Боль ушла на третьи сутки. Геро смог наконец уснуть без настоя маковых зёрен, а когда открыл глаза, спросил, почему в комнате так темно, неужели всё ещё ночь.
Он уже не боялся света. Его ещё немного лихорадило от воспалившейся раны на плече, но он не мог более оставаться взаперти, ему нужен был воздух, шелест листьев и солнечная ласка небес.
Когда Анастази утром заглянула в его прояснившиеся глаза, она испытала странную мистическую благодарность. Её нехитрая молитва была услышана. Геро слабо ей улыбнулся.
— Всё уже кончилось, Нази, — сказал он. – Всё кончилось.
Если бы так…
Шли дни, а она всё чаще размышляла над тем, как поведёт себя герцогиня, как посмеет взглянуть на него.
Взглянуть уже посмела. Уже нашла себе оправдание. Не зря подкралась к окну. Как воришка карманник к раскидистым юбкам купчихи. Анастази побилась бы об заклад, что ещё неделю назад она бы и на этот «подвиг» не решилась.
Когда Геро ранил себя осколком зеркала, у неё хватило бессердечия играть в сострадание. Её не остановила ни его кровь, ни его бледность. Она объявила себя жертвой, пострадавшей.
На этот раз ей трудно. Тогда, с этим зеркалом, Геро принял решение сам, сам выбрал орудие и разновидность казни. А она выступила спасительницей.
Теперь ей в недоразумение не сыграть. Ей стыдно. О нет, она не стыдится своей жестокости, она стыдится своей вспыльчивости. Она позволила своим приближённым заглянуть под маску, под стойкий алебастровый слепок, за которым она всегда так удачно скрывалась.
Выставила на всеобщее обозрение свою слабость, повела себя, как истеричная женщина. Теперь она поглощена единственной заботой – вернуть себе прежний статус.
Ей следует переступить через содеянное и приблизиться к фавориту так, будто ничего и не случилось. Поступить так, как поступают истинные владыки, как поступила бы Клеопатра или Екатерина Медичи. Стал бы кто-то из них изнурять себя бессонницей из-за провинившегося слуги? Из-за раба! Из-за вещи!
Анастази наблюдала, как в хозяйке происходит борьба: стыд сражается с драконом тщеславия. Даже не стыд, а нечто схожее с угрызениями совести, с привязанностью и даже с нежностью.
Назвать это чувство любовью у Анастази не повернулся бы язык. Встреч с Геро она старательно избегала.
А затем случилось и вовсе невероятное. Ему позволили видеться с дочерью. Желая загладить вину, герцогиня пошла ещё дальше, девочке позволили остаться в замке на целый день.
В ответ на это известие Геро печально усмехнулся. Но в присутствии девочки не позволил себе ни задумчивости, ни грусти. Он катал Марию на своём фризе, который вновь сыто и бархатно лоснился. Девочка колотила ножками по бокам лошади, громко смеялась, не замечая, что её отец, державший повод, вынужден бежать, чтобы конь перешёл на лёгкую рысь. Она не видела, как он украдкой прислонился к перекладине манежа, чтобы превозмочь набежавшую черноту.
«Вспомнит ли она об этом, когда вырастет? Оценит ли принесённые жертвы? Или покинет его, польстившись на клятвы первого встречного негодяя?»
На этот раз Геро позвал её сам. Во всяком случае, ей хотелось в это верить.
Это случилось на второй день после свидания с дочерью. Клотильда уехала в Париж, но Анастази нашла повод остаться. Её своевольные выходки стали привычны, как петушиный крик на рассвете.
Геро все предшествующие дни вёл себя несколько отстранённо — Анастази, если и приближалась к нему, то лишь за тем, чтобы сухо и кратко осведомиться, нет ли у него пожеланий для кухарки. Он так же сухо отвечал ей и сразу отворачивался, занятый своими мыслями.
Она в очередной раз вознамерилась задать свой формальный вопрос. В её обязанности это не входило, да и Геро всегда высказывал одни и те же незамысловатые предпочтения.
Правда, время от времени он все же добавлял что-то новое, ибо стряпуха не терпела столь явного пренебрежения её талантом. Не желая её обидеть, Геро стал выбирать те блюда, которые кухарке особенно удавались. И не забывал передать свою за них благодарность, стыдясь того, что едва прикасается к изысканным яствам.
У кухарки для него всего находилось что-нибудь очень свежее, ещё скворчащее, пахнущее изумительно. «Они бы все служили ему за одну только благодарность» — думала Анастази, наблюдая за сновавшими слугами. «Все до единого, включая, разумеется, меня. Да и Ле Пине был бы рад, несмотря на то, что мнит себя царедворцем».
Геро она нашла у развалин беседки. Он сидел, опершись о мраморный обломок, где изогнутой тенью угадывался чей-то безголовый торс. У его ног лежала собака.
Август уже подмешивал к сумеркам свою вкрадчивую прохладу. Закатные лучи стекали мягким остывающим золотом. Приторно пахли травы. Геро, полузакрыв глаза, к чему-то прислушивался. Собака подняла голову и предостерегающе зарычала.
— Тише, — ласково сказал Геро, и собака смолкла.
Псина лежала, завалившись на бок, уткнув всклокоченную морду в его башмак, и жмурила мутные, желтоватые глаза. Эта безродная, бесприютная псина была совершенно счастлива.
Анастази обошла собаку и села на краю той же ступени. Она не собиралась этого делать, когда шла в парк. В её намерение входил один единственный вопрос о предстоящем ужине, но её смутила собака. Вызвала досадливый, завистливый трепет.
Почему псине можно, а ей, человеку, нельзя? Она не меньше этой приблуды нуждается в его присутствии. И точно так же рада бы растянуться на траве у его ног. Пусть бы даже он и взглядом её не удостоил. Ей хватило бы осознания его близости.
Некоторое время они молчали. Как вдруг Геро заговорил.
— Что мне делать, Нази? – спросил он.
Она знала, что он спросит именно это, и боялась этого вопроса.
По сути, вопрос был риторическим. И ответа не требовал. Ибо ответ предполагал выбор. А выбора не было.
Этот выбор был ещё несколько недель назад, когда Геро в ответ на заданный вопрос получил бы от Анастази готовое руководство к действию, план бегства и спасения.
Теперь его вопрос сиротливо брёл в памяти. Она опоздала со своим планом. И совет ему не требовался. К тому же, единственный совет, который в подобной ситуации прозвучал бы, по крайне мере, здраво, она ему уже дала больше года тому назад, когда они возвращались из Парижа в Конфлан после визита в дом Аджани.
Она посоветовала ему вооружиться здравомыслием крысы, принять условия игры и оградить себя и дочь от напрасных надежд, а, следовательно, от разочарований. «Чувства — это непозволительная роскошь», — сказала она тогда.
Сердце, его порывы, стремления, мечты есть та необходимая жертва, что приносится на алтарь здравого смысла во имя жизни. То же самое она могла бы сказать и сейчас, ибо мало что изменилось. Ночи стали длиннее, раны глубже.
Но она молчала. Ещё близок был тот день, ещё в пределах досягаемости памяти, ещё тлел, багряно и удушливо, когда она могла ответить сразу, без замешательства: «Бежать. Бежать со мной. Сейчас, немедленно».
Протянуть ему руку, насладиться его первым, почти детским недоверием, которое, разрастаясь, раскрываясь из невзрачного бутона в цветок, оборачивается почти детским восторгом, а затем увлечь его за собой, крепко держа за руку, и уже не отпускать, не позволять ему оглядываться, избавить от этих мучительных вопросов навсегда.
Всё это могло случиться в тот тлеющий день, который уже не извлечь из очага вечности даже ценой обугленной плоти. Она сама лишь обломок, пожранный собственной страстью.
Но этой страсти сегодня не хватит даже на то, чтобы дать ему освобождение через смерть. Ей даже нечего ему сказать. Если только предостеречь…
Несколько часов назад её поразила догадка. Всего лишь недоказуемая гипотеза, которая скорее имела форму водяного пятна на мраморе, чем подлинной идеи.
Паутина, тонкая, липкая, шелковистая. Она почти невидима, узор прост, в самой основе, но уже густеет, набирает плотность.
Клотильда вовсе не терзается стыдом, не совершает бессмысленных прыжков и метаний, воздевая и заламывая руки, она плетет сети! Паутину!
О, она вовсе не лишилась самообладания, она холодна и расчётлива. Возможно, она и была в некотором смятении, но быстро с ним справилась. Но не позволила о том догадаться. Свое спокойствие она таила усерднее, чем компрометирующие её чувства. Свой замысел она укрыла от всех, даже от неё, Анастази. От неё — наиболее тщательно. Ибо придворная дама была единственной, кто разглядел бы подлог.
Клотильда ждёт, чтобы Геро пришёл к ней сам. В этом её особый палаческий изыск. Она не хочет приказывать, принуждать, навязывать свою волю. Она хочет, чтобы жертва сама исполнила приговор, оставив её собственные руки незапятнанными. Она опутывает его своим показным терпением, своими благодеяниями. Она ничего от него не требует. Она даже склоняет повинную голову и готова просить о прощении.
Она ждёт. Как мудрый и голодный паук в самом центре паутины, лишь усложняя блистающий на солнце узор.
«Ему ничего не остаётся, как пойти к ней», — подумала Анастази, наблюдая, как Геро гладит собаку. «Ему выплатили щедрый аванс за искалеченное, поруганное тело, за истерзанную душу. И он это знает».
Она не откроет ему ничего нового. Он знает. Он чувствует эти шелковистые петли на своих руках и ногах. Чувствует удавку на горле. И как бы он не бился в этой паутине, ему не вырваться.
Это узы долга и обязательств. Узы некогда заключенной сделки.
— Тот, кто предал единожды, уже не будет прощён, — вдруг сказал Геро.
— Ты никого не предавал, — быстро ответила она.
— Предавал. И предам снова. Я ещё жив, а они… умерли.
— Ты защищал свою дочь.
— А нужен ли он ей, такой… защитник?
— Другого у неё нет, — тихо проговорила она.
Геро внезапно поднял голову. Анастази не успела отвести взгляд. В его потемневших, уже без солнечной соринки, глазах была мольба.
— Когда совершаешь предательство, предаёшь себя, душа умирает, — сказал он, не отводя взгляда и ей не позволяя отвернуться, — с одной стороны эта рана, она как благословение. Я всё это время был собой, я был настоящим, я не притворялся. Я жил истинными чувствами, тяжкими, изнуряющими, но настоящими… Мне недолго осталось. Я назначил себе срок. Сам. Когда мне придётся совершить ещё одно предательство и умереть. Если бы я мог почувствовать себя живым, ещё одну ночь…
У неё заколотилось сердце. Она чуть подалась к нему.
— Хочешь, я приду сегодня?
— Да, — ответил он, но тут же качнул головой, — но это вовсе не означает… я не смею…
— Я тоже хочу почувствовать себя живой. Не так часто мне это удавалось. Моя жизнь исчисляется всего несколькими часами. Первый, тот, который я провела, очнувшись, в душной, грязной палате, на изгаженном тюфяке. Чем не первый час новорожденного? Боль, крик и кровь. Второй, когда некий юноша в полусне прошептал мне «спасибо». Тогда тоже была кровь, только его кровь. Третий, когда тот же юноша позволил мне узнать, что тело моё вовсе не потрошённый коновалом мешок, а хранилище огня… А если мне выпадет четвёртый… Что же, пусть мне тогда завидуют боги.
Анастази смотрела в зеркало. На себя. Она стояла обнажённая, вытянувшись, приподнявшись на цыпочки. В зыбкой, зеркальной раме худой, нескладный силуэт. Несоразмерно длинные ступни.
«Господи, как же я худа, как безобразна. Ключицы, рёбра, колени, все выпирает, режет изнутри кожу. Маленькая, куцая грудь, впалый живот».
Она повернулась боком.
«У меня фигура подростка. Костлявого, неуклюжего подростка. Я не женщина. В моем теле нет и намека на женственность».
Ничего удивительного. Откуда ей взяться, этой пресловутой, ласкающей женственности? Эту женственность истоптали грязными сапогами, она захватана потными лапищами, вспорота ножом на столе.
Она сама стремилась изжить эту манящую женственность, как болезнь, согнать мягкие округлости, заменив на костные углы. Она хотела уменьшиться, втянуться в собственное нутро, чтобы иметь больше сходства с лезвием, чем с живым существом, чтобы тот, кто протягивал к ней руки, получал глубокие, кровоточащие порезы и даже лишался пальцев.
Она шла к этому превращению долго, радуясь остроте локтей и коленей, выступающей решётке ребер, не подозревая, что, однажды, стоя перед высоким, мутным зеркалом, она глухо пожалеет о приложенных некогда муках.
Она не смотрела на себя так, оценивающе, ибо Геро прежде не звал её. Если она и приходила к нему, то и женщиной не называлась. Ее качество было иным.
В первый раз она была зверем, исцеляющим раны погибающего собрата, во второй – она сама искала исцеления. Она всего лишь перенимала форму женщины, не будучи ею в полной мере.
Теперь же ей предстоит наполнить форму содержанием. Он позвал её как любовник. Он будет смотреть на неё, как любовник, касаться, как любовник.
Анастази закрыла глаза и застонала. Неужели он увидит вот это? Он, сотворённый по самым точным божественным лекалам, поклоняющийся красоте и сам этой красотой взращённый.
Как она могла быть такой наивной?
0
0