Ей придётся действовать за двоих. Пока это даже приятно. Это полновластие было как дурман, как вдыхаемый в тайных притонах опиум. Он снова лежал обнажённый на той развёрнутой постели, где она любовалась им спящим.
И по странной иронии, лежал в той же позе брошенной игрушки. Только на этот раз он был в полном сознании. Взволнованный и смущённый. Он преодолевал свой стыд, позволяя на себя смотреть.
Герцогиню не смущала нагота, ни своя, ни чужая, поэтому она не задула свечи. Королевские дочери лишены стыдливости, ибо для них, чья судьба — рожать наследников в присутствии высшей знати, стыд скорее недостаток, чем добродетель.
Жизнь королевы, самая её интимность, безжалостно публична, выставлена на показ, и страдать по таким пустякам, как нескромный взгляд придворного, означает преждевременное выгорание. Спасение королевы или королевской дочери — в полном безразличии и в полном отречении от собственного тела и его тайн.
Но Геро не обменивал своё тело на королевские привилегии. Он старался преодолеть своё смущение. Потому что знал, что настал его черед платить по счетам.
Когда она коснулась его, когда провела рукой вдоль тела, почему-то от самой лодыжки вдоль бедра до самого подбородка, ее раздражение стало спадать. Его тело было таким покорным и тёплым. Оно отзывалось на прикосновение ладони. К ней вновь пришло осознание безраздельной власти надо этим великолепным созданием. Это осознание было пьянящим и ярким.
В первое их свидание она испытывала только желание, а с ним любопытство и азарт. Теперь ей хотелось выиграть, покорить.
В доме епископа она и вовсе чувствовала себя искательницей приключений, великосветской матроной, пожелавшей разнообразить заиндевевшую жизнь. Но теперь в её движениях, ощущениях появилось нечто иное, законное, глубинно свободное. Так, вероятно, чувствует себя наследник, чей скуповатый родитель внезапно умер, оставив прежде гонимому и презираемому отпрыску огромное поместье. Этот наследник с замирающем сердцем следует за почтительным управдомом и повторяет: «Теперь это моё! Это моё! Я здесь полновластный хозяин».
Герцогиня сочла бы себя оскорблённой этим сравнением с наследником, который твердит «моё», касаясь гобеленов, статуй и серебряных приборов, но её мысли и действия указывали на пародийное тождество.
Подобно наследнику, она тоже мысленно повторяла: «Мой! Мой! Наконец-то мой!»
Ей самой казалось, что это только мысли, вернее — одна единственная мысль, многократно умноженная, гонимая по кругу, и что она держит эту мысль в плену сознания, не позволяя вырваться и обрасти словами. Но эта мысль, звенящая, поглотившая и заполонившая, уже давно срывалась с её губ.
Она уже переросла в своей дрожи наследника и больше походила на обезумевшего Шейлока, которому в обладание достался редкой чистоты драгоценный камень. Этот скупец во мраке своей сокровищницы, при тусклом сопереживании крошечной лампы, любуясь своим приобретением, содрогается от страсти. Он трогает безупречные грани, изучает камень на прозрачность, взвешивает на руке, подносит к лицу, прижимается то щекой, то губами и твердит, твердит себе о его стоимости и уникальности. Герцогиня тоже обладала сокровищем.
Ей некуда было спешить. Вся ночь, само время, принадлежало ей. Она могла касаться его, рассматривать, изучать. Касаться то отрывисто, то нежно, то нарочито грубо, то вкрадчиво. Могла затягивать свои ласки и могла обрывать. Собственно, это были не ласки, предназначенные любовнику, а игра ощущений для неё самой. Она доставляла удовольствие самой себе, познавая изгибы и неровности юного тела.
Она тешила свои руки, свои ладони, свои пальцы и свои губы, точно так, как скупец тешит свои глаза чистотой линий и россыпью искр. Она не стремилась к самой кульминации, к ослеплению и восторгу, ибо сам телесный триумф и даже экстаз был ей не особо важен. Это всего лишь бокал вина на десерт, миг летучий и краткий. Она могла пожертвовать этим мигом во имя часов и минут, не таких искрящихся и пьянящих, но полновесно божественных.
Ибо она чувствовала разницу, ту неуловимую грань, что отделяет смертного от бога. Она в эти минуты была богом, существом высшего порядка, распорядителем жизни. Ей принадлежала эта жизнь, этот стук сердца, это дыхание. Она могла изменить их ритм, замедлить и даже остановить. Могла убить, могла осчастливить.
Вот что возносило её к пределу восторга, к чувственному зареву. Чувственные радости без игры тщеславия и гордыни — бледные, жалкие пятна. Истинное сладострастие — это сложная, взрывоопасная смесь из сотни ингредиентов, среди которых телесное единение лишь формальный аккорд. Познала бы она блаженство, если бы не жаждала победы? Если бы не случилось борьбы, противостояния, схватки? Если бы он не был так упрям и невинен?
Она шептала ему какие-то слова, бессвязные, о его молодости и невинности, о том, что кожа его пахнет миндалём и что он достоин награды. Целовала ресницы и веки. Предвкушала, как соскользнёт к его губам, но не спешила.
Само предвкушение было упоительно. И подступала медленно, круг за кругом, обводя контур кончиком языка. Он мог ответить, а мог и переждать с покорностью слуги. Ей было всё равно.
Он принадлежал ей, и она могла повторять свой опыт до бесконечности. Он отвечал без излишней пылкости, но старательно, иногда торопливо. Это был скорее ответ тела, чем отклик души.
Ибо тело обладает зачатками собственной воли и самой природой обучено простым действиям, не требующим сознания. Тело знает, как дышать, как покрываться потом, как вздрагивать, как целовать. Тело знает, как отвечать на призыв женщины, как двигаться, как наступать.
В теле живет жадная до ощущений молодость, играет кровь, набухают вены. Этой молодости безразличны терзания духа. Эта молодость не знает имён и лиц, но эта молодость знает трепет женской плоти, её обнажённую, томную гладкость и её манящие глубины. Мужчина слишком слаб.
Испокон веков он стремится переложить вину за эту слабость на женщину, сделать её виновницей и зачинщицей греха. Он даже мстит женщине за свою плотскую зависимость, за своё нерасторжимое рабство.
Мужчина подается в праведники и мученики, он одевает вериги и удаляется в пустыню, он умерщвляет плоть и читает молитвы, но всё же он остается жалким рабом.
Геро мог сколько угодно играть в страдающего вдовца, в юного праведника, но он был рождён мужчиной, с проклятием плоти. Он мог сколько угодно ненавидеть её, обвинять в смерти жены и старого епископа, мог мечтать о недовершённом деянии, даже лелеять его, мог отвергать её сердцем, мог проклинать и ненавидеть, но жар его крови и оголодавшая молодость заглушали протест его сердца. Он отвечал ей, вопреки своей воле, покорно и страстно. Его руки внезапно обрели требовательную, почти властную жёсткость, и он стиснул её бедра, плотнее привлекая к себе. Смело коснулся груди, сминая, раздавливая, выдохнул хрипло и сладострастно.
Миг её торжества был близок. С его губ сорвался стон и как будто слова. Он о чем-то молил. Она поймала этот стон своими губами и языком. Вдохнула и проглотила.
— Мне нравится, когда ты стонешь, — шептала она. – Попроси ещё. Ещё. Моли меня о пощаде.
Услышал ли он? Разобрал ли слова? Ей уже было всё равно. Её постигла «маленькая смерть». С конвульсивным подергиванием рук и ног, с хрипом и удушьем. Выдох стал шершавым и обдирал горло.
Он будто снова душил её, и от его рук, сильных, ласковых, но безжалостных, по телу разливалась невыносимая болезненная сладость. Она скатилась на бок и непроизвольно пнула любовника коленом. Тело не подчинялось. Его сгибала и корчила судорога, даже пальцы на ногах расходились веером. Ей хотелось приподняться, выгнуться дугой и так замереть, ибо в этом положении все поражённые мышцы могли бы оставаться в сладостном напряжении, не расслабляясь и не отпуская мечущийся огонь.
Но огонь всё же угас, а судорога из остро ранящего зигзага обратилась в приятную теплую слабость. Удалось шевельнуть надкушенным языком.
— Ты опасен, мальчик. Ты сводишь с ума.
Она хотела сказать другое. То, что он может стать причиной сладких приступов падучей болезни и что она станет первой женщиной, которая будет этой болезнью поражена. Наслаждение, возведённое в ранг проклятий и боли.
Отдышавшись, она коснулась его лица, ощутила под ладонью влажный от испарины висок. Выразила не то благодарность, не то подспудный ужас. И снова повторила:
— Ты опасен.
И большего произнести была не в силах.
Она засыпала уже без всякого страха, привалившись к нему с безмятежностью бывалой любовницы. Ей что-то снилось, но сны были размытыми, как эхо громовых раскатов.
Затем проснулась от острого желания, которое зарделось в самом её сне через волнующие образы. Она ощущала его присутствие и во сне, а когда очнулась, он был рядом, такой же услужливый и покорный, ещё во власти дремоты, слегка растерянный. Он как-то особенно трогательно, коротко вздохнул, когда она закинула ногу поперек его живота, а её волосы, спутанные и скользкие как змеи, опутали его шею.
Ещё в дремоте, без гнёта разума, он попытался освободиться от этих пут, сдирая с лица удушающие побеги, будто они уже забили ему горло и лёгкие, но быстро опомнился. Сначала послушно замер, осознавая происходящее, как запоздалый участник игры пытается поймать свой ход.
Он снова был старателен и прилежен. Но слишком молчалив и сосредоточен, как упорный работник, а не любовник.
Её царапнула эта молчаливость и даже отстранённость, тем более, что в предрассветных сумерках она уже различала черты его лица, и лицо это было совершенно чужим, далёким, но отогнала сомнение усилием воли, выжгла тем же чувственным огнём, который вновь расходился по жилам. Наслаждение было не таким острым, но более глубинным и продолжительным. Уткнувшись в его плечо, целуя его в шею, в бьющийся голубоватый проток под золотистой кожей, хватая губами его повлажневшие волосы, она испытывала безмерную благодарность.
Это случилось с ней впервые. Она испытывала нечто совершенно отличное от прежних оценок рода человеческого. Она была благодарна смертному, мужчине, безродному. Ей хотелось выразить эту благодарность немедленно, и нанести на полотно бытия жирную несмываемую отметину, соорудить не то клетку, не то ловушку, куда могла бы за этой благодарностью возвращаться.
Такой меткой ей послужил перстень с огромным квадратным сапфиром немыслимой ценности, который она надела ему на палец.
Перстень был ему маловат, ибо подгонялся по её руке, но она дала себе слово немедленно отослать его ювелиру, чтобы Геро мог носить подарок на безымянном пальце левой руки, именно там, где влюбленные и супруги носят обручальные кольца.
Этот перстень тоже станет своего рода символом заключённого ими союза и будет ему напоминать о её щедрости, о будущих милостях и наградах.
Но в то утро, ощутив на коже холод металла, Геро не выразил ничего. Он даже не взглянул на подарок. Он лежал неподвижно, ожидая не то её ухода, не то дальнейших распоряжений. Он не шевельнулся, когда она, прежде чем подняться, потрепала его по щеке, не полюбопытствовал, пока она одевалась, не повернул головы, пока она шла к двери.
Его красивая рука, обнажённая, со ставшими видимыми кровоподтеками, теперь украшенная благородным сапфиром, бывшим некогда частью приданого Элеоноры Аквитанской, безвольно лежала поверх смятых простынь, словно этот камень придавил её своей тяжестью, низведя муки сердца до грубого предмета сделки.
То, что он не пришёл в восторг и глаза не блеснули торжеством, Клотильда объяснила его невежеством.
Этот юноша, рожденный в бедности, не мог оценить доставшийся ему камень. Он никогда не видел ничего сравнимого по красоте и стоимости, поэтому принимал бриллиант за простую стекляшку. За полудрагоценный топаз или горный хрусталь.
Или, напротив, не принимал дар всерьёз. Не верил, что перстень отныне принадлежит ему, и он волен поступать с ним, как ему заблагорассудится. Герцогиня в самом деле не стала бы препятствовать, если бы он на что-то решился. Пусть бы даже пожертвовал монастырю или продал, а деньги роздал нищим.
Она хотела бы, чтобы он вкусил сладость роскоши и познал мощь золота. Но Геро ничего не предпринял. Перстень подогнали по размеру, и он носил его на безымянном пальце левой руки, как и было велено.
— Под цвет твоих глаз, — сказала Клотильда, когда дарила камень в памятное утро.
И часто повторяла, когда властно гладила его по руке и любовалась, как сверкает камень при свете дня или огненных бликов.
Перстень был далеко не единственным подарком. Он только создавал прецедент. После сапфира камней последовало множество, ибо принцесса находила в этом новое, неведомое удовольствие. Она как будто стремилась подчеркнуть ценность своего любовника, оценивая каждую ночь с ним в драгоценный камень.
За сапфиром последовал перстень с алмазом, небольшим, но удивительно чистой воды, в изящной оправе, затем несколько золотых булавок для воротника, украшенных огненными слезами рубина, бесчисленное количество золотых цепочек, аграфов для плаща, пряжек для туфель и шляпы.
Она досадовала, что выбор её ограничен. Дарить драгоценности мужчине – благодарность ущербная, однобокая. Для мужчины истинным вознаграждением являются почести, титул, завидная должность, ключ от города или корона. Ему нужны внешние атрибуты деятельности. Драгоценности — это игрушки женщин.
Это для женщин их разновидности и формы бесконечны. А что уместно подарить мужчине, чтобы удовлетворить или разжечь его тщеславие? Только верительные грамоты королевства.
Но примет ли Геро и этот дар? Не следует ли ей найти иной выход?
После первых суток лихорадки она немного опомнилась и объяснила его пренебрежение уже другими причинами.
Ну конечно же, этот юноша большую часть своего времени проводил под сводами библиотеки, в обществе древних греков и отцов церкви, он изучал поэтику в стенах университета, читал письма Сенеки и дневник Марка Аврелия. Его разум всегда был занят благородным трудом познания. И как желудок требует пищи, так и разум, после многолетних упражнений, нуждается в вине и хлебе.
Что ж, она готова исполнить этот каприз.
0
0