Взгляд отвёл он. Глянул куда-то в сторону, а затем вниз, разрывая вспыхнувшую дугу опасности. По каким-то причинам он передумал. Вероятно, ему не хватало того запала отчаяния и боли, который обесценивает саму смерть. К нему вернулся рассудок, способность взвешивать и рассуждать, или молодость заявила свои права на жизнь.
Ей, собственно, было безразлично. Она одержала свою первую победу. Он был не опасен.
И тогда она его поманила. Ближе. Ближе. Если послушается, тогда уже никаких сомнений: он смирился.
Она хотела видеть его руки. Те, которые она помнила свободно брошенными поверх испещрённых знаками бумаг. Красивые, сильные, порой безжалостные, от одного вида коих в женском теле возникает странное томление, желание довериться этим рукам, покориться. Она долго мечтала познать их ласку и силу, и в некотором смысле получила то, что желала, едва не заплатив жизнью. Но желание не угасло. Напротив, разгорелось от возникшего парадокса.
Она слышала, что некоторые женщины, подвергшиеся в ранней юности насилию, впоследствии начинают испытывать неосознанную тягу именно к такому роду близости, и к мужчинам, которые их этому насилию подвергают. Неужели и с ней, гордой и надменной, происходит нечто подобное? Она должна была бы ненавидеть этого мужчину за то, что он причинил ей боль, унизил и напугал. А она, в насмешку над собственной природой, испытывает к нему влечение, жаждет той же силы ощущений.
Да что это с ней?
— Дай мне руку.
Он протянул сразу обе, ладонями вверх. Знак покорности.
Геро как будто подставлял свои запястья под новые оковы. Она даже растерялась от такой щедрости. Но не смогла сделать выбор и ухватила оба запястья. Но всё же быстро сосредоточилась на одном, потому что вторая её рука ей понадобилась, чтобы отбросить кружево, ибо из-под манжета выглядывали только пальцы.
Те, кто одевал его, постарались прикрыть нанесённые раны, набросив кружево как вуаль, чтобы скрыть оскал боли.
А боли ему выпало немало. Она оттянула рукав щёгольского камзола почти до локтя. Сине-багровые полосы, содранная кожа. Свежие кровоподтёки наплывали на пожелтевшие, двухнедельной давности. Ссадины ещё вчера кровоточили.
Благодаря бальзаму Оливье воспаление улеглось, но палитра растёкшихся красок была сравнима с закатным многоцветием, с буйством облачного царства, окрашенного в кровь погибающего солнца, от сине-чёрных пятен до всполохов с багряницей. Это зрелище усиливало щемящую неловкость и в то же время усиливало возбуждение, наращивало голод и распаляло воображение. Это был её просчёт, но в то же время — знак её власти, её безнаказанного могущества, стыд и настоянная на нём нежность.
Невзирая на действие бальзама, жар всё же тлел под израненной кожей, она ощущала это наложенной ладонью. Её собственная ладонь была как обычно прохладной. И могла бы узурпировать действие лекарского снадобья.
Она хотела коснуться этих рук губами, поймать этот глубинный, синюшный жар, испить его как сгустившуюся боль. Но позволить себе насколько откровенный жест она пока не могла. Поэтому отпустила его, произнесла то, во что искренне в тот миг верила:
— Бедный мой мальчик, обещаю, такого больше не повторится.
Она указала ему на противоположный конец накрытого стола, где стоял приготовленный для него серебряный прибор.
Геро повиновался так же безупречно, как прежде протянул руки. Вот только есть не стал. Его израненные руки остались лежать на коленях, а дно его серебряной тарелки соперничало с чистотой новорождённой Евы в райском саду. Он бросал на еду жадные взгляды, ибо, подобно всем молодым мужчинам, был всегда голоден. Но не коснулся ни ножа, ни вилки.
Ей пришло в голову, что он не владеет этими приборами достаточно ловко, а блюда, расставленные на столе — украшенная перьями дичь, паштеты в серебряных формочках, увитое зеленью и спаржей заячье рагу — пугали своей церемониальной сложностью. Неловкий, он не решался нарушить их целостность.
По его лицу пробежала тень отвращения. Он подался назад, как будто еда внезапно протухла и покрылась плесенью. Затем встал и вышел из-за стола. Звук отодвигаемого кресла отозвался в ней прежним холодком. Лакея она отослала, в гостиной они были одни. И его знак покорности, раскрытые ладони, мог быть ложным.
Она невольно бросила взгляд на золотую двузубую вилку, которая лежала от неё в двух футах. Что он задумал?
Но Геро шагнул не к ней, а в сторону, на середину комнаты, в центр персидского ковра, смягчающего шаги до вкрадчивой осторожности кошек. Он сделал эти шаги с натугой приговорённого, который одолевает оставшийся путь от лесенки до плахи. У него взгляд был устремлён в невидимую точку, к роковому скрещению всех линий. Там он остановился, и взглянул на принцессу.
Он на что-то решился, но на что? Того хищного яростного блеска в его глазах не было, он не готовился к прыжку, не замышлял удар. Он был скорее похож на воина, сдающего свой город после долгой осады. Он осознал проигрыш и во избежание жертв готов принять условия капитуляции.
Подтверждая её метафорическую догадку, он медленно опустился на колени. Это было неожиданно. Его никто к этому не принуждал. Она ничего не приказывала и ни о чем не просила.
Но, как видно, просить собирался он. Нетерпения она не выказывала, стойко и величественно ждала. Взгляд его метнулся, перескочил с одного предмета на другой, вверх, потом куда-то вниз, вернулся к ней и, обжегшись о ледяную невозмутимость, откатился.
Он собирался с силами, но ему было непросто. Собирался что-то сказать, о чём-то просить.
Но о чём? Она уже даровала ему жизнь. Уже простила самое страшное из возможных преступлений. Почему же он так взволнован? Сначала побледнел, а затем краска вновь бросилась в лицо. Мечущийся взгляд не обнаружил искомой метафизической помощи и вернулся к ней, единственно полномочной в тот день и час.
Он решился.
— Моя дочь… — хрипло произнёс Геро.
Так говорят люди после долгого молчания. А он молчал с самого утра или с вечера накануне. Герцогиня удивилась. Дочь? Какая дочь? О чём это он?
Позволила лицу принять на себя эту перемену, очень лёгкую, но для него заметную.
— Моя дочь, Мария… Она осталась там, в доме епископа.
Его взгляд разгорелся. Страстный, молящий. Конечно же, девчонка полутора лет, та, что цеплялась за юбку матери в церкви. В той суматохе, среди смертей и криков, о ней все забыли. Он тоже забыл, когда бросился мстить, не оглянулся, не замедлил шага. Но тут вспомнил. Вспомнил, что он отец и у него есть долг.
Она по-прежнему не произносила ни слова, а он продолжал, через силу, сглатывая воздух:
— Я ничего не знаю о ней. Вот уже больше двух недель.
Он взглянул на неё с отчаянием. И она соизволила ответить:
— И что с того? Зачем мне вспоминать о каком-то ребёнке?
— Она моя дочь.
Герцогиня чуть заметно повела плечом и поднесла руку к лицу, будто деликатно прикрывала зевок. Вид у неё был почти скучающий. И взгляд из-под ровных белых век был пронизывающий. Что же он сделает дальше? Будет угрожать? Требовать? Молить?
Она видела, как он на мгновение закрыл глаза. Потом вскинул голову. У неё по спине вновь прошла игольчатая дрожь, ибо решиться он мог на что угодно. Он был близко, очень близко.
Но Геро не сделал попытки вскочить — не поднимаясь с колен он стал неловко возиться со своим кружевным воротником, который держали тугие накрахмаленные шнурки. Он распутал узел и распавшийся ворот открыл его горло.
Герцогиня не сразу угадала смысл. Воротник из жёсткого фламандского кружева мог быть чрезмерно затянут, царапать шею, и Геро, от волнения забывшись, попытался ослабить красивый ошейник.
Но он на этом не остановился. После воротника стал расстегивать крючки на камзоле. Получилось не сразу, ибо камзол, как вид одежды, был для него чужероден и сложен, а его пальцы непривычны к благородному неудобству. Когда он справился с первыми крючками, она вдруг поняла значение совершаемых им действий.
Он раздевался! Он снимал с себя одежду. Клотильда ждала чего угодно, но только не того, что он будет столь откровенно прямолинеен. Что же это получается? Он предлагает себя в обмен на жизнь дочери?
Геро тем временем справился со всеми крючками. Неловко высвободился из рукавов, но не бросил камзол на ковер, а поискал глазами предмет, годный для аккуратного хранения одежды. Бедность приучила его к бережливости. Неимущий студент не мог позволить себе оставлять свою, возможно единственную, куртку и видавший виды плащ скомканными, в небрежении. Поэтому он действовал с укоренившейся привычкой приютского воспитания. Не обнаружив в поле зрения ничего подходящего, он сложил камзол, подвернув рукава. Потом как будто вспомнил, что его деятельность выглядит в данный момент по меньшей мере странно. По телу пробежала дрожь, как у внезапно пробудившегося от сна.
Он видел свою знатную зрительницу. Узнал и – ужаснулся.
А Клотильда наблюдала за ним с чуть заметной усмешкой. Она готова была держать пари на то, как далеко он зайдёт. Батистовая сорочка была ему очень к лицу. Ткань контрастировала с шёлком рассыпавшихся по плечам чёрных волос, над которыми слегка потрудился куафер, и смуглой кожей уже обнажившейся груди.
Если выхватить данное зрелище из контекста, то он являл собой красноречивую иллюстрацию к любовному роману. Распалённый полуодетый любовник у ног своей дамы. Взгляд влажный и томный. Но это уже вольность воображения, ибо его взгляд вовсе не был томным.
Взгляд бы молящим, но мольба была совсем иного рода.
— Пожалуйста, — тихо, но отчётливо произнес он. – Она совсем маленькая.
Герцогиня вновь не ответила. И тогда он стянул сорочку через голову. Совсем не так, как это сделал бы влюблённый мужчина, желая явить удаль и крепость тела, а как сделал бы это уличенный в краже подросток, которого подвергли обыску ревнители морали.
И всё же она ощутила нечто сладко щемящее и болезненное в груди. Она уже видела эти красивые юношеские плечи, скульптурно изящные сильные руки с туго натянутой золотистой кожей, но удивилась вновь этой нетронутой развратом и пороком юности, ещё не сложившейся окончательно, ещё не расцветшей до апофеоза силы и жизненного согласия, но такой влекущей в своей неловкости. Это брошенная сорочка был не знак страсти, но знак покорности.
Он вновь в нерешительности на неё покосился. Герцогиня улыбалась почти ободряюще. Она наслаждалась.
Геро вздохнул и переменил положение так, чтобы расстегнуть пряжки на башмаках.
«Неужели не остановится?» — почти с азартом подумала герцогиня.
Он не остановился. Чтобы продолжить, ему пришлось подняться с колен. Ногой отодвинул башмаки в сторону, как будто стоял на самом краю у воды и заранее поеживался, ибо вода была глубока и холодна. Вновь бросил вопрошающий взгляд. Но действовал быстро. Расстегнул пояс и сразу потянул плотную, облегающую ткань вниз. Чтобы не передумать. И когда уже сделал, нырнул в холодную воду, как будто успокоился. Высвободился из остатков одежды, переступил босыми ногами.
Но стыдливость взяла верх – заслонился рукой. Потом уже взглянул с каким-то отчаянным вызовом.
«Ну, вот он я, — говорили его потемневшие глаза. – Ты же меня хотела. Возьми.»
Она забыла на минуту об истинной причине этой щедрости и покорности. Она им любовалась. Так мог был любоваться произведением искусства его истинный ценитель.
Но это не холодный мрамор Праксителя или Фидия, дарующий наслаждение глазу. Это — живая плоть, мимолётная, уязвимая, подверженная всем страстям и бедам, обречённая на смерть, но такая всемогущая. Её дары неисчислимы и разнообразны. Она дарует наслаждение не только глазам, но и губам, ладоням, всей коже, которая вся обращается в единый трепещущий воспламененный сосуд, жаждущий слияния.
Слух обостряется, чтобы уловить звучание бархатистого голоса. Язык влажнеет в ожидании вкуса. Если уткнуться лицом в его затылок, в рассыпавшиеся пряди, то в грудь потечет терпкий аромат молодости, запах его волос и кожи.
У неё закружилась голова от предвкушения. Она сама голодна до судорог, но голод другой, не тот, легко утоляемый, желудочный, и даже необъяснимо телесный, а какой-то иной, сложный, не обозначенный пределами. Голод не то познания, не то преображения. Голод обделённого божества, которому не приносят жертв.
Высшая природа бога не позволяет утолить этот голод короткой трапезой, отведав плоти ягнёнка. Этот голод требует тонкого, изысканного, неосязаемого угощения, несовместимого с прозой желудка. Это — трапеза высшего порядка.
Она могла бы смотреть на него бесконечно, и наслаждение было бы как затянутый монотонный повторяющийся звук, приятно усыпляющий. Но она хотела большего. Хотела октавы и многозвучного аккорда, хотела радуги из тысячи цветов, а не единую полосу, проходящую сквозь тело в замкнутую бесконечность.
Герцогиня быстро встала, чтобы приблизиться. Как божество, она приняла приглашение и снизошла на алтарь. Но затянула наслаждение взглядом. Полюбовалась вблизи, последовала за любопытством пламени в камине и мерцающих свечей, что позволили себе касаться его тела своими невидимыми руками. Их отпугивали тени, уже посмевшие ревновать и соперничать.
Когда она приблизилась, Геро затаил дыхание. По его горлу прошла волна, а ресницы опустились, будто он искал подсказки на внутренней стороне век. Он уже изведал прикосновение её рук, но заметно готовился.
А она медлила, хотя была совсем близко, даже ощущала исходившее от него тепло, тот самый изначальный жар, кипение жизни. Когда же занесла руку, действовала пошагово, осторожно, как будто всё могло молниеносно разрушиться, обратиться в бесполезные черепки, или магия выдохнется, как вино.
Его кожа на плече показалась горячей. Не лихорадит ли его?
Нет, это скорее у неё озноб от нетерпения.
0
0