— Нет, — ответил Геро. – Обстоятельства рождения вовсе не решающая причина для счастья или несчастья. Это скорее предпосылка, способная привести как к тому, так и к другому. Он несчастен не потому, что король. Как и сапожник несчастен вовсе не потому, что он сапожник. Хотя корона, без сомнений, сама по себе ноша тяжкая и не способствует обретению счастья.
— Тогда от чего же?
Клотильда уже забавлялась. Повторяется история с этим красномордым соглядатаем… как там его, ах да, Любен. У этого мать вдовица и две сестрёнки. Бедняга вынужден быть подлецом. А что же с августейшим правителем? Во имя чего или кого он страдает?
— Он одинок, — продолжал Геро. – Вокруг него так много людей, они все преследуют его, все жаждут внимания.
— Что ж тут поделаешь, он король. Назойливость придворных — это обратная сторона королевских привилегий.
— Нет, я не об этом. Все эти люди, они пришли к нему не просто так, они все пришли, чтобы что-то продать.
— Продать?
— Да. Они как мелкие уличные торговцы вокруг единственного покупателя. Каждый норовит перекричать соседа и продать покупателю свой товар. Он король, никогда и ничего не получает в дар, как друг или возлюбленный. Он всё покупает. Всё, даже… даже любовь матери.
Клотильда промолчала. Он прав, этот чудаковатый мальчишка. Никто, ни один из них, рождённых у подножия трона, никогда и ничего не получает в дар. О ней, принцессе крови, можно сказать то же самое. Она всё покупает. И его, Геро, она тоже пытается купить.
Купить за золото, за престиж, за власть. Вот сегодня она попыталась сделать это с помощью коронованного брата, прельстить блистательным родством, и в очередной раз потерпела фиаско.
По возвращению в замок Геро сразу поднялся к себе.
Клотильда ещё некоторое время размышляла над его словами, поглядывая на своих придворных. Она, само собой, никогда не тешила себя надеждой, что кто-то из них, из её фрейлин и конюших, лакеев и пажей, питает к ней искреннюю привязанность, но этот подброшенный им оскорбительный образ покупателя в толпе торговцев стоял перед глазами. Да, она покупатель, богатый покупатель с мешком золотых монет. Её осаждает толпа попрошаек. Говорят, нечто подобное происходит на восточных базарах, где торговцы горланят, расхваливая свой товар, и хватают покупателей за полы одежды.
В королевской приёмной, да и в её собственной, никто не горланит, все стоят чинно, потупив глаза, горничные двигаются бесшумно, дамы грациозно приседают, кавалеры отвешивают поклоны, но азарт торгов от царящей благочинности не стихает. Тут стоит тот же ярмарочный гвалт. Только вместо лент и позументов на прилавках пылятся ум и расторопность, доблесть и честь.
А преданность? Это дар или сделка?
Клотильда покосилась на Анастази. Ей повезло больше, чем августейшему брату. У неё есть первая статс-дама, которая ничем не торгует, а служит по велению собственного сердца. И ещё у неё есть Геро, который и вовсе цены не имеет.
Она хотела говорить с ним. Вот так же доверительно, откровенно, как говорила с ним несколько часов назад в экипаже, когда он вдруг ответил.
Он ответил ей не так, как она ожидала, не укрылся за пустой отговоркой, а почти допустил в свои мысли. Он мог бы ответить ей, что находит короля надменным и равнодушным, скучающим и великим. Как ответил был каждый, допущенный в королевский чертог, а затем допрошенный кем-то из посвященных. Этот каждый непременно бы солгал, соблюдая те же правила торговли, но Геро, этот нищий, необременённый купеческим коробом юродивый, сказал правду. Он приоткрыл дверь в свой запретный сад.
Она не сразу догадалась, только позже, вернувшись в тот разговор в тиши кабинета, страдая от придворной рутины и жалоб просителей. Как же она упустила? Как не догадалась? Ах, слепая, высокомерная, самовлюблённая матрона! Это его откровенность — всё равно, как тот мимолётный луч благодарности. Жемчужина, скатившаяся с ладони. Он говорил с ней! Говорил!
Без страха, без смущения, почти дружески. Возможно, так он благодарил её за быстрое избавление. За то, что она не позволила ему задохнуться в спёртом воздухе дворцовой мертвецкой, не принудила уподобиться этим раскрашенным, гомонящим птицам на скотобойне. Это был проблеск понимания, взаимного, священного, будто две струны в разных октавах взяли схожие ноты. Он ещё на шаг позволил ей приблизиться, на целый шаг сократил разделявшую их пропасть. А она не поняла!
О Боже, за что же Ты наказываешь слепотой и безумием? Поистине, прав был тот, возвестивший, что впавший в немилость у Господа теряет разум, единственная казнь, что выносится свыше.
Захочет ли он говорить? Будет ли её запоздалый порыв принят? Или разочарование, что он уже успел испытать, побило градом и засухой робкие побеги?
Всё же она решилась. Взглянуть в его глаза, убедиться. Геро осторожен, но великодушен. Целая череда обид и разочарований не обратили его сердце в кожистый мешок, который подобно барабану, глухо и однообразно вторит единый ритм.
Сердце почти каждого после наносимых ударов, обрастает этим ячеистым панцирем, твердеет и грубеет, как холка крестьянской лошади. Со временем и сам владелец сердца обрастает не то шерстью, не то стальными чешуйками. Поверх кожи возникают невидимые наросты, которые отделяют, отгораживают, оберегают. Они отстраняют холод и ранящий жар, острие насмешек и трезубец ненависти, но вместе с тем сводят на «нет» ласки любимых и трепет нежности.
Она хотела бы вернуть то, что давно утратила, эту изначальную незащищённость, эту детскую чувствительность, чтобы зов мира, его касания и его ласки стали бы многомерными, не имеющими числа, состояли бы из всего богатства чувств, запахов и событий. Она хотела бы научиться у Геро этому бесстрашию. Каково это – жить без спасительного панциря, почти без кожи, с обнажённой душой и открытым сердцем?
Каково это — принимать в себя жизнь, как сокрушительный шквал, со всеми горькими, сладкими, обжигающими, ледяными, острыми шипами слов и действий, со всеми крючьями, лезвиями и клинками? Как ему это удаётся?
Она чувствовала потребность задать ему этот вопрос, но прежде ей предстояло ещё некоторое время прожить в рутине мелких дрязг и споров, в окружении тех, кто никогда не задаёт подобных вопросов. У тех, кто суетится, подталкивая свои бумаги на подпись, кто, просительно приподнимаясь на цыпочки, умильно смотрит в глаза, кто, расшаркиваясь, гнёт спину в полном соответствии с природой человеческой смертности. Они практичны и рациональны, как полевые мыши.
Они осудят за неосторожность и Прометея, доведись им услышать постигший его приговор. Они безупречны в своей житейской мудрости. И как же скучны.
Клотильда с гримасой отвращения передала секретарю последний подписанный ею документ, который тот, педантичный и болезненно исполнительный, посыпал песком, а затем благоговейно поместил в кожаное хранилище.
Когда же он, пятясь и беспрестанно кланяясь, вышел, она бросилась к известному гобелену. Ей виделось, что Геро ожидает этого разговора с тем же нетерпением, что он, подобно ей, рад согласию их мыслей. Долгие месяцы вражды должны быть утомительны и для него. К тому же, это не капитуляция, которую он не мог себе позволить.
Он не проигрывал битву, это был иной, более прагматичный вид соперничества. От сражения на мечах они переходили к философским спорам, оставаясь при своих догматах, но уже не страдая от ран и увечий. Они могли говорить. Геро достаточно умён, чтобы это понимать. Он должен чувствовать себя в большей безопасности и стремиться упрочить своё положение. Он должен готовиться, думать, проигрывать возможные варианты.
Но герцогиня застала его не в раздумьях. Геро был занят своими деревянными болванчиками.
Скинув свой щегольской камзол, уже забытый, отслуживший, закатав рукава до локтей, он вычерчивал на огромном листе пергамента, невесть где раздобытого старанием лакея или самой Анастази, какие-то разрозненные фигуры с прямыми углами, полукружьями, выступами и столбцами цифр вдоль сходящихся линий.
Приблизившись, она разглядела в нагромождении бессвязных деталей некое подобие птицы с тяжелыми неуклюжими крыльями и длинным, слегка загнутым клювом.
Геро был так увлечён, что не расслышал её шагов. Он выглядел пронзительно юным, почти мальчишкой, который внезапно открыл путь к новому озорству, к устройству хитроумной хлопушки, петарды или трескучего колеса для устрашения ворчливых соседей. От усердия он закусил губу.
Труд куафера, несколько часов назад приложенный к этим чёрным, шелковистым прядям, был безвозвратно потерян. Похоже, что Геро, едва оказавшись вдали от хозяйки, тут же, всей пятернёй несколько раз провёл от затылка ко лбу и наоборот, чтобы изгнать даже малейшее сходство с придворным единообразием. Такой маленький школярский вызов.
Но её задел не этот детский протест, а его пылкая увлечённость. Он уже всё забыл. Забыл королевский дворец, забыл величественную приёмную с её позолоченной паствой, забыл короля, забыл свою к нему мимолётную жалость и, конечно же, забыл её, сестру этого короля. Едва переступив порог, он как будто стряхнул тот привычный ей, возвеличенный мир, как уличный прах с разума и одежды. Он не мучился, подобно ей, воспоминаниями о прерванном разговоре, не задавал вопросов, не терзался, не тешил себя надеждой. Он забыл.
Для него их мимолётная близость была эпизодом, данью вежливости. Он давно заместил этот разговор уродским двукрылым сооружением, которое предназначил своей дочери. Он весь с головой ушёл в это плоское сплетение линий, он весь был там, на кончике угольного карандаша, подрисовывая птице пустые, круглые глаза.
Он думал о своей дочери. Только о ней. Снова — только о ней.
Кроме неё, этой маленькой двуногой зверушки, для него ничего не существовало. Он вычеркивал всех, изгонял без жалости, без слова участия и благодарности. Она, герцогиня Ангулемская, могла простоять вот так у двери, как простая служанка, до самого вечера или даже до утра — он бы и не заметил.
Его лицо светилось радостью, предвкушением, губы чуть улыбались. Но он был так далеко.
Клотильда огляделась. На маленьком верстаке, который слуга соорудил у самого окна так, чтобы укрыть собрание улик портьерой, уже стояло несколько готовых игрушек. Их нельзя было назвать идеальными, явно сквозило прилежное ученичество и любительская неловкость.
Но было в них что-то неуловимо щемящее, доброе. Пусть одна лапа вырезанного из дерева щенка оказалась толще другой, но щенок, не тяготясь своим уродством, готов был бежать навстречу, радостно тявкая. Другая фигурка явно претендовала на сходство с пастушкой, однако больше напоминала грузную молочницу в платье колоколом. А этот бредущий по дороге монах и вовсе — угрюм и мрачен, как призрак. Были ещё фигуры безликие, продолговатые, похожие на личинок.
Преодолевая отвращение, она взяла одну из них двумя пальцами, будто это был извивающийся белесый опарыш, и швырнула в огонь. Затем, всё так же содрогаясь, с приступом тошноты, тронула деревянную кукольную руку, пальцы который были ещё срощены в грубую лопатку. Тоже в огонь.
На самом краю верстака стоял аккуратный, плоский ящик с кожаными ремешками вместо замков. Крышка ящичка была открыта. Это были инструменты, с помощью которых он вырезал этих маленьких чудовищ. Клотильда не знала, как называются эти инструменты и как ими действовать, но от них разило затхлым духом трущоб, где обитают грязные простолюдины.
Стремительно приблизившись, она столкнула ящичек со стола. Острые, сверкающие инструменты, все с гладкими рукоятками, повалились будто солдаты, попавшие под картечь.
Только тогда Геро её увидел. Выражение увлечённой радости исчезло. Он не успел испугаться, был только в недоумении. На шум прибежал краснолицый детина. В нерешительности остановился в дверях.
Герцогиня указала на верстак и поделки:
— Вот это всё – убрать!
Stultum imperare reliquis, qui nescit sibi.
Безумен тот, кто, повелевая другими, не умеет повелевать собой.
Клотильда с раздражением захлопнула книгу. Кто положил на стол этот сборник латинских сентенций?
Бывший раб, поэт-комедиант, разъезжавший по окрестностям Рима в жалкой повозке, давая представления за пару монет, давно умерший, истлевший, смеялся над ней. Он тыкал в неё пальцем и сыпал своими нравоучениями в ответ на её молчаливую досаду. Эту шутку с книгой могла сыграть Анастази. Это в её манере — прибегнуть к помощи такого посредника, ибо сама придворная дама в спор не вступала.
Влекомая странным любопытством, будто ребёнок, превозмогающий страх перед шорохом в темноте, она вновь раскрыла книгу, желая не то смягчения, не то усугубления приговора.
Minus est quam servum dominus qui servos timet.
Страшась рабов, хозяин сам пред ними раб.
Она швырнула книгу. Почему они присвоили себе право давать ей советы? Кто прячется за словом «они», герцогиня затруднилась бы ответить. Но их было много.
Её назвали безумной, она не способна управлять собой, но присвоила себе право управлять другими, созидать и разрушать судьбы. Никто прежде не подвергал это священное право сомнениям и пересмотру, какие бы безумства она ни творила. Но всё изменилось с тех пор, как в её жизни появился Геро.
Её лишили неприкосновенности, как низвергнутого тирана. Теперь каждый её шаг, каждый поступок взвешивался, оценивался и обсуждался. Негласно, тайно. Никто не посмел бы возразить открыто, затеять бунт. Разве что Анастази, эта влюблённая потаскуха. Но нет, молчит даже она. Оставляет на её столе книгу с нравоучениями. А те, другие, они тоже молчат, они тоже будут приносить ей книги, жалкие, ничтожные трусы.
0
0