На следующий день её тошнота усилилась. Она чувствовала, как поднимается жгучая разъедающая горечь, будто она по ошибке хлебнула уксуса.
Ей пришлось готовить для них спальню и ужин. Украшать стол серебряной посудой и следить за горничной, перестилавшей постель.
Желудок скручивался в узел, во рту становилось кисло.
Через час или два он будет лежать, обнажённый, на этих простынях, лежать с женщиной, погубившей его жену и ребёнка.
А чего она ожидала? Что он будет отстаивать свою честь, как юная весталка?
Он мужчина, прежде всего мужчина. И выбор его прост — эшафот или женщина.
Любой на его месте сделал бы сходный выбор. Юноша чудом избежал смерти, он хочет жить.
Анастази протолкнула застрявший в горле ком. Она не вправе его судить. Он так молод. Выбор дался ему непросто.
Он сознаёт, что совершает предательство, прелюбодейство. Ибо она видела его лицо, его глаза, обращенные внутрь, на распинаемую душу.
Но он сделал выбор. Выбор слабости и соблазна. Анастази захотелось плюнуть и выругаться.
Её кумир был повержен. Мужчина…
Паж, ночевавший за дверью господской спальни, разбудил её, дергая за рукав. Анастази, промаявшись до полуночи, терзаемая не то ревностью, не то досадой, отхлебнув вина, заснула в кресле.
Уже на пороге сна, проваливаясь в мутное, крутящееся облако, она ощутила что-то влажное в уголке глаза. Затем это влажное потянуло вниз по скуле колючий, холодный след, словно кто-то провел по щеке ледяным обломком.
Что это? Она плачет? Ей хотелось дать себе волю и разрыдаться, как рыдают в юности, упоительно и светло.
Когда-то она умела так плакать, очень давно, с обрушением всех надежд, с гибелью всего мира.
Когда-то, когда её сердце разбилось впервые, она не сдерживалась, слезы бежали потоком, и она в них захлебывалась.
С тех пор её сердце разбивалось не раз, оно и не срасталось вовсе, хранилось где-то в неровных, острых кусочках. Потом появился Геро и без спросу взялся эти кусочки сращивать, подгонять их друг к другу по размеру и форме. И в его руках они быстро срастались без шрама и трещин.
Казалось, ещё немного, и его работа будет окончена, он завершит её как искусный мастер, извлекающий из глыбы мрамора живой лик.
А он вдруг швырнул свою поделку об пол. И осколки вновь разлетелись. Теперь уже, вероятно, навсегда.
Паж шептал что-то несвязное. Будто бы избранник герцогини весьма поспешно покинул её спальню, что очень походило на бегство.
«Он убил её» — пришла первая мысль — «Убил. Безумец, что же он наделал?»
Ей стало стыдно.
Она проклинала его за слабость и предательство, а он все это время готовился к смерти.
Замирая от ужаса, Анастази переступила порог спальни. В гостиной накрытый стол. Но ужин почти не тронут. На ковре платье с серебряным шитьём.
Анастази прислушалась. Она боялась услышать стоны или хрип, или ничего не услышать, но до неё донеслось дыхание спящей женщины. Клотильда безмятежно спала. Он её не убил. Анастази строго взглянула на пажа. Тот растерянно развел руками.
Анастази нашла его в галерее. Он скорчился на дальней скамье, пытаясь укрыться от гулявшего среди статуй сквозняка.
Почему он вдруг оказался здесь? Не угодил? Был недостаточно пылок? Но она не задавала вопросов.
Он выглядел ещё более потерянным. Когда брал у нее стакан с вином, у него тряслись руки.
Что это с ним? Должен торжествовать, важничать. Из приговоренного к смерти прямиком в фавориты.
Но он был несчастен. Анастази, превозмогая своё презрение, снова как несколько дней назад, в холодной темнице, укрыла его плащом. В конце концов, он спас ей жизнь.
Она раскаялась очень скоро, всего несколько часов спустя, когда Клотильда, с искаженным от ярости лицом, отрывисто бросила:
— Он посмел ставить мне условия!
Анастази застыла, судорожно соображая. Условия? Какие условия? Требует денег? Золота? Как быстро он вошел во вкус! Как быстро распознал неутолимую страсть этой холодной женщины!
Но лицо принцессы стало вдруг жалостливо-некрасивым. Она выпятила губу, как обиженная девочка.
— Он требует свою дочь, — сдавленно проговорила она. – Дочь… дочь, эту… этого ублюдка.
Анастази потрясла головой, будто в ушах гнездилась застарелая, прокисшая влага.
— Что… что он требует?
Глаза герцогини сузились, черты заострились, а язык, острым лезвием, отрезал слова.
— Дочь, он требует свою дочь.
— Сюда?
— Нет, — Клотильда горько усмехнулась. – До этой дерзости не дошло. Он требует, чтобы я о ней позаботилась.
— А… вы?
Клотильда презрительно вскинула голову:
— Принцессы отдают приказы, а не исполняют.
Анастази чувствовала боль. Сильную боль. Боль была нетелесной.
Она не пряталась в костях, не когтила сердце. Боль пребывала везде, неуловимая, рассеянная, как дым. Эта боль пребывала и снаружи. Анастази казалось, что она вдыхает её, как тёмную струйку от сальной свечи.
Это была боль раскаяния. Боль мучительного прозрения. «Не пропоет петух сегодня, как трижды отречешься, что ты не знаешь Меня (Мф. 26:34)».
Она отреклась не трижды, она отреклась сотню раз, не раздумывая, не сомневаясь. Она приговорила его сразу, не позволив даже оправдаться.
Она глупа. Ненависть застит ей взгляд. Она видит только чёрное, бурое, запекшееся, кровавое. Её взгляд давно не различает других цветов.
Ей привычней раскрашивать мир в чёрно-серые символы, не допуская золотистых бликов. Она не верит в любовь, в любовь отца к своим детям. Она не верит и в материнскую любовь, ибо сама не ведала такой любви. Она верила только в страх и жажду власти.
Семья, брак, родительский долг, родная кровь – все эти слова обжигали её, как летевшая из-под кузнечного молота окалина.
«Ложь! Ложь!» — шептала в такие минуты Анастази. «Они все лгут. Лгут!» — хотелось ей закричать, когда замечала умильные лица родителей, ведущих к алтарю своих детей.
«Они все притворщики!» — подкатывало к горлу, когда благородные матери выводили в свет своих дочерей.
Она хотела кричать, когда те же благочестивые дамы, облачённые в траур, в дорогих брабантских кружевах, оплакивали своих преждевременно почивших отпрысков — сыновей и дочерей — тех, кого они выгодно перепродали: сыновей – в армию сюзерена, а дочерей – в его постель.
Эти матери и отцы заключали выгодные союзы, вкладывая деньги в живой товар, поставляли на рынок тщеславия свою плоть и кровь. Они обращали своих детей в орудие или средство, удовлетворяя собственные страсти.
Вечным проклятием довлеет заповедь: «Чти отца и мать твою, и будет тебе благо…»
Анастази не помнила своих родителей. Она только знала, что была оставлена ими у двоюродной тётки. Оставлена не по причине преждевременного сиротства, а потому, что её родители отправились в Новый Свет. Тётка говорила, что у них были другие дети, мальчики, уже достаточно крепкие, подросшие, уже способные исполнять свой родственный труд под эгидой pater familias, а она, девочка, существо слабое и бесполезное.
Тётка обронила как-то, что мать Анастази была огорчена рождением дочери, посчитала её обузой, и когда пришло время покинуть полуразвалившийся дом в местечке Сюр-Мер, не колеблясь, оставила трехлетнюю дочь на попечение сестры.
Анастази почти не помнила мать. Она пыталась вспомнить, прилагала немало усилий, но память возвращала лишь смутные, полустёртые образы, едва узнаваемые, как давно сгнившие, размякшие на солнцепеке плоды.
Иногда удавалось уловить брошенное слово, кожей ощутить прикосновение. Этот голос и это прикосновение не таили в себе желанной ласки. Голос звучал сухо и нервно. Рука была жесткой и даже брезгливой.
Но Анастази со странным упорством хранила эти останки в памяти, как драгоценный пепел, который когда-то источал тепло. Ей хотелось верить, что память позволит ей испытать это тепло, эту неведомую ласку.
Она перемывала свои детские воспоминания, как упрямый отчаявшийся золотоискатель. Искала светлые крупинки.
Но песок был тяжел и тёмен. Она могла черпать этот ил вёдрами, но он был мёртв и ничего не давал ей, кроме смолистых огарков.
Тогда её тоска обращалась в ненависть. В жгучую и разрушительную. Ей хотелось сотворить нечто ужасное, даже противоестественное.
То, что нарушало бы все запреты и заповеди. Ей хотелось объявить беспощадную войну всем матерям мира, во всеуслышание обвиняя в лицемерии и жестокости. Ей хотелось проклясть, плюнуть в лицо, ударить, оскорбить, подскочить на улице к первой попавшейся женщине и толкнуть ее в канаву, залепив ей пощечину, и кричать, кричать: «Ложь! Ложь! Вы все лжете! Лжете!».
В такие минуты она сжимала кулаки и глубоко вздыхала, стараясь утихомирить рвущееся сердце. Ярость спадала, как внезапно налетевшая засуха, оставляя больную землю в трещинах и разломах. Рассудок брал своё, убеждая в беспомощности её порыва.
Ничего не изменишь, не излечишь и не вернешь. Всё вернется на круги своя, замкнётся, глухо скрипнет колесо бытия, влекомое вереницей рабов, тянущих груз своей смертности и невежества.
Ей тоже предстоит занять место в этой веренице, хотя с некоторых пор она из тягловых переместилась в категорию надзирающих. Свою ненависть она уже давно вкладывает в удары по согбенным спинам.
Но как же Геро?
Анастази беспокойно потёрла ладонями виски. Он нарушает это мерное движение. Сбивает всю стройность шеренги.
Он, один, решается бросить вызов. Он ставит условие.
Анастази не верила. Слова герцогини прозвучали, как дурная шутка. Это короткое заблуждение. Он отступит, едва лишь принцесса повысит цену. Это прием опытного торговца.
Да, его вновь бросили в тот же каземат. Да, он наказан. Но к утру он одумается. Он уже сделал глоток из чаши с отравленным нектаром, уже распознал вкус роскоши и услышал скрип шёлка.
Но Геро не одумался. Дни шли, и он оставался в той же темнице, не пытаясь завести разговор с тюремщиком, который всегда медлил, ожидая просьб и упреков. Герцогиня так же хранила молчание, только хмурилась.
Тревога Анастази росла. Что он задумал? На что решился?
Потом к её высочеству пришло вдохновение. Позже Анастази узнала, что роль музы исполнила Дельфина, подавшая идею «милосердной» пытки.
Геро лишили сна, покоя и уединения. Он был обречен на блуждания в четырех стенах под присмотром трёх стражей.
Только на первый взгляд это наказание представлялось милосердным. Его не били, не выворачивали суставы. Он был предоставлен самому себе, но эта «милосердная» пытка могла свести его с ума быстрее, чем дыба или испанский сапог.
Анастази проклинала собственную нерешительность. На что она надеялась? Чего ожидала? Ещё тогда в темнице Аласонского дворца она должна была действовать.
Её решение было правильным, милосердным. Но она колебалась, она не смогла нанести последний удар и обрекла его на дальнейшие муки.
От собственной беспомощности, от терзающей вины она делила с ним «милосердную» пытку. Ночь за ночью мерила свою комнату шагами, будто следовала за ним. Ей казалось, что она там, заперта вместе с ним в огромной пустой комнате, где он вынужден продолжать свой путь, без надежды найти пристанище, преклонить голову и уснуть.
Она двигалась, невзирая на боль в спине и ногах, касалась стены и тут же поворачивала обратно. Она уже не чувствовала ступней, тело наливалось свинцом, воспалялись глаза.
Она пыталась остановиться, ощущая в коленях дрожь, почти падала от усталости, но вздергивала себя, будто проворачивался невидимый блок и тащил ее вверх.
Её толкал в спину кулак. Эти стражи, они были здесь, в её комнате, равнодушные, безжалостные фантомы, исполняющие свой долг.
На третью ночь она все-таки упала, скорчилась на полу и взмолилась:
— Да уступи же ей! Уступи. Спаси свою жизнь.
Его отступничество представлялось спасением. Она уже не понимала его упорства, его стоической дерзости. Кто посмеет его судить? Иисус простил отступника Петра и поручил ему свою церковь на земле.
Анастази сделала попытку спуститься вниз, как делала это прежде, но ей не позволили. Тогда она, без колебаний, будто сорвавшийся с обрыва камень, направилась в кабинет герцогини.
Та пребывала не в лучшем расположении духа и, как отметила придворная дама, так же мучилась бессонницей. Бледность приобрела нездоровый, синеватый оттенок.
Её высочество пыталась разыгрывать безучастность. Но игра удавалась плохо. Взгляд её блуждал. Уголки губ подергивались. Она, похоже, была напугана.
— Позвольте мне сделать это, — без предисловий произнесла придворная дама и не узнала собственного голоса.
Она просила не о милости, не о награде. Она просила об участи палача.
— Пусть умрёт без мучений. Он ни в чем не виноват.
Клотильда не сразу поняла обращённой к ней просьбы и уже не скрывала охвативший её страх. Анастази даже бросила взгляд через плечо, чтобы убедиться, что там не стоит наёмный убийца.
Но в кабинете они были вдвоём.
Взгляд принцессы лихорадочно метался по комнате. Сумерки уже сгустились, слиплись мягкими клубами, нарастая и растекаясь, выбрасывая побеги теней. За окном ветка царапала свинцовый переплет, терзая ухо странной, скрипучей молитвой.
Герцогиня почти втянула голову в плечи и боязливо покосилась в сторону окна, откуда ползли дробные звуки.
— Нет! – внезапно произнесла Клотильда.
Анастази в изумлении шагнула вперед. Что с ней? Она будто видит привидение. Шарит глазами, трясется.
— Пусть всё прекратят. Пусть немедленно всё прекратят! Скажите ему, что я согласна. Я на всё согласна.
0
0