Капитан Семушкин был щеголеват и самоуверен. Разговаривая с Ромашовым, он все время снимал двумя пальцами со своего кителя какие-то невидимые собеседнику пылинки, словно ощипывался. Иногда пальцы правой руки поднимались к усам. Создавалось впечатление, что капитан проверяет, целы ли они. Подумав об этом, Ромашов засмеялся. Капитан недоуменно похлопал ресницами и обиделся.
— А как вы полагаете, — спросил Ромашов, делая вид, что не заметил паузы и надутых губ капитана, — как вы полагаете, откуда все-таки взялся у старика пистолет, да еще немецкий — трофейный?
Пистолет был самым уязвимым местом в версии капитана. Если бы у него была уверенность, что оружие хранилось у старика, принадлежало ему, то это служило бы таким аргументом, который ничем не опрокинешь. Это плюс баллистическая экспертиза, в точности которой капитан не сомневался, положили бы конец всем дурацким вопросам. Но уверенности у капитана не было.
— Траектория пули, — сказал он. — Положение трупа… Э, да что говорить… Не забудьте, что дверь и окно были заперты изнутри… Не забудьте, что никаких посторонних следов в кабинете не обнаружено. На пистолете тоже… Только отпечатки пальцев старика…
— Один, — сказал Ромашов.
— Короче говоря, вы не хотите, чтобы мы закрыли дело? — прямо спросил Семушкин. — Вы считаете?.. А мне вот, к примеру, кажется, что старику просто надоело тянуть волынку. Девяносто восемь лет. Один как сыч. Осколок дворянского гнезда и вообще штучка. — Капитан помахал пальцами, пытаясь выразить, что он имеет в виду. — Вы его биографию знаете? Такой тип… Он никогда не был нашим человеком… Ни минуты… Потому и оружие немецкое подобрал… И застрелился поэтому… На богиню свою смотрел да и досмотрелся.
Капитан был великолепен и ослепителен. Ромашов усмехнулся. За этим великолепием явно просматривалось простейшее, как амеба, желание не «вешать» на отделение милиции нераскрытое дело. И Семушкин это желание не прятал. Он снова, в который уже раз, принялся извлекать из своей памяти разные факты и прочитал Ромашову целый курс провинциальной криминалистики. Он вспомнил, как недавно поймал проворовавшегося заведующего магазином, который, чтобы скрыть следы преступления, поджег здание, но не сумел спрятать бутылку из-под керосина. Капитан Семушкин блестяще уличил незадачливого преступника, припер его к стене и заставил признаться.
— Он у меня был мокрый как мышь, — горделиво заключил капитан.
Ромашов никогда не видел потных мышей. Он даже знал, что эти звери не имеют потовых желез. Но капитану он про это не сказал. Капитан считал себя специалистом по проведению баллистических экспертиз. В Сосенске, где темпы жизни были несколько ослаблены отдаленностью от крупных центров, Семушкин был на месте. Он мог установить связь между пустой бутылкой и вором завмагом. Тут действовали прописные истины. Капитан не хотел встать над ними. Беклемишев для него был просто вздорным стариком, которому «надоело тянуть волынку». И капитан легко выстроил свою непогрешимую версию, основанную на столь же непогрешимых аргументах. Параллельные не пересекались. Кабинет Беклемишева был заперт изнутри на задвижку. Окно закрыто на оба шпингалета. Никаких посторонних следов обнаружено не было. Ничего не украдено. Это, кстати, тоже было доказательством, на которое опирался капитан в своих рассуждениях.
Но были еще амазонские обезьяны, наделавшие шуму в мире. Был аптекарь Мухортов, который Утверждал, что покойный Беклемишев знал про этих обезьян. Какие-то параллельные, разделенные временным промежутком более чем в пятьдесят лет пересекались все-таки. И в точке пересечения были пистолет «вальтер», пуля, пробившая череп старика и еще не найденные отчеты и дневники Беклемишева, по поводу которых Ромашов собирался сделать запрос в Москву.
— Мухортов был близок с покойным, — сказал Ромашов капитану. — Он говорит, что Беклемишев не из тех людей, которые даже в критические моменты кончают жизнь самоубийством. Кроме того, этот пистолет… Аптекарь утверждает, что ему известна каждая щелка в доме старика…
Капитан Семушкин хмыкнул.
— За хранение оружия, — бросил он наставительно, — знаете, что полагается? Так вот… Разговорчики в пользу бедных… Хлынди-мынди… Сюсюканье и абракадабра. Подобрал на дороге, когда немцы отсюда драпали… Это же тип… Откуда мы знаем, что у него тогда на уме было? Во всяком случае, он в партизаны подаваться не собирался… А аптекарь — вот. — Капитан пощелкал по крышке стола. — Мало ли что он набормочет. Словом, мое мнение такое: дела тут нет. А если вы что-нибудь хотите, препятствовать не буду. Да и права такого не имею. Только напрасно все это… честное слово… Случай как стеклышко…
— Мутноватое, — заметил Ромашов.
— Вам виднее, — вздохнул Семушкин.
Ему надоел этот тягучий разговор, который можно было продолжать бесконечно. Дома капитана ждал ужин. Ему хотелось поскорее скинуть жмущие в носках ботинки, сунуть ноги в войлочные тапочки, а потом завалиться на диван. Субординация не позволяла капитану просто подать руку Ромашову и попросить его «закрыть дверь с той стороны». Он терпеливо страдал, бросая вопросительные взгляды на собеседника и на часы, которые показывали уже девять вечера. Правда, при этом он пытался сохранить на лице видимость заинтересованности. Но это у капитана получалось плохо, и Ромашов в конце концов заметил его страдания. Он извинился и поднялся. Семушкин проводил его до двери, вернулся к столу, постоял недолго, выжидая, чтобы гость отошел от отделения милиции, надел плащ и фуражку и быстро зашагал к дому.
На Сосенск спустилась ночь. Она не внесла ничего существенно нового в известные уже капитану — Семушкину и Ромашову события. Оба они крепко спали. Крепко спали в эту сентябрьскую сырую ночь и супруги Тужилины. Дневные волнения не отразились особенно на их самочувствии. Анна Павловна увидела во сне свою московскую квартиру. Василий Алексеевич — собачку Белку, которая помогала ему изучать условные рефлексы. Аптекарь долго вздыхал и ворочался. И прежде чем уснуть, принял таблетку веронала.
И никто из них не знал, что живет в Сосенске человек, который вторую ночь мается без сна.
Петр Иванович Бухвостов проснулся и сел на кровати, поджав ноги. Коротко всхлипнув, старик тревожно огляделся. В окошко засматривала желтая луна. В комнате висела густая тишина. Даже сверчок, обычно не дававший покоя, помалкивал. Но на душе у Бухвостова было скверно.
— Опять, прости Господи, — пробормотал он испуганно.
И вдруг мягко спрыгнул на пол, встал на четвереньки и подбежал к кошачьему блюдечку. Вылакав остатки молока, Бухвостов обежал комнату, обнюхал табуретку, на которой лежала его одежда, и улегся около постели. Проделывая все это, он отлично понимал: с ним творится что-то неладное. Его сознание протестовало, он пытался сопротивляться несвойственным человеку действиям. Но ничего не мог поделать с собой Бухвостов. Неведомая сила заставляла его вот уже вторую ночь внезапно просыпаться и сходить с ума. Чем иным он мог объяснить это? Конечно, старик слышал о лунатиках, с которыми иногда случается нечто в этом роде. Но он знал, что лунатики никогда не помнят, где они были во время припадков и что делали. А Бухвостов помнил. Мало того. Он противился непонятной силе. Но ничего из этого не получалось. И старик совсем упал духом.
Началось это неожиданно. Проснувшись, будто кто его толкнул в бок, старик внезапно ощутил, что он мчится на мохнатой лошади во главе огромной ватаги всадников к большому городу. Он словно раздвоился. Один Бухвостов сидит неподвижно в постели и осеняет себя крестным знамением. Другой несется во весь опор на коне, размахивая кривой короткой саблей. В лицо бьет жаркий ветер. Ноздри раздуваются, чуя запах незнакомых трав и лошадиного пота. На голове Бухвостова крепко сидит черная баранья шапка, из-под нее бегут в глаза и в рот теплые соленые струйки.
Широко разинув рот, Бухвостов издает протяжный вопль и врывается на коне в пролом белой городской стены. Мчится по узкой, мощенной плитами улице, рубит чьи-то головы…
И видение обрывается. Старик крестится, встает с постели и, шаркая босыми пятками по полу, тяжело бредет на кухню. Долго стоит над ведром, глотая холодную воду. Потом, дрожащий и испуганный, забирается под одеяло, пытается согреться и уснуть. И вновь просыпается от толчка…
Желтая пустыня озарена бледным лунным светом. Позади слышится шорох. Бухвостов вздрагивает и оглядывается. Никого нет. Но он знает: кругом враги. Они могут неожиданно выскочить из-за любого камня. И тогда произойдет что-то страшное. А Бухвостову надо еще долго идти, ему надо донести до храма сокровище, которое он добыл дорогой ценой.
И вот он почти у цели. Тень храма падает на него. Враги обмануты. Бухвостов входит в высокое здание. Лес колонн из белого камня окружает его. Мягкий свет струится между ними. На полу лежат причудливые блики. Бухвостов в длинной хламиде, с голыми догами, на которых надеты только ременные сандалии, идет в глубину помещения, где ждут его три человека в такой же одежде. Трое падают перед ним ниц. Открывается тяжелая дверь, и Бухвостов входит в узкую длинную комнату, у противоположной стены которой возвышается статуя человека со свирепым лицом.
Тихо ступая, Петр Иванович приближается к статуе и опускается на колени. Он вынимает из складок одежды большой блестящий шар и аккуратно кладет его к ногам человека со свирепым лицом. Затем опускается на пол, вытягивает вперед руки и лежит неподвижно.
Проходит час, другой, третий. Бухвостовым овладевает оцепенение. И в это время внутри шара вспыхивает красная точка. Она увеличивается в размерах, и вот уже весь шар пылает нестерпимо ярким светом. Бухвостов открывает глаза.
Внутри шара начинается движение теней. Они постепенно сгущаются, и старик видит странную процессию. Перед ним проходят люди в длинных балахонах. На их лицах написана обреченность. Глаза опущены, руки связаны за спиной. Процессия входит в большие ворота. Захлопываются узорчатые створки. И шар гаснет.
Бухвостов поднимается на ноги, целует руки статуе и медленно, пятясь, уходит.
А настоящий Бухвостов мечется по кровати и жалобно стонет, призывая в свидетели своей невиновности всех известных ему угодников.
Если бы Бухвостов обладал знаниями хотя бы в объеме средней школы, то он мог бы заметить, что его сны наяву с каждой ночью как бы эволюционируют в глубь веков. Но он такими знаниями не обладал. За душой Бухвостова числилось четыре класса, с грехом пополам законченных в начале двадцатых годов. Его почтенный родитель, крепкий хозяин, по этому поводу не волновался. Родителя заботила другая мысль: приохотить сына к земле, к крестьянскому труду. И его усилия не пропали даром. В четырнадцать лет молодой Бухвостов уже цепко держался за ручка плуга. В шестнадцать мечтал о том, чтобы всунуть эти ручки в руки батраков, а в двадцать угодил под раскулачивание. И поехал рубить лес в Коми АССР.
В Сосенск он вернулся после войны. Устроился работать на мебельную фабрику. Строгая доски, поджимал губы и думал о том времени, когда построит собственный дом. Каждый месяц клал на книжку рубли, вырученные у жителей поселка за мелкие столярные работы, и те, что удавалось сэкономить от зарплаты. Наконец на краю Сосенска вырос новенький пятистенок. Бухвостов окружил дом плотным забором, купил корову и женился. С коровой ему посчастливилось. С женой — нет. Гнойный аппендицит в одну ночь унес жену, и Бухвостов снова остался один. Знакомые полагали, что старик сопьется. Но он удержался. К шестидесяти годам благополучно покинул фабрику и уединился в своем пятистенке. Летом пускал дачников. Зимой приторговывал молоком. По вечерам подолгу молился Богу, выпрашивая у него достаток и благополучие. И в общем-то был доволен. Жизнь обтекала его домик, как река, бурля на перекатах и толкаясь в берега, а Бухвостов смотрел на ее течение дальнозоркими старческими глазами и изредка вылавливал что-нибудь с поверхности. Чаще всего этим «что-нибудь» были деньги. Иногда вещи. Они приносили старику и радость и испуг одновременно. Потому что он боялся, как бы река-жизнь не подмыла, не опрокинула домик-пятистенок, а вместе с ним и его самого. Поэтому он сторонился соседей, дачников пускал с опаской и осторожно, хотя всегда без прописки. Налоги платил аккуратно. Никогда не хворал. И надеялся прожить так еще лет сорок. Да не тут-то было.
В эту ночь Бухвостов очнулся в объятиях женщины. Они лежали на широкой мягкой постели, стоящей в углу огромного светлого помещения с треугольными окнами. Посреди зала бил фонтан. Струи воды с мягким журчанием падали на дно бассейна, окруженного цветами. И так же мягко журчал голос красивой женщины, обнимавшей Бухвостова. Она, приподнявшись на локте, печально щурила миндалевидные черные глаза на Бухвостова и ласково гладила его щеки смуглой тонкой рукой, на пальцах и запястье которой сверкали камни и браслет из золота.
— Изыди, дьяволица, — заревел старик и сделал попытку вывернуться из объятий.
И тут же понял, что женщина эта не слышит его, что ее нет, что все это только мерещится ему. И в то лее время он ощущал прикосновение руки женщины и понимал ее слова. Она говорила, что ей не хочется отпускать его в плавание. А он ее утешал и ласково погружал пальцы в пышные рыжие волосы.
Сам Бухвостов ерзал по кровати и, стеная, жаловался Богу, что это наваждение дьявола. А женщина все теснее прижималась к нему и шептала, шептала…
Затем все исчезло. Бухвостов с опаской оглядел комнату и опустился на колени перед иконой. Молитва облегчила его страдания. Но ненадолго. Через час им вдруг овладел приступ отчаянной, бесшабашной радости. Он пустился в пляс. Перед глазами сверкало пламя костра, а рядом он видел косматые мечущиеся фигуры. Он одним прыжком выскочил в сенцы, ударом ноги сорвал дверь с крючка и выбежал во двор. Рыча от возбуждения, развалил поленницу дров, которую вчера складывал. Заметив топор, вонзил его с маху в стену сарая. А услышав мычание за дощатой стенкой, ворвался в коровник и схватил скотину за рога. Перепуганное животное попыталось вырваться, но Бухвостов пригнул голову коровы к земле и повалил ее на бок. Удовлетворенно хмыкнув, он выскочил во двор и огромными прыжками понесся к дому. В кухне опрокинул ведро с помоями, поскользнулся на картофельной шелухе и угодил головой в печку. И все время ему казалось, что около него кто-то есть, что этот кто-то радуется так же, как и он, и что эта радость будет длиться вечно.
Но приступ кончился так же внезапно, как и начался. Бухвостов с трудом доплелся до постели и без сил повалился на нее, чтобы ровно через час вскочить снова и прыгнуть к кошачьему блюдечку.
— К доктору, — шептал он под утро, испытав еще два потрясения. С полчаса на него пялились мутные рыбьи глаза, а потом окружила кромешная тьма, в которой мерцали бледные звездочки. И он все время чего-то боялся. Страх сжимал сердце, давил на горло. А под конец Бухвостову показалось, что он умер. Но и эта ночь кончилась относительно благополучно. Ему удалось даже немного поспать.
Корова, когда Бухвостов принес ей пойло, бросилась из загородки и чуть не сшибла его с ног. Старик, виновато пряча глаза, долго уговаривал свою любимицу.
— Ведь теперь доить не подпустит, треклятая, — бормотал он, соображая, что можно предпринять в таком необычном деле.
Потом, тяжело вздохнув, принялся складывать поленницу. Работа шла вяло. Измученный бессонной ночью, Бухвостов решил передохнуть и немного подкрепиться. Затопил печку, вылил на сковородку два яйца и пошел к рукомойнику. Намылил руки и вдруг увидел такое, что смог только тихо ойкнуть.
Яйца сгорели, кухню наполнил едкий смрад. А старик ничего не замечал. Он тупо смотрел на свои руки и тихо гнусил:
— Господи! За что же это, Господи?
Капитан Семушкин утром жаловался жене:
— Работаешь как проклятый. И никакого, понимаешь, никакого тебе сочувствия. Этот долговязый очкарик меня вчера до умопомрачения мозгов довел. Я ведь как баллистическую экспертизу провел? На самом высшем классе. А он не доверяет. Откуда, видишь ли ты, пушка у старика взялась? А я знаю откуда? Он знает? Ни черта он не знает! И никто никогда знать не будет. Тюкнулся старый хрыч, поди спроси теперь у него.
Капитан энергично отхлебнул из стакана, поперхнулся и закашлялся. Потом сердито взглянул на жену. она подала ему носовой платок. Семушкин высморкался, вытер усы и потрогал их пальцами.
— Вот я и говорю, — продолжал он. — Приехал ты, к примеру, в наш город на работу. И работай себе. По своей линии. Чего же ты в чужую линию нос суешь? Если делать нечего, играй в шахматы. Или, к примеру, за девушками ухаживай. Так нет, в самоубийство полез. А чего в него лезть, спрашивается? Глупые тут одни собрались. Один товарищ Ромашов — умник. Прицепился к пистолету и жужжит как оса.
— Ты бы, Петя, поаккуратнее, — попросила жена. — Он человек московский, с образованием. Мало ли…
— Сорок лет мне, — побагровел от подступившего возмущения капитан. — Поздно в академию. В пользу бедных разговорчики, — употребил он свою любимую фразу и, успокаиваясь, уже мягче спросил:
— К Дарье ходила?
— Была.
— Ну и что?
— От Васяткиных дачник съезжать собрался.
— Писатель? Черт с ним, пусть съезжает. За этими тянется, за беклемишевской родней.
— В магазин, говорят, три холодильника привезли. Два продали, а один продавщица в кладовку затащила.
— Ишь ты, — сказал капитан. — Неужто интерес имеет?
— И рыбу, — заметила жена.
— Что рыбу?
— С завода сто кило рыбы доставили. А продала, говорят, восемьдесят.
— Чепуха, — отрубил капитан. — Это Дарья со злости брешет. Ее тоже понимать надо. Старуха склизкая. Ну а еще что?
— Все будто. Да, чуть не забыла. Из дома этого, ну из того, где покойник, ночью сияние было.
— Какое еще сияние? — хмыкнул капитан.
— Обыкновенное. Свет, значит, — стала объяснять жена. — Как раз в ту ночь, когда убийство…
— Самоубийство, — поправил капитан.
— А какая разница? — отмахнулась жена. — Человека-то все равно нет.
— Есть разница, — наставительно сказал капитан и похлопал себя ладонью по шее. — Вот она где, эта разница, сидит. Ну-ну?
— Свет, значит, был, — снова начала жена. — В аккурат из сада. Столбом. Постоял недолго. И пропал.
— Кто же его видел?
— А Дарья же. Говорит мне: «Шепни своему, я там человека видела. Метнулся он от дома…»
— Ты что? — насторожился капитан и даже привстал. — Ты думаешь, что говоришь?
— А потом Дарья смотрит и видит: пьяный Бухвостов качается. Прет прямо на нее и руками машет. Она и убежала.
— Что ж ты раньше-то? Где ты вчера была? — засуетился Семушкин. — Хотя… Хотя…
Произнеся эти слова, капитан Семушкин задумался. Сообщение о пьяном Бухвостове, шатающемся по ночам по улицам Сосенска, на него особенного впечатления не произвело. Странный свет, который видела Дарья, его заинтересовал. Но ведь с этим светом никуда не сунешься. Скажи он, допустим, тому же Ромашову, начнет допытываться: от кого услышал? Узнает про Дарью, хлопот и смеху не оберешься. Да и брешет, поди, карга…
Капитан считал себя антирелигиозно подкованным. Свет над домом самоубийцы припахивал чем-то кладбищенским. В голове капитана этот свет ассоциировался с огоньками на могилах. А огоньки на могилах — религиозный дурман и поповское шарлатанство. Вурдалаки — тоже из этой оперы. Ишь куда может потянуть, только зацепись. Нет уж. Пусть Дарья треплется, а капитана на эту удочку не возьмешь. Не такой человек капитан Семушкин, чтобы его простым вурдалаком купить можно было.
— Так, — сказал он жене. — Я сейчас пойду. В отделение пойду. Как, что, чего… Сама понимаешь. А про свет ты забудь. Врет Дарья. Не может над покойником светить. Ненаучно это. А ежели что и бывает, так это все в книжках объяснено. Молнии там или электричество. Теперь вот я про плазму читал. Ее магнитом ловят.
Тут он почувствовал, что залез слишком далеко, и пошел в спальню. Снял со спинки стула отглаженный китель, надел его, потрогал усики и двинулся к выходу. Дорогой он еще раз продумал вопрос о Дарьиной информации и еще раз твердо решил никому об этом не болтать. Дарья новости не копит, в чулок не складывает. Не сегодня-завтра об этом свете будет знать половина Сосенска. Дойдет до аптекаря. А у того тоже не задержится. Так что товарищ Ромашов получит еще тепленькое известие. Интересно бы знать, как он на это посмотрит.
Приняв окончательное решение, капитан тут же выбросил из головы старухины бредни и стал соображать, как бы похитрее подкопаться под продавщицу. В том, что она нечиста на руку, Семушкин не сомневался. Тут Дарья маху не даст. В этих вопросах капитан ей верил безраздельно.
На этом месте мысли капитана приняли другое направление. Впереди блестела лужа, которую надо было обойти, не запачкав ботинок. Капитан, стрельнув глазами по сторонам, выбрал кратчайший путь и вскоре стоял уже перед крыльцом отделения. Ботинки блестели. На них не попало ни одной капли воды, ни одного комочка грязи.
Улечу на Марс. Ну кому я здесь нужен?
И только я это решил, пробравшись в палату через окно и покорно вытянувшись на постели, как явился врач, а за ним сестра. Врач, толстенький, с ямочками на щеках — ну просто сияющий восклицательный знак, — потирая маленькие ручки, принялся рассуждать о гонках. Он назвался моим болельщиком и очень переживал, что соревнования сорвались и я свалился в невесомость. Через минуту мне казалось, что я знаю его сто лет, Почему-то доктор помнил все гравилеты, на каких я летал, даже когда был мальчишкой. Я с вдохновением поддакивал, вспоминал разные мелочи и рассказал, как гнался за Гришей Сингаевским и как он знал, что я хочу его обогнать, а потом это облако. И тут я смолк и больше ничего не говорил. А восклицательный знак поднял мне веко, заглянул в глаз, дружески ткнул кулаком в живот.
— Сердце работает нормально. И все остальное, — объявил он, довольный осмотром.
— Это вы прочли в глазах?
— Секрет, — улыбнулся он.
Ох уж эти докторские секреты! Как будто я был маленький и не знал, что прослушивала меня ввинченная в пол кровать.
— А долго я был в этом… забытьи? — Я с трудом подыскал слово.
— Пустяки, — махнул рукой веселый доктор. — Спал несколько часов.
Несколько часов! Представляю, какая на меня собрана на документация. Электрические, тепловые, механические, химические и разные другие процессы — все это собирала трудолюбивая кровать. До чего сложно устроен человек!
— Задал я вам работу, — искренне повинился я.
— В основном не мне, а Марье Семеновне, — засмеялся доктор.
Я покраснел, вспомнив мальчишескую проделку с тумбочкой. «Когда я вернулся, тумбочка была на месте.
— Искала вас в саду, — сказала Марья Семеновна.
Она была такой, как я представлял: с добрым лицом и мягкими неторопливыми движениями. Я начал говорить, что люблю гулять по ночам на свежем воздухе, и она опять пришла мне на выручку:
— Все мы были такие.
— Массаж! — кратко резюмировал доктор и удалился в полном сиянии.
А массажист был тут как тут, совсем как в раздевалке спортклуба, и пошли отбивать лихую чечетку его крепкие проворные руки, а когда я перевернулся на спину, то на стуле сидел Аксель. Аксель Михайлович Бригов, мой профессор, наш Старик Аксель. Я встрепенулся, но Старик пробурчал: «Лежи!» — и тогда проворный массажист легонько толкнул меня в подбородок ладонью и принялся уминать брюшной пресс.
Аксель был неизменным, сколько я его знаю. Черный костюм, галстук, шляпа на коленях. Величественный и торжественный. А маленькие медвежьи глаза смотрят недоверчиво, часто мигая, и я догадываюсь, что это от смущения: он очень не любит незнакомую обстановку. Молчит, и я тоже. Лучше подождать, когда сам начнет. Хорошо, что еще попался неразговорчивый массажист.
— Я все видел, — хрипло сказал Аксель, едва массажист скрылся. — Нет, не в телевизоре, — поморщился он на мой кивок. — Потом все видел, когда приехал с побережья. Хорошенькая история, ничего не скажешь.
Представляю, как мы испортили ему единственный за несколько месяцев выходной. Забрался в морские просторы, подальше от пляжей и подводных охотников, «морских чертей», как он говорил, спокойно управлял лодкой (он влюблен во все паруса мира), и — пожалуйста — срочный вызов.
Аксель помолчал, удовлетворенный ходом беседы. И вдруг самое главное:
— Март, что это было такое?
Я ждал этого вопроса, едва увидел учителя, но не думал, что он прозвучит так откровенно и прямо, что я опять сойдусь с неизвестным.
Я беспомощно взглянул на профессора — ведь он-то должен уже все знать, но лицо его выражало каменное спокойствие, а глаза смотрели твердо и беспощадно, приказывая говорить. И тогда я стал говорить, как все было, начиная с того момента, когда в ангаре нам мешал болтливый комментатор. Я очень хотел, чтоб учитель почувствовал азарт гонок и не думал, что я улыбался от самодовольства или какой-то иной глупости. И он, кажется, все понял, хотя я, конечно, ни слова не сказал про Каричку и свое настроение. Его огромные руки, спокойно лежавшие на коленях, зашевелились, он словно пробовал удержать руль моей машины. А я сказал, что он ни за что бы не удержал (Старик обладал огромной, непонятно-чудовищной силой). И еще прибавил что-то невразумительное про сильное поле притяжения, которым обладает облако.
— Так, юноша, — сказал Аксель, — весьма поэтично, но анализ никуда не годится. Ты ведь учишься на физическом?
— На физико-математическом.
— Жаль, что не мне сдаешь экзамен. Но шутки в сторону. Как ты сказал: облако?
— Это я случайно. Облако я не видел, только сияние.
— Пожалуй, ты угадал.
— А Сингаевский?
— Да-а, — только и сказал профессор.
Он молчал довольно долго. Потом смущенно заморгал.
— Ты гулял ночью…
— Да, отлучался.
Аксель поморщился.
— Это я к тому, что ты вроде можешь вставать.
— Конечно, могу.
— Будет Совет. Пойдешь со мной, если разрешат врачи.
Такого я не ожидал.
СОВЕТ! Совет ученых планеты!
Я вскочил, закричал:
— Да я здоров! Я летал в Студгородок! Совсем здоров!
— Вот как… — Только голос да насторожившиеся, сжатые в точку зрачки выдали удивление моего учителя. (Черт возьми, как хорошо я его знал!) — В какой же это город? — спросил он.
— Искусств.
— Вот как, — повторил он, — веселился?
— Не очень, — неопределенно ответил я, вспомнив свое возвращение.
— Во сколько ты улетел оттуда?
Этот вопрос не был случайным, что-то беспокоило Бригова, и его беспокойство сразу передалось мне. Я стал вспоминать вслух, стараясь что-нибудь выведать:
— В четыре… Нет, в половине пятого… Примерно без четверти пять… Я пропустил что-то интересное?
— Потом, — неопределенно сказал Аксель. — Отдыхай. Вечером встретимся.
Он ушел, а я бросился на постель и зарычал в отчаянии: «Отдыхай!» Да, я бы отдыхал, будь у меня такое каменное спокойствие. Отдыхал бы и размышлял над физической природой странного объекта, который сначала глотает гравилет с человеком, а потом является поразвлечься к беззаботным студентам. Я чувствовал, что это так, что грязно-белое пятно, мелькнувшее в ночи над моим датским принцем, не было галлюцинацией. Аксель недаром насторожился. Чертов Старик, не мог сказать определеннее.
Я хотел опять выскочить в окно, но в палату, будто чувствуя подвох, зачастила Марья Семеновна. Она мне очень нравилась, и хорошо, что она входила просто так, а не появлялась на стене; я уже говорил, что эта спокойная больница мне тоже нравилась. Марья Семеновна приводила и уводила посетителей. Среди них были деловые ребята из Института Информации, которым я в третий раз рассказал свой случай.
Шумно ввалились наши — Андрей, Игорь Маркисян и еще один парень, с которым я учился, — Сергей. Я сразу успокоился. Друзья могли ради меня сделать все. Только попроси я — и они разыщут и даже примчат сюда Каричку.
Но никто из них не знал о происшествии в Студгородке. Что самое удивительное, меланхоличный Андрей первый почувствовал неладное и серьезное в моих вопросах.
— На! — Он вынул из кармана светогазету, которую обычно таскал с собой, и еще отдал свои радиочасы. Мы договорились, что он вызовет меня, когда что-нибудь узнает.
А Игорь ругал профессора Акселя.
— Как он мог тебе не сказать? Консерватор! — Игорь всегда находил резкие слова.
— Консерватор? — переспросил Андрей. — Уточни.
— Конечно! Что за игра в таинственность? Заскоки прошлого века. Как будто мы ничего не понимаем.
— Мы — двадцать первый век… — подхватил Сергей, подмигнув нам с Андреем.
Игорь не ответил, но глаза его все больше мрачнели. Сейчас он, по своему обыкновению, сверкнет яркой и неожиданной, как клинок, мыслью и в пух и в прах разнесет призрак Старика Акселя.
Я нажал на кнопку часов, и раздался вкрадчивый, хорошо поставленный голос, выплывающий из музыки.
— …руки на пояс и — раз, два… раз, два… хорошенько прогибайтесь!..
Мы рассмеялись.
— Жив курилка! — с удовольствием сказал Сергей. — Рекомендую: балетмейстер от гимнастики.
Перебивая друг друга, мы в подробностях стали вспоминать один эпизод. Кажется, мы готовили какое-то представление для институтского вечера. Юмор рождался в мучениях, у всех разболелась голова, и я распахнул окно. «Закройте окно!» — потребовал мрачный толстяк. Его толком никто не знал: синоптики, приглашенные на вечер, выделили нам в помощь своего остряка. И когда он впервые открыл рот, мы буквально окаменели: это был чертовски знакомый голос, голос, который командовал с экранов поставить ноги на ширину плеч и прыгать повыше, как это делали картинно изящные гимнасты. Мы обомлели, сопоставив красивый баритон с грузной, округлой, как бочонок, фигурой. А толстяк вполне серьезно требовал закрыть окно: он опасался простуды. Я сказал: «Но ведь весна»… А Андрей поправил: «Не весна, а нормальный зимний день». Тогда знаменитый спортивный балетмейстер хлопнул рамой и, покраснев от гнева, ушел. Мы хохотали от души, благодаря синоптиков за такую шутку для нашего представления.
— Ладно, веселись тут без нас, — сказал Игорь, пожимая мне руку.
— Жди вызова минут через тридцать, — пообещал Андрей.
А Сергей, не любивший церемоний, просто подмигнул и уже из двери крикнул:
— Все будет в порядке, Март!
Они ушли, а я принялся крутить колесико Андреевых часов, вслушиваясь в голоса мира. Я любил иногда вечером перед сном пронестись по радиоволнам и как бы со стороны взглянуть на добродушно-огромный теплый шар, который шумно дышал, бежал знакомой дорогой и сообщал о себе тысячи новостей. Но сейчас я отмахивался от летящих ракет, подводных экспедиций, открытий ученых и их электронных помощников, от городов, смотрящихся в зеркало будущего, праздников песен, заказов на погоду и еще сотен и сотен подробностей менявшегося лика планеты. Сейчас я искал свое. И, как назло, в этом бесконечном потоке не было того, что меня мучило. Мир как будто забыл о существовании Студгородка Искусств.
Газетные страницы, едва я их развернул, бросили мне в лицо ряды слов, выстроенных в строгие колонки, и выпуклые цветные фотографии. Андрей читал, конечно, «Новости», блестяще отстававшие от событий, судя по подробному описанию наших гонок и отсутствию хотя бы единой строки о Студгородке. В выходных сведениях была плоская стрелка переключателя с указанием еще четырех газет. Я включал и внимательно просматривал утренние номера «Юности», «Известий», «Спорта» и даже «ВЭЦа» (выпуска экономического центра), но ничего нового не нашел. Стремительно уходило в угол кинокадра белое пятно; на одном снимке я улыбался сам себе, судорожно вцепившись в руль; спокойно и уверенно смотрел на читателей Гриша Сингаевский. Почти все заголовки кончались увесистыми знаками вопроса, в статьях был собран полный набор фантастических эпитетов. Комментарии ученых отсутствовали.
Я отбросил газету, схватил с тумбочки радиочасы: они жужжали тихо и вкрадчиво.
— Март, — сказал Андрей, — информация очень туманная. В Студгородке все разъехались. День Искусств отложен на неделю.
— А Каричка?
— Я звонил ей домой…
— Ну что?
— Она еще не приехала, там ничего не знают.
— Ясно, — сказал я очень спокойно.
Андрей помолчал.
— Я могу слетать в городок, — неуверенно предложил Андрей.
— Зачем? Лучше расспросить Акселя. Ведь он в курсе.
— Старик заперся у себя и никого не пускает. Да, Март, через час Большой Совет. И ты туда приглашен.
— Я знаю.
— Счастливец. А у нас во всем институте подключен всего один экран.
— А где Игорь?
— Забыл тебе сказать. Игорь побежал искать Рыжа.
Рыж! У меня радостно екнуло сердце. Как я смел забыть тебя, маленький всемогущий Рыж! Ты-то, конечно, найдешь Каричку.
— Ладно, смотри, — разрешил я Андрею.
— Я еще позвоню.
Но никто больше не звонил, часы молчали на моей руке.
После обеда я простился с веселым доктором и добрейшей Марьей Семеновной, и меня отвезли в Институт Информации. Электромобиль нырнул в тоннель, оставив меня у подножия стеклянного куба, сверкавшего всеми гранями. Раздвинулись прозрачные двери, эхо шагов забилось в пустом вестибюле. В лифте я нашел кнопку конференц-зала, кабина стремительно пронесла меня сквозь толщу этажей, набитых бесшумными машинами, и опять я был один в светлом коридоре, а может, и во всем этом обманчиво простом, обманчиво солнечном кубе.
— Сюда, Март! — прозвучал голос Акселя.
Вот она, знаменитая резная дверь: в черных клетках блестят золотые знаки Зодиака. Дверь была полуоткрыта, но я, вместо того чтоб войти, почему-то робко заглянул в зал. За длинным полированным столом орехового цвета сидели в креслах двое: Аксель Бригов и математик Бродский, которого я узнал по мощной сократовской лысине.
— Входи! — властно сказал Аксель.
А Бродский, взглянув на меня, рассмеялся:
— Лет сорок назад вошел я сюда, как этот юноша, робея и трепеща. Верно, Аксель?
— Помню, — мрачно изрек мой учитель. — Ты как вошел, уселся рядом с председателем, на место Гофа, и все порывался выступить. Гоф потом говорил, что впервые видит в науке столь расторопного юношу. Садись, Март, и бери пример с Ивана Бродского.
Бродский смеялся заразительно, глаза его вспыхивали во весь круг толстых очков, и я невольно улыбнулся, подсел к Акселю и сразу сказал ему самое главное:
— Там, в Студгородке, была Каричка. Что с ней?
— Здорова. Скоро встретишься, — буркнул Аксель, и я совсем успокоился.
Бродский вспоминал, какие умы собирались раньше за этим столом: Гордеев, Поргель, Семенов… Они, эти великие старики прошлого, смотрели на меня со стены; некоторые были еще живы, но уже не являлись на Совет. По воле художников все они были строги, лишь один астроботаник Лапе замер в радостном изумлении, будто увидел диковинное марсианское растение. А ведь каждый из них радостно, как Лапе, встречал все новое и потому потрясал своими открытиями мир. Так представлял я жизнь всех великих. Но кто знает, может быть, меня ждет встреча со строгими, как эти портреты, судьями, когда начнется Совет.
Я представлял, как это будет, и все же, когда во весь полукруг стены стали зажигаться экраны, почувствовал, что пол подо мной колеблется, кресло как бы повисает в воздухе, и я последний раз взглянул на доброго Лапе. Стена беспредельно отодвинулась, и вот я уже сижу перед огромным залом, где сошлись оба земных полушария, и все эти знаменитости ни с того ни с сего начинают здороваться со мной. Я растерянно отвечал на их улыбки и приветствия, но только чуть позже догадался, какую коварную шутку со мной сыграли телеэкраны: ученые здоровались с моими соседями. Почему-то от этого простого открытия мне стало легче, но через минуту, когда председателем избрали Акселя Бригова, я опять покраснел: все смотрели на Акселя, а мне казалось — на меня. Прошло несколько томительных секунд, пока я сообразил, в чем дело, и повернул голову к учителю.
— Кажется, нет только Константина Алексеевича Лапина. — Аксель обежал маленькими глазами лица. — Что там у вас, Мирный?
На экране появилась девушка в белой кофточке и официальным голосом объявила:
— Константин Алексеевич летит в Мирный с полюса недоступности.
— Ну, а мы начнем. — Аксель говорил спокойно, как дома. — Цель нашего собрания всем известна: обменяться мнениями о загадочном явлении, которое мы пока называем облаком. Пленки товарищи видели. Но я предлагаю посмотреть их еще раз всем вместе.
Аксель, круто повернувшись, не вставая с места, протянул длинную руку к пульту, щелкнул выключателем, Сидевшие напротив люди из другого, полушария превратились в едва различимые фигурки, нас разделили море и небо. Четкий строй игрушечных гравилетов рассекал небесное полотно, плавно огибая точки золотистых шаров, и я не сразу понял, что это летим мы, тридцать парней, вслед за желтым крылом лидера, пока не услышал артистический речитатив комментатора. На зрителей наплывали лица пилотов — угрюмо сдвинутые брови Сингаевского, моя блаженная улыбка, сжатые губы, упрямые скулы, прищур десятков глаз, и сквозь эти лица в полнеба виделась вся картина гонок. Странно было смотреть на это сейчас, со стороны: я был просто зрителем и никак не мог представить себя в пилотском кресле гравилета, хотя вместо баритона Байкалова уже звучал, мой рассказ, который записали несколько часов назад в больнице. И когда я увидел идеально круглое облако, красивое и праздничное, как елочная игрушка, бешеное вращение двух машин, потом исчезновение Сингаевского, падение обломков и маленького нелепого человечка, которого, словно спящую рыбу, вылавливали сетью из зоны невесомости, — мне казалось, что это всего-навсего знакомый фильм.
Только голос Гриши Сингаевского, его спокойные последние слова, заставили сжаться мое сердце.
Море исчезло, берега соединились…
Меня удивило спокойствие ученых Совета. Будто ничего не случилось, не исчез на наших глазах человек. Молчание затягивалось. Видно, Акселю оно не нравилось: он медленно осматривал зал, выискивая первого, кто захочет выступить. Судя по задумчивым лицам, сейчас кто-нибудь должен был сказать: «Чепуха! Этого не было!»
— А где сейчас облако?
Я узнал по резкому тону Лапина. Он стоял, широко расставив ноги, огромный, плотный, в своей меховой кухлянке, и казался каким-то взъерошенным. Настоящий властитель Антарктиды с красным, иссеченным ветром лицом. Он грозно смотрел на Акселя, словно тот был виновником.
— Не зарегистрировано, — кратко ответил Аксель.
Лапин грузно сел, молча достал свою знаменитую трубку.
Физики сделали первый шаг. Молодой сухопарый человек в мятой куртке быстро и четко написал на доске формулы гравитации. Чикагский физик говорил отрывисто, почти раздраженно, стоя к нам спиной, как будто досадуя на то, что вынужден повторять общеизвестные истины об огромных сгустках архиплотного вещества и их гравитационных свойствах. Худая сильная рука бросила на доску уравнения полей облака. Мел крошился, ломался, физик брал новые куски, огрызки летели под наш стол, и это был самый настоящий оптический обман: мы были здесь, в Европе, а крошки — там, в Чикаго. И там, на той доске, уже были готовы новые расчеты, опровергавшие прежние.
— Нам неизвестны силы, которые могут изготовить подобный сюрприз, сказал физик.
Гнетущее неизвестное вновь повисло в воздухе, и как-то малоутешительно прозвучал вывод «мятой куртки»: накопление фактов и точных данных об облаке может, судя по всему, привести к открытию новых физических законов.
Мне это выступление не понравилось. Мы, студенты, были определеннее в своих суждениях, чем этот восходящий гений. А тут еще Бродский, отвечая физику, стал защищать давно открытые законы физики и незыблемость теории. Я слушал его вполуха и, честно говоря, даже подумал, что он рад исчезновению облака: теперь он мог теоретизировать сколько угодно о Вселенной, о разнообразии небесных тел и общих, давно известных законах.
Все же чикагский физик первый бросил камень сомнения. Постепенно разразилась лавина. Вставали один за другим маститый седой Сомерсет могучий математик, открывавший истины за своим рабочим столом; изящный француз Вогез, покоривший плазму; бронзоволицый астрофизик в сверкавшей чалме Нуд-Чах; маленький синеглазый, как ребенок, Чернышев, открывший антигалактики; вышагивал по комнате растрепанный Каневский, пересыпая свою речь остротами, столь неожиданными, что не выдержал и поддакнул даже Бригов. А когда к доске подошла Мария Тауш, все смолкли: после долгих лет, проведенных астрономом на Луне, красивое, в овале длинных волос ее лицо казалось белее бумаги.
Это были деловые, предельно сжатые, почти без формул доклады. На моих глазах рушились рамки теорий, которые еще час назад казались монолитными, как пирамиды. Я видел по глазам, по выражению лиц, по репликам и быстрым записям в блокнотах, как воображение ученых раздувало в пожар те искры гипотез, что вспыхивали в речах, — так бурно множит кванты кристалл мазера, и вот уже луч света, луч поиска устремился вслед за ускользнувшим облаком. В каком горниле Вселенной оно родилось? Может, оно состояло из сверхплотного вещества, что рождает звезды? Его притяжение вовсе и не гравитация, а сила неизвестного нам поля? Как совместило оно притяжение с отталкиванием, свободно захватывая и разбивая в щепки гравилеты? Игра ли это природы? Творение ли-высокой цивилизации?
Голова шла кругом от этих мыслей. Вспомнились слова, что мир — это не знакомая нам земля; настоящий мир, бросающий вызов нашему пониманию, — это страна бесконечных гор: вершины знаний, с которых мы бросаемся, и пропасти неизвестного, над которыми проносимся на крыльях интуиции. Кажется, так сказал де Бройль, что не побоялся погнаться за электронами и подарил миру волну — частицу, два слова, открывших эру квантовой физики. Что ж, если бы де Бройль мог прийти сейчас на Совет, он убедился бы в правоте своей формулы: пропасти бесконечны и всегда появляются неожиданно.
Между прочим, об иной цивилизации сказал Лапин. Сидел дымил с закрытыми веками, кажется, уже уснул, как вдруг открыл хитрющие глаза и сказал весело и прямо. Все рассмеялись от неожиданности, и Лапин громче других. Вот таким я его и запомнил на одной студенческой пирушке, когда он, полярный бог, легко ступая в своих неизменных унтах, грохотал на всю комнату и учил нас пить золотистый сок из консервной банки одним глотком до дна.
— У меня вопрос к Марту Снегову, — прозвучал спокойный голос.
Я вздрогнул, но не потому, что не ожидал, что обо мне вспомнят; в мягкой, почти домашней интонации вопроса почувствовал значительность следующего момента: этот человек знал что-то важное для меня.
Он смотрел добрыми глазами — Джон Питиква, врач-психолог из Африки. Улыбнулся, будто почувствовал мое волнение. Струя теплого воздуха шевелила его белые волосы.
— Скажи мне, Март: когда ты вспомнил то, что произошло с тобой, подробно, во всех деталях?
— В больнице, когда проснулся.
— Все сразу?
— Да, — сказал я. — Сразу и целиком.
— Мы много говорили о физике и совсем не говорили о человеке. — Старый ученый поднялся во весь могучий рост, и вокруг него сомкнулось пространство напряженного молчания. — Это не упрек, — тихо продолжал Питиква. — Я говорю не только о пропавшем. Я говорю об опасности, угрожающей людям. Все гонщики подлетали близко к облаку, и все на некоторое время теряли память. Они даже не помнили, куда летят, машины посадили автоматы. Память восстанавливалась у пилотов постепенно. Март Снегов сказал, что он вспомнил все сразу, — это правда. Но с момента аварии до его пробуждения прошло шесть часов. Разрешите мне обратиться к материалам.
Воздух прорезали снопы голубых искр: Питиква демонстрировал на экране свои записи. Они то бежали легкими игривыми волнами, то начинали дрожать и метаться мелкими нервными молниями. Питиква читал эти записи молча, как открытую книгу, обращая всеобщее внимание на важные для него слова, сравнивая совпадавшие по смыслу строки, перелистывая ненужные страницы. Казалось, голубые линии подчиняются взмаху его руки. Я с восхищением смотрел на человека, который знал обо мне гораздо больше, чем я сам.
— Вот другая серия записей. — Питиква как бы стер ладонью прежние волны и жестом вызвал новые. — Они странным образом совпадают с первым случаем машины уже провели анализ, — хотя физики уверяют, что здесь облако не было зарегистрировано. В европейском Студгородке Искусств…
Я вдруг увидел грязно-белое пятно там, в черноте ночи, над головой Карички. Я узнал его и вскочил:
— Было! Я видел!
Я стал говорить сбивчиво, торопливо — мысли опережали язык; я знал, как это сейчас важно: внезапно изогнувшийся луч прожектора и молчание стоявшей на помосте Карички. Не помню, что спрашивал Питиква, я видел только его глаза, только их я слушался сейчас. А потом я увидел Каричку: она лежала на постели и задумчиво смотрела на меня с экрана. Кто-то сказал, что она здорова, но я-то понимал, как ей тоскливо на этой больничной кровати.
Все. Теперь я знал, что мне надо делать. Бежать к моему датскому принцу.
Когда мы спускались по лестнице к стеклянным дверям и Аксель сказал мне: «Отдыхай. Послезавтра в шесть. Поедешь со мной», — я очнулся и стал вспоминать, чем кончился Совет. Кажется, Бригов, заключая собрание, сказал: «Это облако, кем бы оно ни было, бросает вызов нашему пониманию природы…»
Совет решил его преследовать.
— В общем, так, Коля… — обессиленно сообщил генерал Лютый, входя в кабинет Выверзнева, что в общем-то случалось нечасто. Обычно звонил, вызывал. — Времени у нас с тобой — до завтра… То есть в обрез. Да ты сиди, сиди…
— Почему до завтра? — осторожно осведомился тот, снова опускаясь на стул.
— А завтра специальная комиссия ООН прибывает…
Подполковник наморщил лоб.
— Ага… — произнёс он с мрачным удовлетворением. — А Африкан, стало быть, собирается встречу эту сорвать?
— А хрен его знает, что он там собирается! — с усталой прямотой отвечал ему генерал Лютый. — Просто Кондратьич дал нам срок до завтра, понял?..
Генерал замолчал и окинул недовольным взором подробную карту страны, что висела над рабочим столом подполковника. Отрезок шоссе Чумахла — Баклужино был исколот флажками на булавках. Пять флажков. Пять обнаруженных обрывков кумачовой ауры протопарторга…
— Задачу уточнил? — негромко спросил Николай.
Лицо генерала Лютого разом осунулось, стало хищным. Вот-вот укусит.
— Толь Толич… — с нежностью глядя на задёрганного шефа, взмолился красавец подполковник. — Ну ты шепни хотя бы… Уничтожать его или как?
Собеседники не были колдунами, иначе они бы ни за что на свете не расположились таким вот образом — попёрек силовых линий. Какое ж тут к чёрту согласие — если попёрек? Имейся у Лютого и Выверзнева допуск в глубокий астрал, от внимания обоих не ускользнуло бы и то, что за спинами у них, предвкушая близкую ссору, уже собираются со всего здания МВД эмоционально оголодавшие страшки и прочая незримая погань.
— Коля… — хрипло, с угрозой выговорил Лютый, рывком ослабляя узел галстука. — Я ж тебя насквозь вижу, Коля… Всё ведь назло делаешь, так и норовишь подставить. Африкана вон в столицу допустил! Домового у любовницы прячешь! Ты о двух головах, что ли?..
— Ка-кого домового? — ошалело переспросил Николай. — У какой любовницы?
— У Невыразиновой!
— Это Невыразинова — любовница?.. Да ты же мне сам дал задание её прощупать!
— Так я тебе в каком смысле велел её прощупать? А ты в каком? Сколько ты на неё одной валюты извёл!
— А вот этого не надо, Толь Толич! Список расходов был к отчётам приложен! Я ж тебя почему каждый раз прошу задачу конкретнее ставить?.. Надо же, любовница! Ты на себя посмотри! Второй таунхауз строишь! На жалованье, да?
— А ты… А ты… — Генерал уже задыхался. — А кто с дымчатых дань собирает? Ба-тяня!..
— Да я-то хоть с дымчатых! — огрызнулся Николай. — А ты уже вконец оборзел — западных союзников шелушить!..
— Обидно тебе… — не унижаясь до оправданий, гнул своё генерал. — Понимаю — обидно… Образование — юридическое, в уголовном розыске побегать успел… до распада области… Только не подсидишь ты меня, Коля, не надейся… И знаешь, почему?..
Выверзнев надменно вздёрнул брови. На высоких скулах подполковника обозначился лёгкий румянец.
— Почему? — с вызовом спросил он.
— Да потому что это я!.. — Ощерившись и слегка присев, генерал ударил себя кулаком в жёсткую костистую грудь. — Понимаешь?.. Я!.. Ещё когда участковым был! Это я их брал на том продовольственном складе, понял?.. Я их сажал, а не ты! И Никодима, и Глеба…
Он распустил узел окончательно и, пройдясь по кабинету, сердито выглянул в окно. По тротуару с гиканьем и свистом ехал казачий строй… Собственно, не ехал, а шёл, но фуражки с околышами были заломлены под таким немыслимым углом, и сами станичники столь лихо пригарцовывали на ходу, что невольно казалось, будто они, хотя и пешие, а всё же как бы на лошадях… На противоположной стороне улицы имени Елены Блаватской под вывеской «Афроремонтъ» стоял и с восторгом скалился на широкие казачьи лампасы ливрейный негр цвета кровоподтёка.
Надо полагать, станичники возвращались с похорон Есаула, по слухам, ведшего род от самого атамана Баловня и всю жизнь старавшегося подражать своему знаменитаму предку…
Колеблется, колеблется казачество: по колхозам тоскует, по храмам… И хочется, и колется… В Лыцке-то вон и храмы, и колхозы, зато в Бога-душу не заругаешься, а без этого тоже нельзя…
Генерал обернулся. Лицо его заметно смягчилось. Теперь оба собеседника смотрели друг на друга уже не попёрек, а вдоль силовых линий — и ссора мгновенно угасла, не успев разгореться как следует.
— Раньше-то что ж молчал? — виновато молвил Николай, как бы невзначай касаясь кнопки диктофона. — Ну и что он, по-твоему, за человек?
— Выключи, — буркнул генерал.
Подполковник пожал плечами и выключил. Генерал хмурился, оглаживая старый шрам на запястье — явно, след от собачьих челюстей. («Овчарка? — машинально прикинул Николай. — Нет, скорее, мастифф…») Оконные стёкла заныли, грозя лопнуть… Опять эта палубная авиация! Ну вот какого лешего они болтаются над Баклужино? Здесь-то им чего разведывать?
— Отморозок… — нехотя проговорил наконец Лютый. — Отморозком был, отморозком остался. Укусил вот тогда… при задержании…
— Я не о том, — сказал Николай. — Чего от него ждать?
— Ничего хорошего… — Лютый вздохнул. — Тогда ничего хорошего, а уж теперь… Кстати, не вздумай перевербовывать! И сам тоже гляди… не перевербуйся… Ну, чего смотришь? Нет нам смысла перевербовываться, Коля. Нету…
Стёкла продолжали ныть.
— Знать бы точно, зачем его сюда Порфирий наладил… — как бы не услышав последних слов шефа, промолвил Николай. — Запросили агентуру в Лыцке — молчит пока…
Генерал с интересом повернул голову.
— Думаешь, Порфирий всё это затеял?
— Ну, не сам же Африкан, в конце-то концов! Если бы сам — хрен бы он здесь такие чудеса творил! Его бы тогда в шесть секунд из Митрополитбюро вышибли и статуса лишили… Там ведь с этим строго: дисциплина, иерархия…
— Да, верно… — подумав, согласился Лютый. — Ну так что делать-то будем?
Подполковник уныло шевельнул высокой бровью.
— Усилю сегодня засаду… в краеведческом… Пожалуй, Павлика с Сашком подошлю. Какие-никакие, а всё-таки колдуны, ясновидцы… Старые связи проверю… Хотя подполье-то давно уже на нас работает, чего там проверять! — Внезапно Николай замолчал и с любопытством поглядел на генерала. — Слушай, Толь Толич… А ты чего так испугался, когда я сказал, что он босой?
— Ч-чёрт его знает… — помявшись, признался генерал. — Шёл-шёл в ботинках — и вдруг разулся… Аж не по себе стало! До сих пор вон мурашки бегают…
Как бы стряхивая наваждение, мотнул головой и в тревожной задумчивости направился к выходу. Уже ступив на порог, обернулся. В желтоватых глазах генерала Николай увидел искреннее и какое-то совершенно детское недоумение.
— И ты ж ведь смотри, как всё странно выходит!.. — то ли подивился, то ли посетовал шеф. — Ну а если б я, скажем, тогда на складе не Африкана, а Глеба дубинкой огрел?.. А?.. Хрен бы ведь стал генералом…
Хмыкнул и, озадаченно покачивая жёсткими проволочными сединами, вышел из кабинета.
Двое
— Что, и у родителей? — спросила потрясённая Катька.
— И у родителей, и у бабушки с дедушкой, и у их родителей, — кивнул Тимофей. — В пяти поколениях.
Они сидели на лавочке перед Катькиным домом. Из комнаты через раскрытое окно доносился звук визора.
От Катьки пахло сдобой, ванилью и спелыми абрикосами. Тиме никуда не хотелось идти. Вот так бы сидеть и сидеть вечно рядом с самой лучшей девчонкой на свете. И не думать про завтрашнюю операцию, не ощущать себя малодушным, трусливым созданием.
— Тима, а как же ты вообще видишь? Меня, ну и всё остальное?
— Я тебя чувствую, — сказал Тимофей. — И вижу немножко. Он же не полностью всё закрывает. Силуэты довольно чёткие. Без подробностей правда.
— Как тени?
— Наверное. Мне не с чем сравнивать.
Девочка
Невозможно. Это ведь просто невозможно себе представить. Ходил такой, тихий, вежливый. До дома провожал. В любви объяснялся. Целовал несмело. Планы строил. И вдруг — бац! Носитель чёрного квадрата. С рождения. Спасибо папе с мамой! Прости меня, любимая, всё собирался тебе сказать. «На самом деле я бэтмен!» (Была такая комичная древняя песенка). На самом деле я вижу тебя так, словно ты — атомоход в тумане, словно ты — чёрная кошка в ночи. Влюблён в твои руки, в твой голос, в твой запах. А так-то ты можешь быть хоть бабой Ягой из сказки — чёрный квадрат всё выровняет, всё сгладит. Отфильтрует цвет твоих глаз и твои высокие скулы. Затемнит твои белокурые волосы… И украдёт твой проклятый лишний вес! Странно, что я ничего не поняла, не заметила. Ведь должна была понять. Должна?
Хорошо, что эти дикие времена давно в прошлом. Может, всё ещё и будет у нас зашибись… Завтра его прооперируют, и он станет абсолютно нормальным парнем. Без скрытых особенностей.
А вот интересно, у его детей это тоже проявится при рождении?
Больница
— Варварство, коллега, абсолютное варварство! И довольно редкий случай по нашим временам. История тянется аж с двадцатых годов прошлого века. Полистайте учебники, если угодно. Госпропаганда в те годы набрала такую силу, что люди готовы были прятаться от неё куда угодно и каким угодно способом — за шторку, за стену, в сундук, лишь бы отгородиться, не видеть, не допустить к себе… Распространённое заблуждение. Если ты чего-то не видишь, этого как будто и нет. Изобретённый наскоро модификат не просто инкапсулировался в органы зрения, предлагая заколотить дыру в пространстве, он ломал под себя генную систему реципиента, ставил метки, передаваемые по наследству, и в результате мы имеем то, что имеем. Молодой человек с наследственным фильтром-блокиратором реальности — условным «чёрным квадратом».
— Помочь-то мы ему сможем, Филипп Филиппович?
— Душа моя, мы ведь с вами генетики и, смею думать, неплохие, а?
— Неплохие, Филипп Филиппович.
— Готовьте пациента.
Мальчик
— Как это доктор сказал? Тот, с русой бородкой. «Потомок страусей»? Смешно. Это в том смысле, что мои прапрапращуры охотно совали голову в песок при первой опасности. Они совали, а я расхлёбываю. В таком случае за мои решения станут расплачиваться мои потомки лет эдак через сто. Может, это и правильно. Надо только понять, как теперь дальше…
— Привыкай к свету, — сказал Филипп Филиппович и похлопал его по плечу. — Уверяю тебя, это не так уж и плохо. По крайней мере, с этим вполне можно мириться. И можно жить.
Вместе
Катька пахла сегодня совсем по-другому. Аромат жасмина с лёгкими нотами имбиря маскировал острую неуверенность.
Лоб был бледный, и щёки были бледные, а шея, наоборот, вся в красных пятнах. На подбородке торчал тщательно заштукатуренный прыщик.
Она старательно смотрела в сторону и казалась себе некрасивой.
— Привет! — сказал Тима, боясь хоть на секунду выпустить её из поля зрения.
— Как ты? — шёпотом спросила она.
Он робко прикоснулся к её ладони.
— Привыкаю.
— Не страшно без квадрата?
— Страшно, — признался Тима. — Всё такое яркое и круглое. Бьёт по глазам.
— И я круглая? — спросила Катька, напрягаясь.
— И ты, — сказал Тима. — Настоящий колобок. Но я всегда любил эту сказку.
Он вышел с кладбища на дорогу и направился по обочине в сторону города. Человек в чёрном костюме, чёрном галстуке и чёрных ботинках. Рубашка была белая.
И застывшее, мертвенно-бледное лицо, тёмные тени под запавшими глазами.
Мимо проносились машины, совсем рядом, но не останавливались. Он тоже не обращал на них внимания, не оборачивался, не поднимал руку — просто размеренно брёл вперёд.
Нечто странное было в его походке, нечто механическое, неумолимое. Пугающее. Но водителям, проезжавшим мимо, не было до него никакого дела, их равнодушные взгляды скользили по неуклюжей фигуре, их мысли угнетали свои заботы.
Он шёл.
А потом его нагнал тяжёлый рефрижератор. Сбросил скорость, со скрежетом затормозил, сполз на обочину в нескольких метрах впереди, остановился. Мотор продолжал работать на холостых.
Человек в чёрном доковылял до кабины и замер, будто в недоумении: грузовик преградил ему путь. Тут дверца кабины распахнулась прямо перед его лицом, и шофёр, перегнувшись через сиденье, прогундосил:
— Тебе в город? Садись — подвезу.
Нос у него был сизый, как слива.
Человек в чёрном помедлил, словно обдумывая предложение, затем неловко забрался в кабину.
— Дверку захлопни, — сказал шофёр. — Да посильнее, замок там плохой.
И даже показал жестом, как надо.
Человек в чёрном захлопнул дверцу; грузовик вырулил обратно на асфальт.
— Радио у меня не работает, — сообщил шофёр. — Не ловит ничего, одни помехи. Видать, из-за кометы этой…
Пригнув голову, он взглянул наверх, на пасмурное небо, словно хотел разглядеть ту самую комету. Ничего там не было видно, только багровый проблеск в низких серых тучах, похожий на отсвет далёкого пожара.
— Говорят, конец света скоро, — сказал шофёр. — Типа апокалипсис. А у меня радио не работает.
Попутчик ничего не ответил. Сидел молча, смотрел прямо перед собой.
Шофёр покосился на бледное лицо, заметил:
— Неважно выглядишь. Ты что, с похорон?
Грузовик тряхнуло на выбоине; попутчик дёрнул головой, вроде как кивнул.
— Народ нынче так и мрёт, — сказал шофёр. — Эпидемия, говорят. Типа свиной грипп. — Он хмыкнул. — Сколько лет на свиноферму езжу, никогда не видал, чтоб хоть одна свинья чихнула. Они там здоровее нас с тобой, их уколами особыми колют.
Шофёр вдруг сморщился и громко чихнул сам. Затем, держа руль одной рукой, другой достал из кармана грязный платок, высморкался.
— Ты не подумай чего, насморк у меня, — сказал шофёр, запихнув платок обратно в карман. — Свиней я не касаюсь даже, только туши вожу.
Попутчик опять промолчал.
Впереди показалась автозаправка, за ней был перекрёсток с автобусной остановкой.
— Здесь я на окружную поворачиваю, — сказал шофёр, — а тебя на остановке высажу.
Грузовик опять тряхнуло; попутчик ещё раз кивнул.
На перекрестке, у остановки, шофёр затормозил. Попутчик молча сидел, не двигался.
— Ручку вниз нажми, — подсказал шофёр.
Открыв дверцу, попутчик неуклюже выбрался из кабины.
— Ну, бывай, — сказал шофёр. — Не кисни, конца света не будет…
Попутчик не оглянулся, двинулся дальше.
Он шёл домой.
Возьмем трамвай, закажем коржик
(О.Арефьева)
Роза
– Мне скучно, бес, – вздохнула я, поглаживая по голове маленькую леди Говард.
Голова ее упиралась мне ровнехонько в диафрагму, а ножки топотали по мочевому пузырю, не позволяя толком ни вздохнуть, ни посидеть.
Вот кто сказала, что носить и рожать второго ребенка проще, чем первого? Ничего подобного! Джейми и в моем животе вел себя пристойно, как положено маленькому лорду. Брыкался умеренно, соуса Табаско к пирожным не требовал и всем развлечениям предпочитал скорость и полеты. То есть когда мне очень-очень хотелось расслабиться и поспать без пинков во все места организма, достаточно было взять спорткар, посадить за руль Аравийского и поехать кататься. По окрестностям Лондона, Нью-Йорка, Лос-Анджелеса или Пекина – совершенно неважно. Главное, чтобы скорость не ниже ста пятидесяти. Про полеты я вообще молчу. Стоило взойти на борт любого самолета, и сэр Джеймс Говард впадал в благоговейный восторг и счастливо замирал в животе на все время полета.
Красота же!
А вот с Селиной все не так просто. Эту маленькую занозу одной только скоростью не пронять. Ей постоянно охота танцевать! Вся в папашу…
– Напиши новый сценарий, – пожал плечами Бонни. – Или поехали в Сохо, потанцуем.
Я говорила, что Селина, еще не родившись – вылитый папаша? Вот оно. Если скучно, надо танцевать. Или петь. А если не то и не другое, то затеять настоящий сицилийский скандальчик с битьем посуды и бурным примирением. Таким, чтобы все соседи были в курсе и отчаянно завидовали.
На предложение Бонни неродившаяся леди отреагировала стандартно: принялась пинаться еще активнее и, похоже, попыталась сделать сальто. Остановили ее только руки Бонни, легшие на мой живот, и нежный-нежный поцелуй куда-то под диафрагму.
– Какой сценарий, Бонни? Ты только посмотри, что она вытворяет!
– Ей тоже скучно, Мадонна. Вся в тебя, – проворковал этот змей подколодный и поцеловал теперь уже мою руку. Ту, которая придерживала живот в области пинания маленькой пяточки. – Хочешь, я почитаю тебе вслух? Мои девочки это любят, правда же, маленькая?
М-да. Кто бы мне сказал, что бешеный сицилийский козел, сбежавший от семьи и приходивший в ужас при одном только воспоминании о десяти младших братишках и сестренках, будет вот так пускать слезу умиления над неровностями моего живота! Кажется, в нашей семье все ж будет один ненормальный родитель-наседка. И это буду не я! Точно не я! И не Кей – он бесспорно обожает маленького Джейми, но без нездорового сицилийского фанатизма.
Не то что Бонни. Он на два месяца отказался от выступлений, записей, съемок и даже новой постановки только ради того, чтобы быть рядом с нами, когда родится Селина. Два месяца, Карл! Только вчера, прочитав новый сценарий мюзикла, он знаете что сказал? «Неплохо, да, неплохо… Я бы может и поставил… Но я занят, я не могу уехать от семьи! И если автору невтерпеж, пусть предлагает Принсу».
Бонни Джеральд. Уступил отличный сценарий Принсу. Мир окончательно сошел с ума. И скоро за ним последую я, потому что последнего месяца перед родами я просто не переживу! Невозможно жить без сна и питаться одним только перцем!
– Я ненавижу тебя, Бонни Джеральд, – простонала я, когда крохотные пяточки (изнутри больше похожие на две бейсбольные биты, проглоченные мной в приступе помешательства и теперь взбесившиеся) начали отплясывать фламенко. Под тихое мурлыканье Бонни. – Не смей петь!
Он поднял на меня таки виноватые и несчастные глаза, что котик из «Шрека» удавился бы от зависти. Но меня так просто не проймешь. Я закалена двумя английскими лордами и одним сицилийским гением!
– Мадонна, хочешь, я принесу тебе крылышки из KFC? Целых двадцать штук, хрустящие, остренькие, и еще соуса Табаско?..
Я чуть не захлебнулась слюной, а проглоченный мной осьминог затих и с любопытством прислушался.
– Неси, – сдалась я, не дожидаясь ясно выраженного пинками требования нести всего и побольше. – Ты вообще представляешь, какой характер будет у твоей дочери на таком рационе?
– Самый лучший! – просиял Бонни и резво унесся на кухню, где у него наверняка припасено полдюжины чертовых коробок из чертова KFC.
И нет, чтобы вызвать Керри и попросить ее! Ни в коем случае! Он, видите ли, не доверят ей сунуть коробку в микроволновку. И повару не доверяет. Хотя наш повар, обладатель двух дипломов, десятка грамот и четырех мишленовских звезд, при виде коробок из KFC норовит то упасть в обморок, то уволиться.
В чем-то я его понимаю, но ничего поделать не могу. То ли дело было носить Джейми! Вот кто обожал высокую кухню! Нет, не так. Обожает. И категорически не относит к достойной лорда еде даже самые лучшие молочные смеси. О нет. Только молоко, только из сиськи, и только если кормилица ела что-то вкусное. Ну там фуа-гра или осетрину на гриле. Над маленьким лордом даже Кей, и тот ржет. Ну и надо мной тоже. Как будто от меня зависело, что у меня родится! Я и так при взгляде на сына ощущаю себя лучшим продуктом фирмы «Ксерокс». И уверена, с Селиной будет то же самое. Девяносто девять процентов Бонни и один – меня.
Пока Бонни бегал на кухню и в сотый раз объяснял повару, что слишком сильно его уважает, как творческого человека, чтобы просить приготовить плебейские острые крылышки – я пустила слезу от жалости к себе и взялась за ноутбук. Не для того чтобы писать новый сценарий или хотя бы главу в роман. О нет. Мне так захотелось домой, в Москву, что я решила хоть авиабилеты посмотреть. И плевать, что леди Говард не летает Аэрофлотом, а исключительно личным самолетом. Между прочим, подарком Кея «к рождению следующего Говарда». Чтоб я, значит, не уводила самолет у мужа, а укачивала наследника сама.
У, предусмотрительная акула капитализма! Как в воду смотрел! Особенно когда нанимал няню с правами пилота! И ведь даже не поржешь над ним, мерзавцем. Потому что Джейми явно научится пилотировать самолет раньше, чем автомобиль. Хорошо хоть не раньше, чем ходить!
Вот так, возмущаясь несправедливостью мира и глотая слезы, я открыла сайт Аэрофлота… и залипла на рекламном объявлении. Ну знаете, все эти скандальные новостные ленты. Обычно я на них посматриваю только ради вдохновения – найти очередной бредовый поворот сюжета и все такое. Но сегодня мое внимание привлек город Энск. Да-да, тот самый город Энск, в который удрал негодяй Аравийский, бросив меня на произвол судьбы-ы-ы! Без кофе-е-е!
– Мадонна, что случилось? Почему ты плачешь?
– Ы-ы-ы! Сволочь! А-а-а! – только и могла сказать я, тыча пальцем в открытую статью. – Он! Там! А я! Тут! У-у-у!
Мне утерли слезы салфеточкой, вручили открытую коробку с варварской едой и сунулись сами – выяснять, какая сволочь там, а какая тут обидела идеальную (в смысле имеющую форму идеального шара) меня.
– Аравийский! – всхлипнула я и заела горе хрустящим, остреньким, горяченьким куриным крылышком, щедро политым соусом Табаско.
– Мадонна, ты же знаешь, я не настолько хорошо знаю русский. И совершенно не понимаю, причем тут Аравийский! Кстати, вы с Кеем так и не объяснили, зачем его понесло в Россию… хм… погоди-ка, это тот самый Энск, куда Фил повез «Дракулу»? Мадонна! Вы что-то от меня скрываете!
Вот. В этом весь Бонни. Вместо того чтобы утешать меня, он еще и требует объяснений! Впрочем, мне не жалко. Кей сам виноват, что не рассказал Бонни все от и до. Так что рассказала я. И о гнусном интригане дядюшке Перси, и о тайных списках Аненербе, и о том что двоюродная пра-пра-прабабка Кея вышла замуж за графа Преображенского, который жил как раз в городе Энске…
Упс…
Только тут до меня дошло, за каким чертом дядюшку Перси понесло в Энск! То есть если бы я писала роман, то в старой усадьбе непременно был бы закопан клад графини. И призраки, призраки бы водились!.. Да, я знаю, что скрасит мне оставшиеся до родов три недели и что сдвинет с мертвой точки начатый роман!
– Бонни, мы сегодня же летим в Россию! – заявила я и от радости сунула в рот сразу два остреньких крылышка. Последних.
– Милая, не надо так торопиться, – принялся юлить мистер Джеральд. – Вечер на дворе. Скоро Кей приедет. Мы же собирались сегодня сходить поужинать вместе. Давай полетим в Россию завтра!
По его честным-честным глазами сицилийского мафиозо в десятом поколении я сразу поняла весь план. Прямо сейчас – отвлечь меня, потом устроить мне жаркую ночь (при непосредственном участии Кея), а утром, глядишь, я и забуду очередную блажь. Ну уж нет! Я не зря ношу гордое имя Колючки! Раз уж я попала тебе под хвост, Бонни Джеральд, не отвертишься.
– Ага, часов в одиннадцать, когда акула капитализма вспомнит, что рабочий день иногда заканчивается! – капризно возразила я. – Нет уж. Самолет будет готов через час, мы как раз успеем добраться до взлетной полосы. К вечеру будем в Москве, заночуем в моей квартире, а утром – в Энск. Кею… ладно, так уж и быть, позвоню сама. И не вздумай меня отговаривать!
Я грозно свела брови и уперла руку в бок, изображая суровую сицилийскую свекровь, разве что скалки не хватало.
– Мадонна, любовь моя, тебе же скоро рожать! Мы не можем так рисковать…
А вот это Бонни сказал зря. Потому что леди Селина Говард, услыхав слово «рожать», тут же принялась пинаться и всячески намекать, что ей ужасно скучно в темноте и тесноте, давайте, развлекайте ее все.
– Мы. Летим. В Россию. Сейчас же.
– Пресвятая Дева, за что? Роза, любимая, Кей же меня убьет, если я увезу тебя из Лондона накануне родов. Ты же не хочешь, чтобы в гостиной над камином висела моя голова, правда же?
– Не хочешь лететь со мной – можешь оставаться. Керри! Керри! Где мой телефон?
Эта святая женщина явилась через три секунды. С моим телефоном и кружечкой кофе со сливками и корицей. Конечно, наш повар варит кофе не так гениально, как Аравийский, но для сельской местности – сойдет.
– Прошу, миледи.
– Керри, скажи няне, пусть собирает Джейми. Мы летим в Россию.
– Мне отправиться с вами, миледи?
Вот за что обожаю Керри, так это за ее истинно английскую невозмутимость. Что бы семейка Говард не учудила, Керри всегда на нашей стороне. Золото, а не домоправительница! Впрочем, я давно подозреваю, что Кей и ее тоже переманил из разведки, а платит ей больше, чем получает премьер-министр.
– Не стоит. За Джейми присмотрит няня, а за мной – Бонни.
– Я распоряжусь, чтобы приготовили самолет, миледи.
– Спасибо, Керри.
Настоящая английская домоправительница сдержанно кивнула, принимая заслуженную благодарность. А Бонни душераздирающе вздохнул.
– О боже, Мадонна, ты точно хочешь моей смерти.
– Да ладно, Бонни. Не драматизируй. До родов еще три недели, слетаем и вернемся. И признайся же сам, тебе смертельно скучно сидеть тут и косплеить идеального будущего отца. Еще чуть-чуть, и ты начнешь говорить «ко-ко-ко». А там, в Энске, будет последнее представление «Дракулы»… ты же не можешь пропустить такой кипиш.
С каждым моим словом на Бонни снисходило все большее просветление, и картина сушеной головы над камином отодвигалась в синюю даль. Ведь всем известно, что своему «братишке» Кей простит что угодно. А тут всего-то небольшое путешествие!
– Боюсь только, Гольцман совсем изгадил наш спектакль, – задумчиво протянула я. – Наверное, я не права. Тебе не стоит на это смотреть.
– Стоит! Если он… – Бонни грозно раздул ноздри, явно представляя, как будет смотреться над камином голова Миши Гольцмана, посмевшего надругаться над шедевром самого Бонни Джеральда.
– Да нет, – вздохнула я очень тяжело и очень правдоподобно. – И ты расстроишься, и Кей будет ругаться, что мы влезли в его секретные дела.
– Не будет. Мы летим в Россию. Немедленно! Где мой чемодан?!
Да! Сработало! Ура!
– Ты уверен, милый? – похлопав глазками, сделала я контрольный выстрел. – Может все же сходим в Сохо поужинать?
– К черту Сохо! Последнее представление «Дракулы»… Аненербе… Клад… Призраки… Мадонна, любовь моя, ты же напишешь об этом сценарий? Прошу тебя! Умоляю! Это будет бомба! Нет, это будет ураган и цунами, мы возьмем четырнадцать «Тони», а Харальд Принс удавится от зависти!..
Я наконец позволила себе выдохнуть. Мой Бонни, мой сумасшедший сицилийский козел… простите, гений, вернулся! А то я уже боялась, что его подменили на целлулоидного папу из рекламы детского питания.
Что ж. Держись, город Энск, мы идем к тебе!
– Ну-ка, ну-ка, надень эту свою кепчонку… Ну и рожа у тебя, Гладышев! И как называется этот маскарад? – Генерал пребывал в прекрасном расположении духа.
– «Барышня и хулиган», товарищ генерал, – Андрей засунул руки в карманы флотского клеша, вразвалочку прошелся по ковровой дорожке кабинета.
– Н-да. Кто бы видел.
– Овладеваем искусством перевоплощения, – Гладышев снял кепку и застыл в ожидании начальственного решения. Начальство раздумывало.
– Ты это… Сам придумал или подсказал кто?
– Сестренка у меня в хореографической студии при Дворце пионеров. На днях у них концерт был, так она всю семью вытащила, здорово у них там все получилось.
– У кого получилось?
Андрей смутился.
– Ну… на сцене. Вот я и подумал, почему бы не попробовать.
– Я, конечно, не балетоман и далеко не театрал, но кое-что помню. Ведь у этой барышни с этим самым хулиганом вроде какие-то отношения возникают, а? – генерал из-под очков изучал подчиненного. – Так ты решил, что ли, приударить за объектом?
Комсомолец Гладышев вспыхнул.
– Ну, вы скажете, товарищ генерал! Какое там приударить! Просто типаж понравился и все! Не под аспиранта же мне наряжаться или фарцовщика какого. Батя-то мой до проходчика метрополитеновского в деревне механизатором был. По Сеньке и шапка.
– Ладно, Гладышев, не обижайся… Вроде бы выглядит натурально… Хотя, признаюсь тебе честно, живой шпаны твой начальник года с пятидесятого в глаза не видел.
– Да есть еще маленько, – лицедей присел на стул у стены.
– Ну, а линию поведения какую выбрал?
– Обыкновенную, товарищ генерал. Подъем в шесть, наедаюсь чесноку и – к общежитию.
– Так. Так, так… Там же два выхода?
– Мы со Скворцовым уже учли это. Остался один, – Андрей виновато посмотрел на портрет Дзержинского. Генерал коротко хохотнул.
– Надеюсь, не взорвали?
– Как можно! В сопровождении завхоза заколотили двери досками, повесили предупреждение: «Пользоваться запрещено, аварийное состояние!»
– Завхоз надежен?
– Как сейф, товарищ генерал. Орден «Красной звезды» и батальонная разведка.
– А дальше?!
– Дальше все, как в балете. Он по ней сохнет, всюду, как тень, ее сопровождает. Вот и вся драматургия.
– Вся? Что же, чем проще – тем лучше… Постой, а чеснок-то зачем? – Генерал встал из-за стола и подошел к молодому сотруднику.
– На всякий пожарный, товарищ генерал. Вдруг понравлюсь, а так – с гарантией.
– Да, настоящий ты, Гладышев, театральный деятель, – генерал, первым протянув руку, крепко пожал пятерню сотрудника. – Ну, удачи тебе, Андрей Сергеич!
– Служу Советскому Союзу!
* * *
Это был десятый по счету день рождения Джейн Болтон. Проснувшись, девочка увидела аккуратно разложенные на прикроватном кресле обновки: платье с пышной – «Как у принцессы, дедушка», – многослойной пачкой из бледно-розового атласа, того же цвета туфельки с серебряными пряжками, нежно-кремовые боди на узких бретелях и тяжелые, плотные на ощупь шелковые алые ленты.
Сердечко девочки радостно затрепетало. Босиком, в одной ночнушке, Джейн выбежала из спальни и побежала к кабинету деда. Она быстро спустилась по старинной лестнице с резными перилами, оставалось только повернуть за угол широкого коридора, как вдруг она услышала громкий и сердитый голос сэра Огастеса:
– Дэннис, вы немедленно покинете не только Фаррагут, но и Англию вообще! Дочь я вам отдал и бесконечно сожалею об этом. Внучки вы от меня не получите, пусть даже Шестой флот подойдет к берегам Британии. Никаких дискуссий!
– Боюсь, дорогой тесть, что судебное решение будет посерьезней авианосцев! – Джейн не знала голоса отца, да и внешность его была знакома девочке только по фотографиям. Она прижалась к стене и испуганно замерла.
– Вы жаждете судебного разбирательства, мистер Болтон? Вы его получите. Разрешите только напомнить вам, что Джейн – британская подданная. А коль скоро это так, то и дело будет слушаться в Королевском суде! – В голосе деда звучал металл.
– От этого обстоятельства выиграют только мои адвокаты. Но на деньги в данном случае – наплевать, – Болтон говорил решительно и уверенно.
– Допускаю, Дэннис, что на деньги вам плевать. Позволю себе лишь заметить, что по законам Соединенного Королевства вы не сможете притащить ребенка в суд и устроить там традиционное для Америки шоу. Слушание будет закрытым, и меня ничто не удержит от соблазна представить суду подлинные документы, открывающие истинное лицо Дэнниса Болтона.
– Сэр, я разведчик, и скомпрометировать меня обстоятельствами моей профессиональной деятельности практически невозможно. Возникнут серьезные проблемы, и в первую очередь у вас, сэр.
– Разведчик?! – раздались звуки тяжелых шагов деда, – А на этих снимках, надо понимать, зафиксированы моменты разведывательной работы? Грязный мужеложец! Убирайся вон из моего дома и из Англии…
Это было третье по счету открытие Джейн Болтон.
– Об этом не может быть и речи! – Кроу вскочил из-за стола и буквально «подлетел» к Джейн. Потом, словно устыдившись чрезмерности эмоций, медленно опустился в кожаное кресло рядом. – Эти курсы русского языка – дешевый транспортный канал для «Посева» и прочей энтээсовской белиберды. Они тебя еще в день прибытия, как это у них? Ах, да – обшмонают! Прямо на таможне, и репьем повиснут на хвосте. Ты себе представляешь, наконец, эту толпу романтических идиоток, которые целыми днями будут гудеть про Достоевского и Толстого? Прямо у тебя над ухом?
– Как ты сейчас или еще ближе?
Кроу безнадежно хлопнул девушку по плечу. Встал, покачал коротенькое тельце на высоких, скрытых брюками каблуках и как ни в чем не бывало, продолжил:
– А ты должна будешь все это терпеть и не выделяться… Джейн, послушай, у русских в Ленинграде огромное количество музеев и архивов, театров, огромная киностудия. Дай мне еще немного времени, и оптимальное решение будет найдено.
– Арчи, ты слишком заботлив для дальнего родственника и не видишь основного преимущества ситуации с курсами. За редкими исключениями, слушатели и их окружение примерно одного, студенческого возраста. Это существенно облегчит контакт с Марковым-младшим, и, самое главное, именно для фанатеющей от толстенных томов прошлого века девице легче и естественней влюбиться в русского юношу. Поэтому я прошу тебя, успокойся. Удержать меня от работы в России ты не сможешь, а все эти театры, киностудии и архивы – оставь кому-нибудь другому.
– Про «любовь» ты решила окончательно?
– Может быть, я даже выйду за него замуж. Но для этого одних фотографий недостаточно, – Джейн вынула из папки несколько снимков Маркова. Выбрала один, на ее взгляд, наиболее удачный. – Разве вы будете возражать против столь симпатичного жениха для бедной сиротки?
Арчибальд Сэсил Кроу скрежетнул зубами, но фото взял.
– Слишком романтическая внешность, наверняка инфантилен и неуравновешен, – портрет Кирилла лег на стол.
– Наверняка? Разве разведка не располагает более точными данными? – в глазах девушки заплясали чертики. – Или он, по примеру своего отца, отметелил контролера и сдал его в полицию? А, Арчи?!
– У них милиция, Джейн, – Кроу сидел нахохленный и мрачный.
– Не принципиально. Круг логических построений замкнулся. И, если ты справедливый человек, и справедливый не только на словах, ты должен видеть: я – кругом права. N’est pas, mon chere?
– Помоги тебе Бог, упрямая девчонка!
Чеширский кот был искренен и патетичен настолько, что Джейн испытала прилив самой настоящей нежности к нему.
«Мой единственный английский родич! Такой – “ответственно смешной”? Или “по-семейному ответственный”?»
Она подошла к дядюшке и осторожно поцеловала его в щеку.
* * *
Свои способности к терпению, даже к долготерпению, Джейн оценивала высоко, но объективно. Еще бы, кто, кроме нее, мог знать, что вся ее жизнь до прихода в МИ-5, была чередой бесконечных тренировок в царстве ожидания и терпеливости.
Маленькой девочкой она целыми неделями ждала приезда матери. Сосредоточенно, скрывшись от гувернантки и других слуг дедовского дома, по нескольку раз в день рассматривала ее фотографии, и даже сэра Огастеса она ждала, каждую неделю, с понедельника до пятницы.
Потом она ждала окончания детства, школы в Тринити и, само собой, приглашения на службу Ее Величеству. Это были основные вехи скромной по временным меркам жизни Джейн Болтон.
Где-то между ними затерялись менее значительные события, которых она также в свое время терпеливо ожидала: подарков на день рождения, новых нарядов – в отрочестве, каникулярных поездок на континент и лишения невинности.
Особой красавицей Джейн себя не считала, дурнушкой – тоже. Как-то, невольно подслушав в спортивной раздевалке колледжа разговор двух одногруппниц, по-деревенски упитанных конопатых сестер-двойняшек, она впервые осознала, что вопросы внешности, а также все связанное с парнями, совершенно не интересует ее. Вечером того же дня, истратив целый фунт, – «Господи, какие же деньги делают на дураках!» – она купила журнал с фотографиями знаменитой Твигги.
Внимательно сравнив отражение своего обнаженного тела в гардеробном зеркале с глянцевым эталоном женского совершенства, она не обнаружила особых отклонений, за исключением чуть большего, нежели у кумира миллионов, размера груди.
Сейчас, во время прогулок по Ленинграду, она невольно обращала внимание на внешность, сложение и поведение здешних девушек. Теоретически, каждая из них была прямой конкуренткой, и поэтому стоило потратить время на изучение арсеналов противника.
Пока таинственный Норвежец выстраивал схемы ее подвода к объекту, Джейн достаточно быстро разобралась в конкурентной ситуации. Выводы были неожиданными.
Когда в Европе девушка выбирает чуть агрессивный стиль «секси», это в первую очередь девушка, которой есть, что показать. Таких немного, они сразу заметны в общей массе, и обыватели обоих полов предпочитают их сторониться.
В Ленинграде ситуация была совершенно иной. Джейн наблюдала на улицах города раскрепощенных, но без вульгарного кокетства, обладательниц великолепных фигур, скульптурных бюстов и изящных конечностей в таких количествах, будто бы русские только тем и занимались, что улучшали свою породу. То же относилось и к гардеробу потенциальных соперниц. Мини, миди, макси всех цветов и оттенков, глубокие декольте и открытые плечи, бижутерия и аксессуары всех стилей и направлений не оскорбляли и не задевали ее островного консервативного вкуса.
И, что чувствовалось сразу, во всем этом великолепии отсутствовал дух нарочитой провокации. Ленинградкам нравилось быть красивыми безо всякой меркантильно-охотничьей подоплеки. Джейн физически ощущала это.
После долгих раздумий и экспериментов она напрочь забраковала трикотажные топы и джинсы, хипповские балахоны в разводах и фенечки, летние матерчатые сапоги до середины бедра и шнурованные бюстье из черной кожи. Она остановила свой выбор на расшитых бисером мокасинах из оленьей выворотки на голую ногу, плиссированной юбчонке из красно-черной шотландки, чуть-чуть не доходящей до колена, и блузе-апаш из голландского полотна на пуговицах-бусинках «под жемчуг». Сумка-ягдташ с бахромой и бисерным узором, в пандан мокасинам, и очки-хамелеоны в роговой оксфордской оправе дополняли ее туалет.
Минимум косметики, гигиенический блеск и немножко, в два-три касания, туши на ресницах…
– Блэр, что здесь делает посторонний? – спросил вошедший свысока.
Блэр поднялся и от удивления несколько раз открыл и закрыл рот. Сделал вошедшему непонятный знак, подвигал многозначительно бровями…
– Я, кажется, задал вам вопрос. – Высокий старик смерил Блэра взглядом из-под сросшихся черных бровей, которые плохо сочетались с его благородной совершенной сединой.
– Доктор Сальватор, давайте обсудим ваш вопрос за дверью, без посторонних, – наконец-то нашелся Блэр.
– Не думаю, что в этом есть резон, – свысока ответил доктор, и Тони очень захотелось сказать вместо Блэра: есть-есть, и еще какой – «Резон» с большой буквы! О чем Блэр и хочет сообщить без посторонних, а при Тони сделать это стесняется.
– Доктор… хм… Сальватор, мне кажется, что Блэр получил насчет меня указания от вышестоящего начальства, – сказал Тони, чтобы облегчить Блэру задачу.
Глаза старика сверкнули из-под бровей неприкрытой ненавистью, яркие губы изогнулись презрительно, он молча подвинулся в сторону и кивнул моро-пинчерам на Тони. Они вломились в сторожку с проворством и выучкой группы захвата, распределились так, чтобы держать под прицелом всех присутствующих, включая Бинго, а вслед за ними через порог переступил человек в военной форме с сержантскими нашивками. Он-то и предложил Тони встать и протянуть руки вперед, на которых тут же защелкнул наручники.
Прищуренные глаза Блэра метались по сторонам, лицо искажалось то ли злостью, то ли досадой, и в конце концов он процедил сквозь зубы:
– Вы ответите за это, доктор Сальватор.
– Не волнуйтесь, я всегда отвечаю за свои поступки и теперь тоже к этому готов. Можете строчить донос прямо сейчас, мне к вашим доносам не привыкать. Но знайте: человек, которого вы впустили за ворота, шпион кайзера, нацист. Не вы ли кричали на Кейбл-стрит «¡No pasarán!» и собирались воевать с фашистами в Испании?
Блэр удивленно покосился на Тони.
– Доктор, с чего вы взяли, что я нацист? – осклабился Тони. – У меня в кармане лежит паспорт гражданина Великобритании.
Доктор не удостоил его ответом, а сержант бесцеремонно подтолкнул вперед, к двери. Под прицелом было глупо сопротивляться.
– Я получил приказ, – попытался оправдаться Блэр, – у меня не было сомнений, что он отдан с самого верха!
– Блэр, вам ли не знать, что на самом верху как раз и сидят предатели? – снисходительно покачал головой доктор. – Запомните: чтобы жить по совести, не все приказы нужно выполнять с таким рвением…
Ох, ну надо же – настоящий интеллигент, плохо представляющий себе, что такое приказы и зачем их надо выполнять… Побольше бы таких в вооруженных силах Великобритании, и победить английскую армию сможет и швейцарская гвардия Ватикана.
Во дворе накрапывал дождь – над Фермой не было кровли. Двери закрылись за спиной тихо и плавно, когда почетный эскорт Тони покинул сторожку.
– Доктор, вы когда-нибудь слышали о презумпции невиновности? – Тони попытался оглянуться, но сержант врезал ему дубинкой по плечу – наверное, тоже не любил наци. Стоило порадоваться, что теперь полицейские дубинки делают из резины, а не из дерева, но куртка осталась у Блэра в сторожке, и через тонкую рубаху удар вышел чувствительным.
Доктор не опустился до ответа на поставленный вопрос. В глубине души Тони надеялся, что его просто выставят за ворота, но ошибся – его повели в сторону дома в викторианском стиле. Что ж, не бывает чего-либо дурного без чего-нибудь доброго: взглянуть, что же таится в самом сердце «Анимал Фарм», было бы полезно. Даже мельком.
Тони уверенно шагнул в дверь, открытую доктором при помощи перфокарты, и приостановился на пороге – это было потрясающе… О таком он читал только в научно-фантастических романах: стекло, металл и ослепительно белый пластик, прозрачная шахта лифта… Откуда бы у МИ5 такие деньги? Помещение сперва показалось замкнутым, и только приглядевшись можно было рассмотреть контуры дверей, сливавшихся со стенами. Четверо моро-доберманов остались во дворе, а двое последовали за Тони, держа его на прицеле.
Лифт, сверкая хромированными гранями, опустился с легким шорохом, а не с воем, грохотом и звоном, плавно остановился, двери отъехали в сторону бесшумно. Тони поколебался снова – теперь из-за того, что пол в лифте был совершенно прозрачен: казалось, что сейчас шагнешь в бездну… Подумалось даже, что здесь так принято расправляться с людьми, убеждения которых кажутся доктору Сальватору неправильными, и когда охранник толкнул Тони вперед, тот попытался устоять на месте. После этого между лопаток ударили уже не рукой, не дубинкой, а прикладом автоматического ружья.
Нет, не бездна – всего лишь армированное стекло, и весьма прочное, было под ногами. Но все равно, ехать в лифте с непривычки показалось жутковатым. Управлялся он светившимися в толще стекла кнопками.
К удивлению Тони, лифт поехал вниз, а не вверх. Глубоко вниз – перед глазами проплыли пять уровней, и каждый из них стоил того, чтобы на нем остановиться и рассмотреть подробности. Дагерротипическая память фиксировала всё, на что падал взгляд, и подумалось, что доктор или дурак, который никогда не имел дела с профессиональными шпионами, или… или уверен, что Тони воспользоваться полученной информацией не сможет, потому что никогда с Фермы не выберется…
Особенное впечатление произвели расположенные на третьем сверху уровне клетки с самыми разными животными – от кроликов и крыс до мартышек и орангутангов. Но то, что Тони увидел на уровне ниже, заставило его содрогнуться и всерьез озаботиться собственной судьбой: это были стеклянные боксы с людьми – и моро, и не моро. Безумные взгляды, искаженные лица – или застывшие маски вместо лиц. Наверное, «Анимал Фарм» требовались подопытные, в мирное время с этим всегда есть проблемы, не то что во время войны, когда для опытов используют военнопленных. В Германии дела обстояли проще: там «человеческий материал» всегда был под рукой – из числа представителей неполноценных народов, что убедительно доказывало: врачи-нацисты не сомневаются в том, что все люди устроены одинаково. Четыре мертвых пинчера, готовые разорвать тело нарушителя границы на куски, показались вдруг меньшим злом…
Лифт сполз на шестой сверху уровень и затормозил быстро и осторожно, будто увяз в невидимой овсяной каше. Тут не встретилось ни белого пластика, ни стекла, а металл был преимущественно ржавым. Двери лифта открылись в противоположную сторону, и на этот раз сержант сразу толкнул Тони прикладом, почему-то ожидая сопротивления.
Это был обычный подвал, как в многоквартирных домах: анфилада с проложенными коммуникациями, паровыми котлами, реакторами, разводкой газовых труб. Серая некрашеная штукатурка на стенах и низком потолке, грубый пупырчатый бетонный пол, тусклые газовые лампы… Теплая влага в воздухе, затхлая и душная.
Доктор остался возле лифта, не сказав своим подчиненным ни слова, – проинструктировал их заранее? А может, они водили сюда людей регулярно и знали, как действовать?
В одном из помещений анфилады они свернули и дальше двигались по широкому коридору с проложенными по полу трубами, мимо множества серых металлических дверей без надписей и опознавательных знаков. По какому принципу была выбрана дверь, возле которой сержант велел остановиться, Тони разгадать не смог. А остановиться он велел по всем правилам: слева от двери лицом к стене, после чего обшарил карманы Тони и забрал фонарик, папиросы и спички, будто в насмешку оставив бинокль и кошелек с деньгами.
Врезанный в металл двери замок впечатлял массивностью и надежностью, закрывался на четыре оборота, а связка ключей, которой воспользовался сержант, была весьма увесистой. Как сержант отыскал в ней нужный ключ, осталось загадкой.
Газовые лампы почти не освещали помещения за дверью. Сержант еще раз доказал свою нелюбовь к нацистам, толкнув Тони вперед с такой силой, что тот споткнулся о порог и растянулся на бетонном полу, разбив локти и колени, а заодно ободрав руки от локтей до пальцев (наручники помешали сохранить равновесие). Дверь захлопнулась за спиной с металлическим лязгом, в замке четыре раза повернулся ключ – темно было так, что Тони решил, будто ослеп от удара об пол.
В приюте изобретательные монахи использовали множество наказаний, и Тони, будучи ребенком подвижным, любопытным, с неистощимой фантазией на шалости, испробовал на себе каждое из них и не по одному разу. Он, конечно, храбрился перед товарищами и проявлял недюжинное упрямство, но, запертый в темном чулане под лестницей наедине с пауками и крысами, быстро терял самообладание, раскисал и ревел от страха, как девчонка, – когда его никто не видел, конечно.
Вряд ли в этом сыром помещении с голыми стенами водились пауки или крысы. Если их, конечно, не подсунули сюда нарочно. Но полная темнота настораживала, давила на нервы, пугала не на осознанном уровне (чего бояться в замкнутом помещении?), а на уровне инстинкта. Когда доктор Фрейд говорил о подсознании, он почему-то думал только об инстинкте продолжения рода и совершенно не интересовался инстинктом самосохранения со всеми вытекающими из него фобиями. Наверное, страх перед темнотой ему бы удалось истолковать как боязнь большого пениса… Притаившегося в темноте… Тони читал о страхах, которые не выходят на сознательный уровень и проявляются необъяснимым плохим самочувствием: сердцебиением, одышкой, тошнотой, ощущением жары или холода, но, право, большой пенис был тут совершенно ни при чем.
Он, конечно, обследовал помещение на ощупь: оно было малюсеньким, три фута в ширину и не более восьми-девяти в длину – чуть больше гроба (с высоким, правда, потолком). В нем не обнаружилось ничего, кроме пола, потолка и стен.
Тони, конечно, изображал равнодушие – перед самим собой, ибо пускать пыль в глаза здесь больше было некому. И если боль в локтях и коленках постепенно сходила на нет, то запястья тянуло наручниками все сильней и муторней. Воздух был тяжелым, влажным и теплым, как протухший бульон, а от пола шел холодок – сидеть, а тем более лежать не следовало. Но не стоять же посреди этого каменного мешка истуканом…
А потом захотелось курить – как и ожидалось. Темнота сводила с ума, и в голову лезли нездоровые мысли о толще земли над головой, о том, что скоро кончится кислород, что наручники вызовут синдром сдавления, что его оставили здесь без пищи и воды нарочно, чтобы он умер от жажды суток так через трое – не раньше, потому что влажность воздуха слишком высока. Посещали его и более трезвые мысли: например, об отправлении естественных потребностей в помещении, для этого не приспособленном. Попытка заснуть ни к чему не привела – ни сидя, ни лежа. Бетон тянул в себя тепло, дышать было нечем, а зубы стучали от холода.
Но больше всего хотелось курить. Так хотелось, что вскоре и здоровые, и нездоровые мысли выветрились из головы. И дрожь от холода сменилась нервной дрожью ожидания, невозможности более здесь находиться, острого желания кричать и стучать в двери руками и ногами. Унять ее было нелегко.
В приютском детстве Тони еще не курил, начал позже, уже на улице, как и большинство его товарищей – не столько ради форсу (хотя и не без этого), сколько для того, чтобы притуплять чувство голода.
Счет времени был потерян – казалось, что прошло уже несколько суток, хотя, если судить объективно, он торчал взаперти не больше двух-трех часов, а то и меньше. Желание курить становилось только сильней, в груди кипело и клокотало что-то вроде истерики, отчего впору было биться головой о стену, но Тони только дергал руки в стороны время от времени – наручники впивались в запястья, и он ненадолго успокаивался.
Вспомнились вдруг кипарисовые парки, зеленые виноградники, кривые тропинки и широкие аллеи у склона могучей горы – и девушка в синих шароварах и майке, с полотенцем в руках спускавшаяся к пляжу.
Она смутилась, когда, выбравшись на горячие камни, к самому берегу, увидела Тони. Но все же поздоровалась, заговорила.
– Скажите, а вы по-нашему совсем не понимаете?
Тони изобразил глупую улыбку – он приехал к морю совершенствовать английский язык, якобы во главе группы бенгальских подростков. Ради него в состав группы вошли трое детей колониальных чиновников, к их речи ему и надлежало прислушиваться. Перед этим он две недели привыкал к солнцу – и все равно мало походил на жителя Калькутты: слишком белая кожа на лице облезала и облезала, а потому имела забавный пятнистый вид, будто он плохо стер с лица налет серовато-коричневой пыли. Впрочем, там, среди своих, разоблачения можно было не опасаться.
Она была милой, эта девушка… Не в смысле «красивой», а светлой, как язычок пламени. И вся жизнь на море, у склона могучей горы, была яркой и чистой, имеющей ясные цели и светлые помыслы, полной детских голосов и счастливого смеха. Тем страшней после этого было увидеть Калькутту, с нищетой, грязью и болезнями бедных кварталов, с вонью гниющих трупов, слегка обжаренных на погребальных кострах и пущенных в теплую, как бульон, воду мутной реки; с влажной жарой на улицах, пропитанных черным выхлопом дешевых паромобилей и толпами, тонущими в этом выхлопе; с неуклюжими картонными авиетками, приводимыми в движение мускульной силой рикш; с грудами мусора и бездомными, целыми семьями живущими под окнами домов-муравейников, сколь высоких, столь и нескладных; с едой, над которой вьются тучи жирных мух, с тощими полуголыми детьми-попрошайками… Да, жизнь уличного мальчишки морозными зимами покажется не в пример страшней – но, будучи подростком, Тони принимал ее как должное и не ужасался своему положению. И продолжал искренне считать, что промороженная горбушка черного хлеба, найденная в помойном баке, много вкусней выловленного из сточной канавы куска мяса, разложившегося и изъеденного опарышами. Впрочем, местные дети находили опарышей деликатесом, с видимым удовольствием раскусывая упругие шкурки червяков и наслаждаясь их сочной внутренностью.
Лилька суетилась у плиты, старательно размешивала кофе. С корицей и кардамоном, его любимый. На всю кухню пахло пряностями, Лилька напевала под нос «Love me tender» — голос у нее дрожал и срывался.
Коричневая пенка поднялась над туркой, но Лилька вовремя спохватилась, выключила газ, разлила кофе по кружкам. Вынула из холодильника сливки. Подумала и убрала обратно, достала вместо них шоколадку. Наломала мелкими кусочками, сложила в кошачью миску.
Забилась в угол диванчика со своей чашкой, как обычно.
— Ильяс, — окликнула почти в полный голос. — Иди кофе пить! — и добавила шепотом. — А то же остынет… опять…
— Я теперь не люблю горячий. — Он сел на свое место и улыбнулся ей. — И мне нравится, как ты поешь, только плакать не надо, ладно?
— Надо Тигру купить шлейку, — невпопад сказала Лилька. — Он что-то рвется со мной на улицу, когда я ухожу. А я боюсь — вдруг собаки… Или еще что. А тут еще новая Вовчикова модель пристает. У нее тоже мейн-кун, девочка, и она хочет их повязать с Тигром… вчера встретились во дворе, она мне все уши прожужжала…
— Лучше модельку повязать. С соседским мастиффом, — фыркнул он и понюхал кофе: пах божественно, только слишком горячий. — Надеюсь, ты ее послала лесом?
Лилька промолчала, опустила глаза в свою чашку. Похлопала ладонью по дивану, рядом с собой.
— Тигр, иди сюда. Иди.
— Снова Тигр… — вздохнул он и пересел к ней, потерся щекой о ее плечо. — Ну не плачь уже, Лиль, пожалуйста. Все же хорошо.
— Я спать хочу, — пробормотала она в чашку. — Ужасно хочу спать… Ты еще не пойдешь, да?..
— Ты же не любишь, когда я смотрю. Трусишка. Ты очень красивая.
Она поставила чашку, медленно поднялась. Побрела в спальню, напевая под нос:
«Love me tender, love me dear,
Tell me you are mine.
I`ll be yours through all the years
Till the end of time».
Совсем как в Залесье, только неупокой снимать, подумал он и тоскливо глянул на свой «Никон», так и лежащий на столе, около закрытого ноутбука. Сейчас бы снова посадить ее на мотоцикл и махнуть на какие-нибудь чертовы рога, где красиво. Он бы поймал ей еще одного катрана, и нарвал бы охапку цветов, а потом… Он тяжело сглотнул и зажмурился, так явно представив себе это потом…
В спальне заплакали. Тихо-тихо, но он услышал. Наверное, опять устроилась на его подушке, а в свою рыдает. Господи, когда ж она, наконец, поймет, что все хорошо, в самом же деле хорошо? Это слишком больно, видеть, как она плачет.
Неслышно зайдя в спальню, забрался к ней на постель, слизнул с щеки мокрую дорожку.
— Маленькая моя, — пощекотал усами ушко, лизнул. Сладкое, розовое. — Давай спать, девочка моя. Ты совсем не спишь, нельзя так. Смотри, все твои кактусовые колючки завянут… как же ты будешь без колючек, мой аленький цветочек? Вдруг кто обидит.
Лилька подняла заплаканное лицо. Улыбнулась сквозь слезы — не улыбка, тень. Обняла его за шею и чмокнула в нос.
— Спокойной ночи, Тигр.
— Спокойной ночи, любовь моя, — ответил он и, как сто раз до этого, попросил: — Лиль, ну услышь же, наконец. Пожалуйста. Хоть раз, а? Просто услышь меня.
Не услышала. Пустила к себе под одеяло, уткнулась лицом в его подушку и затихла.
Он лежал рядом, пока она не уснула. Слушал дыхание, вдыхал ее запах. Вспоминал, как первый раз принес ее в эту постель — на руках. Вспоминал все четыре месяца счастья. Какой же он был дурак, боялся ее потерять, мечтал, чтобы всегда — вместе, чтобы не ушла в этот свой гребанный фентезийный мир. Вот и получил. Теперь она с ним. Навсегда. И никуда не уйдет, так и будет жить в этом бесконечном одинаковом дне, носить его рубашки, варить ему кофе, разговаривать с ним — не слыша и не видя…
— Лучше бы ты отпустил ее, чертов придурок, — сказал он вслух. — Она была бы счастлива, пусть не с тобой, но какая, к черту, разница?! Она просто была бы счастлива.
В кресле заиграл его телефон. Интересно, кто может еще ему звонить, через два-то месяца…
Лилька сквозь сон пробормотала:
— Ильяс, возьми уже трубку. — И притянула его поближе, она всегда любила спать в тепле. А теперь еще и не надевала пижамы — потому что он любил, когда она спит так, без всего.
Телефон и не думал умолкать. Кто ж такой настырный, подумал он, выскальзывая из постели, запрыгивая на кресло и переворачивая телефон лапой. Номер не определился. И звонить перестали тут же. А в прихожей заскрежетал в замке ключ…
…скрежет металла, вой клаксона, грохот удара и хруст костей, и запах — автомобильная гарь, кровь, бензин…
Он потряс головой, не желая в сотый раз переживать собственную смерть. И пошел в прихожую, старательно отворачиваясь от зеркала, в котором отражалась кошачья морда с неправильными, человеческими, глазами.
Гость даже света зажигать не стал. Остановился в дверях, склонил голову набок и криво улыбнулся.
— Здравствуйте, сударь мой. Как вам свобода, вкусная?
— Зачем это все? — запрыгнув на комод, чтобы не смотреть с пола, спросил он.
— Это у вас надо спрашивать, сударь мой. Что хотели, то и получили. И свободу, и женщину, только на кой они вам теперь?
— Я хотел сдохнуть и проснуться котом?! Или, может, хотел, чтобы она — вот так… сходила с ума? Черт бы вас побрал с вашими чудесами!
— Вы хотели остановить Лиле, не дать ей уйти, Илья Сергеевич. Любой ценой сорвать якорь. Вот и сорвали. Это не наши, а ваши чудеса. Вы ведь тоже темный. А что
котом проснулись, так это потому, что не смогли оставить ее одну. Так всегда бывает, если резонанс.
— Какой резонанс, какой якорь, какие темные? Господи…
Он по привычке хотел потереть виски и чуть не свалился с комода, потеряв равновесие. Бред, это все — бред собачий. Темные, светлые, полосатые, будь они все прокляты!
— Это, Илья Сергеевич, долгий разговор. Сами поймете. Или Лиле попросите, чтобы рассказала. У вас теперь много времени. Лет пятнадцать-то еще точно.
— Издеваетесь. Лиля зовет меня Тигром и собирается купить шлейку. Черт подери, нельзя было мне просто сдохнуть, без эффектов?
— А вы поговорите с ней, когда она спит. — Гость посмотрел неожиданно с жалостью. — И на всякий случай, если вы еще не поняли. Второй раз вы умрете насовсем и вместе. Только вместе. До свидания, Илья Сергеевич.
Вот как. Пятнадцать лет вместе — или сдохнуть, тоже вместе. Перспектива, однако.
Только когда шаги на лестнице затихли и хлопнула дверь подъезда, Ильяс вспомнил, что так и не спросил — что такое темные, и почему это вдруг он — темный. Пожал плечами и пошел к Лильке, разговаривать. В конце концов, вдруг правда во сне она его услышит?
Лилька спала, как обычно, лицом в подушку, вытянув руку — для него. Обниматься. Одеяло, правда, поправила, так что его теперешняя половина постели остыть не успела.
Привалившись боком к ее руке, — обниматься потом, сейчас не хватало только пробуждения кошачьих гормонов, — позвал совсем тихо:
— Лиля, малышка, ты меня слышишь?
Она завозилась. Пробормотала в подушку:
— Ильяс…
Если бы коты умели плакать, он бы, наверное, заплакал. И плевать, что здоровый сильный мужик… был когда-то. А так — он просто задохнулся и уткнулся носом в ее ладонь.
Она чуть шевельнула пальцами: погладила шерсть на морде.
Почему-то он совсем забыл, что же хотел ей сказать. Вместо этого понес какую-то чушь — о том, как очнулся после автокатастрофы в своей квартире и никак не мог понять, что с ним: ничего не болит, но тело не слушается, и все кругом большое, пахнет и выглядит совсем иначе, а в зеркале отражается Тигр, и вместо рук — лапы… Как сидел в пустой квартире, уверенный, что скоро умрет во второй раз, с голода, потому что Лилька не вернется — она же ушла к своему нарисованному Робин Гуду в чужой мир. А потом, когда услышал шаги, — узнал сразу, как только открыла дверь подъезда, — бросился к ней навстречу, путаясь в лапах и хвосте, и услышал: «Тигр, он умер. Ильяс умер».
— Я люблю тебя, слышишь? Я здесь, рядом, Лиля, — повторял ей, как тогда. Только тогда она не слышала, и сама твердила:
— Господи, какая же я дура, Тигр, почему я не вернулась с Ильясом сразу? Он же звал, он же приехал за мной. А я… я люблю его, ты знаешь, Тигр? Почему я поняла только сейчас…
Они сидели вместе на пороге, даже не закрыв дверь, обнимались и рассказывали наперебой, какие оба дураки, как любят друг друга, и как теперь все это поздно и бесполезно, потому что Ильяса больше нет.
Иногда ему казалось, что она слышит. Она отвечала — словно слышала, а потом пугалась и снова называла его Тигром. Снова и снова. И плакала, все время плакала, даже когда вспомнила, что тигров надо кормить, и пошла жарить ему печенку. А у него подводило живот, и было страшно и стыдно: он хотел жрать так, что попытался вскарабкаться на стол, забыв, что едва может ходить. И упал. Тогда Лилька взяла его на руки… Она — его. На руки. И он понял, что теперь так будет всегда.
Поначалу он ненавидел этого кота. Ненавидел хвост, шерсть, запах и кошачьи гормоны. Ненавидел шкафы, особенно кухонные, и холодильник, который невозможно открыть лапами. Ненавидел лапы, не желающие держать карандаш или попадать по клавишам ноутбука. А особенно ненавидел Лилькину пижаму, забытую на нижней полке шкафа — потому что она пахла Лилькой, теплой, любимой и желанной Лилькой, и он ничего не мог поделать с проклятыми кошачьими гормонами…
Потом — смирился. Со всем, кроме того, что Лилька его не слышит. Даже научился находить в нынешнем существовании какие-то радости — к примеру, купание. Лилька тоже любила его мыть и чесать щеткой, любила брать на колени и гладить, и разговаривать с ним. Но чаще она разговаривала мимо него. С тем Ильясом, который не умер, а вот-вот вернется домой.
А еще Лилька была упрямая, как кактус. Он, едва не переломав лапы, достал из шкафа с реквизитом заначку, тысяч двадцать с чем-то евро, и пароль к банковской карте, а она разревелась белугой и засунула все в стол. Объяснила ему, — Тигру! — что не имеет права тратить деньги Ильяса, и вообще она с ним была не потому, что богатый, а…
— Люблю его. И ни разу не сказала, дура… — еще поревела, утерла слезы и заявила: — Я сама могу заработать. Нам с тобой хватит, Тигр.
Почему он рычит и сует ей в руки карточку, она так и не поняла. И попыталась уйти из их квартиры, вернуться к себе на Молодежную — с ним, конечно же. Бросила эту дурную затею, лишь когда он в седьмой раз вывернулся из ее рук сразу за порогом и улегся на свое любимое место — в кресло за кухонным столом, где всегда сидел с ноутбуком.
— Отведу тебя к Вовичку, — совсем не страшно пригрозила она тогда. — Зараза упрямая.
С заразой упрямой он был согласен. А что еще ему оставалось?
— …Что еще мне оставалось, Лиль? Ты же не слышала. Господи, ты не представляешь, что это такое — оказаться немым… а еще я не могу тебя поцеловать. Знаешь, как хочется, просто поцеловать…
Лилька потянула его к себе. Может, ночной визитер не врал, а может — ей просто что-то приснилось. Перевернулась на бок, обхватила обеими руками. Позвала по имени. На миг он забыл обо всем. Осталось только ее тепло, ее запах, ее стон — и он снова был самим собой, всего лишь влюбленным мужчиной…
Не просыпаясь, Лилька чихнула — шерсть в нос попала.
Он опомнился, отпрыгнул от нее. Если бы коты умели стыдиться — умер бы от стыда. А если бы она проснулась, забыл бы о предупреждении и сиганул в окно. Черт. А Лилька снова позвала: «Ильяс?» И, не дождавшись ответа, захныкала. Завернулась плотнее
в одеяло, накрылась подушкой. Спряталась. Только все равно он слышал ее запах, и ее всхлипы. И не мог себе позволить даже дотронуться, проклятые кошачьи гормоны.
— Наверное, мы когда-нибудь привыкнем, Лиль. — Он пожал плечами. — В конце концов, это же лучше, чем сдохнуть… но знаешь, если бы я мог вернуться назад и сделать все иначе… Я очень тебя люблю, Лиль. Может быть, ты потом захочешь замуж, детей… я пойму, правда. Только не плачь больше.
Она затихла. Уснула. А он ушел в шкаф, на пижаму — она не чихала от шерсти, но пахла клубничными листьями и дождем. Как Лилька.
Утренний кофе она налила в пиалу. А когда он остановился на пороге, улыбнулась ему и позвала:
— Иди пить кофе, Ильяс. Уже остыл.
Татьяна Богатырева: https://litnet.com/tatyana-bogatyreva-i-evgeniya-soloveva-u999