Она больше не поднимала эту тему, не на следующем сеансе. И не на сеансе после. Ей нужно было время, чтобы понаблюдать за ним, чтобы проверить его, чтобы укрепить его методы заботы о себе. Ей нужно было время для планирования. Она ждала, пока не почувствовала удовлетворенности своим планом.
«А давайте сегодня, — сказала она, после того как они оба сели, — мы поговорим о дереве».
Он удивленно посмотрел на нее, мгновенно переключившись на то, чтобы взглянуть на нее и сделать штуку.
«Нет, не так», — пояснила она раздраженно. — «Я имею в виду, буквально. О дереве.»
«Оу.» — Он прекратил делать штуку и посмотрел на дерево. Он выглядел неудовлетворенным и не без причины. — «Знаете, на самом деле не так уж сложно сохранить дерево живым, Травинка. Множество людей намного глупее, чем Вы, и справляются с этим просто отлично».
Она пожала плечами. Она не собиралась позволять ему вести эту дискуссию.
«Мне просто интересно», — сказала она, непринужденно и спокойно. Она вытаскивала туз из рукава. — «Вы всегда были так добры к этому дереву. Почему, как думаете?»
«Что Вы имеете в виду?» — спросил он. Его брови нахмурились.
«Ну, Вы рассказали мне о, ну знаете, правильном управлении садом…». Она некоторое время, придумывала эту фразу. — «Вы не добры к своим растениям. Итак, чем отличается это дерево?»
Он подумал об этом. Он пожал плечами. Он еще не видел ее насквозь. «Мой сад ухожен, Травинка. У моего сада нет оправданий. Ваше дерево не является ответственным за его состояние, верно ведь?»
Было немного странно слышать, как он зовет ее «Травинка», пока они обсуждали его сад. Она оставила эту мысль на потом. Она будет задаваться вопросом о значении этого позже. На данный момент у нее был план.
«Верно», — сказала она. Она кивнула. — «Нельзя же винить дерево в его состоянии, так?»
Он еще не понял, что она пытается сделать. Но она видела, что он стал осторожнее. Он мог теперь распознать наводящий вопрос.
«Предположим, что нет», — разрешил он.
«Так кого же нам винить?»
Теперь он распознал ловушку.
«Что Вы пытаетесь сделать, Травинка?» — спросил он, точнее, предупредил.
«Мы просто говорим о дереве». — Она пожала плечами, симулируя невинность, симулируя небрежность, желая, чтобы он видел ее насквозь. — «Мы ведь можем просто поговорить о дереве, не так ли?»
«Нет, — сказал он, с полной уверенностью, — нет, не можем».
«Почему нет?»
«Обри …» — он засмеялся, но на самом деле это был не смех. Он покачал головой. Он поднял руку, и она думала, что он собирается снять солнцезащитные очки, но он этого не сделал. Вместо этого он просто надёжно натолкнул их себе в нос. — «Вы не единственная, кто умеет понимать аллегорию».
«И хорошо», — сказала она, и была серьёзна. — «Итак, мы на одной волне. Скажите, кто виноват в том, что дерево страдает?»
«Обри», — снова сказал он, и как-то напряженно. Опасно напряженно. — «Вы должны послушать меня».
«Я слушаю.» — Это было правдой, она думала, что это правда. — «Что бы Вы ни говорили, я слушаю».
Он открыл рот, чтобы заговорить, но потом снова закрыл его. Он закрыл рот и позволил челюсти работать. Он позволил своей челюсти удержать любое количество слов, которые он не сказал бы, которые он не выпустит. Он позволил своей челюсти работать, поскольку это опасное напряжение усилилось, когда он стал более твердым и неподвижным.
«Вы не единственная, кто умеет понимать аллегорию», — повторил он, слова были ясными и ломкими. — «Я говорю, что Вы и я не единственные, кто умеет её понимать».
Они говорили мимо друг друга. Она знала. Она была удивлена этим, потому что думала, что они понимают друг друга, но она знала, что они не были всё-таки полностью на одной волне. Она будет менять тактику, она будет пытаться вывести их на одну волну.
«Это Ваше пространство, Кроули», — сказала она. — «Это то место, где мы выполняем ту работу, которая Вам нужна. Вот что важно…
«Вы с ума сошли?» — он огрызнулся, он усмехнулся в отчаянии. Он поднял руки вверх и обвел ими комнату. — «Вы думаете, это какая-то карманная Вселенная? Что, Вы думаете, Ваше соглашение о конфиденциальности хоть что-то значит? Вы здесь не в безопасности, Травинка».
Они не были на одной волне. Она не понимала, насколько. Она принесла яблоко, чтобы разделить с ним яблоко, которое буддистские монахи вырастили и выходили, люди, которые признавали, что существование — это не что иное, как страдание на страдании, и она думала, что они были на одной волне, или, по крайней мере, почти. Она была не права.
«Погодите, Кроули…»
«Есть вещи, которые нельзя говорить, человек». Он никогда раньше не называл ее так, не так, не таким тоном. Ей не нравилось это чувство. Ей хотелось, чтобы он снял солнцезащитные очки. Ей хотелось знать, как выглядели его глаза, когда он так ее называл. — «Есть вещи, которые нельзя говорить, которые даже думать нельзя. Есть вопросы, которые нельзя задавать».
Чушь, — подумала она. Она подумала — Чушь.
«Позвольте мне…»
«У нее есть книга, полная аллегорий, и Вы думаете, что можете взять и учудить такое прямо у неё под носом?»
Она злилась. Она не хотела злиться. Она хотела, чтобы они были на одной волне. Она хотела, чтобы он позволил ей говорить, чтобы они могли обсудить это. Вместо этого он кричал на нее, он насмехался, он позволял себе погрузиться в мелкую, бессмысленную и неотложную тревогу. Он не пытался слушать, он не пытался быть честным, он пытался защитить ее, чтобы она была в безопасности, чтобы помешать ей говорить сострадательную правду, что было ее самой большой профессиональной силой. Он ее бесил, а она не хотела этого, она просто хотела, чтобы он заткнулся хоть на минуту, только минуту и послушал ее.
Она посмотрела на него. Она молча посмотрела на него и подумала, что, возможно, это был взгляд, который отражал то, что она чувствовала.
Должно быть, он увидел ее взгляд, и, должно быть, понял его, хотя бы немного. Должен был, потому что он сместился на своем месте. Он потянул за ткань своих подлокотников, отвел взгляд в сторону, и его челюсть работала так, когда он думал, что есть вещи, которые он не может сказать.
Она просто хотела, чтобы он принял это, поверил в это, знал это: нет ничего, что он не мог не сказать.
«Она любит Вас», — сказал горько он. Он не смотрел на нее. Он смотрел в сторону. — «Она любит Вас, человека, больше всего на свете, больше всего, что когда-либо создавала. Она позволяет Вам делать ошибки, Вы это знаете? Вы можете совершить столько ошибок, сколько захотите, и Она простит Вас. Вы просите у нее прощения, и она Вам его даёт. Вам.»
Он говорил горько. Он был сердит. Он не смотрел на нее. И она могла понять, что то, что он говорил, не имело смысла. Она поняла, что то, что он говорил, не соответствовало тому, что он только что сказал. Если Она простит всё, что сделал человек, то это значит, что Обри Тайм может сказать всё, что захочет. Если есть вещи, которые Обри Тайм не могла сказать, или даже думать, то это означало, что Она не хотела прощать всё, что мог сделать человек. То, что говорил Кроули, не имело смысла, не на поверхности. Отдельные фрагменты того, что он сказал, были непоследовательными, что, как она знала, означало, что должен быть какой-то другой слой, какой-то более глубокий слой, в котором они имели смысл.
Не в дереве было дело. Обри Тайм поняла, что ей даже не нужно дерево. Ей не нужен был туз в рукаве. У нее он все это время был. Он назвал ее Травинкой, и он был садовником, и он всегда идентифицировал себя с растениями в своем саду. Ей не нужно было это дерево, потому что она всё время сидела напротив него.
Она позволила себе разозлиться. Она позволила себе разозлиться, и она разозлила Кроули, а гнев — это маска стыда, страха и горя. Ей не нужно было дерево, потому что она сидела напротив него все это время. Она сидела напротив него, и он злился, и он злился из-за разрыва между ними, разницы между ними. Он был зол, потому что она могла быть прощена за то, что она могла сделать, а он — нет.
Он был зол из-за этого разрыва между ними. Но он был неправ. Он был неправ в том, что разрыв был. Он был неправ, потому что думал, что разрыв был в том, кто может просить прощения, а кто нет. Но это не было разрывом между ними, совсем нет.
Обри Тайм провела месяц в тишине, живя с буддийскими монахами, с людьми, которые признавали, что существование — это не что иное, как страдание на страдании. Она согласилась, они были правы или почти правы. Она провела месяц в тишине, чувствуя, что ей нужно чувствовать, думая о том, что ей нужно думать, и узнавая то, что ей нужно было узнать. Она провела месяц в тишине, живя с буддийскими монахами, и она узнала, что значит быть свободным, что значит выбирать быть свободным.
Обри Тайм понадобился месяц в молчании, чтобы пожить с буддийскими монахами, чтобы принять то, что, как она знала, было правдой. Ей не нужно было, чтобы буддийские монахи учили ее тому, что было правдой. Есть вещи, как знала Обри Тайм, которые всегда были правдой. Есть вещи, из-за которых она что есть мочи боролась, чтобы узнать, были ли они правдой. Есть вещи, для которых ей никогда не нужны были учебники по психологии, никогда не нужен был этот осел-женоненавистник Фрейд, вещи, которым никто её не учил, потому что она знала, она знала, она боролась за то, чтобы узнать, она выжила, чтобы иметь возможность узнать. Обри всегда знала.
Она знала: ребенок не обязан любить мать, которая его бросила.
Она знала: любовь — это не любовь, если она приходит от лезвия меча.
Она знала: если кто-то сильнее тебя угрожает сломить тебя, ты не выиграешь, пытаясь подняться.
Она знала. Она знала. Она знала это, и она провела месяц в тишине, живя с буддийскими монахами, чтобы принять это, принять его значение, принять то, что это значило для нее и ее души. Она провела месяц в тишине, живя с людьми, которые верили, что жизнь есть страдание, и она признала, что они были правы. Она приняла это, и она приняла естественное заключение: если жизнь есть страдание, то нет никаких оснований ожидать, что загробная жизнь будет чем-то отличаться.
Она приняла это. Благодаря этому, она поняла, как чувствовать себя свободной. Она целый месяц боролась с этим удушающим, мучительным молчанием, чтобы заслужить это чувство свободы. И она принесла яблоко, которое вырастили и выходили те буддийские монахи, и она разделила его как символ не с кем иным, как со змеем Эдема, потому что она думала, что если кто-то и может понять то, что она понимала, что она знала, что она смогла принять в себе, то только он. Она думала, что они на одной волне или, по крайней мере, почти на одной волне, и она ошиблась.
«Мне кажется, произошло недопонимание», — сказала она. Она сказала это тихо. Она сказала это, словно извиняясь. Что она и делала.
«Есть вещи, которые просто нельзя говорить».
Нет. Есть вещи, которые он не мог говорить. Есть вещи, о которых ему было запрещено говорить.
Он больше не говорил горько. Он больше не говорил сердито, больше нет. Он был усталым, грустным и маленьким. Как ребенок, которого ударили за то, что он попросил удовлетворить его потребности. Как ребенок, которого бросили, которому сказали, что это его вина, который поверил в это.
Это была ее работа — помочь ему не поверить в это.
Это тяжелая работа, мучительно тяжелая работа — не поверить в то, во что ты поверил в результате детской травмы, особенно детской травмы от руки родителя.
Она слышала, как он шмыгает носом, и она видела, что он плачет. Он отвел взгляд от нее и заплакал. Она знала, что он не хотел этим заниматься. Она знала, что он не хотел плакать. Иногда мы должны делать то, чего не хотим.
А потом им придется сказать друг другу определенные слова, но потом, потом. Придется прояснить недоразумения. Придется установить новые основные правила. Но разговор — это всего лишь один инструмент, доступный для терапевта, такого как Обри Тайм. Разговор — это только один инструмент, а молчание — другой. Тишина, теплота связи и сам человеческий дар сидеть в сострадании с другим, формировать это сострадание, чтобы оно ощущалось как разрешение, разрешение для отчаянно нужных слез.
Возможно, ей не нужен был туз в рукаве. Возможно, всё, что нужно Кроули — это она. И, может быть, если бы она могла научиться быть более осторожной и умной, этого было достаточно.
***
На следующем сеансе, когда он вошел в ее кабинет, он уселся на край стула. Вокруг него витала аура неистовства. Он сказал ей, что у него есть план, и это её обеспокоило.
«Вот как мы поступим», — сказал он, когда она села. Он полез в карман пиджака и вытащил лист бумаги. Это был не сложенный лист бумаги. Он выглядел абсолютно свежим и новым, несмотря на то, что лежал в кармане.
Он протянул его ей, умоляя взять. Так она и сделала.
Это был язык законников. Сверх-законный, более законный, чем ее соглашение об информированном согласии. Ей пришлось отвести бумажку подальше от лица, чтобы понять, что вообще от неё хотят.
Это был контракт.
«Какого хрена», — сказала она.
«Предсмертный постриг», — сказал он, как будто это было очевидно, как будто это имело смысл. — «Он работает. Не знаю почему, кажется несправедливым, конечно, но он работает».
Она всё еще пыталась прочитать контракт, который он ей передал. Она пыталась прочитать его, даже когда он продолжал говорить.
«Вы делаете всё, что хотите, до тех пор. Всё, что хотите, и мы сможем работать. Вы его подпишете, и мы сможем вернуться к работе, и я обязательно буду рядом, когда придет время. Я сам совершу постриг, я умею».
«Кроули», — сказала она или начала. Она всё еще смотрела на контракт, все еще пытаясь понять его. — «Вы ведь знаете, что это такое, верно?»
«Это — безопасность», — сказал он. Он хотел выиграть. — «Это — Ваша безопасность. Надо было сделать это давным-давно».
«Нет, Кроули…» — она покачала головой. Было трудно оторваться от слов на бумаге. В каком-то смысле это было ужасно. — «Это… Кроули, это хренов контракт на мою душу».
Он застонал от разочарования и закатил глаза. Точнее, он закатил всю голову, и его глаза как будто совпали.
«Вы пытаетесь заставить меня продать мою душу Раю», — сказала она недоверчиво, обиженно и удивленно. Она отодвинула листок бумаги обратно к нему, чтобы он забрал его.
Но нет. Он не забрал.
«У Вас нет причин не подписать его», — сказал он.
«Нет, есть», — сказала она.
«Просто подпишите его, и мы сможем вернуться к работе».
«Не буду».
«А стоит.»
«Нет», — сказала она, потому что ей это надоело, и она просто хотела, чтобы он ее услышал. — «Нет, не думаю, что стоит».
«Просто подпишите его, и мы сможем вернуться к работе». — он не собирался ее слышать. Он не хотел ее слышать. Он отказывался слышать ее.
Она поняла, что он не играл в труса.
Она должна быть осторожной. Она должна быть очень, очень осторожной. Она поднесла свою вытянутую руку, держа контракт, обратно к себе. Она положила контракт на колено. Это был сигнал, символ: она не подписывала его, но оставила.
«Давайте поговорим об этом. Ладно?» — спросила она. Он все еще сидел на краю своего стула, и ей было неудобно. Она должна быть осторожной. — «Почему бы нам обоим не усесться, и мы тогда сможем поговорить об этом».
«Нет», — сказал он и покачал головой. Он покачал головой, потому что он не побоится отрицать. — «Вы просто не понимаете. Вы не можете понять. Вы — Вы ничтожная, Вы маленькая, Вы не можете понять эти вещи. Вы должны доверять мне. Ладно? Доверитесь мне и подпишите контракт».
Она не собиралась подписывать контракт. Он не мог заставить ее подписать его.
«Вы можете просто сделать мне одолжение?» — она пыталась, она старалась изо всех сил. — «Простое одолжение — поделаем дыхательные упражнения, и тогда мы сможем поговорить об этом».
«Мне не нужен кислород, забыли? Подпишите, а иначе ничего сегодня делать не будем».
Он не играл в труса.
К этому моменту в их отношениях Обри Тайм знала Кроули. Она понимала его. По крайней мере, она верила, что понимает его так же, как человек может понять демона. Она знала, как он делал свою работу. Она испытала его, делая его работу. Он не выдвигал требований как часть своей работы. Она знала, что это была одна из его профессиональных компетенций: он не требовал, он не настаивал и мог ждать сколько угодно, чтобы получить то, что хотел.
Сейчас он вел себя не очень компетентно. Сейчас он требовал. Он настаивал. Он вовсе не собирался ждать. Она подозревала, что если он сделает все возможное, если он займется этим профессионально, он в конечном итоге сможет ее одолеть. В конце концов, он был хорош в том, что делал. Но он не собирался заниматься этим профессионально. В данный момент он не мог думать как профессионал. Он был слишком расстроен, слишком предан, слишком настроен на то, чтобы добиться того, чего он хотел добиться на своей работе.
Он плохо справлялся со своей работой, и у нее сложилось ощущение, что она тоже не знает, как выполнять свою работу.
«Мне просто нужно, чтобы Вы были помедленнее», — сказала она. Она сказала это осторожно, она сказала это медленно. Она подняла руку, как будто говорила пожалуйста, просто уступи мне.
«Это не должно быть таким трудным решением!» — воскликнул он.
«Хватит», — сказала она. Она потребовала. Он не вел себя, как он. Он был в бешенстве, он был настойчив, он был ошеломлен и выплеснул всё это на неё. Это было опасно, и она была напугана тем, что он был в опасности, что он был слишком ошеломлен, что она подтолкнула его к темам, прежде чем он был готов к ним, что она подтолкнула его к темам, которые она на самом деле не понимала, не совсем, и что, возможно, были темы, к которым он просто не мог быть готов. Она была в ужасе за него, и ей нужно было помочь ему. Ей нужно было помочь ему, но она не собиралась продавать свою душу — ни ради него, ни ради Неё, ни за что.
«Я уйду», — предупредил он. Он предупреждал, и он был напуган, и он выглядел безумно. Он пугал ее.
«Очень надеюсь, что не уйдете».
«Я Вас умоляю, Обри, конечно же, уйду». — он не хотел уходить. Не хотел. Он боялся уйти, она знала. Он был в ужасе, но он рисковал. Он не играл в труса. Он рисковал, он устроил всё это, и она знала, что дело не совсем в ней. Она знала, что дело было не совсем в ее душе. Она думала, что сможет заставить его отождествить себя с деревом, но он всегда уже отождествлял себя со своими растениями. Он сделал её Травинкой, он был садовником, и он всегда отождествлял себя со своими растениями.
Он хотел продать не её душу, не совсем. Она знала. Он отчаянно и панически пытался спасти не её душу. Травма сидит в мозгу, как вездесущая реальность. Время, ход времени и разница между тогда и сейчас полностью стираются из-за травмы. Она знала это и знала, что он не понимает, что делает. И она не знала, как с этим справиться.
Он установил символы. Он определил их значение здесь, в пьянящем, особенном пространстве ее офиса. Он создал символические элементы, с которыми они должны были работать, и она не поняла это, пока не стало слишком поздно. Теперь было слишком поздно, и он был слишком глубоко в отчаянии, чтобы она могла исправить, отменить, ввести в бухту корабль, прежде чем он затонул глубже.
Она не ответила ему. Она была тиха, молчалива, она пыталась думать, разбирать и рассуждать. Она не ответила, и она видела по его лицу, что этого было достаточно. Она видела, как безумная энергия, страх и боль кристаллизуются и поворачиваются. Он был не в порядке. Он слишком устал, он был слишком взбешен, и он пугал ее.
«Подождите, Кроули», — сказала она, пытаясь вернуть его. Но он не послушал, он не слушал. Он не мог ее слышать, потому что сейчас она не была для него Обри Тайм. Она была для него чем-то другим, чем-то далеким, хрупким и слишком болезненным для него, чтобы он мог думать и признавать напрямую. Он не слушал ее, и он не слышал ее, и это её пугало.
Он кивнул. Он кивнул не ей, а себе, и этот кивок чуть не разбил ее сердце на две части. Он не пытался забрать у нее контракт — он оставит его там, оставит для нее. Но он встал. Он встал, он двинулся и вышел за дверь.
Он вышел за дверь, и не вернулся.