Она тогда и сравнила самого Геро со скрипкой, создание которой было всегда сопряжено с определённой тайной. Эти инструменты создавались потомственными мастерами и стоили баснословных денег. И звучали скрипки только в руках подлинных музыкантов.
Невежа мог извлечь из струнного инструмента только режущий ухо скрип. Но если скрипка звучала в умелых руках, песня её лилась подобно бальзаму в тоскующее сердце. И Геро как нельзя лучше подходил под это определение. Играть на скрипке сложно, пальцы могут быть изрезаны в кровь, но, если добиться её звучания, услышишь райские песни, а на барабане играть легко, но… скучно.
Вот потому она и не берет себе того «любого», который готов на всё и с которым всё просто, но скучно.
Однако, скрипка — инструмент хрупкий, требует обращения нежного и уважительного. Сломать её так легко. Неумелый музыкант может перетянуть и порвать струны, надломить тонкие, чувствительные деки и навеки лишить скрипку голоса.
Кажется, сегодня утром она это сделала.
Некоторое время спустя она решилась взглянуть на дело рук своих. Ей казалось, что Дельфина, в своей молчаливой, подспудной злобе, что-то утаивает, что на самом деле его жизни грозит опасность.
Зрелище и в самом деле удручающее. В лице ни кровинки, глаза будто провалились, на обе руки наложены повязки, но угадываются скорые розовые пятна. Оливье хмур. Анастази в ярости. Дыхание Геро тяжёлое, затруднённое. Оливье сказал, что дал ему опия, но это скорее обморок, чем сон. Геро потерял много крови. Вид его перевязанной руки поверх покрывала особенно невыносим.
Вновь пострадали его руки. И это несмотря на то, что она обещала, что ничего подобного, никаких ран, ушибов, кровоподтёков больше не будет. И вот она снова нанесла ему эти раны. Нет, нет, не она! Он сам это сделал! Сам! Почему же он такой глупый?!
«Это всё гордыня проклятая. Я этого не хотела».
В тот миг она в очередной раз победила чешуйчатого исполина. Не пришлось даже сражаться, он лопнул как мыльный пузырь, только смрадный дым остался.
Будто пролитая кровь Геро обладала магическим свойством развоплощать всех подземных чудовищ.
«Ты непременно увидишься с ней. Я прикажу Анастази снова привезти девочку, или ты сам отправишься к ней».
Она всё гладила его по лицу, повторяя слова своей капитуляции и свято верила, что эта капитуляция будет последней.
Оливье не солгал. Геро, вдохновлённый, полный надежды, быстро поправлялся.
Он не препятствовал своей молодости восстанавливать окровавленные руины. Послушно глотал сладкое густое вино из Кагора, ел чёрный душистый виноград из Наварры и печёночный паштет с зёрнами граната. На этот раз он хотел как можно быстрее обрести силы. Ему не терпелось увидеть дочь. Герцогиня не стала ему препятствовать.
Пусть так, она смирилась с поражением. Даже позволила ему воспользоваться её собственным экипажем с гербами. Может быть, она с самого начала повела себя неверно? Может быть, ей следовало быть хитрее, изворотливее?
С мужчинами, как и с детьми, не следует действовать напрямик. С ними следует быть уступчивей, мягче и добиваться своего обходными путями, не гнушаясь обманом и лицемерием. Герцогиня ещё в юности слышала эту истину от кормилицы её брата Людовика. Та умела каким-то непостижимым образом успокоить капризного, злого дофина.
Но сама принцесса никогда не имела дел с детьми. Её собственный сын воспитывался в Ангулеме. А те мужчины, что ей встречались, сами уступали бразды правления, легко выдавая собственные слабости и указывая на ахиллесову пяту. С ними не приходилось так уж изворачиваться.
Геро тоже был уязвим, даже более, чем другие, но его слабость была иного рода. Он ничего не требовал для себя. Его ахиллесовой пятой была дочь. А герцогиня не желала принимать это как решение. Даже отметала его как несуществующее. Ей бы следовало провести рекогносцировку, прежде чем бить тараном в ворота крепости. Предупреждали же язычники: «Для сохранения и удержания власти самое подходящее из всех средств — быть любимым, самое несообразное — внушать к себе страх.» (Цицерон)
Что теперь каяться? Ей придется затевать новые переговоры, подписывать меморандум, выплачивать отступные. И ждать, когда её дипломатические уловки принесут дивиденды.
Анастази выпросила позволение отправиться с ним в Париж. Клотильда не возражала.
Она тоже придумала, чем себя занять. К ней в замок пожаловала целая компания светских заговорщиц во главе с герцогиней де Шеврез. У её высочества появился повод развлечься. То, что дети называют игрой, взрослые называют политикой. Политика — это забава пресыщенных, тех, кто избавлен судьбой от забот о хлебе насущном, пытается заполнить образовавшиеся пустоты занятием почтенным и значимым.
На самом деле никакой политики, как почтенного ремесла, не существует. Это всего лишь высокопарное определение воровского промысла. Один разбойник пытается урвать часть добычи, которую награбил другой, более удачливый.
Добыча эта может быть размером с вязанку дров или с Мантуанское герцогство. Величина и стоимость добычи решающего значения не имеют. Действия разбойников, их мотивы и цели всегда будут природы единой, как едина в своем естестве вода, где бы не пролилась эта прозрачная и бесцветная жидкость. Так и человек в основе своей понятен и предсказуем. В ничтожестве своём, смертности, слабости, уязвимости человек соперничает с Богом. А так как средств и возможностей превзойти Бога у смертного человека нет, то он выдумывает себе средства иллюзорные. Двуногая птица, лишённая перьев, вполне искренне полагает, что, если взберётся на императорский трон, украсит свой череп тяжеленным золотым обручем и назовет других двуногих птиц подданными, он более не будет жалким, лишённым шерсти червем и уподобится кому-то из бессмертных.
Дальше всех ушли по этой дороге иллюзий императоры Рима. Наследник Цезаря Октавиан первым назвал себя Августом — Божественным — и повелел воздвигнуть храмы, где ему поклонялись, словно он жил на Олимпе. В богини подалась его жена Ливия, которая, по слухам, сама же и рассеяла надежды мужа на бессмертие. Безумцу Калигуле показалось слишком мелким уподобиться одному богу. Он решил стать всеми богами одновременно, даже богинями. Велел отбить всем храмовым статуям головы и приставить свою собственную.
Кто-то возразит, что Калигула был сумасшедшим, но что сказать о рассудочном и вполне благоразумном императоре Адриане, который так же влез в шеренгу богов, перетащив туда и своего любимца Антиноя, и даже воздвиг в его честь несколько храмов. Однако, все эти храмы, курения, жреческие песнопения, белые голуби, процессии, гимны и золоченые алтари не помешали ему одряхлеть, умереть и даже истлеть, как самому последнему пьянице из Субуры.
Язычники, по крайней мере, не скрывали своих истинных намерений. Они были честны. Произносили открыто вслух то, в чём другие стыдятся признаться.
Соперничать с Богом, почувствовать себя богом, вкусить власть над ближним, преодолеть свою смертность, своё ничтожество — вот что все они хотят, эти жалкие создания, и настолько жалкие, что даже не смеют сами себе в этом признаться.
Клотильда скучала. Она слушала трескотню пожаловавших к ней дам, этого сборища тамбуринов, этих ущербных, завистливых, подвядших богинь, и думала, каким ж средством воспользуется Геро, чтобы осуществить эту цель, эту изначальную первородную, неутолимую, как голод, потребность – почувствовать себя богом.
Он рождён на земле, в той же юдоли слез, в жалкой неизбежной конечности всего сущего, и он должен этого желать. Но как? Если он отвергает привычные, заезженные лёгкие пути, то вынужден обрести другой. Какой? Да и есть ли он, этот путь?
Она вспомнила его глаза, то печальные, то полные света, вспомнила, как он смотрел на свою беременную жену, как держал на руках ребёнка, как следил за полётом птиц, как касался деревьев, будто приветствуя, как гладил подбежавшую собаку, как улыбался нищему в трапезной — и странная пугающая мысль поразила её.
Мысль еретическая, разрушительная. Ему и не нужно искать особых путей или средств, чтобы соперничать и добиваться. Он уже достиг того, чего желал. Он уже бог. А если не ходит по воде, то это потому, что не пробовал.
Она тряхнула головой и жадно отпила из бокала вина. Герцогиня де Шеврез только что поведала о своих планах отомстить Людовику за её изгнание в Тур, свести королеву Анну с герцогом Бекингэмом.
— Он получит рога на свой узкий, бледный лоб. Или я уйду в монастырь, — заявила урождённая Мари де Роган.
«Что ж, — подумала Клотильда, — это её средство взобраться чуть выше прочих смертных, оттоптать им головы и вообразить своё грешное, уже подвядшее тело вместилищем божества. Украсить лоб помазанника парой рогов – это ли не признак особой избранности, это ли не вызов смерти, её прожорливым червям?»
Как много этих смешных, жалких, презренных уловок, что дарует фальшивое медное величие!
Клотильда вновь выпила вина. Она чувствовала себя не то потерянной, не то разочарованной. Присутствовало сходство с какой-то вселенской досадой. Ей было и смешно, и противно. Хотелось вскочить и бросить в лицо этим глупым существам несколько отрезвляющих оскорбительных слов. Сказать им, что они уже мертвецы, что они жалкие птицы с пупырчатой синеватой кожей, но не желая смириться с постигшим их недугом, пытаются приладить на срамные места связки из чужих перьев. Втыкают те же перья в голову и загривок. Как всё это жалко!
Но даже если она скажет, её никто не услышит. Её сочтут сумасшедшей. Да и зачем им знать правду? Пусть пребывают в счастливом неведении, позволяя управлять собой, как позволяет безмозглый скот гнать себя на убой.
У неё явился и другой соблазн. Показать им истинного бога, того, кому никакие уловки не требуются.
Но вовремя вспомнила, что Геро нет в замке. Он отправился в Париж на свидание с дочерью. Стало ещё муторней. Где-то там в закопчённом доме, скрипящем и продуваемом, он возьмёт на руки неведомого, почти ненавидимого ею ребёнка. И будет смотреть на этого ребёнка тем самым любящим, исцеляющим взглядом, каким Господь, по уверения отцов церкви, взирает на своих грешных детей. Только взгляд всемогущего Создателя — всего лишь желанная выдумка, почти пьяное утешение, а взгляд Геро, обращённый к дочери, — неумолимо засвидетельствованный факт.
Потому что она сама видела. И корчилась от зависти и непонимания. Что бы она отдала, чтобы он так на неё взглянул?
Взглянул бы с полным, безоговорочным прощением и ласковой насмешкой, посмотрел бы и признал, что она есть, что она существует, что она достойна внимания и даже любви, взглянул бы так, что ей более никогда не пришлось бы доказывать своё право на существование, на свою значимость, не пришлось бы подкупать, вымаливать или выбивать это право силой.
Она бы раз и навсегда уверилась бы в своей непреходящей ценности, которую нет необходимости удостоверять подписями и печатями. Алмаз или благородный рубин, оставаясь погребёнными под горой угольного шлака, всё равно остаются алмазом и рубином. Странно было бы, если бы они взялись что-то доказывать серому граниту или зеленоватой бронзе.
Только ей, герцогине Ангулемской, об этом преображающем взгляде не стоит и мечтать. Божество до неё не снизойдет. Всё растратит на крикливую девчонку.
Вслед за раздражением подкатила ярость. Голоса разодетых товарок уподобились хрипловатому карканью. На какой-то миг герцогиня испытала мимолетную зависть.
Как просто жить в этой птичьей слепоте! Как незатейливы их желания! Как достижимы! Кто бы из них понял ту муку, что она ежеминутно терпит? Её бы подняли на смех! Что за нелепицу она вообразила? Взгляд? Какой взгляд?
Этот красивый юноша — её любовник, он принадлежит ей. Чего же ещё желать? Что иного ждать от мужчины? Для этих безглазых, бескрылых созданий любовь равняется похоти.
Клотильда усмехнулась. Она сама несколько часов назад именно так и считала. Это был её нерушимый постулат. Мужчину и женщину связывает похоть и денежный интерес. А любовь…
Любовь — это выдумка. И всё, что она надумала, тоже небылица. Опасная, богохульная. Кто это здесь бог? Геро? Безродный, упрямый мальчишка, который всего лишь умеет быть хитрее других.
Уже за полночь, когда знатные гости разошлись по отведённым апартаментам, ей доложили, что Геро давно вернулся в Конфлан, поднялся к себе и лёг спать. Как того требовал мэтр Оливье, ибо поездка в город, которую лекарь назвал несвоевременной, так как молодой человек ещё очень слаб и время от времени испытывал приступы головокружения. Раны ещё были свежи и могли открыться.
Услышав это, герцогиня нехорошо усмехнулась. Вот и кончилась вся божественность. Как ей могла прийти в голову такая невероятная фантазия?
Он – бог! Он человек. Такой же уязвимый и грешный. Он, вероятно, и сам верит в особые, присущие ему качества, в особые возвышенные состояния души, в осветление плоти, и вера его так сильна, что в самом деле становится преображающей, сдвигает гору, что боится горчичного зерна.
Сегодня он наполнен этим нектаром до краев, как напитавшийся весенним дождем цветок. Он наполнен самой жизнью, несмотря на телесную слабость, и влечёт за собой эту сияющую жизнь, как сияющий шлейф. Он подобен падающему метеору, который так блистательно сгорает в тёмном небе.
Герцогиня вскочила с постели, на которую улеглась минуту назад. Она была пьяна, её шатало, и рассудок молчал. «Я хочу его!» — думала она, направляясь к своему кабинету, чтобы воспользоваться потайной дверью.
«Я поступаю неразумно, я знаю. Он болен, устал, я и сама чувствую себя разбитой. Но сегодня у меня есть шанс. Сегодня он другой, изменившийся, преображённый, полный жизни. Он ещё не замкнулся в свою привычную отчуждённость, в свою сухую механистичность. Я ненавижу эту девчонку, но благодаря ей я могу дотронуться до него живого, без защиты, без доспехов, дотянуться до самого сердца. Поэтому пусть девчонка живёт, пусть даже видится с ним, пусть взращивает в нём любовь, этот живительный эликсир, который, будто свежая кровь, достанется мне».
0
0