герцогиня собственно и не настаивала, а прожил несколько дней в Аласонском дворце, сделав её пребывание там почти радостным.
Между ними на какое-то время установилось перемирие, почти согласие, и со временем это согласие могло стать чем-то большим, перерасти если не в любовь, то во взаимную привязанность, даже в подобие симпатии, если бы… если бы она всё не разрушила в тот злополучный вечер.
Что на неё нашло? Реванш самолюбия.
Вздумала напомнить своему слуге его место. Уж слишком вольготно он себя чувствовал.
Почти хозяин. Господин. Ни границ, ни условий. Его слово обладало почти той же силой, что и её. Он распоряжался и отдавал приказы. Возомнил себя равным, свободным. Вздумал капризничать.
Всё это она выдумала для самооправдания. Ничего в нём не изменилось.
Да, к нему в замке относились почтительно, но он никогда и ничего себе не позволял. Всё тот же бессрочный узник, без права выбора и надежды. Он пытался привыкнуть, пытался приспособиться, искал в ней, своей владелице, тень заложенной изначальной человечности, чтобы поднять эту тень и оживить.
Но она всё разрушила, одним взмахом, и его едва не убила. Если бы не тот нескладный лекарь…
Отправившись в Париж, она вспомнила почти забытую крамолу, ту запыленную ересь. Дом в предместье Сент-Антуан, ухоженный сад, нянька для девочки и Геро, счастливый отец, избавленный от тревог и ожиданий, свободный и благодарный…
Она уезжала в Париж на рождественские торжества с твёрдым намерением допустить до разума эту крамольную мысль.
Позволить ей обосноваться и обжиться.
Клотильда планировала оставаться при дворе недолго, до Нового года, но задержалась по просьбе матери, которая в очередной раз повздорила с королем. Когда же она вернулась, Геро был уже болен…
Она всё же нашла портрет. Выживший в том аутодафе, которое она устроила у него на глазах, даже на нём самом, на его раскрытом теле, которое она обратила в алтарь. Это комната напоминала об этом. Она видела его опрокинутое, помертвелое лицо. На ресницах – неостывший пепел.
Чтобы отвлечься, она придвинула к себе книгу. Это была «Исповедь» Блаженного Августина. Роскошный фолиант в переплете из кожи новорождённого ягнёнка. Издано в Женеве, ещё до воцарения там Кальвина.
Клотильда перекупила это издание у кардинала де Реца.
Геро часто читал эту книгу, открывал на первой попавшейся странице, не соблюдая последовательности, и читал, медленно, подолгу вглядываясь в строки. Возвращался к началу, иногда произносил вслух целые фразы, схожие с молитвой.
Геро любил эту книгу. Он искал в ней совета и даже помощи. Он мог доверить ей и секрет. Где-то здесь на её страницах, на жёлтых, в разводах, полях он мог оставить свое послание, свои запретные мысли.
Она бережно перекладывала один лист за другим, будто книга могла распасться от ветхости. Цеплялась на слова.
«Они думают, что вознеслись к звёздам и сияют вместе с ними – и вот рухнули они на землю, и омрачилось безумное сердце их…»
Омрачилось безумное сердце их… Сердце, поражённое гордыней.
«Кто создал меня? Разве не Бог мой, который не только добр, но есть само Добро? Откуда же у меня это желание плохого и нежелание хорошего?»
Она хотела бросить книгу.
Святой Августин, на своем пути к прозрению, к обретению Бога, задаёт слишком много вопросов. Откуда оно, это нежелание хорошего? И откуда исходит этот позыв ко злу? К разрушению? От дьявола?
Тогда почему Бог, который Всемогущ и Всезнающ, дал ему, нечистому, такую силу?
А если это не дьявол? Если сам человек выбирает зло?
Человек изначально плох, изначально грешен. Человек заразился грехом ещё в раю, как незримой язвой, как чумой. И эта болезнь поражает всех ещё в утробе матери.
Болезнь живет в каждом с рождения, с первого вздоха. Эта болезнь — сама суть человеческая, его злая воля.
Даже святой Августин признает это стремление ко злу, эту потребность, которая проявляется сразу, едва лишь ребёнок осознает себя.
Гибель грешника предопределена свыше. Он уже проклят, едва сделав первый вдох.
Тогда к чему эта борьба? Эта схватка греха с добродетелью?
К чему это пустое мученичество, если спасение происходит лишь по капризу верховного божества?
Если ли смысл доказывать свою невиновность подкупленному и предвзятому судье?
Ах, Геро, наивный мальчик. Мечтатель. Не был ли ты обманут?
Ты служил своему Богу, которые есть Добро, а тот, ради каприза, шутки, издёвки, забавы, обрек тебя, беззаветно любящего, на вечные муки.
Покаянные сетования Августина, его мольбы и призывы внезапно стали её раздражать. Она перевернула том корешком вверх и тряхнула, словно перед ней был сам автор, которого она пыталась заставить молчать.
Из книги выпал листок. Четвертинка с неровными краями. И с этой измятой забытой четвертинки на неё взглянули глаза ребёнка.
Вот она, его дочь. Его наследница, его продолжение. Единственное бессмертие, которое Бог даровал людям.
Клотильда смотрела долго, не отрываясь, превозмогая странное сопротивление, свою привычную неприязнь, отрицание, с которым она свыклась.
Она так долго изгоняла этого ребёнка из явлений дозволенного и признанного, как правоверный христианин изгоняет из своего окружения запятнавших себя ересью и колдовством.
Она как будто всегда перечеркивала образ девочки жирным чёрным крестом, стирала её черты до неузнаваемости, глушила её голос до невнятного лепета, вырезая из реальности неровный овал.
Она не желала, чтобы этот ребёнок существовал, и все её чувства послушно искажали картину её мира, оттесняя девочку за рамки.
Теперь же она совершала насилие над ходом вещей, извлекая из глубокой глинистой колеи тяжелое колесо. Она до боли всматривалась в ту пустоту, над которой прежде трудилась.
Чувства противились, восставали, в груди поднималось стеснение, сердце билось неровно, слезились глаза. Она отворачивалась, глубоко вздыхала и снова смотрела, преодолевая ненависть с противным, почти зубовным, скрежетом.
Так, по прошествии многих лет, обманутая, нелюбимая жена взирает на счастливую соперницу, сознавая, что предмет их спора давно мертв и затевать новую склоку бессмысленно, что даже месть, какой бы сладкой она не была, послужит лишь доказательством слабости.
Екатерина Медичи решилась мстить фаворитке своего мужа Диане де Пуатье лишь после смерти Генриха, как трусливая собака, поджидавшая в подворотне.
Эта жалкая месть уже немолодой женщине всегда мешала герцогине предаваться подлинному обожанию своего кумира – королевы Екатерины.
Если бы не эта слабость ревнивицы, потребовавшей вернуть драгоценности, мать последнего Валуа служила бы образцом правительницы, но с пятном этой мести образ не был столь совершенен.
Подлинная сила кроется в искусстве управления неприязнью, обращения яда в лекарство, чтобы изгнать гнетущий тело недуг. Свинец может быть обращен в золото. Это не так уж трудно, если обнаружить в этом тусклом тяжелом металле скрытый блеск и раздуть его до солнечного жара силой намерения и страсти.
Клотильда открыла глаза и вновь взглянула на девочку.
Резь в глазах стала терпимей. И клокотанье ревности поутихло, будто масло разлилось по поверхности воды. Она стала различать черты, узнавать.
Как они всё-таки похожи! Тот же излом бровей, разрез глаз, угадывается та же горделивая благородная линия скул и подбородка, хотя девочка ещё так мала, и все линии по-детски неопределенны.
Нет той трагической ясной гордости в чертах, но глаза уже печальны. И бровки чуть сдвинуты.
Увидел он эту раннюю печаль или выдумал, как пророчество? И волосы такие же тёмные, непроглядные, и та же прядь, упавшая на лоб.
Со временем это их сходство будет становиться только заметней. Интересно, а цвет её глаз тот же?
Клотильда никогда не видела девочку вблизи, только издалека, сторонясь ребенка, будто зараженную чумой. Боялась осквернить себя, свою кровь, своё происхождение. Будто эта девочка могла установить её родство со всем прочим грязным и подлым человеческим родом.
И вот она уже не боится. Взгляд прояснился окончательно, а интерес из насильственного стал прочти вольным.
Это всё, что от него осталось. Не мёртвые немые вещи, которые покроются пылью и сгниют, а живое теплое существо, носитель той же волшебной субстанции, что дарует жизнь.
От неё тоже может исходить свет. Эта девочка не призрак, не фантом, она существует. Её можно увидеть, к ней можно прикоснуться.
А прикоснуться к ней — это всё равно, что прикоснуться к нему.
От волнения у неё пересохло в горле. Голова слегка закружилась, будто пол под ногами внезапно стал прозрачным, открыв уходящую вглубь черных туманов изумительной красоты долину, с переплетением сверкающих на солнце рек и гроздьями озер.
Она могла совершить невозможное. Найти этого прежде изгоняемого ненавидимого ребёнка. Она могла бы воспитать девочку и дать ей то, от чего так упорно отказывался её отец – богатство, величие, свободу. Она могла бы подарить этой сироте целый мир!
В комнате заклубились сумерки. Последний солнечный луч отразился в мутном, зарешеченном окне и медленно погас, сползая по стеклу полинялым мазком. Наступил тот таинственный час, когда день, перетекая в ночь, позволяет своим дозорным отвлечься и допустить смещение во времени и пространстве, когда прошлое выступает полновластным участником и сосуществует рядом с настоящим и будущим, подправляя их заблуждения и порывы, когда все сущее становится единым и бессмертным.
Клотильда ждала, затаив дыхание.
Ей казалось, что если она позволит сумеркам поглотить её и не шевельнется от нетерпения или страха, то здесь, в этом комнате она увидит его, что он вернется сюда, захваченный в полон памятью этих стен.
Здесь в этих комнатах всё принадлежало ему, всё освещено его печалью, его отчаянием и его болью. Всё пережитое им здесь было такой насыщенности, что не могло кануть в небытие без следа.
Все эти вещи должны его помнить. Они должны были впитать в себя его присутствие, как благородная ткань поглощает аромат духов.
Эти мёртвые вещи должны были так же алчно прятать отблеск жизни, как прячут нищие потерянные медяки. Его самого давно уже нет, но его отражение здесь в этих вещах, в этих книгах, в зеркалах и портьерах.
В таинственный час эти предметы должны безмолвно делиться воспоминаниями, создавая по штрихам дорогой образ.
Она знала, что это так, и потому приходила сюда вечер за вечером.
Но Геро так к ней и не явился.
Хотя временами ей казалось, что он здесь, он смотрит на неё с молчаливым укором, что он сидит в том кресле у окна и его рука, его прекрасная рука небрежно лежит на подлокотнике, а его пальцы мягко выбивают ритм какого-то стиха Вергилия или Данте. Она хотела просить у него прощения.
Если бы он хотя бы раз дал себя увидеть…
— Я позабочусь о твоей дочери, — сказала вдруг герцогиня. – Я искуплю свой грех.
Анастази улыбалась.
Это была тайна. Её тайна. Она улыбалась в темноте, заперев дверь и опустив портьеры. Она избегала света.
Никто не смеет опорочить её тайну случайным взглядом. Даже тень её, мимолетную, призрачную, она не уступит.
Поэтому прежде чем позволить себе эту слабость, эту тайную, воровскую улыбку, Анастази де Санталь, доверенное лицо принцессы крови, её первая статс-дама, действовала, словно вражеский лазутчик в осажденной крепости.
Она несколько раз обошла свою комнату, касаясь каждой шпалеры, заглянула в углы, опустилась на колени у кровати, чтобы убедиться, что там никого нет, кроме забытого горничной комка серой пыли.
Затем повернула ключ в замке, долго прислушивалась, не донесется ли из-за двери дыхания или шаги.
Потом стояла посреди комнаты, будто лисица на звериной тропе, и слушала ночь. По своим повадкам придворная дама давно уже уподобилась этому хищнику и слух её был тонок, глаз остёр, а сердце – остывшим и недоверчивым.
И готова была путать след, как делает это та же лисица, уходя тайными тропами от борзых.
0
0