Хасеки Кёсем, прошлое которой стерто
Прекрасны сады Дар-ас-Саадет солнечным днем, но ничуть не менее прекрасны они и ночью. Даже самой глухой и темной ночью первого лунного дня, когда небесные гурии выткали месяц по черному шелку неба столь тонкой серебряной нитью, что не всякий и углядит, и совсем распоясавшиеся в его отсутствие звезды сверкают нагло и ярко, колят глаза острыми искрами, делая темноту в Саду тысячи Наслаждений еще более непроглядной. И опасной. Во всяком случае, для посторонних.
Но ту, что только что выскользнула тайным ходом из казавшейся монолитной стены Изразцового павильона, трудно было бы назвать посторонней здесь.
Каменный блок повернулся, не скрипнув, вставая на прежнее место. Все. Изразцовый павильон позади, она идет по дворцовому парку, за спиной у нее глухая стена, и, если кто увидит, ну что ж тут такого, Кёсем-хасеки «кошачьим шагом» инспектирует подвластные ей владения. А во дворце нет чего-либо, ей неподвластного.
Но никто не увидит ее, никто не спросит, не подумает даже: она-то знает, какими путями ходит по здешним аллеям ночная стража. А тот единственный, кто увидит, и должен увидеть, ибо ему назначено сейчас быть неподалеку от веранды, на которую выходят окна спален младшего гарема. На сегодняшнюю ночь у Кёсем запланирован обход именно этого павильона…
— Госпожа…
Евнух коротко кланяется, сверкая белками глаз. Одеяния его темны, а лицо закрывать не требуется: он из черных евнухов, его так и зовут — Кара-Муса, «Черный Муса». В дворцовом штате был еще Кызыл-Муса, «Красный», прозванный так за цвет волос, и Шари-Муса, «Желтый», у которого кожа действительно отливает лаймовой смуглостью), но они нужны для других дел, и во время ночных обходов Кёсем их в помощники не выбирает. Не стоит смешивать дела дневные и ночные — точно так же, как земные и небесные.
Пернатые делают так… ну так на то они и пернатые. И не стоит сейчас о них. Не к месту и не ко времени.
— Здравствуй, Муса. — Она улыбнулась. — Есть сегодня улов?
— Да, госпожа. Четверо или пятеро полуночничают.
— «Бесстыдницы» или «неряхи»?
— Кажется, и те, и другие, госпожа. Я близко не подходил…
— Правильно, если их кто-нибудь спугнет, пусть это буду я. Ну, веди.
Они осторожно двинулись вокруг веранды. Задолго до того, как увидели едва теплящийся огонек, услышали перешептывание и приглушенное хихиканье. Девчонки, разумеется, считали себя очень хитрыми, предусмотрительными и осторожными, но… Впрочем, пусть считают.
Огонек оказался разноцветным. Кёсем с удивлением покосилась на Кара-Мусу, но тот оставался бесстрастен. Пожалуй, даже избыточно бесстрастен: она уловила его напряжение. Евнух явно знал или догадывался, что за светильник был сейчас у стайки юных гедиклис, собравшихся на запретные посиделки, вместо того чтобы посвятить ночь блаженному отдыху, а завтра с обновленными силами приступить к занятиям. Знал — и это знание чем-то ему угрожало.
Муса себя не выдал, однако Кёсем сама догадалась: так должна светиться в ночной тьме собранная из разноцветного стекла колба кальяна. Такие кальяны в ходу только у старших евнухов, причем даже у них они завелись недавно — предмет гордости, подтверждение статуса…
Конечно, любопытно бы разузнать, как эта колба попала к гедиклис, но сейчас важнее другое: эти паршивки курят кальян!
Она уже готова была личным вмешательством прекратить это безобразие, когда евнух едва заметно придержал ее за край одежды.
— У них нет курительной смеси, госпожа, — прошелестел Муса, наклонившись к ее уху вплотную. — Ни дыма, ни рукавов с мундштуками…
Кёсем присмотрелась, потом втянула носом воздух и молча кивнула: да, стеклянную колбу девчонки используют просто как лампу, в ней не курительное зелье, а крохотный светильник, восковой или масляный. Ловко придумали, ведь сквозь слой воды даже дымок не отследить. Впрочем, им, наверно, милее всего те разноцветные огоньки, которыми искрят стекла колбы.
Что ж, смотрим и слушаем. А как столь дорогой кальян оказался в младшем гареме, это пусть Черный Муса отдельно разбирается. Великая Кёсем потому и великая в том числе, что никогда не делала то, с чем способны справиться и другие.
Раобраться с гедиклис и правильно назначить наказание Муса точно не сможет. Вот и пусть разбирается с кальяном, а с девочками разберется сама Кёсем.
Что там у них происходит?
Некоторое время не происходило ничего. Девчонки (их было пять), сидя на полу вокруг светильника, шушукались, склоняясь друг к другу вплотную, так что со стороны было не разобрать ни слова. Потом они вдруг звонко рассмеялись, все вместе, и тут же испуганно приглушили смех. Но стало ясно: рассказывают забавные истории.
— …А вот как-то раз случилось мулле быть в собрании правоверных, где купец-путешественник хвастался своей поездкой в дальний Хиндустан и описывал, что там делается, — начала одна из девочек. Успокоенные тем, что их смех никого не потревожил, она заговорила чуть громче. — Между прочим поведал он, что в тех краях так жарко, что жители деревень ходят совсем без одежды. Мулла очень удивился и спросил: «Как же тогда там отличают мужчин от женщин?»
Евнух вопросительно посмотрел на Кёсем, но та чуть качнула головой. История эта, конечно, не из числа разрешенных, но сама по себе, тайком рассказанная в кругу подружек, наказания не навлечет. Пусть.
Четверо гедиклис, включая саму рассказчицу, прыснули. Одна, сидящая спиной к стене, сделала недовольный жест голой рукой (она была закутана в простыню, но рука и плечо оставались открыты):
— Много знает тот купец-глупец и о Хиндустане и о том, как там ходят!
Кёсем улыбнулась.
— Ты их всех знаешь? — одними губами спросила она. Девчонки были недавнего поступления, она к ним еще не присмотрелась, то есть при свете дня, конечно, узнает любую наверняка, но сейчас…
— Да, госпожа. — Кара-Мустафа недаром исполнял обязанности тайного смотрителя за младшим гаремом. — Эту «бесстыдницу» зовут…
— Не надо. Потом про всех расскажешь.
На низшей стадии гаремного обучения юным гедиклис не были еще положены сменные рубахи на ночь, поэтому спать им приходилось либо в тех, в которых они ходили днем, либо в чем мать родила. В зависимости от выбора — спать голышом или в дневной одежде — старшие и более привилегированные обитатели Дар-ас-Саадет подразделяли их на «нерях» или «бесстыдниц». На самом деле это деление особого смысла не имело (может, имело в ту давнюю пору, когда было заведено: наверно, тогда их хуже обстирывали, и гедиклис самим приходилось следить за чистотой своих рубах) и дальнейшую судьбу девиц не определяло: в икбал или даже кадинэ попадали как те, так и другие. Но отчего-то оно до сих пор держалось. Кёсем давно уже не удивлялась тому, что наиболее живучими оказывались как раз наименее осмысленные традиции.
Новая девчонка, которой пришла очередь рассказывать забавную историю, была как раз из числа «нерях». Она во многих подробностях поведала подругам историю о перезрелой дочери степного хана, лекаре, повивальной бабке, мулле и муле. Те снова захихикали, но скорее напряженно, чем по-настоящему весело.
Кёсем покачала головой чуть иначе, чем в прошлый раз. Евнух, уловив это, вновь склонился к ее уху:
— Двадцать розог, госпожа?
— Десять.
— Да будет на то твоя воля. — Никаких пометок он делать не стал, у тайного смотрителя память натренирована.
— Скажу тебе, средь мерзостей земных,
В особенности три породы гадки… —
Следующая девчонка отчего-то решила вместо забавной истории продекламировать стихотворную кыту, да не на фарси, а на чагатайском диалекте,
— Жестокий падишах, рогатый муж,
Ну и ученый муж, на деньги падкий!
Кара-Мустафа покосился на Кёсем, но та не ответила на его взгляд. Возможно, стихотворные строки и дерзковаты, уж падишаха-то наверняка следовало с большим почтением упоминать, но ведь эта гедиклис не сама их придумала, а услышала на дневном уроке от какой-то из наставниц. Наверное, у той они звучали скорее нравоучительно, чем мятежно.
Впрочем, подружкам стихи не понравились.
— Да ну, знаешь, это когда достопочтенная Зухра читает, и то скучно, — сказала одна из них. — А ты и вовсе…
— Что «вовсе»? — обиделась та.
— А вот что, — подала голос гедиклис, замотанная в простыню. Та, которая раньше съязвила насчет купца, рассказывавшего премудрому мулле о нравах Хиндустана. И, пружинисто вскочив, приняла ту же позу, что и недавняя декламаторша… да нет, не ту же, а откровенно потешную в вычурном стремлении к величавости! И продекларировала заунывно: — «Жестокий падишах, — о-о-о! — рогатый муж, — хнык-хнык!..».
— Ах ты!.. — обиженная гедиклис бросилась было вперед, но подружки, смеясь, схватили ее, удержали, заставили сесть обратно. — А сама-то, сама-то прочти, попробуй!
— Да подумаешь, трудно, что ли? — пожала плечами «бесстыдница». — Вот, слушай. И смотри.
Она птичкой взметнулась с места — да и вообще была она маленькая и шустрая, точно птичка, — затрепетала, как огонек свечи, распахнув простыню крыльями за спиной… И показалось даже, что на веранде действительно стало больше света, чем мог пропустить кальян, превращенный в лампу, и не человек вихрем крутанулся у стены, а дикая фейри танцует, сливая в едином потоке движение со звуком:
— То губ нектар иль глаз твоих алмазная
слеза ли?
А может быть, твои уста чужой нектар
слизали?
Кокетством лук заряжен твой, и стрелы
в сердце метят.
Ах, если б блестки яда с них на полпути
слезали!
Метался в пляске ее голос, металось в песне тело, метались пряди волос, а под конец она вдруг крутанула вихрем простыню — и та в ее руках метнулась тоже, на миг создав вокруг обнаженной танцовщицы подобие дымовой пелены.
Девушки молчали, пораженные.
— А правду говорят, что позапрошлый султан, только-только сев на трон, приказал убить девятнадцать своих братьев? — робко спросила та, что ранее неудачно декламировала стихотворную кыту. Очевидно, декламация была неслучайна и жестокость падишахов ее всерьез тревожила.
— Правда, — равнодушно ответила ей та, что только что танцевала с простыней. — И еще четырех беременных наложниц своего отца. Всех в мешки — и в Босфор. Я слышала, как шептались евнухи.
— Мог бы дождаться, пока родят, — добавила самая первая из гедиклис, та, которая рассказывала про муллу и купца. И бессердечно добавила: — А то лишний расход. Если бы все четверо произвели на свет мальчиков, тогда, конечно, в Босфор. Но ведь одна-две могли и девочек родить. А девочка денег стоит, да и ее мать тоже на что-то пригодится.
— Тридцать? — прошептал Черный Муса.
— Пожалуй… — нехотя согласилась Кёсем. — Но отложи до следующей недели.
— Госпожа, у нее и так уже два десятка розог с прошлой недели отложены…
— Да? Тогда распорядись, пусть все полсотни сразу и выдадут. А если еще хоть раз повторится что-то в этом духе, сразу вон из гарема.
— Правильно, госпожа. С такими замашками ей не место в нашем Дар-ас-Саадет… В наложницы к какому-нибудь провинциальному беку — и то жирно.
— Тс-с-с, молчи…
Они забылись, но девчонки их не услышали, тоже забылись. Говорили о… ней, Кёсем. О том, что она никогда не спит. Закутанная в черный плащ, по ночам шастает вокруг гаремных павильонов, высматривает, вынюхивает тех, кто нарушает запреты. И будто при ней всегда два евнуха, огромные эфиопы, у одного — громадный кнут, у другого — ятаган в два локтя длиной. Заметит хасеки нарушительницу — и прикажет одному из них…
Кёсем с усмешкой окинула взглядом Кара-Мусу. Тот лишь руками развел.
— Девочки, я боюсь! — тихонько проныла та гедиклис, что декламировала нравоучительную кыту. — Давайте в спальни возвращаться…
— Ну да, вот прямо сейчас на тебя из темноты выпрыгнет страшная Кёсем, — насмешливо сказала маленькая танцовщица, — и прикажет евнухам тебя на куски разрубить. А потом останки твои в плащ замотает, унесет к себе в палаты — и съест!
И снова, мгновенным движением сбросив с себя простыню, взмахнула ею, как «плащом Кёсем», будто собираясь накинуть его на свою собеседницу. Та взвизгнула, если можно так назвать подобие визга, прозвучавшее шепотом.
— Дура ты, — упрекнула ее танцовщица. — Тебе уже в наложницы пора, а все еще сказкам веришь! Ну сама подумай, часто ли у нас по ночам просыпаются от воплей и свиста кнута? А часто ли бывает, чтобы какая-то девушка исчезла, а потом нашлась обезглавленная или не нашлась вовсе?
Кёсем снова переглянулась с Мусой. Люди во дворце порой… исчезают, при прошлых султанах такое было чаще, однако и сейчас, увы, случается. Без этого дворец не стоит. Но гарем она от такого пока уберегала.
— А вообще-то, она и вправду может по ночам бродить… — задумчиво произнесла все та же танцовщица. — Чего ей в самом деле на безмужней постели тоску до утра тянуть…
Кара-Муса чуть не поперхнулся. Стоял, безмолвный и неподвижный, как истукан из черной бронзы. Готов был услышать: «Сто!», готов был услышать: «Смерть!», готов был услышать: «Чтоб завтра же ее, мерзавки, духа в гареме не было, а куда и за какие деньги продать, не имеет значения, только проследи, чтобы хозяин был из самых немилостивых!». Но его повелительница молчала. А потом сказала вовсе не то, что он ожидал.
— Ты пока ее не трогай, — вот что сказала она. — Я за ней сама присмотрю…
Княжий скороход Колода вжал голову в плечи: уж больно распалился светлейший, рассвирепел. И не мудрено — хочет того, не знаю чего. А мы отдувайся…
Князь грохнул по походному столику, едва не развалив его пополам, задребезжали плошки:
— Аки муха лети, служивый! Коли покорности ввечеру не явят, всех порублю! Познают гнев Перуна!
— Так ить… куды же мчать-то, княже? Повсюду бузят…
— Сам разумей! Поспешай.
Колода бухнулся в ноги светлейшему и выскользнул в предрассветный сумрак, решив бежать до стольного города — там-то, верно, опричники и засели. Стража у входа проводила его бесстрастными очами. Мало ли кто выметывается отсель, как ошпаренный? Добро, коли не про нашу честь.
Гонец выбежал на тракт, споро прикинул, сколь поприщ до столицы, свои силы, крайний срок — и присвистнул. Все ноги сотру. Коня ему давать не велели, мол, больно заметен будет. Да и бежать-то всего ничего… ага, ничего. Видали мы. И как бежать-то? Ввечеру там быть, али к вечеру обернуться? Нет, воротиться не успею: стало быть, только туда.
Он прибавил прыти. Не слишком шибко — так, чтобы видеть впотьмах. Весь день нестись, не околеть бы… Остолопы… Вишь, чего удумали — волю вспомнили. Будет вам воля, дайте срок.
Над головой просвистел камень. Разбойнички? Так близко? Этого ещё не хватало! Нешто он купец какой, не видят, что пред ними голь перекатная? Совсем ума лишились… иль это местные осерчали?
Просвистело справа, а потом ударило в плечо. Колода охнул и припустил так, что пятки засверкали. Тут либо бронь вздевай, но плетись, как гусь — либо беги в исподнем, зато беги крепко. Ничего, на вас тоже скоро управу сыщут.
Отбежав довольно, он сбавил ход и потрусил, как допрежь. Рассвело, вдали показалась деревня. Избы справные, рожи сытые. Пожевать бы чего…
У дороги стоял-качался сонный дед. Колода подбежал, цапнул шмат солонины, бросил пяток наконечников и побёг дальше, впиваясь в мясо зубами. Дед, похоже, ничего и не заметил.
Дальше села пошли косяком. В одном плач, в другом потеха — чудно. Гонец успевал на бегу поточить лясы с прохожими, кой-чего сторговать да проведать. Народец попадался все мудренее: в нелепых кафтанах, служивые — в сапогах, бабы — в цветастых наголовниках.
— Не хочешь ли сапожки заморские, мил человек? — спросил толстый мужик, подпоясанный широким кушаком. Колода вытянул шею: сапожки — любо-дорого.
— На наконечники сменяешь?
Тот только рассмеялся. Гонец фыркнул и побежал дале.
Ладная девка с коромыслом присоседилась слева.
— Ай, молодой-красивый, поможешь хозяюшке? У меня дочка справная.
Колода незаметно припустил бойчее. Хозяюшки ему только недоставало.
В следующей деревне седой воин, закованный в невиданную сверкающую бронь, заступил дорогу. Колода прошмыгнул мимо и прибавил ходу. Возле уха просвистела стрела. Сзади заулюлюкали, послышались крики.
Еле унеся ноги, гонец влетел в очередное село. Тут, вроде, пока спокойно. Но Колода не поверил — тревога гнала его вперед. И верно! Бабахнуло так, что уши заложило, содрогнулась земля. Потом ещё раз. Чад застил глаза, вдалеке не переставая грохало и бухало. Растрёпанная девка пристроилась рядом. Глаза у неё были бешеные.
— Ходу! — скомандовал Колода, указывая на просвет в дыму. Девка быстро закивала, всхлипнула, и припустила бойчей него. — Меня Колодой кличут…
— Манька.
Ох, и горазда она оказалась бежать! Колода залюбовался. Сунул ей остатки солонины, отечески кивнул. Девка зарделась.
Вскоре они бежали бок о бок да болтали:
— Где ж я тебе сыщу сватов? Дело у меня срочное…
— А как я тебя поцелую без сватов? Ишь, борзый какой! Сперва сватов справь…
Мимо пронеслась диковинная пузатая повозка, запряженная тройкой лошадей. Оттуда что-то блестящее кувыркнулось в пыль. Колода подхватил, глянул — колечко. Знать, судьба.
Маньке понравилось.
Селения уже на деревни и не походили. Избы сплошь по два, по три этажа, все с камня, да с башенками. Маковки на чудных теремах золотые, стены высоченные. Диво дивное.
— Ох, и тяжко мне бежать, Колюня. Не можу.
Колода скинул рубаху и подпоясал ею женин живот.
— Что ж делать-то, любушка — далече ещё, там охолонем.
Пыль под ногами сменил хитро набранный камень — хоть и гладкий, да все же не разбежишься. Колода свернул в лесок, надрал лыка и сплел кой-чего на ноги, себе и Маньке. Неудобно на бегу, так что ж делать — привык. Воротившись, дюжего живота у жены он уже не сыскал.
— Тятя, тятя! Купи петушка!
— А ну-ка цыть, оглашенный! — прикрикнула Маня, — вишь, тятя занят!
Колода приуныл. Ещё и на малого плести? Но у того на ногах краснели неведомые — заморские? — шлепки. Батька в изумлении воззрился на жену.
— Ты справила, шо ль?
— А то!
— А наконечники откель? Али куны?
— Эвон! — Манька подбросила на ладони горсть кругляков. — Заработала!
Колода в восхищении цокнул языком. Ух и справная баба! Таперича заживём!
— Дай-кось, я тебе поцелую, душа моя!
Маня покраснела и потупилась…
— Батя, батя, смотри, что у меня!
Колода скосил глаз — подросший сынок держал в руках что-то чудное.
— Откель это? И что за диво?
Сзади опять затеяли бучу. Да не пустяшную! Потянуло дымом, задрожала земля. Маня бежала, держась за живот. Охохонюшки…
— Ходу! — рявкнул Колода и привычно припустил со всем семейством резвее. Вскоре крики затихли.
— Батя, батя, а теперь смотри!
— Гришка! Да отстань ты от отца! У его дел невпроворот!
— Тятя, тятя! Купи пилозок!
Колода утер пот. Меньшая за штанину дергает, старший дурные букли с косицей натянул да опять чегой-то бусурманское кажет.
— Лизка! Эвон, мамка купит, отстань. Так что это, Гринь?
— Микроскопка. Нам немец показывал, а я и стащил.
— Ох, шалопай! Батьку перерос, а все тешишься. Ну-ка быстро возверни!
Сынок скрылся за мимо проносящийся дом и не вернулся. А Маня вдруг захромала.
— Что с тобой, любушка?
— Грудь горит, Колюнь, и ноги как деревянны… Боюсь, дале один побежишь.
— Да что ж это! — слезы брызнули у Колоды из глаз. — Как же я без тебя?!
— Не серчай. Детей береги.
И упала. Ноги несли опустошенного Колоду дальше, рядом приплясывала дочь, мусоля губами невесть откуда взявшийся пирожок. Детей береги… Чего их беречь, они ужо бойчей меня.
— Здравствуй, батя.
Колода охнул. Рядом еле поспевал одноногий старик на костылях.
— В армии я был, бать. Не поминай лихом. И отстал.
Их снова окутал дым. Но грохота не слыхать, что за новь? Колода задрал голову — дым тянулся из высоченных труб. Что же там жгут-то, сохрани Перун! Ох, шальные…
Рядом пристроился какой-то хват:
— Милостивый государь, я имею честь просить руки вашей дочери. У меня суконная мануфактура и имение недалече отсюда. Итак, ваше слово?
— Храни вас Перун, дитятки, — всхлипнул Колода. Совсем он один остался…
Его обогнала повозка, вовсе без лошадей. Ух, охальники! Чего ещё выдумают?!
Опять послышались хлопки, земля вздрогнула. Снова дым, крик, вой. Всё им неймётся… Он обогнал один строй вояк, другой. Прохожий люд спешил каждый по своим делам и на нелепого гонца не обращал никакого внимания. А ноги уже начали болеть, в груди саднило. Куды он несётся, почто? Все же надо добежать, надо. Ведь не ведают, что творят…
Пальба на сей раз была долгой, ранили в руку. Без стрелы ранили, не пойми чем. Колода отодрал клок штанины, перевязал кое-как. Ох, не ведают…
Дым рассеивался. Тишина оглушила его. Безлюдье поразило. Но вот прошел один человек, другой… всё возвращалось на круги своя. А впереди показались маковки долгожданного города. Уж и не чаял…
Мостовая сменилась неведомой чудью. Удобной. Прохожие потихоньку исчезли. Мимо проносились бесовские самобеглые повозки, гудя и воняя. Тьфу, пропасть. Вот он добежит — будет им копоти… Но ноги вконец отказывались шевелиться. В голове мутилось. Колода всё чаще спотыкался, дыхалка сбоила. Вот же он, город, рукой подать! Сияет, грохочет. Ещё чуть поднажать…
Он упал на колени. И понял, что больше не встанет.
Рядом сидела невиданная дичь.
— Хай, бро, — нехотя молвила дичь. — Дай пять.
Бешеная надежда захлестнула Колоду.
— Ты с этого города? — закричал он, не помня себя от волнения. — Передай им… передай… Перун покарает… вечером! Пусть уймутся…
— Ха, чел! Ты кул мен. Дай деп.
Колода облегченно закрыл глаза. Он передаст, обязательно передаст. И они одумаются.
Вечерело.
(постканон, юст, Рождество, поцелуй)
У демонов и ангелов разная скорость реакций, а шутки — дело серьезное и требуют самой тщательной подготовки с учетом обязательного переключения скоростей. Кроули это знает. Кому и знать-то, как не Кроули! Шесть тысяч лет медленных пируэтов по кругу, ограниченному танцполом околоангельской френдзоны еще в те времена, когда и слов-то таких не было и в проекте Великого Плана (да будет он вечно Непостижим!), и все это лишь для того, чтобы в ответ на робкое: «Куда угодно, ангел… куда тебе угодно…» опять получить осторожное: «Ты слишком быстр для меня, Кроули».
Вот так. Все еще слишком быстр. Все еще…
И что тогда остается? Да, в сущности, ничего! Ничего нового. Только лишь улыбаться, растягивая свою коронную от уха до уха и надеясь, что она выглядит более натуральной, чем завалявшийся в кармане позолоченный тринадцатипенсовик*. Улыбаться во все тридцать два и шутить — конечно же, куда же без шуток. А шутки, как мы уже говорили, дело серьезное.
Так вот, о шутках.
Эту, рождественскую, Кроули, как и положено, планировал тщательно и заранее**, подстраивал долго и сосредоточенно: придирчиво переворошил не менее тысячи самых разных венков из омелы и остролиста, чтобы выбрать из них два наиболее подходящих***, и с не меньшей тщательностью просчитал наиболее выгодные стратегические точки для их размещения (назовем их условно точками А и В). Теперь оставалось проделать два последних шага: сначала непринужденно и вроде бы случайно познакомить ангела с обитателем точки А****, а потом с такой же непринужденностью и вроде бы ненароком загнать под точку В. После чего в полной мере насладиться видом того, как пойманный врасплох ангел будет смешно и мило смущаться и краснеть. А потом всего лишь несколькими словами великодушно избавить его от неловкой ситуации. Ну а потом, может быть, и… Омела все-таки! И Рождество. Мало ли какие чудеса…
Но так далеко лучше вообще не загадывать, особенно когда имеешь дело с ангелами, с ними и шутить-то опасно, если на то пошло.
И трижды опаснее, если шутишь всерьез.
____________________________
ПРИМЕЧАНИЯ
* Да к тому же еще и с ангелами на обеих сторонах — очень удобный девайс, если ты принял за правило решать споры с одним конкретным и очень доверчивым ангелом при помощи ну совершенно случайно завалявшейся в кармане монетки.
** И нет, Кроули вовсе не перепутал шутку с экспромтом, просто хорошая шутка требует еще более тщательной подготовки.
*** Можно было бы даже сказать и более точно — идеальных, Кроули никогда не согласился бы ни на что меньшее, но вслух не собирался поощрять ни одно растение, пусть даже и заплетенное в венок, чем-либо большим, нежели не слишком неодобрительное хмыканье.
**** «Азирафаэль, разреши тебе представить, это омела… Омела, знакомься — это ангел!» — ну где-то как-то, возможно, так.
***
С точки зрения Кроули Азирафаэль всегда был и до сих пор оставался самым прекрасным существом в этой Вселенной (а может быть — и еще нескольких. расположенных поблизости), хотя некоторые и отдавали пальму первенства в этом вопросе единорогам, но что они понимают, эти некоторые*! От начала времен и до сегодняшнего дня ангел оставался самым теплым, самым прекрасным, самым очаровательным и самым ослепительным, на него невозможно было не смотреть, хотя бы исподтишка. Им невозможно было не любоваться. Его кудри искрились вокруг головы бело-золотым нимбом, глаза сияли, в улыбку, мягкую и теплую, хотелось закутаться с головой, а щеки напоминали зефир***.
Отрывать от него взгляд было больно. Каждый раз. Все шесть тысяч лет — словно впервые.
— Ой, ангел! Смотри-ка, а там омела! Ну кто бы мог подумать?!
— Омела. Над дверью. В Сочельник. Действительно — кто бы мог подумать?
Волосы Азирафаэля — волосы настоящего ангела, мягкие и невесомые, и наверняка шелковистые и прохладные на ощупь. У Кроули даже пальцы зудят от желания запустить руки в эти роскошные кудри, запутаться в завитках и навеки так и остаться прикованным мягкой и невесомой цепью, разорвать которую куда сложнее, чем любые самые прочные кандалы. Он отводит взгляд, сутулится и втискивает руки в карманы узких джинсов. Но тут же вытаскивает обратно, потому что так только хуже.
— Хм… И правда, ангел. Как удачно получилось, что мы свернули в этот коридорчик и не прошли под той аркой, да? А то могло бы выйти… хм… неловко. Ну, ты же понимаешь, человеческие традиции и все эти ритуалы… Пришлось бы соблюдать, чтобы не выделяться… Ну, ты же понимаешь, да? Люди чего только не… хм… придумают.
Азирафаэль улыбается, тепло и мягко. Позволяет взять себя под локоть.
— Действительно, мой дорогой. Они очень изобретательны. Нам повезло.
Фраза звучит двусмысленно, и в любое другое время Кроули бы задумался над тем, что же на самом деле имел в виду ангел. Но сейчас сердце выбивает о ребра тарантеллу и сложно думать о чем-то, кроме того, что осталось уже меньше десяти шагов. Девяти. Восьми…
Глаза у Азирафаэля совершенно непроницаемые, пронзительно голубые смеющиеся глаза с золотистыми искрами в самой глубине, словно в них навсегда утонул осколок солнца — того, допотопного, еще настоящего и ничего не знающего о горьковатом привкусе радуги. То солнце еще доверяло всем вокруг и не умело не улыбаться, вот и Азирафаэль, как и то допотопное солнце, не умеет не улыбаться и не доверять. Он и Кроули доверяет точно так же безоглядно и не раздумывая, просто послушно следуя туда, куда его ведут под руку, словно бы вовсе и не специально ведут, а он лишь улыбается светло и наивно и ни о чем не спрашивает…
И мысль о подстроенной шутке почему-то начинает горчить на раздвоенном языке, словно та самая радуга, и, может быть, стоило бы трижды подумать, может быть, отложить, может быть, вообще отменить сразу и полностью, все равно никто не узнает…
Поздно.
Смеющиеся голубые глаза смотрят вверх со все тем же непостижимым выражением. Моргают. На нежных бело-розовых щеках проступает очаровательный румянец.
— Ох… Надо же, мой дорогой… Снова омела?
Румянец становится ярче, две белоснежные зефирины словно обжигает внутренним огнем.
— Д-да, ангел.
— Хм… Как, однако, неловко.
Азирафаэль трепещет ресницами, его взгляд скользит по всему вокруг — по украшенным к празднику стенам, по свисающим с потолка серебристым нитям, по усыпанному конфетти полу, по мерцающим рождественским гирляндам, развешанным там и тут. И, может быть, именно от этих перемигивающихся гирлянд искры в его глазах становятся ярче и многоцветней.
Потом — очень быстро, очень коротко, почти мимолетно — он смотрит на Кроули. Буквально укалывает стремительным взглядом. И снова в сторону, в пол, куда угодно. Переступает с ноги на ногу, вздыхает. Румянец становится гуще, расползается к ушам.
Кроули сглатывает. Странно. На этапе планирования все это казалось куда более забавным, а теперь… Теперь оно вовсе не выглядит таким уж смешным, и, пожалуй, самое время рассмеяться и сказать…
— Эй! Ребята! А вы в курсе, что стоите под венком из омелы?!
Кажется, Азирафаэль при этих словах вздрогнул, но поручиться Кроули бы не смог: сложновато отслеживать чужие вздрагивания, когда тебя и самого коротнуло. Чертов Ньют, вечно он лезет не вовремя!
— О. Кажется, вы правы…
Азирафаэль снова бросает на Кроули короткий взгляд исподлобья, закусывает припухшую нижнюю губу. Ох… Не просто закусывает — теребит крепкими мелкими зубами, делая еще более розовой и припухлой… Гос-с-с… С-с-сат… Зрелище почти невыносимое, и пусть будет трижды благословенен Ньют с его появлениями так не вовремя (вовремя!).
— Ха! Так целуйтесь тогда, чего вы ждете? Традиции нельзя нарушать!
Азирафаэль бросает на Кроули еще один неуверенный быстрый взгляд, мнется. Щеки у него пунцовые. Сердце Кроули, до этого колотившееся о зубы, внезапно проваливается в желудок: он вдруг с кристальной отчетливостью понимает, что ангел вовсе не сердится. Ангел смущен, но это радостное смущение, и он, вполне возможно, вовсе бы и не возражал пойти немного дальше… или даже много… Если бы не свидетели. Не при свидетелях же, ну в самом деле, при свидетелях Азирафаэль точно не станет, он не такой, он…
Чертов Ньют, будь ты трижды проклят!
«Ладно,— хочет сказать Кроули, — ладно. Все это просто глупая шутка. Пошутили и хватит!» Только вот в горле как назло застрял тугой комок, и его никак не сглотнуть, и слова путаются на раздвоенном языке.
— Что ж, — говорит тем временем Азирафаэль и преувеличенно тяжко вздыхает, только вот в голосе его никому бы не удалось отыскать сожаление даже при помощи электронного микроскопа. — Традиции — это вам не шутка, традиции надо соблюдать. Не так ли, мой дорогой? — Губы его предательски подрагивают уголками, глаза искрятся, щеки алеют розами. — Но только давай не здесь! — добавляет он быстро, сморщив нос и стрельнув пронзительно голубыми молниями по сторонам. — Не при свидетелях же, ну в самом деле…
Ньют провожает их аплодисментами и одобрительным свистом, и кажется, он уже там не один, слишком громко свистят и хлопают за спиной — или это просто звенит в ушах? Ньют, черт бы тебя побрал и да будешь ты триста тридцать три раза благословен!
Теперь наступает очередь Кроули быть ведомым и улыбаться доверчиво… ладно, ладно, пусть не доверчиво, действительно перебор был бы для демона, но ошалело — это уж точно. Тут даже и спорить глупо. Азирафаэль с самым решительным видом тащит его по запутанным коридорчикам и переходам коттеджа, который изнутри не просто намного больше и сложнее, чем снаружи, — он как будто бы вообще запутался среди нескольких измерений, словно одна очень странная телефонная будка или вывернутая наизнанку сумка той еще более странной девочки на вокзале*****.
Ангел ведет быстро и уверенно, держит под локоть крепко, не сбежишь, даже если бы Кроули и хотел. Разумеется, он не хочет! В заднюю часть коттеджа, мимо гостевых первого этажа, через кухню, мимо узкой боковой лестницы и приоткрытой двери в чулан. К черному выходу и веранде. Дверь за их спинами захлопывается, отрезая праздничный шум, и они остаются вдвоем, в тишине и полумраке.
Азирафаэль больше никуда не спешит, улыбается только. И стоит слишком близко. Нет — еще ближе. Что ж ты творишь, ангел, Мать твою?! Ладно, ладно — нашу! Но все-таки, ангел, так же нечестно! Кроули загнан в угол — и это, Мать твою (нашу то есть), никакая не гребаная метафора! Правый локоть Кроули упирается в стенку, и за спиной тоже стена, и некуда деться, а перед носом — чертов ангел, перед самым, Мать нашу, носом!
Глаза Азирафаэля в полумраке кажутся почти черными, и это завораживает. Он приближается, все так же неторопливо, еле заметно улыбаясь самыми уголками губ. Уже вплотную. Кроули не помнит, когда сам он перестал улыбаться, теперь только смотрит.
— Ангел. Я пошутил.
Улыбка проступает явственнее, голос вкрадчив.
— А я — нет.
Наверное, именно в этот момент шутка окончательно перестала казаться Кроули такой уж удачной.
_________________________________________
ПРИМЕЧАНИЯ
* Единороги, конечно, были невероятно красивыми тварями, но все же не шли ни в какое сравнение с Азирафаэлем — по крайней мере с точки зрения Кроули. Поскольку от природы обладали звериной серьезностью и совершенно не умели улыбаться**.
** Во всяком случае, улыбаться так, чтобы одному конкретному демону приходилось прилагать немалые усилия, чтобы удержать себя в относительно вертикальном состоянии и не растаять на месте.
*** Кроули догадывался, что, скорее всего, во всем виновато его слишком сильно развитое воображение, но почему-то был твердо уверен, что они такие же сладкие, если лизнуть. Ему приходилось прикладывать поистине демонические усилия, чтобы удержаться и от этого, и каждый раз напоминать себе, что таковой поступок был бы не менее самоубийственен, чем лизание стен в Аду****.
**** И нет, адские стены ничем не напоминали щеки Азирафаэля. И любого, кто даже бы только рискнул посмотреть в сторону подобной святотатственной мысли, Кроули убил бы не задумываясь.
*****Очень милая была девочка, Кроули столкнулся с ней на вокзале, засмотревшись на номер перрона (странный был такой номер — девять и три четверти), и сумка вывернулась у нее из рук, и просто сама по себе вывернулась тоже, завалив вещами половину перрона, пришлось срочно помогать при помощи маленького демонического чуда******.
****** И если бы Кроули тогда не опаздывал, причем катастрофически, на встречу с одним вполне конкретным ангелом в секретном месте за номером четырнадцать (которое он поначалу перепутал с тринадцатым, почему и опаздывал), он бы наверняка задумался о странностях если не самой той девочки, то хотя бы ее сумки, в которую влезло абсолютно все, но которая при этом выглядела ничуть не крупнее обычного школьного рюкзачка.